Разорванный нимб. Глава 6-3

                3
Возле банковского автомата его что-то заинтересовало. Деньги брала полная женщина; в фиолетовых  переливах ее невесомо-воздушного платья было что-то от чернильного водопада; я тоже этим залюбовался. Автомат выдал ей несколько крупных купюр и с щелчком отключился. Придерживая сплющившимся подбородком крышку сумки в виде корзинки, она сунула купюры в сумку, фиолетовый водопад разными руслами ринулся вслед ее шагу, но тут автомат снова заурчал, и снова из щели поползли купюры. Водопад замер. Воровато быстрыми глазами женщина взглянула налево-направо (мы успели отвернуться), выхватила деньги и уставилась в автомат. Автомат с точностью метронома выдержал, как прежде, паузу, заурчал – поползли купюры…
Я с трудом оттащил упиравшегося дядю Митю в сторону.
–  Перестань! Я понимаю, ты сегодня в ударе. Но ты привлечешь к себе внимание – тебе это надо?
–  Интересно же узнать, сколько человеку надо для счастья.
–  Много! Она или свихнется или заберет все, но не остановится.
Дядя Митя почему-то обиделся и засопел.
–  Я хочу посмотреть.
–  О чем ты думаешь! Нам о ночлеге думать надо; у меня нельзя. 
Они же наверняка знают, куда ты подался.
        –  Будет кабак, будет и ночлег.
        –  Мы матрасы не прихватили.
–  А что, надо было?
Господи, он не понимал шуток. В это время женщина замолотила по молчавшему автомату, и это решило дело – мы пошли дальше.
Я знал тут неподалеку ресторан «Кудеяр» и направился туда. Ресторан был старинный дворянский особняк с сохранившимися колоннами. Название ему не очень подходило: как будто на разбойника в тулупе и с пищалью надели цилиндр, однако в этом был и терпкий аромат купеческого гостеприимства… Перед колоннами дядя Митя опять остановился и задрал голову.
–  «Кудеяр» – а почему латиницей?
Действительно. Странно, что я раньше не обратил на это внимания. «Kudejar». Наверное, звучание слова было до того кондово русским, что глаза просто проскочили нерусские буквы.
–  А это , Митя, такой румянец стыда. Типа дойченпластырь на русской жопе. Черт знает что, может, поищем другое место?
–  Кудеяр, Кудеяр… Кундесьаар, Кунстеньяяр… Какая разница, здесь и заночуем. Или Кюнес через дефис на юден?
–  Ты знаешь немецкий?
–  Паша, это не Кудеяр. Это Вечный жид, замаскированный под русского разбойника. Нижнебаварский диалект эпохи Мартинуса Лютера.
–  Что за дикая этимология: незаконный сын Ивана Грозного – разбойник с большой дороги – Вечный жид.
–  А я тебе говорю…
–  Давай, давай, умник.
Мы были уже в дверях, и я грудью стал проталкивать упиравшегося дядю Митю.
Тут он вдруг развернулся и растопыренной пятерней сильно толкнул меня в лицо, от неожиданности я полетел на землю.
–  Коней привяжи, грязный шут!
Я хоть и привык к таким внезапным вспышкам гнева моего барона, но каждый раз он заставал меня врасплох. Главное, глаза мне чуть не раздавил, что за манеры, честное слово. Вспышки звезд, как, наверное, у утопленника. Делать нечего, я привязал коней; был собачий холод, от коней шел пар. От злости я решил найти черную половину для слуг – пусть сам заказывает ужин и договаривается о ночлеге.
Кажется, это был не просто придорожный трактир, а монастырский постоялый двор: в конце длинной заиндевелой стены возвышалась небольшая колокольня. Пожалуй, тут и вина не подадут. Но попробуй не подать барону – сам спустится в погреб, выберет бочку, а остальные порубит… Против колокольни вокруг костра сидел разношерстный люд; тут был и рваный кафтан, и овечья шкура, и грязный плащ в заплатах и прожженный у походных костров камзол, – паломники, которым не досталось места ни на чистой, ни на черной половине. Дальше простирался стылый степной полумрак. Ничего странного не было в мерцающих там, заметно перемещающихся с места на место огоньках: голодных волков тянуло на запах дымящегося на костре мяса.
Видно, никогда не привыкну спать в седле. Весь последний переход потстать спотыкливому ходу коня снилась такая же спотыкливая чушь: город с самодвижущимися экипажами, бегущие по стенам огненные письмена…Только здесь, у костра, летучий мусор сна с его чужой тарабарщиной окончательно вытеснила громкая хоровая молитва паломников. Я не хотел мешать им своим видом, повернул обратно, и тут из подвального окна высунулась рука и со стуком поставила передо мной кувшин. После чего ладонь развернулась и сложилась ковшом. Я положил в него золотой, поднял кувшин и опробовал местного вина. Однако обмен товар-деньги на этом не закончился. Вместо руки высунулась толстощекая рожа: мой золотой явно удивил.
–  Хоххоу! Видать, не сладко служить шутом? Ну, благослови Господи, согрейся. А то спускайся к нам, потешишь; здесь сбоку дверь.
Рожа была размером с проем окна, неповоротлива и зверски скосила глаза куда-то вбок, и тогда я разглядел дверь в стене, видно, для спуска дров, настолько она была мала.
В мыльном мареве подвала на соломе, сбитой в труху, сидели слепцы. Большая полуведерная кружка без ручек шла по кругу. Слепцам было наплевать на мои разноцветные штанины в арлекиновых ромбах и на мой шутовской колпак. Я втиснулся в круг, изрядно отпил из своего кувшина и толкнул соседа справа. Простучав зачем-то кувшин, он вдруг затрепетал ноздрями и стал ощупывать мои уши. В подвале стало слышно, как тает, оседая, пена варившегося в котле пива.
–  Спокойно, братие. Нет у него пера за ухом; это не доносчик.
–  Это шут, – сказал монах-подавальщик. – Господин выгнал его с чистой половины. Пусть греется.
–  Как зовут твоего хозяина? – спросил кто-то напротив.
–  Агасфер.
–  Агасфер… Агасфер… – произнес тот, смакуя что-то в памяти. – Иудей?
–  Я недавно у него на службе. Но похоже, что да.
Монах замер где-то у меня за спиной – я больше не слышал его пыхтения.
–  Тот самый Агасфер?
–  Что значит «тот самый»? – обернулся я на его испуганный голос.
Монах промолчал. Больше, чем промолчал – он зажал себе рот ладонью и даже свел зрачки к переносью, боясь, что глаза выдадут некую тайну. Но куда простодушней оказался слепец, сидевший напротив.
–  Вспомнил! Это же Вечный жид. Он что, пришел благословить паломников?
–  Благословить?! – возмутился монах. – Да как у тебя язык повернулся сказать такое? Проклятый Иисусом – и благословить; тьфу!
–  А что? За пятнадцать веков много воды утекло. Человек может пятнадцать раз покаяться. За это время он, поди, из хромого уже в калеку превратился. Сильно ль хромает твой господин?
–  С чего ты взял? – удивился я.
–  Так у него на правой ступне крест гвоздями прибит. Навечно обречен ходить, испытывая муки.
–  А, ну да. Только он терпит. Со стороны и не заметишь. А что муки испытывает, это верно.
–  И поделом, – сказал монах. –  Отказал Иисусу отдохнуть возле своего дома, когда тот нес крест, – пусть теперь топчет землю крестом своей ноги. А скажи-ка, твой Агасфер, поди, и богат?
 –  Значит, так. Столовая. Три фруктовые вазы, одетые одна над другой на стержень, увенчанный рубином с мой кулак. Сундуки вряд – как отсюда вон дотуда, – набитые серебряными блюдами, судками да ножами. Теперь спальня…
–  Значит, это не тот Агасфер, – перебил монах. – Тот ходит нищ и бос, имеет в руке пять штюберов. За пищу подает с руки монеты, но сколько ни подает, в руке все равно остается пять монет.
–  А я разве не сказал? Что сундуки его без дна и покрышки?
–  Это как?
–  А чтоб ветер в них гулял. Но ты меня перебил. Значит, спальня. Кровать палисандрового дерева под балдахином. Обычно я сплю под этой кроватью, бывало, как приведет он девок и как расшалятся…
–  Извини, я перебью, – сказал монах. – Как это гуляет ветер, если сундуки набиты серебром?
Я вздохнул и выпил еще вина.
–  Ваше простодушие не имеет границ. Вы судите о человеке, доносчик он или нет, по тому, есть ли у него за ухом перо или нет. Таким олухам просто грех не соврать. Но теперь я вынужден сказать правду. Мой господин действительно не тот, за кого себя выдает. В одной из прежних своих жизней он был ослом Иисуса Христа. И когда будете ощупывать его уши, вы в этом убедитесь. Только предупреждаю: он не любит, когда ему ощупывают уши – сразу хватается за шпагу.
После некоторого молчания один из слепцов, самый старый и, конечно, самый мудрый, изрек:
–  Это доносчик. Доносчик, который куда-то спрятал перо и бумагу. Надо обыскать.
Монах бросился к двери и запер ее на засов. После чего, естественно, крикнул: «хватай его!» Сам же куда-то пропал. Я отскочил от потянувшихся ко мне со всех сторон рук, прижался  в дальнем углу к стене. Ох уж это «хватай его». Всю жизнь крик этот преследует меня. Должно быть, «хватай его!» испуганно вскрикнула еще повитуха, когда я, скользкий и окровавленный лягушонок, выскользнул из ее неловких рук в солому. Слепцы разбрелись по всему подвалу, растопырив впереди себя руки, иногда они наталкивались друг на друга, вцеплялись в лица, наскоро ощупывали и расходились… Если это были те самые слепые баварские сатанисты, о которых в последнее время было много разговоров, то очень похоже…
–  Разбудите Фонарщика! – потребовал вдруг старейший. – Господин Фонарщик, беда у нас, проснись!
–  Проснись! Проснись! Найди нам его!
Куча тряпья в дальнем углу зашевелилась, лежавший под ней человек приподнялся и прибавил огня в стоявшем на полу фонаре. Странно, но по мере того, как огонь разгорался, на каменных стенах подвала все четче обозначались летучие мыши, вернее, тени от них. Пламя слегка колебалось, и тени на грубо отесанных камнях летали тем ломаным, трепыхающимся полетом, как и положено полету летучих мышей. Вот оно что: огонь был заключен в сосуд из стеклянных пластин, и на каждой пластине выгравирована летучая мышь с разъятыми крыльями. Человек взял фонарь и хотя ясно было видно, что глаза его слепы – одни жуткие бельма, – безошибочно направился в мою сторону, поднял фонарь и осветил мне лицо.
– Чтобы донести, надо по крайней мере знать, о чем доносить, не так ли? – спросил он.
–  Наконец-то нашелся один разумный.
–  А ты ничего не знаешь и доносить тебе не о чем, не так ли?
–  Клянусь моим колпаком!
Он опустил фонарь на уровень пояса.
–  Зашнуруй свой гульфик, неряха, и ступай с миром. Откройте ему дверь.
Я взглянул на свой объемистый гульфик; вечно он у меня зашнурован небрежно. Но как он разглядел своими бельмами?
Я промчался мимо костра паломников, отвязал от седла притороченную лютню и забарабанил в дверь господской половины. Открыли не скоро, я успел изрядно продрогнуть.
Эта часть гостиницы была озарена множеством свечей, да к тому же горел камин. Возле камина я и нашел своего барона, он, разумеется, уже сидел с девицей на коленях.
Развязанная шнуровка ее объемистого корсета с чем-то хорошо рифмовалась. Сейчас я им выдам эту рифму, потешу публику. Я пошел вокруг стола, пощипывая струны и подбирая слова… Но эти двое мешали. Вернее, мешала карта, разложенная на столе. Девица эфесом баронской шпаги притрагивалась к его лицу, там и там, и еще вот тут, считая шрамы. Он же, дергая кожей, усом, бровью, изучал карту, которая норовила свернуться в трубку. Барон выравнивал, дергал бровью, выравнивал, вез пальцем по какой-то дороге, бормотал названия графств… Кажется, он искал монастырь, в котором мы находились. Девице наконец надоело все это; острием шпаги, не глядя, она ткнула в карту, навалилась на барона грудью и впилась в его губы. Барон задвигал глазами вслед раскачивающейся шпаге и скосил глаза на острие. И сбросил девицу с колен.
–  Так я же здесь был! Точно!
–  Когда? – спросил я.
–  Лет пятьсот назад. То-то местность показалась мне знакомой. Монастыря тогда и в помине не было, вообще ничего, безлюдье. Но эта излучина реки, эта гряда холмов –  ошибки быть не может. На этом самом месте, где мы сейчас сидим, я зарубил кабана; он мне, дьявол, пропорол клыком бедро…
–  Где? – Нахальная девица снова устроилась у него на коленях и полезла в штаны.
А я прогнал из-под стола грызущую кость собаку и устроился там на полу. Перебирая струны, я неожиданно для себя запел о том, что на дворе холодный темный ноябрь, что в этот вечерний час нет никого на дороге, что ночующих здесь паломников никто не ждет в Палестине, что половина из них не вернется – замерзнут в декабрьских Альпах, потонут в море, заболеют проказой, что Господь со звездных далей не то что расстояние до Палестины – с трудом различает искорку самой земли; о том, что наши с хозяином кони не знают узды, что на рассвете мы тронемся в ту сторону, куда повернут они, о том, что любовь наша грустна и случайна и о том, что когда я умру от старости, хозяин закопает меня при дороге и постоит с минуту над могилой. Кто с ним будет странствовать дальше, я не знаю, но точно не шут, потому что не было в его спутниках повторений, все по разу: и разбойник, и кузнец, и фокусник, и спившийся обнищавший граф, и беглый каторжник, и скупщик одежды от покойников и священник…
Вернулась собака, и пришла коза, деликатно постукивая копытцами, в кухонной двери столпились повара, за всеми столами перестали есть и пить, и баронова девица всхлипнула.
–  Господи, он что, не может сесть за стол по-людски?
–  А зачем? – ответил барон. – Ему и папский трон не нужен. Потому что где ни сядет – там и трон.
Громыхнув стулом, к нам направился рыцарь, весь в гремящей сыромятной коже, с расстегнутыми пряжками кирасы, отпихнул козу и положил передо мной на пол гульден. И попятился, страдая от производимого шума, делая отодвигающие движения ладонями, как бы оберегая молчание лютни.
Всеми октавами сразу, помогая горлом, я выдал ему вслед натуральное конское ржанье. Собака вскочила и подняла шерсть на загривке. Коза, вдруг осознав себя среди людей, шарахаясь от каждого стола, зацокала прочь, возмущенно тряся бородой.
Когда смех утих, послышалось постукивание палки. К нам приблизился Фонарщик. Огонек в его фонаре еле теплился.
–  Не позволит ли господин барон присесть слепому?
Ему позволили. И, кажется, даже налили вина. Последовало взаимное пожелание здоровье, и затем потянулось затищье, которое чем дальше, тем больше меня беспокоило. Я не выдержал и вылез из-под стола. Оказывается, барон изучал палку слепца. Через увеличительное стекло в медной оправе он рассматривал эту ничем не примечательную палку до тех пор, пока девица не выдернула палку из его рук. Потревоженная шпага снова закачалась туда-сюда перед самыми бельмами слепого.
–  Барончик, спроси у него, зачем слепому фонарь?
–  А действительно, зачем тебе фонарь?
–  Видишь ли, господин, это не совсем обычный фонарь. Вернее, сам-то фонарь обычный – сосуд для масла, фитиль, стекло… Но в состав масла по моему собственному рецепту входит кровь самоубийц, слюна единорога и сок лишайника, масло это дает тот особый огонь, который позволяет даже слепому разглядеть саму суть человека.
–  Тогда освети-ка меня этим огнем и скажи, что я за человек.
Тут девица вдруг взвизгнула.
–  Ой да ну вас! Мне что-то холодно, пойду греться на кухню.
Когда она ушла, слепой спросил:
–  Ты помнишь осла равви Йешуа? Ты был там в толпе, когда он въезжал через Южные ворота; ты видел и должен помнить.
–  Что-то не упомню. И поставь-ка свои глаза на место, приятель, я хочу взглянуть. Что ты вылупил бельма, поди, уж устал.
–  Ничего, потерплю. Не будем смущать твоего шута. Он малый смышленый…
–  Значит, ты вот кто. Фонарщик. Или несущий свет; так ведь переводится Люцифер? Да, ну и что тебе тот осел?
–  А то, что твой смышленый шут угадал. И какая удивительная случайность, не правда ли? За полторы тысячи лет божественный луч, который люди почему-то называют душой, прошел через того осла, потом еще через двадцать восемь особей мужского и женского пола, и угодил наконец в тебя. Но дело не в них, а в самом этом луче. Он мне нужен.
–  Двадцать восемь особей! И ни с одной из них ты не смог договориться? При твоем-то умении?
–  Увы. Но я неправильно выразился. Не особей, а божьих тварей. Половина из этого числа – именно твари. Из остальных – четверо священнослужители (разве с ними договоришься?), шестеро невменяемы и не могут понять, что от них хотят. (Что невменяемы, это понятно, надеюсь. Не всякая психика выдерживает.) Двое подались в разбойники и были повешены раньше, чем я подоспел.
– Хочешь сказать, остался один я? Оставь–ка меня в покое. У тебя есть твой фонарь. Я даже завидую, что после Старика ты сумел изобрести нечто похожее на его луч.
–  Ты все еще не понял. Нам надо с тобой свернуть историю с пути гибели.
–  Ну, это уж слишком. Я не вижу в себе ничего такого, что могло бы тебе помочь.
Фонарщик улыбнулся. И повернул улыбку в мою сторону.
–  Он не видит, а? Какой скромный. Четыре священника и два разбойника (не буду называть имен) видели, и мир содрогался от их власти… К сожалению, содрогался он, так сказать, беспорядочно, без разумно направляющей воли. Расскажи, как вы с ним не далее, как вчера гостили во Фрайдбурге у мастера Бальдунга, и что там случилось.
–  А что там случилось? – удивился я. – Ничего не случилось. Посмотрели, как он расписывает алтарь, и все. Лютню мне, между прочим, подарил; и все.
–  Ну, лютню ты, положим, у него украл, ну да не в этом дело. Твой барон убеждал Бальдунга отказаться от обобщенных типизаций, столь характерных для итальянской школы. Мы же не Италия, мы германцы и должны выработать свою школу, убедительную, как соль на топоре. Как мало индивидуализированы апостолы Рафаэля – ему ли нам подражать? Нет, Бальдунг гнул свое. Но пришел старый пропойца истопник, чтобы протопить печи и просушить штукатурный грунт, и что же в результате? Ты вспомни. В результате Бог-отец получился в точности тот истопник, да еще с бородавкой на щеке. Кто это ему внушил, как ты думаешь?
–  Господин Фонарщик, – сказал я со всей почтительностью. – А что если вместо крови самоубийц взять кровь преследуемой жертвы?
–  Бог – с бородавкой, каково! Что ты сказал?
–  Понимаете, когда жертва бежит от хищника, наступает момент, когда она вдруг останавливается и с отвращением дает себя загрызть. В короткий момент перед смертью в приступе ясновидения она прозревает всю судьбу хищника. Только какая польза от этого прозрения, если кровь уже пролита и мозг погас. Фонарь с такой кровью вполне мог бы заменить божественный луч.
–  Агасфер, где ты раскопал этого умника?
–  А что, по-моему, тут что-то есть. Кровь самоубийцы – это отчаяние, свет отчаяния неровен и ненадежен… Во всяком случае что тебе стоит попробовать.
–  Попробовать? А вот я на нем сейчас и попробую.
С этими словами Фонарщик вскочил, вырвал из стола шпагу, и быть бы моей крови пролиту и мозгу погаснуть, но тут вошли слепцы.
Впрочем, они вошли еще раньше, но заметили мы их, когда они уже окружили наш стол. Теперь они были почему-то в масках, что-то похожее на вязаные мешки с прорезями для глаз, и что удивительно, глаза в этих прорезях казались зрячими. Они многоруко принялись ощупывать нам головы, особенно досталось бароновым ушам, как он ни отмахивался. Где-то у дверей поднялся шум.
– Этот, что ли? Фонарщик! – крикнул оттуда заблудившийся меж столов один из слепцов. С чьей-то головой, зажатой под мышкой, он обнюхивал на вилке какой-то кусок. – Что за дрянь они жрут, не пойму.
–  Отставить там! – гаркнул Фонарщик. – Первыми выходит правый ряд!
–  Слышь, Фонарщик, никак устрицы?
–  Отставить, я сказал!
Я на всякий случай сполз обратно под стол.
–  Фильтруй базар, майор; документы предъяви.
Кажется, голос был сыромятного рыцаря. С него сшибли кирасу, и она с ведерным стуком покатилась по полу.
–  Да как вы…
–  Смеем, служба, смеем. Даже не сомневайся. Живее, живее, господа!
–  Майор, тут под столом лежак в зюзю, с ним как?
–  Скотобаза. Я сказал всех! Повторяю еще раз для непонятливых: главное управление отряда особого назначения по борьбе с терроризмом. Внештатная ситуация в учебной тревоге. В помещении бомба. Условная. Всем в машину.
–  С кухней как, майор?
–  Никак. Пусть работают. Вернем народ – кушать будут… А хоть президенту! У кого еще мобильники? Прошу: адвокату, прокурору, Господу Богу. Только на ходу, господа, машина ждет. Какой произвол, скотобаза, кто сказал? Расслабтесь, господа. Тяжело в ученье, легче – где? Неверно. В бою – это нам. А в кровавой бане – вам. Когда-нибудь спасибо скажете. Девушка, что за слова, вас не кидают, вас убедительно просят. А вот это вам совсем не к лицу… Ну, все вроде? Журавлев! Остаешься. И не хами тут. В смысле со столов. Что значит подозрительно, кто сказал? Журавлев, отведешь этого в туалет и разъяснишь разницу… Ладно, отставить. Между осознанной необходимостью и свободой воли. Отставить, Журавлев, не грузи. Устал я, Журавлев. Сплошной мясокомбинат, честное слово. Камеры ни у кого не заметил? Налей-ка мне из той бутылки. Наше дело маленькое, нам велено доставить – мы доставим.

               


Рецензии