Разорванный нимб. Глава 9-6

Утром меня разбудили возбужденные крики, какие бывают во время футбольного матча. Оказывается, я спал рядом с потухшим костром, в тени лошадиной шкуры. Несмотря на ранний час, было уже жарко. Крики доносились откуда-то из-под горы. Лишь спустившись туда, я понял, в чем дело. Шло перетягивание каната двух группировок – сросткинцев и карагужинцев. Перетягивание происходило как раз на развилке. Участвовала, конечно, только небольшая часть тырла – длина каната не позволяла впрячься всем; остальные только болели за своих. Но гвалт стоял оглушительный, особенно, когда духовой оркестр начал подбадривать сросткинцев своей медной какафонией. Ясное дело, им хотелось в Сростки, оттуда было уже близко к дому. И, странно, это помогло: сросткинцы начали вытягивать карагужинцев с их пыльного большака на разбитый асфальт тракта. Но тут барон подогнал к большаку свою таратайку, достал из-под шкур ящик водки и поставил в метре от последнего карагужинца. И карагужинцы уперлись. Уперлись, поднатужились и подтянулись к ящику. Барон переставил еще на метр. Потом еще на два. У сросткинцев что-то надломилось, кто-то кого-то там лягнул, кто-то прыснул, и они с удовольствием сдались.
Скатерти на траве. Я не знаю, какое еще сочетание слов может передать лучше чистоту белого и зеленого, этот неподвижный лебяжий лёт и эту простую модель райской сердечности. Белые скатерти на зеленой траве, и все, только это взять в рамку, все остальное отсечь, отдать зною, мрачному идиотизму лозунгов вдоль тракта, призывающих быть бдительными, быть верным партии, коросте берестяных крыш деревни Пыжи в распадке… У нас белые скатерти на зеленой траве, гулянье на отдельно взятом огороде. Откуда, кстати, взялись скатерти? Неважно; взялись. Примкнувшие маймищенские принесли. Пыжи мы взяли стороной, чтоб не затопить этот жалкий пяток изб, как берет иногда стороной деревню тайфун, но, конечно, вытянули оттуда всех. Оттуда принесли одну скатерть. Надо взглянуть на это издали: пологий склон с полувыжженным шелковистым ковылем.  Ни одного пятнышка на километрах и километрах склона, ни кустика, ни цветов, лишенного каких бы то ни было качеств, кроме одного – покоя плавных и долгих изгибов. Нигде я не видел такого совершенства минимума – многокилометровые плавные изгибы поверхности без цвета, потому что трудно было обозначить цвет полувыжженного ковыля; что-то вроде дыхания на стекле, зеленоватом на просвет. Да, и на этом склоне – белые скатерти. Теперь – ближе. Красные помидоры на белом, длинные пуки лука, печеная картошка и даже кое-где хлеб. Буханки с пришпиленным к ним щепкой довеском. Хлеб продавали на вес, два килограмма в одни руки. Очередь, занятая с вечера, – порядковый номер мелом на спине, ночной пересчет, – к открытию магазина превращающаяся в безумие крикливого сражения…
И тут сверху, со стороны Карагужа, без дороги… чуть наискосок по склону, не к нам, а мимо… Матерь Божья, прости нам праздник. Короче, баба, впряженная ремнями в телегу, везла своего мужика. И мужик этот был обрубок – без рук и без ног. Все четыре культи скрывали колпаки, склеенные из автомобильной камеры, вместо ширинки свисал клапан из той же камеры; лицо его… Я не выдержал, я отвернулся. Это был взгляд абсолютно неожиданного лукавства, как если бы лукаво насмешливое, даже покровительственное, подмигивание – миг – немыслимо растянуть… Это было как: что, брат? Хе-хе. Обалдел? Короче, мы с бароном перенесли его в нашу таратайку и только тут догадались спросить: куда? В Талицу, сказала жена. Так это ж на сростинский паром; далеконько. А что делать, коли церква на всю область осталась одна, талицкая.
По дороге выяснилось: талицкий поп прибыл вчера в Карагуж, сегодня там будет молебен во испрошение дождя, так этот поп велел везти мужа в церковь и ждать попа там. Пока же поп будет крепко думать, потому как инвалид задал ему задачу. Задача состояла в том, что инвалид просил соизволения взять все грехи отца и двух своих братьев, не вернувшихся с фронта, на себя. Ему-де теперь все равно, ему грехи всех троих и свои в придачу – тьфу, он весельше и бесшабашней всех чертей. Так вот, позволительно ль по церковным канонам брать чужие грехи на себя, поп шибко сомневается. Грамоте семинарской он не обучен, а коли честно, то и вообще никакой не обучен. Священником он подвинут миром, а не семинарией.
По дороге мы обсуждали эту проблему. Барон склонялся к убеждению, что взять на себя грехи другого нельзя. Человек  это сноп: столько-то в нем, этом снопу, колосьев добродетели, столько-то греховного чертополоха, и если на перевязи написано Иван, то это Иван. А написано Семен, то это Семен. И если Иван возьмет  несколько чертополоха у Семена и прибавит в свой сноп, то Иван будет уже не Иван, да и Семен – не Семен. Что-то тут не то, возражал я. Не вижу души в твоих колосьях. А перевязь с именем? – говорил барон. Это и есть душа. Ведь Ивану придется развязать перевязь, чтобы прибавить чертополоху, а связать обратно уже не свяжет – длины не хватит. У каждого снопа перевязь точно в свой размер, и перевязывать ее нельзя, потому как не тобой отмерено и связано. Все равно жмет меня тут что-то, возражал я. Остается не учтенным сам помысел жертвовать собой ради спасения другого. В награду ему надо бы особую перевязь дать, с красной нитью, что ли. Сам инвалид был убежден, что можно, и довод его был прост: я так хочу и имею право. Жену инвалида никто не спрашивал. Было как-то очень очевидно, что она не только ничего не думает по этому поводу, но и вообще не способна думать. Ее «сноп» был разрушен и растоптан, она хотела только одного – снова впрячься в телегу и куда-то тянуть, все равно куда, лишь бы не прекращалось усилие с неизбежным изнеможением и смертью. Мне даже пришло в голову, что истинной причиной поездки в церковь было желание разминуться с тырлом, лишь бы тырло не застало Колю (так звали инвалида) в Карагуже. Для Коли, рожденного для веселья, тырло стало бы слишком большим испытанием.
Я посоветовал Коле, не дожидаясь попа, написать в патриархию. Сейчас как раз такое время, церкви дали некоторую свободу, может статься со временем гайки снова начнуть завинчивать, и письма пойдут не в патриархию, а «куда следует». Сошлись на том, что попа надо все-таки дождаться и с ним обо всем переговорить.
В Сростках, не в самих, а немного выше по течению, на паромной переправе паромщика не оказалось, хотя паром был тут. Кроме нашей таратайки на причале ждала хорошая бричка на рессорах с дремавшей в ней женщиной городского вида. Проснувшись и увидев возвышавшегося тумбой посреди таратайки Колю, она достала портсигар и, построжев лицом, закурила. Это была того типа женщина, нередкая в эти годы, которая всеми силами старается подавить в себе все женское; на ней был китель, сплющивший большую грудь в бесформенный холм, галстук и кожаная фуражка. Может, в природе существует некий закон компенсации, который требует таких вот жертв?
–  В чем дело, товарищи? – сказала она. – Я жду уже полчаса, а паромщика все нет.
–  И не придет, пока не наберутся пассажиры, – отозвался Коля, с насмешливым интересом, как мне показалось, разглядывавший женщину.
Та сошла с брички – при этом обнаружилось, что на ее широком армейском ремне висит кобура с наганом, – подошла к нашей таратайке и как бы с непосредственностью мужского братства поднесла папиросу к Колиному рту. Тот жадно всосался и блаженно пустил дым. Нам с бароном стало стыдно, что не догадались сделать это еще раньше.
–  Знать бы, где живет, – сказала женщина, в свою очередь пуская дым. Так они с Колей и разговаривали в два дыма.
–  А что, срочное дело?
–  Безотлагательное.
–  Пульни из своей пушки – враз прибежит.
–  Шутишь ты нормально, это хорошо. Вот что, жена, – обратилась она к Колиной жене, сидевшей в тени таратайки. –  Будешь в Барайске, найди райсуд. Там спросишь главную судью Екатерину Власову. Власова – это я. Поговорим.
–  Слышь, Катька! Тезка твоя в гости приглашает. А разрешите узнать, уважаемый главный судья, в чем, собственно, дело?
–  Не вечно же тебе разъезжать на попутках, – сказала судья, критически оглядев фигуру барона с его легкомысленным набором каких-то ремешков на поясе, в том числе небольшого кинжала и курительной трубки. – Будем решать вопрос с транспортом. Райсобес, я думаю, не будет возражать.
–  А чем я рулить…
–  Рулевой нашелся. Речь идет о гужевом транспорте; жена справится.
Быстрота и, главное, простота, с какой совершилось, по всей видимости, большое и важное дело – для Коли с женой и вообще небывалое, – образовало странную пустоту: никто ничего не сказал, да как-то и нечего стало говорить. И тут барон вдруг спросил:
– Уважаемая, в Талицу вы не по делу ли вредительства на полях?
–  Именно по этому делу. Так, минуточку. А почему вы спрашиваете? Вам известны какие-то еще подобные случаи? И тоже во ржи?
–  Тоже, уважаемая. Кто-то топчет по кругу, а следов не видать.
–  Черт-те что. Вот – еду разбираться. Из Талицы сигнализируют: назревает самосуд. Поймали злоумышленника, еле отбили от разъяренной толпы. Народ бунтует, грозит поджечь милицию, если не отдадут на расправу. Вы сами видели эти круги?
–  Видел.
–  И никаких следов?
–  В том-то и гвоздь. Уж в следах-то я разбираюсь. Ну никак нельзя проникнуть в середину ржаного поля, не оставив следов.
–  Говорят, талицкий злоумышленник вставал на иконы, как на лыжи, и на этих иконах протаптывал круги. Черт-то что. Преступление да еще с мистикой – хоть Синод приглашай в судебное разбирательство.
–  Но какой в этом смысл? – спросил я. – Я про иконы. Поле испортить – это как-то еще понятно: враг есть враг. Но на иконах… Он что, крепления на них приделывал?
–  Да вроде того. Как же еще иначе.
–  Это уже не враг народа, а враг человеческого рода в целом. Враг божественного промысла, что ли. Исчадие какое-то. Так что талицких людей понять можно.
–  Я вижу, молодой человек, вы первый бы поднесли спичку.
–  А вы – нет? Ну да, вам нельзя, вы представитель закона.
–  Ой, только вот этого не надо.
Но чего «этого» я так и не понял, наверное, судья хотела сказать, что она вовсе не чиновничий сухарь и имеет свое мнение. Дело в том, что появился еще один пассажир, паренек лет пятнадцати. Он чуть затруднился, здороваться ли с незнакомыми взрослыми, упустил момент, смутился и рассердился на себя за это смущение. Сел на жердевое ограждение лицом к реке и стал что-то независимо насвистывать
Инвалид Коля сильно шевельнулся и кивком головы в сторону паренька обратил наше внимание на свист. Мол, послушайте, что вытворяет. Парнишка действительно «вытворял»: сначала просто насвистывал, утверждая независимость от взрослых, потом увлекся и засвистел что-то хорошее и грустное, при этом с такой властной самостоятельной силой, что мне стало отчего-то неловко. Это было не мастерство – мастерство всегда для публики, – это было для себя, интимное, когда хочется тихо отойти, чтоб не мешать.
–  Эй, скуластенький! – крикнул Коля. Тебя как зовут?
–  Вася.
–  Я тебя запомнил, Вася. А вот это ты можешь?
И засвистел сам, но повеселей и с убедительным мастерством, с тем блеском и ликующими вспышками (это было вступление к арии Фигаро, очень трудное место), которое в его исполнении все-таки не радовало, а рвало душу. Вася хмуро слушал и в какой-то момент не очень заметно, но смело вступил, пустил как бы встречную волну, успокаивая надрыв, и пошли, и пошли вместе…
–  Эх, Вася! – закричал инвалид, вдруг обрывая. – Молодцы мы, а! Как твоя фамилия, Вася, назови для крепости памяти.
–  Шукшин.
–  Ты вот что, Вася Шукшин, давай мы цыгана с газетчиком отпустим, а то у них, понимаешь, дело мировой важности. А до Талицы вы меня втроем доставите. А?
Колю мы перенесли на бричку, и тут судья спросила барона:
–  Послушайте, следопыт, а вы действительно цыган?
Вместо ответа барон, как раз разбиравший вожжи, достал из-под шкуры гитару, но, как бы опомнившись, сунул ее обратно.
–  Может, мне и документы показать?
–  Ой, только вот этого не надо, – повторила судья свое присловье. Мне показалось, что барон ей чем-то понравился, и теперь она ищет, как бы его уколоть (бывает и такое проявление симпатии) или хотя бы как-то задержать.
–  Тем более, что их у меня нет, – сказал барон, картинно рискуя, как бы пробуя на прочность сеть своего обаяния.
–  Меня интересует мнение кочевого, так сказать, народа об этом талицком вредителе. Взгляд, так сказать, со стороны.
–  За народ не отвечаю, – сухо сказал барон.
–  Вы, наверное, обиделись за это «со стороны». Извините, я нехорошо выразилась. Ну а лично вы? Что вы об этом думаете?
–  Лично я думаю, что топтать иконами рожь – выдумка какого-то местного поэта.
–  Как интересно! По-вашему, топтать рожь иконами  поэтично?
–  Поэзия цветет, где ей вздумается, – твердо сказал барон. (Как бы удерживая твердой рукой сотрясшуюся сеть своего обаяния).
–  Это ужасно. То, что вы говорите. Это просто… ужасно. И мне, наверное, надо вас арестовать.
–  Это с удовольствием, но не сейчас. Сейчас мне некогда. Я приду к вам позже; Барайск, райсуд, спросить Екатерину Власову. И мы с вами поговорим о чудесах поэзии. Насладимся ее благоуханием и отравимся ее ядом.
Он тронул лошадь и, поровнявшись с судьей, наклонился, притянул к себе ее голову и впился ртом в ее губы. Фуражка ее упала, и спину накрыла волна волос. Таратайка загремела по горбылям настила.


Рецензии