Разорванный нимб. Глава 9-7

Тырло мы нагнали уже под самым Карагужом. Взяли с тракта напрямую через голый перевал, и с него-то я хорошо разглядел и, кажется, понял, что такое тырло. Это не было шествием с провозглашением чего-то или демонстрацией против чего-то. Это не было и карнавалом. Не было даже просто праздником. Сознание, приученное к большим масштабам во всем – небывалому счастью, обещанному в будущем, бескрайним пространствам, выкошенным косой небывалой войны, – свернулось в не имеющий никакого масштаба сгусток сиротства. Случайно слившись с другим сознанием, он не становился больше, он становился чем-то другим – робким и с непрывычки неузнаваемым счастьем. Робким оттого, что не было никем обещано и не где-то в будущем, а сейчас. Робкое и неузнаваемое, оно заставляло взять самую дорогую в доме вещь – патефон, поставить пластинку, завести пружину, опустить иглу и, взяв на руки с расшитым полотенцем, вынести, как икону и отдать потоку.
Если тырло – это последняя судорожная попытка удержать быстро выдыхающееся – уходящее из душ – братство сирот, то уже никогда в будущем оно не повторится, и его нельзя будет воссоздать.
Мы не стали спускаться в долину, а взяли в обход пологим хребтом и в Карагуже оказались много раньше тырла. Здесь готовились к молебну. Место молебна был большой растоптанный скотом выгон (в иные бы лета с непролазной грязью, а сейчас каменно твердый) с громадным полуразвалившимся сараем. Он был обит досками в изредь, так что сквозил, как обглоданный остов кита. Одна створка ворот косо вросла в окаменевший навоз, другая лежала на земле, и два мужика свежевали на ней корову.
Жертвенный дым костра на кизяках (кругом не было никакого леса), чугунный котел, коровья туша и четверть самогона возле туши, свирепый гул паутов и слепней, несколько старух позади толпы стоявших на коленях, беременная баба, раздувавшая огонь стеблями конопли, – все, все было язычество, даже сам распевный речетатив с характерными церковными обертонами, доносившийся в середине толпы, – все было отчаяние и вопль, выкуп у Бога дождя. Дай. Мы тебе, ты нам. Слишком большое расстояние между договаривающими сторонами, пропасть, и не известно, на каком языке разговаривают – там, так что будем мы на своем – здесь. Есть мания величия, но есть и мания низости, – а что делать. Надо. Язычество изначально и вечно, как вечен вой волков на луну. Тоже ведь душа рвется ввысь, раздувая горло, и стынет кровь, и замирает ночь.
Мне показалось странным, что два молодца, работавшие над тушей, не обращают внимания на четверть; она им мешала – то переставят, то обойдут… Ага, один таки припал, запрокинул, набрал полный рот и с раздутыми щеками кинулся к костру. Прыснул. Кизяки горели плохо, а самогон оказался хорош – пыхнуло.
Поодаль возле алтайских юрт горел еще один костер, но никого там не было, видно, после ночного (и неудачного) камлания шаман и его команда спали. Однако ж вот не уехали – им было интересно, как справится с делом христианский священник.
Талицкий батюшка был, как и полагается, с бородой, с длинными, разъятыми поровну на обе стороны волосами, безбровый, но тем выразительней и крупней казались глаза – очень ясные. Он не смотрел, а любовался. Вот он отвлекся, заметив новых людей, и отмерил сначала барону своего спокойного любования, потом – мне. В его взгляде абсолютно отсутствовала оценка (ведь могли же мы быть начальством или переодетой милицией); его взгляд был – удовольствие. Все, кто был к нему, был к нему с дарами, и дары эти были – они сами. В очень крупной и крепкой левой руке с наколотым якорем на запястье он держал книгу и якобы читал из нее, но явно не только не читал, но она мешала ему.
Сначала я подумал, что это еще не сам молебен, а только репетиция. Так на репетиции актеры позволяют себе отсебятину, ходят по сцене с ролью в руке, отрабатывают жест, запинаются, начинают сначала, пробуют голос… Но тут заметил кучку алтайцев во главе с шаманом (вовсе они не спали!), и по их внимающим лицам понял, что это и есть молебен.
–  …вахту не в силах стоять. Компас взбесился, команда в смятении, и вот слышу я ропот. И мнится мне, что это ропот дождя в осинничке, и так-то мне хорошо. Шепчу я молитву, Господи, с песком на губах… – Тут баба, стоявшая прямо за ним и отгонявшая от него комаров пучком конопли, вдруг гулко прихлопнула на его спине слепня, и старый морской волк соскочил на октаву выше. – Сто сорок! Прошлолетних девяносто да нынешних уже полста – да за такой дебет в  нашей бухгалтерии срок не мене… Вот. Если не боле. Так в чьем хозяйстве бардак, Господи? Но, братие, примнем все чувства в тишину. Боже, милостив буди нам грешным. Вот: судия придет, и кождо деяния обнажатся, но страхом зовем во зное: свят еси, Боже, Богородицею помилуй нас. Очисти мя, непотребного раба твоего, от всякие скверны, вырви нечистый язык мой. Мы не памятозлобны, но палуба шатается под ногами; пошли нам отраду, сотвори, Господи, сей день днем милосердия твоего… Что там?
Это он проследил за взглядом стоявших перед ним людей и увидел пыль над косогором. Там показалась головная часть тырла. И остановилась, наращиваясь числом с обоих флангов. Словно незнакомое пешее войско при виде селения остановилось на совет – брать, не брать? В толпе стали гадать, куда свернет тырло – к ним сюда и, значит, дальше на Улалу, или на Старую Барду. На Старую Барду было уж слишком далеко, но поди угадай, куда в половодье начнет рыть вода. Куда больше напрет, туда и рыть будет.  Там из общей массы выделился отросток, как бы струйка, масса же, не сужаясь, всем фронтом пошла вслед. Ни к нам, ни на Старую Барду, а как бы заворачивая… Уж не назад ли? Я невольно обернулся в ту сторону, куда они повернули, чтобы угадать направление…
Там, в стороне невидимой в дымном мареве вершины Синюхи, на горах и за горами вспухала туча. То ли туча, то ли какая-то хмарь; она ворочалась, что-то там варила на большом пространстве, или просто двигалась в нашу сторону, запинаясь о хребты. Из этой хмари начала подниматься и настоящая туча, словно вставал великан. Он вставал и рос, и все выше, выше и вдруг – очень заметно глазу – начал проворачиваться и как бы спиной стал ложиться на нас…
Многие уже поглядывали в ту сторону, но батюшка был занят своим делом и пока еще не видел. Он простирал руку в сторону тырла, решив использовать его как аргумент в своей проповеди.
–  Подай каждому из них по прошению их, буди пастырем заблудшим в пустыне, утешителем в горьком их веселье. – Здесь страница в его книге перелистнулась было, но он припечатал ее ладонью. – От Бога посланный, утверди животы наши, преблагий ангеле, и не остави… – Вдруг до него дошло – не ветер ли тронул ему страницу. Убрал ладонь, и страницы рвануло веером.
Между тем коровьи куски были уже в котле, к кизякам прибавили сухие снопы конопли, и уже пошел распространяться запах мяса с конопляным дымом. И как бы на этот запах появился деревенский дурачок, лет семнадцати, в очень грязных генеральских штанах с лампасами. Его неудержимо влекло к котлу, но его шуганули. Он зашел с другой стороны, захлопал в ладоши и заблажил: яся-яся-яся… «Дайте ему мяса, что ли, вишь, слюни пустил». Ему протянули на длинном деревянном черпаке хороший дымящийся кус, он схватил и, перебрасывая с руки на руку, начал приплясывать. В этих бросках мяса – все выше и выше, – в восторженных криках и пляске был явный смысл: они предназначались надвигающейся туче. Наконец, дурачок, видимо, догадался, как до нее добросить свой кусок мяса – он полез на сарай. С куском в зубах он ловко взобрался по наклонной створке ворот, с нее перепрыгнул на карниз и по его ребру на четвереньках перебрался на конек. Там он выпрямился и махом из-за спины бросил. Кусок пошел вверх и, уменьшаясь в размерах, исчез в крученом конопляном дыму. Странно, но я так и не дождался, когда же кусок упадет обратно. Может, отнесло порывом ветра?
Батюшка, конечно, уже видел тучу и был теперь во власти сильнейшего вдохновения.
–  Из ложезн неплодных сотворяем! – загремел он в ярости. – Но не без семене, а осенением Отца и Духа исторгаем страстие сердец наших… – Тут он вдруг затряс кулаком в сторону тучи. – Ага-а! Она у нас, йебена мать, пойде-ет!
В это время тырло своим левым крылом сместилось в нашу сторону, но основной массой оно двигалось все же мимо. При этом его слегка прокручивало, как льдину, один край которой задел береговой выступ. Этим выступом была толпа молящихся. Теперь дальнейшее направление тырла было ясно – вниз по долине к городу.
Дурачок на крыше снял свои генеральские штаны и стал крутить ими над головой, крича «уся! уся! уся!» Я с неясной, но нарастающей тревогой смотрел на тучу и на то, что делалось на ее задворках. Там, где она прошла, все было багрово. Сама же туча была даже не туча, а черт-те что, какая-то, действительно, «уся». По-моему, там было все что угодно, только не вода: какая-то летучая грязь и просто пыль, и действительно пылью несло понизу, над самым сараем, но в разрывах ее клочьев чернело что-то плотное, неоднородное, с мерцанием как бы летящих искр, как если бы летела туча саранчи с отблеском мириадов крыл. Короче, «уся». Дурачок все крутил своими штанами навстречу чему-то еще надвигающемуся, чего я отсюда не видел. Я обошел сарай, чтобы взглянуть. В полнеба несся стоймя колоссальный лист фанеры, лилово-белая стена, своим трепещущим фанерным звуком и быстротой перемещения показавшейся мне именно фанерой; воздух под ней пошатнул сарай, и в следующее мгновение ударила белая клубящаяся мгла. Люди еще стояли, но одновременно как бы и легли на ветер, многие упали на четвереньки. С этой стороны сарай был плотно обложен снопами дикой конопли, видно, когда-то его утепляли на зиму. Спасаясь от чего-то страшного, я нырнул в эти снопы, зарылся поглубже и некоторое время ничего не видел.
Одно время сверху по конопле прострочило как бы дробью, и сразу органный гул сарая заглушил сыпучий сухой треск. Я решил, что это град и когда стихло, чуть еще переждал и вылез. Вся земля вокруг была усеяна мертвой саранчой.
Расстрелянный саранчой, дурачок висел на стропилине, переплетя на ней руки и ноги, – всю дрань и куски толя унесло, – но даже генеральские штаны свои не потерял, держал в зубах. Вскарабкался обратно на конек, раскрутил было снова штаны, но замер. Крутить было уже не на что: все небо над ним по-прежнему было чисто и знойно.
–  Это он, – сказал один из мужиков от костра. Правда, костра больше не было, его разметало вместе с тлевшими кругом кизяками. ¬– Бля буду, он. Жалко, тозовку не прихватил, а то бы снял, как куропатку.
В толпе загомонили злые голоса. Я так понял, что винили дурачка – разогнал дождь своими штанами. Все было хорошо, молебен явно удался, но дурак помешал, назвал темные силы. Другой мужик молча крутил цигарку, потом подобрал тлевший кусок кизяка, прикурил и бросил уголек в снопы под сараем.
Некоторое время ничего не было, шел только дымок, но вдруг просушенные за два жарких лета снопы вспыхнули, как порох. И немедленно доски сарая взлохматились алчным огнем. Дурачок наверху исчез в дыму. Снопы горели в два дыма: один, белый и горячий, стремительно летел вверх, другой, черный и тяжелый, стелился понизу. Люди, стоя в нем по колена, стали отмахиваться и отступать. Сверху что-то с треском рухнуло в середину сарая, и из него взметнулись клубы копоти.
Тот конопляный дым, которого я наглотался, ознобил меня странным весельем, я даже забыл про дурачка, который, скорей всего, только что сгорел заживо. При этом случился еще и сдвиг во времени: я поднял глаза и стал дожидаться, когда брошенный дурачком кусок коровьего мяса упадет обратно. И действительно, на странно далекой высоте появилась точка, которая, приближаясь, росла в размерах. Точка стала похожа на что-то вроде помятого ковша с ручкой, потом – на детскую коляску, и через мгновение я понял, что это летит корова. Страшный напор воздуха развел все ее четыре ноги в раскоряк и сплющил вымя. Голову ее судорожно свело набок, и как от поворотного руля ее разворачивало вокруг оси. Корова грохнулась в пяти метрах от меня. Звука я не расслышал, будто, нырнув, ударился головой о дно, и не только оглох, но и ослеп. Взрывная волна влепила мне в лицо ошметки кишок и какую-то вонючую утробную кашу. Это было настолько смешно, что я чуть не подавился содержимым коровьего желудка. Я давился, хохотал, плевался, и кто-то рядом тоже хохотал и пытался вытереть мне лицо. Это были те бароновы девушки, которых он обменял на мой «паркер». Все бесчисленные вопросы и трудности, теснившиеся прежде в голове, были пустяки, и вообще центр мироздания, бывший не известно где, оказался вот он – в этих двух лицах, настолько они были прекрасны и полны жизни. Дурачась, они обтирали меня, одна подолом, другая толстой своей косой. «А он шутник, – сказал я, тыча пальцем куда-то вверх. – Мы ему – кусок мяса, а он нам – целую корову». Мимо с отрешенным видом прошел батюшка, к чему-то как будто принюхиваясь. Запах, который его вел, привел ко мне. «Воняешь», – сказал он ласково. «Что поделаешь, батюшка, – сказал я. – Райские пастбища оказались с той же травой, что и на земле». «Я тоже воняю. – Он ткнул пальцем себе в лоб. – Сомнение отложило здесь свои тухлые яйца». «Да что вы! – вскрикнул я в порыве сострадания. – Вы были великолепны!» «Сомнение мое не в том, есть ли Он или нет. Я вот чего боюсь: вдруг Он создал нас для собственной забавы?» «Да уж, чего уж забавней, – сказал я. – Бывший моряк служит молебен о воде». «Балда ты, сын мой. Абсурд, родившись, возмужал в наш век. И нет ему границ. Коль для забавы человек, не надо падать ниц». «О, где мое перо, – вскричал я, проникаясь к нему светлой любовью, – я в золотую книгу сей слиток золотой внесу пером златым».
Собственный верлибр показался мне верхом совершенства. Я побежал искать барона: надо было записать наш с батюшкой разговор, а мой  «паркер» был у барона. Видимо, он уже присоединился к тырлу, а тырло за это время ушло далеко вперед.


Рецензии