Разорванный нимб. Глава 18-1, 2

                Глава восемнадцатая

                1
Выше этих мест, где Катунь прощается с горами, бывать мне не приходилось, но само это место мне очень нравилось. В горах Катунь не признает никаких богов, а сорвавшись с высоты, задумывается о Боге. Там, туземные плоты разбросав по бревнышку, здесь собирает их в ковчег. И у церкви Живоначальной Троицы, что сошла с холма Барайской казачьей крепочти к воде, выносит и кладет тот ковчег к ее подолу.
Тут мы напоили Игреньку, помылись и повернули на юг. Потихоньку, галечником да песочком, а иногда и чуть заметной колеей. Значит, тут все-таки ездили, только вот куда? Если вдоль всей Катуни, да Чуи, да потом Монголию чуток срезать наискосок… Мало ли куда заведет колея, пусьт она и незаметна. Хоть в Персию.
Скоро мы переехали вброд малую речку, впадавшую в Катунь, колея та ушла вперед, а мы свернули налево и тут же начали первый подъем.
Речку мы скоро потеряли, но Стекольщик знал направление; он шел впереди, сшибая палкой зонты дудок, я правил за ним. Однако перед последним подъемом речка сама отыскала нас. Тут под горой она нарыла себе уютный омут, оставив для нашего подъема совсем узкий проезд – пешим рядом с фургоном и не пройти. Одолев подъем, Игренька встал и понес боками.
Мы встали тоже: впереди чуть влево на горе, выше загораживающих полнеба пихт, стояли стены и башни монастыря.
Темная щепа изломанных под разными углами крыш белела свежими заплатами. Я заметил, что изломы эти были не абы как – лишь бы накрыть все эти разновеликие башни, – а по какому-то правилу, неподвластному разумению. Не было в них предварительного расчета – наколдованы они были, что ли, чьей-то прихотливой волей? Угловой, ближней к нам, башне быть бы уродливой своей несоразмерной остальным величиной, но она стояла ниже других по склону и как бы сдерживала их напор. Так что выглядела она не так большой, как державной.
– Не понимаю, – сказал я, – отчего это говорят, что красота ранит сердце…
– Помолчи, дурак, – оборвал Стекольщик. И пал на колени и стал бить поклоны.
То ж и я.
– Не та еще это красота, – сказал Стекольщик, вставая. – А будет та – заплачешь от горя.
– Почему от горя-то? – удивился я.
– Красотой Господь ранит сердце, чтоб ты уразумел, что на всем белом свете ты один.
– Не понимаю.
– Увидишь – поймешь. Одно хорошо – редко это случается, так что, может, еще и пронесет. А не пронесет… Одному вместить невозможно, надо обязательно поделиться, а поделиться-то и не с кем. Будем распрягать.
– Как распрягать? – удивился я еще больше.
– Туда не въедем. По каменным ступеням да на себе всю поклажу. Здесь заночуем, а утром пойдем за подмогой.
Распрягли Игреньку, дали пастись на длинной привязи и пошли смотреть монастырь поближе.
Стекольщик уже бывал здесь раньше, последний раз год назад, когда и получил от игумена заказ на витражи. Поэтому он смотрел на все здесь не из любопытства, а сравнивая – что изменилось. Когда пихты расступились, а затем, по мере нашего продвижения по основанию горы, монастырь развернулся правой своей боковиной, Стеколщик остановился и хмуро уставился на островерхую башню.
– В чем дело? – спросил я.
– Шпиль. Острие иглы – символ сосредоточения. Раньше этой башни не было.
– Что-то мне страшно, Мастер, – сказал я. – Справимся ли мы с работой? Может, это оттого, что здесь мы ближе ко Господу? Так ли, Мастер?
– Опять!
– Хорошо, хорошо – Стекольщик.
Только тут до меня дошло. Запрет называть его Мастером означал, что и он боялся и не был уверен в своих силах. Поэтому и умалил себя до Стекольщика.
Он стал отступать, чтобы что-то еще разглядеть наверху, и уперся спиной в могильный крест.
– Вот как? – нахмурился он еще больше. – Этой могилы тоже не было.
– А вон еще, – показал я рукой вниз по склону, где кучно стояли такие же кресты.
Шевеля губами, Стекольщик принялся их пересчитывать. Сбился и начал снова, тыча пальцем в каждый крест.
– Что, могил стало больше? – спросил я.
– Могил стало больше. Да. Больше стало могил. Что? Больше – не то слово. В монастыре не было столько людей, сколько здесь лежит.
– И что сие может означать?
– У попа кобылу сперли, черта с ведьмой запрягли. Поп проснулся, рот разинул: что за мать ее ети… Означает, что будем вертаться. Игреньку – в оглобли, фургон в чащу загоним и будем  спать. Утро вечера мудреней.
Чащу мы поблизости не нашли, но, поплутав по редкому лесу, выкатили на скалистый уступ, откуда открывался вид на долину и дальние горы; место со стороны монастыря не просматривалось, и мы расположились на ночлег.
На западе, где только что село солнце, легонькие, розовенькие, прозрачные облака еще только устраивали девичник, в то время как на востоке небо было уже столь же темное, как и горы. Но горы угадывались – они были как бы теплей, и там непрерывно что-то двигалось, словно черный пардус метался по клетке. Время от времени он поворачивал к нам морду и обнажал резцы. А то и щерился всей огненной пастью.
– Интересно, почему в горах зарницы такие частые? – спросил я.
– Не знаю, – отгрызнулся Стекольщик.
Непонятная ситуация в монастыре его сильно беспокоила. Но не мог же он совсем ничего не знать: всего лишь год назад он провел здесь какое-то время, беседовал с игуменом и получил заказ. Были же у него какие-то соображения.
Я сделал попытку подкрасться еще раз.
– Как хоть называется-то монастырь?
– «Храм облаков».
– Вот и облака тут не такие, как у нас внизу. Все больше стоймя, башнями. Птицы не так летают. Иные, бывает, будто теряют под собой землю – вдруг крыльями тоже вот так стоймя, боком… Интересно, если б по небу прочертить углем полет птицы – что получится? Вот она летает, летает – так за день, поди, все небо исчерчет узорами. Это одна; а если и за другими прочертить? За малыми пташками – и узорчики малые, завитушечки. А уж за коршуном или орлом – так все больше прямые…
– Ты не заболел? От лихорадки болотной вот так же языком молотят.
– Это за день. А – за год? Или с сотворения мира? Что будет, если с сотворения мира за всеми птицами чертить?
– Возьми белый лист, залей тущью – то и будет.
– И как назовем эту картину? «Черный квадрат»? «Господне небо»? Нет, это не годится, на святотатство похоже.
– Всякое художество – святотатство. И оправдания ему нет.
– Как это?
– А так. Охотник пустил стрелу, сбил утицу на лету. И полез в камыши искать. И не нашел. Сгнила та утица, зверь сожрал. Всякая напраслина – грех. То же и в изографии. Изобразил, да не попал: где ее трескучий полет? Камышовый всполох? Не можешь – не трожь, не то умертвишь. Разве не грех?
– Платон судил не так сурово. Он сказал, что ценность искусства сомнительна.
– Это про кровать, что ли? «На изображении кровати не выспишься». А на кой ляд мне кровать вместе с ее изображением – не они рождают сны… Тьфу ты, зараза болотная! Что пустое болтать, про дело думать надо. Завтра, Бог даст, с игуменом встретимся, и коль благословит, разбирать будем ящик. Монахи перетаскают на руках. Нам на этот случай все наше хозяйство знать надо до последнего камушка. Я-то список помню, а вдруг да со мной что случится…
– Типун тебе на язык! А монахам-то что – не доверяешь?
– И в святой обители всякое бывает. Человеки и в клобуке – человеки. Значит, так, запоминай. Колывановского литья стекло чистое в полную меру – шесть листов.
– Колывановского литья в полную меру – шесть.
– Колывановского же литья дымчатого в половину меры – шесть листов.
– Дымчатого в половину меры – шесть.
– Зеленого венецианского в четверть меры – шесть листов.
– Зеленого венецианского в четверть меры – шесть.
– Колотого в «елочку» – восемь фунтов.
– В «елочку» – восемь.
– Смальты  – десять фунтов.
– Смальты – десять.
– Хрусталя и аметиста – десять фунтов.
– Десять.
– Прута медного – полпуда.
– Полпуда.
– Рамочного свинца – пуд с четвертью. Пуд с четвертью. Спишь?
– Какого свинца?
– Ладно, спи.

                2
Пардус был частью пространства, отличимый от окружающего лишь текучим мерцанием шерсти. Причем, заметить его можно было, только застав врасплох, резко обернувшись, – каким-то образом он все время оказывался за спиной. Наверное, их было много, но те, что надвигались спереди, были невидимы. И только проснувшись, я понял, что это не пардусы, а какие-то люди в черном, в черных капюшонах, скрывавших лица. Ладонями они прикрывали огни факелов, отчего складки ряс переливались текучим мерцанием. Я стал трясти лежащего рядом Стекольщика, но он не спал, смотрел из-под приспущенных век. И только тогда я понял, что бежать поздно.
Нам связали руки и повели к монастырю.
Со стороны шпилевидной башни к монастырю широкой спиралью поднимались каменные ступени. Крутизна была такая, что если б не факелы, легко можно было и сорваться. У дверей из толстых плах лежало корыто с водой. Монахи (если только это были монахи) загасили в корыте факелы и завели нас внутрь.
Здесь густо пахло дегтем и сырым дымом, из чего я заключил, что, раз берестяные факелы догорели, значит, дело уже к утру. Под ногами шуршала солома. Причем, шуршание это с каждым шагом как-то разрасталось, уходило вверх, с призвуком там как бы даже железа, – над нами была распахнутая гулкая пустота, но что там отзывалось железом, было непонятно. Разглядывая эту грозную пустоту с едва различимыми прорезями бойниц, я получил тычок в спину и налетел на Стекольщика. И дальше уже брел, держась за его плечо, в то время, как чья-то рука не отпускала мое… Бред. Бредущие брейгелевские слепцы к уготованной им яме. Чуть налево. Еще чуть, и нет больше соломы, лыжным шагом по твердому, звук изменился, высоту отрезало низким сводом; а вот направо. Потянуло свежестью, что-то кружилось в этой свежести, легко и мокро касаясь лица. Снег? Пахло сырой звериной шерстью. Я снаял руку с плеча Стекольщика и сразу потерял его. Стал искать, на все стороны шаря рукой, и уперся во что-то мягкое, теплое, живое, в густой шерсти. Зверь стоял неподвижно, от него несло вонью кислой псины…
– Ты здесь? – прозвучал голос Стекольщика. – Не бойся, они ушли.
– Тут какая-то зверина, – еле выдавил я, стараясь не придавать голосу никакого чувства и чувствуя, как запах псины зудом все больше проникает в кровь.
– Шкурня, – отозвался Стекольщик. – Квасят и сушат медвежьи шкуры. Росомашьи, красного волка… Дальше, значит, кузня. Или пивоварня? Не помню. Наказал нас Господь.
– А за что?
– Полеты птиц чертили. Вот и черное наше небо… Кто такие, и в ум не взять. Пока шли, ты хоть слово слышал от них?
– Кажется, нет. Точно, нет.
– Неужто христианские аскеты-исихасты? Есть такие – молчуны, от мира и телесных забот отрешенные.
Теперь, когда шерсть зверя приобрела дружеское ровное тепло, я прижался к ней, навалился грудью, освобождая ноги от усталости. Сполз, примостился, уставился в черноту над собой и тотчас различил в ней матовые прогалы как бы колотого стекла, пузырьки воздуха в стекле. Они все больше и больше наливались светом, и я понял, что это свисающая с потолка паутина, осиные гнезда в паутине. Там распахнулся квадрат, с паутины полетела роса, похожая на хлопья снега, и кто-то начал спускать лестницу. В квадрате показалась голова в капюшоне и рука, твердым жестом указывающая вылезать. Когда мы со Стекольщиком сблизились у основания лестницы, я шопотом спросил:
– Зачем это, когда есть дверь?
– А чтоб запутать.
Мне показалось, что Стекольщик с трудом подавил смешок, во всяком случае, усиленно заиграл желваками.
Наверху нас поджидали еще трое, все в одинаковых балахонах и капюшонах. Они повели нас узким коридором, все время загибающимся влево. Справа же через каждые пять-шесть шагов сияли утренним светом узкие бойницы. Каменные стены были настолько толстые, что я не успевал ничего разглядеть в этих бойницах, больше похожих на небольшие пещеры.
Нас завели в помещение, тоже чем-то похожее на пещеру; по следам кирок на стенах можно было судить, что оно было выдолблено в скале, к которой примыкал монастырь своей нагорной стороной. Только пол был сравнительно ровный, в глубоких же впадинах на потолке колебались тени от многих свечей. В резном кресле с высокой прямой спинкой сидел простоволосый седой старик в рубахе, скрывавшей острые выступы колен. Он долго рассматривал нас, и временами взгляд его угасал, старик словно погружался в сон. Я покосился на Стеколщика и понял, что этого человека он видит впервые. Вдруг костлявые руки старика крепко вцепились в подлокотники.
– Могилы считать?! – Старик с трудом унял прыгающие колени, обхватив их руками. – Там – сосчитаны будут, не здесь и не нами. – Он выщелкнул из кулачка палец в сторону Стекольщика. – Кто таков?
– Послушник Колывановской Трифона-кречетника церкви Димитрий, витражных дел мастер. А сей – мой помощник, подмастерье Павел.
– К нам зачем?
– Бывши здесь тому год назад приглашением игумена Акинфия, скреплен был меж нами договор об исполнении витражей, тако же обновлении икон. Уведомлением нарочного собрались и после двух недель пути прибыли.
Тут я, внутренне трясясь, стал ожидать, что Стекольщик смиренно спросит разрешения задать вопрос, (хотя чего бы естественней), но слава те, не спросил, стерпел. Уж как-то очень предвиделось, что старец не только не разрешит, а осерчает, и быть нам заковану в железо.
– Это как же? Витражи на стекле и тако же иконы?
– Осмелюсь напомнить: возбраняется поклоняться иконам, писанным на стекле.
– Обновление – старых, что ль?
– Старых.
– А чего их… Ну да. Старых, то есть греческого письма. В чем же разница письма старых от письма новых?
– Русский стиль: удлинение фигур от семи до девяти головок, а поля золотят по полименту.
Старец надолго замолчал, казалось, он забыл про нас. Один из его окружения кашлянул в кулак
– Вы вот что, ребятки, – сказал старик. – Устали, поди, с дороги-то? Отдохните; вам покажут; ступайте.
Нас снова повели, но не в шкурню, а винтовой лестницей вниз и заперли в какой-то каморе с окошечком под потолком. Неба было там чуть, с ладошку.
Нам оставалось только гадать, что же случилось здесь за год. Удивительно: решалось, должно быть, жить нам или не жить, а нас очень занимала судьба наших стеклышек – побьют? Впрок приберут? Игреньку-то уж во всяком случае не обидят: скотина за человека не в ответе.
Первый день был безбрежно долог, все равно что на веслах перейти море, потому что считаешь каждый гребок и каждый гребок в труд.
Второй же день как-то полегче, само время трудится за тебя. Лежишь себе в оцепенении и только думаешь, скоро ль полдник, вчера об эту пору вроде бы уже… На третий день ничего уже не думаешь, так, муть и тихая мука. Погружение в тину и оказывается, что и в тине можно дышать… На четвертый, что ли, день заскрежетало в запорах, а мы лежим: заутреня ль, повечерье – какая разница. Однако новость: монах вошел с откинутым капюшоном, лицо открытое и вполне человеческое.
Завели опять в ту же полупещеру; тот же старец и те же (числом, а так, может, и другие) четверо, и не стоят, а сидят, и лица открытые. Как все-таки много значат лицо и взгляд; пусть их молчат – глаза говорят, свет Божий в них, воздух солнцем напоен, призраки и совы с прочей мелкой нечистью ушли в ночь, пчелы в проемах окон жужжат…
– Ты чего это лыбишься? – внезапно, так что я даже вздрогнул, спросил один из сидящих. – Мастер, он у тебя блаженный, что ль?
Стекольщик вздохнул сокрушенно и – хлесь меня по затылку. Молодец, нашелся с ответом.
– Значит, так, – сказал тот же монах. – С игуменова позволения вопрос к вам. Что говорят четыре Евангелия про жизнь Христову от четырнадцати его земных лет до двадцати девяти?
Стекольщик открыл тотчас рот, по привычке отвечать сходу и без запинки, да так и остался с открытым. У меня по чреслам пошли мурашки.
– Что молчишь? Не знаешь?
– Осмелюсь… Евангелия о том молчат.
– А знаешь ли, почему молчат?
– Нет, не знаю.
– Может, подмастерье твой знает?
Я энергично замотал головой.
Тут старец сильно подался вперед.
– Что слышали о Пятом Евангелии?
– Не… Ничего. – Стекольщик задумался. – Есть Кириллова книга, именуемая середь раскольников «Новое Евангелие»…
– Достаточно! – перебил самый из них низкорослый, оказавшийся удивительно басовитым – вроде как в тесном помещении потревожили тяжкую бронзу. – Трифона-кречетника храма протопопа Симеона Лопатина знавал?
– Преставился до моего там…
– Поучения свои о церковных чинах, анафемы симонии  и иным допрежним уставам, писаным им на внешних стенах храма, читывал?
– Закрашены были до моего там…
– Довольно.
И на том опять нас отвели в камору. А вскорости – на черную работу в скотную. Всякое дело в монастырях совершается неспешно, но пока живы – и на том спасибо.
Все наши разговоры и споры со Стекольщиком вертелись вокруг одного предмета: владеет ли монастырь этим самым «Пятым Евангелием»? В пользу того, что владеет, было лишь общее впечатление от допроса в «пещере». Да, пожалуй, еще вот что: не все в монастыре ходили с открытыми лицами, некоторые, немногим числом, при нашем появлении опускали капюшоны, из чего Стекольщик сделал вывод, что эти немногие – это оставшиеся в живых из прежнего состава, и они не хотят, чтобы Стекольщик их узнал. Из чего опять же следовало, что пришлые люди явились сюда с новым учением, почерпнутым из «Пятого Евангелия». Что все сие могло означать? А то, что нас проверяют – пригодны ли мы для каких-то их целей. Спрашивается в таком случае, почему бы им не дать это Евангелие нам
прямо в руки, да и посмотреть, каковы мы будем – пригодны, аль нет. Но все эти домысли были, конечно, поисками кедровых шишек в березняке.
Скотных дворов (не считая конюшен) было два: ближний, где содержались коровы и быки, и дальний, где паслись прирученные маралы. Нас отвели на дальний, где мы день-деньской варили в котлах панты – спиленные, молодые и еще не ороговевшие маральи рога, да еще часть ночи при костре скоблили их ножами. У костра и засыпали. Учил нас всему этому кривоногий старик Григорий. Целыми днями он не слезал с седла, крутился со своими собаками вокруг стада, оттого, видно, и был кривоног и по земле ступал некрепко. С коня сползет – и как с берега на шаткую лодку… Грешен: без спросу у Стекольщика осторожненько так приступил к нему, мол, не слыхивал ли чего про это самое Евангелие? И что ж? Тотчас вызвался показать. Будто то было лакомство какое: спереть с кухни, да и попотчевать. Эка, мол. Однако тут же и зачесался в затылке в некотором затруднении, но с кряхтеньем выразительным. Я развел руками: нет у нас денег, не заработали. Да что деньги, тьфу! Дочь у меня лежит недвижно десять лет, так, понимашь, разуверился я в молитвах и в святой воде; мне бы чего понадежней. Это что ж такое понадежней? – напустил я для виду строгости. – С горя, что ль, веру твою скосило? Но он ничуть не сомлел, отмахнулся: ничо, скосило – отава будет, мне бы дочь поднять, а там бери меня на вилы. Слыхал я: в городе особые лекарства варят из сушеных жаб, змеиного яда да молотых зубов мамонтов, под землей обитающих. Я крепко пообещал достать, коли случай будет. Сам про себя смеясь: от веры до суеверия – шажок, что в полдень тень.
На следующий же день он отъехал в монастырь с груженой телегой пантов, и мы со Стекольщиком стали с нетерпением его ждать. Ждали день и два, и наконец, в вечеру третьего – вот он. Достал из-за пазухи полотенец, развернул и подал – три малых восьмушек бумаги. Стекольщик повертел, повертел: и все? Все, больше ничего не было. Да ты грамотный ли? Не, грамоте не знаю, но где что лежит, знаю в точности, потому как за книгами смотрит мой старший сын. И он так просто дал? Это Федька-то? Да попробовал бы он токо, да его б… Не, я сам взял, без его ведома. Мне теперь за все грехи один ответ. Сам.
Стали смотреть ближе. Бумага свежая, чернила яркие, список, сразу видно, недавний. И, похоже, второпях: буквицы, что бегут к правому полю, в конце заметно падают. Заглавие: «Жизнь святого Иссы, наилучшего из сынов человеческих». Писано же было, судя по цифрам слева, вовсе не с самого начала и, коль по тем же цифрам, с большими пропусками.
«15-10. Когда Исса достиг 13-ти лет, – а в эти годы каждый израильтянин должен выбрать себе жену, –
11. дом его родителей, живших скромным трудом, начали посещать люди богатые и знатные, желавшие иметь зятем молодого Иссу, уже прославившегося своими назидательными речами во имя Всевышнего.
12. Но Исса тайно оставил родительский дом, ушел из Иерусалима и вместе с купцами направился к Инду,
13. чтобы усовершенствоваться в Божественном слове и изучать законы великого Будды.
5–5. Он провел шесть лет в Джаггернате, Раджакрихе, Бенаресе и других священных городах; все его любили, так как Исса жил в мире с вайсиями и судрами, которых он обучал Священному Писанию.
6–1. Белые жрецы и воины, узнавши речи, которые Исса обращал к судрам, решили его убить, для чего послали своих слуг отыскать молодого пророка.
2. Но Исса, предупрежденный об опасности судрами, ночью покинул окрестности Джаггарната, добрался до горы и поселился в стране Гаутамидов.
3. Изучив там в совершенстве язык Пали, праведный Исса предался изучению священных свитков Сутр.
5. Тогда он, оставив Непал и Гималайские горы, спустился в долину Раджпутана и направился к западу, проповедуя различным народам о высшем совершенстве человека.
7–2. Видя это, жрецы потребовали у того, кто прославлял имя Бога, истинных доказательств порицаний, которые он на них возвел, а также доказателства ничтожности идолов.
3. Исса отвечал: «Если ваши идолы и ваши животные могущественны и действительно обладают сверхъестественной властью, – ну что ж, – пусть они поразят меня громом на месте».
4. «Сделай же чудо, – возразили ему жрецы. – Пусть твой Бог пристыдит наших, если они внушают ему отвращение».
5. Но тогда Исса (ответил): «Чудеса нашего Бога начали проявляться с первого дня, как был сотворен мир; кто их не видит, тот лишен одного из лучших даров в жизни».
9. «…Горе вам, если вы ждете, что Он засвидетельствует Свое могущество чудесами».
9–1. Иссе, которого Творец избрал, чтобы напомнить об истинном Боге людям, погруженным в пороки, исполнилось 29 лет, когда он прибыл в страну Израиля».
На этом рукопись обрывалась. Стекольщик, повертев головой и убедившись, что Григория рядом нет, спросил:
– И что ты об этом думаешь? Самое первое, пусть глупое, но первое впечатление?
– Что это выжимки из чего-то обширного. Но выжимки обдуманные и специально для нас. Все было обдумано: и эта отсылка на маралий выпас, и Григорий, и наш сговор с ним. Все подстроено. Но отрывки, без всякого сомнения, подлинные.
– А пропущено что?
– А пропущено – что не для нашего разумения.
– Пока – не для нашего. Молодец. Думаю, вскорости нас вызовут на экзаменацию. Как, мол, не пошатнулись ли в чем, не дать ли им еще. Положат еще гирьку на чашу весов: нукась?.. Однако что-то меня тут еще жмет. И пожалуй, вот что. Чтоб мы догадались – тоже подстроено, входит в их планы.
– Ну ты тоже… Узел в самом узле получается. А зачем они через Григория, не проще ли…
– А затем, чтобы проверить: не сбежим ли. Сбежали – ну, туда и дорога, и Бог с ними. Оттого и на выпасы послали одних, без стражи. Эти мудрецы чего-то от нас хотят, но боюсь я ихней экзаменации: чья-то карта будет сверху? Ну как не наша – быть нам биту.

               


Рецензии