Разорванный нимб. Глава 18-3, 4, 5

                3
На следующий день за нами пришли.
Состав в полупещере был тот же: старец и четверо. Старец полудремал, трое сосредоточенно перебирали четки, а один почему-то упорно смотрел на меня.
– Отвечать будет подмастерье, – проговорил он неожиданно, чем поверг меня в холодный трепет. – Что думаешь?
– Об чем?
– Сам знаешь, об чем.
Я покосился на Стекольщика; он играл желваками.
– Своим слабым разумением что я могу думать. Язык подлинника мне неведом, но перевод отменно хорош.
– Перевод, значит?
– А то нет.
– Дерзок, однако. Ты ведь, кажется, прежде здесь не бывал?
– Нет.
– Своим слабым разумением что думаешь про монастырь?
– За дерзость бить не будете?
– Бить нам по уставу неположено.
– От протопопа Трифона-кречетникова храма слышал я, что некоторые люди, в промышлении духовного просветления, ходили в верха Катуни и видели там буддийские земли, а за ними – поднебесные горы, именуемые Гималайскими. И в тех горах находили древние монастыри и в них хранилища неких чудесных книг. Также ведомо мне, что из маральих пантов варится зелье, восточными купцами весьма ценимое.
– Ну-ну, чего замолчал!
– Боюсь языка, он же без костей. Ну, так и быть. И вот, скажем, некий монах повез туда пантовое зелье. И языку тамошнему научился. А то, может, и раньше знал. И в хранилища те доступ получил, и сподобил Бог: нашел на том языке писания о праведном Иссе. Понял, что речь идет об Иисусе Христе, и перевел те писания. Перевел и привез.
– Дальше.
– Дальше… Уж лучше сразу на конюшню…
– Погоди с конющней; дальше!
– А дальше случилось диаволово противодействие богоугодному делу: по злому его напущению заражен был тот монах восточной болезнью. От которой в обители многие заболели и преставились. Новые же люди взяли то Писание в закон и стали жить по нему. А в чем того Писания суть, я не знаю.
Потянулось долгое молчание. Наконец, настоятель тяжело вздохнул.
– Противник я новомодных художеств и с тяжелым сердцем приговариваю: оных мастеров к работе допустить. Ежели тщится человек стеклом да цветным каменьем изобразить неизобразимое, вреда оттого не вижу. С Богом; а мне к повечерию готовиться.
Когда он ушел, перед нами на столе развернули свиток толстой бумаги – план обители.
– Вот здесь, – стал пояснять старший из братьев, – рядом со шкурней – кладовая. Там теперь все ваше добро; ключи вам дадут. Здесь – лечебница; дальше трапезная, за ней – опочивальни. Сразу за главными вратами – капитулярная зала. Те строения, что за храминой и в окружении стен, вам не нужны…
– Кузня понадобится, – вставил Стекольщик. – Медь ковать, свинец плавить.
– Кузнец будет оповещен. Над вратами – большое окно, поверху перемычка, а над перемычкой – окно же с овальным завершьем. Мы так мыслим, что перемычку можно убрать, и получится одно окно трех саженей высотой. Кое окно и берите в работу. С Богом.
Мы со Стекольщиком переглянулись.
– А смысл? – спросил я обескураженно. – Нет, так не пойдет. Нам завсегда допреж задачу разъясняли и конечный смысл всей работы. А уж образ и вид мы сами потом домысливали. Коня подковать – и то гвоздь нужен.
Четверо братьев грузно молчали. Даже грозно молчали, будто я сморозил глупость или выскочил не по чину.
– Есть гвоздь, – сказал наконец Стекольщик. – Нам бы еще дозволение получить известь породную искать. Я слышал, она по здешним местам в изобилии.
– Да где он есть-то, гвоздь? – встрял я с деланной запальчивостью. Уж коли выпало мне задавать опасные вопросы, то и шишки терпеть мне же. – Где ты видишь гвоздь?
– «Чудеса нашего Бога начали проявляться с первого дня, как был сотворен мир, – прочел Стекольщик по памяти. – Кто их не видит, тот лишен одного из лучших даров в жизни».
– И как ты сие мыслишь предметно? – спросил келарь, которого Стекольщик назвал суфием.
– Предметно – это нам еще думать. Только чудеса факиров и магов, глотание шпаг, изрыгание огня кажутся мне гораздо менее чудесным, чем трепыханье дольной лозы от пролета пташки.
– А исцеление, скажем, слепого Иисусом?
– Разве не сказано у Марка, что, исцеляя слепого, Иисус тяжело вздохнул? Милее ему всяких чудес проистекание вещей не по его воле, а по естеству. Милее и распах жаркого лета для мальчишки, залезшего на крышу, и пузырь на губах заснувшего младенца, и бодание шмелем цветка, и муравей на глазу сдохшей скотины. Все неостановимо дышит и страждет жить среди живой гущи, страждущей жить. Кто смотрит и не видит Божьего творения и в малом, тот грешит. Наше дело – по возможности сил умалить сей грех слепоты.
Я понял, что Стекольщик уже знает, что делать.

                4
Древо жизни, древо познания. Вот что он задумал. Оно и по форме было подходяще для контура окна, в три четверти сажени в ширину в три сажени в высоту. Да и сводчатый верх подсказывал: быть тут вершине древа.
На сооружение лесов внутри и снаружи ушел день. Запылившуюся слюду в мелких переплетах не стали пока убирать – на ней сподручно было наметить углем замысленное. Ствол, расходящиеся ветви, большие и малые, и в листве – иллюминацион плодов. Плоды – круги, тоже малые и большие. И в них, иконного жития в подобие, – лики. От ветхозаветных пророков до Иисуса Христа и апостолов. А меж тех «плодов», листвой осиянные, – гимн и праздник творения. Слева от ствола – мир луны и звезд, павлинье многоцветье драгоценных каменьев, справа – мир солнца, узорчатость золотого шитья, петушков-леденцов, кренделей-баранок.
На исходе недели заперлись мы уже в кузне и принялись чеканить контуры тех «плодов» листовым свинцом. А заперлись – чтоб работать без любопытных, коих с первого дня оказалось немало. Почему-то это мешает, когда стоишь на лесах и видишь задранные к тебе лица…
Когда к концу дня вышли на монастырский двор, он оказался пуст… Кстати, двор этот был много обширней, чем показался он нам в ту первую еночь, когда нас привели сюда под конвоем. Скала, к которой монастырь примыкал, обрывалась у правого крыла, и здесь образовалась ровная площадь, на которой как раз уместились кузня и конюшни. Здесь и гора кончалась, и туда, на другую сторону горы шла накатанная дорога. Видимо, вела она в монастырские урочища – ездили туда по дрова, на покосы и пашни.
Поднялись на леса и стали намечать опорные линии ствола и ветвей из кованой меди.
– Что-то никого не слышно и не видно, – заметил Стекольщик. – А еще и повечерия не было.
– Это ладно, – сказал я, – а вот что меня удивляет, так это почему ты до сих пор не отругал меня за выдумку на экзаменации.
– Про то, откуда взялось столько новых могил? Выдумка ловкая, монахи остались довольны. Людей покосила заразная болезнь – никто не виноват, такая судьба. А с судьбы какой спрос.
– Ты-то сам что думаешь?
– Думаю, что оба мы ошибаемся.
– Твоя-то ошибка в чем?
– Тут не три силы борются, а две. Но борьба эта с кровью. Видел часовенку в главной храмине, которая у них в плане именуется капитулярная зала? В часовенке и алтарь, и престол, все как положено, но где это видано, чтоб часовня стояла внутри?
– Может, новшества Никиты Миныча и сюда дошли. Думаешь, это его люди смуту здесь учинили?
– Это он в попах – Никита Миныч, в чернецах-то Никоном стал. Врагов же своих умножил, когда в патриархи взошел… Нукось тихо… Что-нибудь слышишь?
– Н-нет. Ничего не слышу. А что?
– Вот и я ничего. Будто в обители мы одни. Ушли, что ли, куда? Ладно, не наша забота. А крутенек оказался Никита-Никон. Сторонников старой веры мало что палкой потчевал, так еще и языки резал и тысячами в Сибирь ссылал. Многие из них без вести погублены. А коих люди его и казнили, и на виселицах душили, и рассекали на пятеро, и на кострах сжигали… Так об чем это я? Да, часовенки той раньше тоже не было, как и башни островерхой. Православие с восточной верой как-то уживаются, а две братские и по духу единые веры – никак. В родне дерутся в кровь – чужой не суйся. Стой в сторонке, мы тебя не тронем… Пойти, что ли,  глянуть? Солнце давно село, а мы тут ветер пасем. Не может быть, чтоб на повечерье позвать забыли.
А некому было и звать. Мы обошли все помещения – никого. В трапезной посуда была нетронута уж не с заутрени ли. Мы пообедали в кузне, взяли с собой и заперлись, и вот – никого. Что за оказия?
Обошли двор, заглянули во все службы, потом спустились с горы к речке, зачем-то осмотрели мойню и бани… А уж и смеркаться начало; что делать?
Ночевать в пустом монастыре страшно. На кухне мы ссыпали в торбу со всех противней и котлов остатки каш, крошки от ржаных лепешек, жареные орехи с засахарившимся медом и на конюшне сами поели и Игреньке насыпали в корыто. Долго он шевелил храпом вкусную снедь, и под этот мерный убаюкивающий храп мы и заснули.
На рассвете перевалили на другую сторону горы, и накатанная дорога привела нас на покосы. Травы были давно покошены и собраны в копна. Дорога вскоре перешла в колею, колея – в тропу, которая привела нас в пчельник колод на полста. В воздухе стоял звон, от которого ломило в ушах. Ни пасечника, ни хотя бы сторожа не было. Некому было и медведя пугнуть от лакомых колодин. Тою же тропой мы перевалили пологую хребтину, и перед нами открылся распадок, густо набитый кедрачом.
Вот тут мы его и встретили еще раз – торопецкого мужика. Сначала за стволами мы увидели дым, а подошед ближе, учуяли запах мясного варева. Мужик стоял над котлом и палкой ворочал большие куски мяса…
На гольцах его лошадь сломала ногу, мужик ее завалил, шкуру и кашки бросил, и, навьюченные мясом, они с женой бродили по склонам в поисках хоть какого-то пристанища. Уж не до рубки им было собственной избы.
Узнав же, кто мы по ремеслу и откуда идем, мужик вдруг бухнулся на колени, лоб упер в землю, и на все наши увещевания не валять ваньку не отвечал и вставать не хотел. А в глазах его жены, не по лицу больших и навсегда, кажется, обреченных плавать в скорбной слезе, впервые мы увидели лукавые искры.
– Чего это он? – спросил Стекольщик. Жена только прикрыла улыбку рукавом. – Ладно, морду ему оботрешь, как встанет. Заелозил, поди, а нам недосуг. Свои заботы ждут.
Но как только отошли чуток, мужик возопил, руки к нам простря:
– Простите меня, окоянного! Яко же быв в беспамятстве, соврал вам! Про Торопец и про холеру; заблудились мы. Обитель Животворящей Троицы, допреж Храмом облаков имянуемой, ищем, да заблудились в горах. Бес окаянный завел не туды, завязли в дебрях, ни тпру нам стало, ни ну!
– Так не мудрено, коль раньше в обители не бывал, – сказал я. – Чего казнишься-то?
– Бывал! То-то что бывал и живал, иноком служил, а как весной отбыл по поручению игумена, так обратную дорогу мороком затянуло – все по грехам нашим.
– Это он не по той речке свернул, – сказал Стекольщик. – Надо было первую-то, Ишу, миновать, а свернуть уж по второй, по Майминской. По Ише тебя и занесло эко куда.
– Теперь, слава те, дорогу нам покажете, конец нашим с Марфой странствиям.
– Покажем, нам не жалко. Покажем – за малую мзду.
Полагая сие за шутку, – а как еще и полагать, – мужик в шутку же отвечал:
– Да мы б от души, токо безденежники мы. Нам, беглецам-безденежникам деньги держать за грех, потому как антихристова печать на них. А еще, сказывают, по Москве пошли деньги бумажные, тьфу! В благочестивые времена таких не было.
– Ладно. Денег нет – зипунишко твой драный возьмем, – зачем-то гнул свое Стекольщик.
Лицо мужика исказилось ужасом. Прижимая руки к груди, он попятился, кажется, и на этот раз готовый дать стрекача.
– Видал? – подмигнул мне Стекольщик. – Думаешь, почему зипун ему столь дорог? Ни в дождь, ни в жару не снимает. А потому что в нем грамота зашита. Давай, мужик, доставай грамоту – посмотрим, что там на Московском соборе решили с обителью.
Мужик хлопал глазами, вроде как не понимал, что происходит.
– Ты нас не бойся, – сказал я. – Мы дел ни церковных, ни мирских не касаемся. Работаем сами по себе. Но в обители творится непонятное, нам разобраться надо.
– Не был я в Москве! Про деньги бумажные в Тобольске узнал.
– Ага, значит, в Тобольскую духовную консисторию ездил, – сказал Стекольщик. – Раскололся-таки.
Мужик скинул зипун и лихорадочно принялся распарывать подкладку.
– Консистория… Типун тебе на язык! Консистория… Да я б в той консистории в земляной яме по сю пору сидел. Да едва ли б и выжил… От Евтихия я. Читай, коли грамотный.
– От Евтихия? Слышал я про такого пустынника, что под Тобольском в лесах хоронится.
– Страдательный подвигами блаженный, отец Выговской пустыни Евтихий; от него я. Как пошли у нас тут раздоры и по вопросам Святого толкования мира совсем не стало, послан был я к тому отцу за советом. А чтоб в пути подозрений или дознаний каких не было, взять велели жену – якобы погорельцы аль по какой другой причине езжущие… Да ты грамотный ли?
Стекольщик взял протянутый тряпичный сверток, развернул и стал рассматривать листы. И я сунулся смотреть. Листы были малые, в осьмушку, на титуле полуустав и филигрань – рожок в гербовом щите.
– Э, да тут буквицы-то скорописью, – заметил Стекольщик. – По скорописи грамотный у нас один – Хвастов. Прозвище у него такое – Хвастов, потому как похвастаться любит. Но что касаемо рукописных книг, тут у него не отнимешь – знает. Читай.
И Стекольщик протянул листы мне. Я стал читать, с трудом разбирая неровные буквы, выдававшие писца, отягченного годами.
«В юдоль плачевную с Выговской пустыни от Евтихия игумену Феоктисту со братьи. Хотящих сие писание читать молю: утвердить смысл вниманием, прение и возношение пишущему не помышлять.
Расчли вы, будто в день Пасхи, единожды совпадающий с праздником Благовещения 25 марта будущего года, наступит конец антихристову царству. И посему денег в обращении не иметь, соли не ясти и в стоячих водах не крестить. В чем провинились соль и вода? По-вашему, будто они от антихристовой скверны. А я говорю: дерзновен грех предсказательства того, что знает один лищ Господь. Бойтесь того. А 25 марта николи не бойтесь и двойною радостью радуйтесь. Про Пятое Евангелие что скажу; не знаю. А не лучше ли мое сие незнание? Кашу маслом не испортишь, верно, да не в постный день. Было и есть четыре, а пятое не от лукавого ли? Подумай. Пишешь, будто изъято оно было еще отцами церкви римской, чтоб объединительное вероучение не отняло у них господства церковного и мирского. А я говорю: сие лишь повреждение истинной веры. Да пишешь еще, будто пустынножительство спасительно и на правило Кормчей книги ссылаешься: да не помолишься с еретиками вкупе. А я говорю: стать вне мира – остаться в сиротах, без отца и матери. А про крест – что тако? Будто четырехконечный крест есть образ запустения и костела западного крыж. Говорю же: истинную суть креста Христова держите в сердце, а что на святом месте, на жертвеннике и престоле, едино есть образ, но не суть. Пошто деретесь-то? Никоновы слуги уж, поди, и к вам близко, на подходе – и гроб покрыет и угасит все ваше суетство. Суетный мирской конец исполнен мятежа, и все ни во что же сойдет без пользы. Сколько на сем свете ни жити, а смертныя кончины никому не избыть. Зачем драться-то? Во тьме ходите, каждый каждого глумит, будто он лишь правый, а все левые. Где беседы злы, там благие обычаи тлят. Знаю: ереси с сотворения мира умащивают словеса свои паче елея и тем души погубляют. Избави Господи от их мудрствования. У древа познания веточки-то врозь пошли, и ох тяжело держать стволу многия ветки. Никон-то, еще и старых-то святых книг не прочлец, а уж новых понаписал, да все – в мятеж и задор. Бодание сие церкви рогами, топтание ее уставов. Не подражайте и Никоновым потаковникам, их много развелось; держитесь крепко. Болезную я о тебе и братии: далеко вы от православной твердыни, а к инакому востоку близко. Еще и вот: разор от чужих. Знаю по прежним твоим письмам: не раз был монастырь ими взят, и братья все, иноцы и бельцы побиену были и полегли в бегах. Многоразличественные силы всегда кривосказатели и ни один из них прав, все неправы. Ветви обратно в один ствол не обратишь, но все мы усыновлены Богом, а сыновьям и под древом не тесно. Посеем всем вам паки мир и благословение, и спаси Бог за мед да за орехи. Вознагради посланника Мишу за труды. Аминь».
Мы со Стекольщиком переглянулись. С мыслью, конечно, о сказанном про древо. Не знаю, как его, я меня сказанное смутило.
– Ну как? – спросил мужик, которого, оказывается, звали Миша. – Как вам старец?
– А никак, – отозвался Стекольщик. – Умный, да склизкий – бритву, как улитка, обтекает.
– Вишь ты, и меня не забыл. И чем же это меня игумен вознаградит?
– Некому вознаграждать, игумен в земле лежит. Долго ты ехал со своим посланием, опоздал. Тут такие орехи посыпались – твоему мудрецу не по зубам. Пусто в обители.
– Как это пусто? – заморгал Миша, аж бороденка задергалась.
– А так, нет никого, второй день ищем.
– Так бежать надо, следы смотреть!
– Эко прыткий – следы. На второй-то день…
– Найду! Сами ли ушли, насильно ли увели – найду. По былиночке сломанной, по кустику помятому, по ниточке оброненной…
– Монастырь не нашел, а туда же – по ниточке.
– Дайте только дойти и след взять. Уж там-то я все закоулки знаю.
– А если на небо взяты? Туда следов не оставляют.

                5
И ведь взял-таки след! Правда, не ниточку оброненную нашел, а целое полотенце. Оно лежало в траве рядом с мойней, и странно, что мы не заметили его раньше. Миша, шнырявший во все углы и кусты, принюхивающийся ко всему, что «не так лежит», сразу его углядел. Впрочем, оказалось, что это не полотенце, а не понятно что – много длиннее и уже полотенца, простроченное золотой ниткой. И только когда Стекольщик намотал это себе на голову, я тотчас узнал суфия. То есть, вспомнил, что суфий был в такой вот чалме.
Дальше нам оставалось только поспешать за Мишей. Да мы теперь и сами видели, что песчаные речные отмели были затоптаны множеством следов.
Вдруг следы пропали, и тут нас озадачила лошадь, одинокая лошадь под седлом, но без седока. Она понуро стояла на отмели, завидев же нас, в два прыжка одолела крутизну берега и затрюхала к лесу, болтая стременами, бившими ее по бокам.
– Алтаёзы, – сказал Миша таким тоном, будто исчерпывающе объяснил все, что происходит. Он снял шапку, зачерпнун в нее воды и вылил, зачерпнул и вылил – видимо, ополаскивал от пота. На нас шапок не было, иначе он бы и нас заставил сделать то же самое.
– А почему ты думаешь… – начал было я.
– Седло, – перебил Миша. – Войлочное седло и стремена с плашкой. Теперь тихо.
Лес оказался набитым целым табуном лошадей. К каждому дереву были привязаны две-три, всего же не меньше полусотни. И все они были под седлом. Крадучись мы обошли табун кругом и оказались перед пустой долиной. Сначала мне показалось, что где-то неподалеку глухарь пытается подняться в воздух: эта тяжелая птица бьет по земле крыльями, пока не удастся взлететь… И сразу еще: дум-ду-ду-дум; нет, не глухарь – бубны. Только непонятно в какой стороне. Мы со Стекольщиком завертели головами, а Миша оттопырил ухо. И опять это сдвоенное дум-ду-ду-дум. Ага! – сказал Миша. – там. Да где там-то, когда там! – рассердился Стекольщик. Не, сначала там, а потом эхо. Ладно, эхолов, веди.
…Наш настоятель в своей длинной белой рубахе стоял на коленях, руками бессильно упираясь в землю. За спиной старца в такой же униженной позе стояли еще трое – ключарь, викарий и келарь. На келаре не было чалмы, я узнал его по расшитому халату. А вокруг, занимая все пространство поляны, плотно друг к другу сидели алтайцы-пастухи, некоторые же, почему-то в шубах и с топорами на плече, стояли, словно надсмотрщики над толпой рабов или пленных. Вокруг четверых наших ходили четверо же зайсанов в сопровождении шамана с бубном. (Я слышал, что зайсаны, алтайские начальники, носят островерхие парчовые шапки, – эти были как раз в таких). Пятый, непонятно кто, в малахае со спадающим до пояса песцовым хвостом, стоял перед старцем и бил себя по ичигам камчой.
С опушки леса, где мы залегли, было все хорошо видно… Вдруг малахай что-то произнес, и шаман тотчас как бы скрепил сказанное своим дум-ду-ду-дум.
Стекольщик стиснул Мишино плечо.
– Понимаешь по-ихнему? Что он сказал?
– Понимать-то понимаю, но не слышно же.
– А чего тут понимать, – сказал я. – Не нравится им, что наши миссионеры пастухов крестят.
В это время малахай схватил старца за бороду, поднял ему голову и сорвал с груди крест. Плюнул на крест, подошел к толпе и сунул одному из сидящих, требуя, видно, сделать то же. Тот плюнул. А вот следующий – нет, перекрестился, потянулся целовать, и получил крестом по голове.
– Братцы! – азартно зашептал Миша. – Угоним лошадей! Они спохватятся, побегут ловить, а мы наших и уведем!
– Погоди, тут не все наши, – осадил его Стекольщик.  – Только четверо; а где остальные?
– А вон, видишь дым? Выше по речке, за леском; может, у них там стойбище, там и держат.
– Ну да, стойбище вон где, сами здесь, а лошади в лесу. Думай, голова.
– Да вон же они! – вскрикнул я сдавленно. – С пастухами вперемежку сидят. То-то, я смотрю, эти в шубах над своими, как над пленными с топорами стоят. А клобуки со всех сняли.
Отсюда трудно было различить лица, и сидели все плотно, кто во что был одет, не видно, но белели там и там русоголовые. Во всяком случае, тот, что отказался плевать, точно был русоголов.
– Значит, так, – сказал Стекольщик. – Лошадей отвязываем, но не гоним, а то разбегутся. Уводим кобыл, за ними и весь табун потянется.
Так и сделали, Некоторое время мы вели трех кобыл за узду, а когда убедились, что весь табун тянется за нами, сели в седла. Сначала двигались в сторону монастыря, потом повернули к речке, перебрели, еще повернули, дали большой круг и оказались позади той самой поляны.
Народ на поляне поредел вдвое, остались только наши, малым числом пастухи и несколько сторожей с топорами. Значит, основные силы уже шли по нашим следам, вернее, по следам своих лошадей.
С гиканьем, производя как можно больше шума, мы влетели на поляну; сторожа немедленно разбежались. И как обычно бывает, заминка случилась не там, где ее ждали: наша братия наотрез отказалась воспользоваться чужими лошадями. Пошли пеше. Что было не просто глупо, а прости меня Господи… Молчу. Старца-то хотя б пожалели, да не тем, что несли на руках, – ведь порубят же в сердцах, коль налетят.
Но слава те, стаду сему Христову, чадам Живоначальной Троицы, молящему тебе в пути, благоволение снизошло, и были нам кров и защита. Ворота на засов, двери храма-крепости на засов; дышим – по всему капитулярному залу слышно, друг на друга смотрим, не веря спасению.
Да спасены ли? Что там ворота, что дверь, – ума большого не надо, чтоб бревном разнести доски. Отдышавшись, трое монахов, подоткнув за пояс полы рясы, побежали в большую башню, затопали там по винтовой лестнице. И вскорости вернулись, неся в охапке, как дрова, длинноствольные ружья. Пищали и фузеи, охотничьи и казачьи. Нам со Стекольщиком достались казацкие фузеи с шестигранными стволами.
Впервые в жизни я держал в руках орудие для убийства. Оно было тяжелое, как гнев Господен, холодное и твердое, как грех гордыни. Мы со Стекольщиком заняли позицию на своих лесах, проломили слюду в «плодах» будущего древа и высунули наружу стволы.
Воистину в судьбе есть что-то алхимическое. Только в нашем случае результат перегонки был обратный: в замыслах наших плавилось золото жизни, а выплавилось в смертельный свинец. Давно ли угорали в мечтах, работая над древом, и вот сидим у его корней и, высунувши ружья, всматриваемся в стога под горой. Незаметно для глаза они всплывают в тумане и вдруг тонут в кромешной ночи. Ничего не видно, даже мушек на стволе ружей.


Рецензии