Пушкин и Д. Кук. Жених во полуночи

ПУШКИН-РАССКАЗЧИК


               Закладка, сделанная в 1835 году в первом томе “Путешествий и странствий…” на страницах с рассказом, позаимствованным в 1821 году, служит косвенным свидетельством знакомства Пушкина с этой книгой задолго до “письма А.Я.Вильсона”. И таким косвенным свидетельством она бы и оставалась, если бы не бросающееся в глаза сходство художественно-символической концепции анекдота Кука и ее, этой концепции, сюжетно-повествовательного оформления – с одной из “Повестей покойного Ивана Петровича Белкина, изданных А.П.”, “Гробовщиком”. Ценность анекдота “Благонамеренного” для пушкинистики в том, что он может служить проявлением процесса формирования канонического, письменного текста “болдинских” повестей Пушкина, бытовавших первоначально в сфере устного общения. А это устное общение пушкинских современников между собой, о чем шла у нас речь в Предисловии, как в зеркале, отражалась на страницах журнала (постановку проблемы реконструкции устной речи эпохи по письменным источникам см. в работах В.Н.Турбина: Пушкин, Гоголь, Лермонтов… Изд. 2-е. С.71-72).

               Известно, что сюжеты “болдинских” повестей, одна за другой высыпавшихся на бумагу в холерном карантине 1830 года, восходят еще, по крайней мере, ко временам литературной юности Пушкина (а может быть, подобно его стихотворным сказкам, рассказанным ему знаменитой няней Ариной Родионовной, – и еще ранее): две таких повести очевидец слышал от Пушкина в Лицее (Петрунина Н.Н. Проза Пушкина… С.12-13); такого же рода повесть “Уединенный домик на Васильевском” известна в записи В.П.Титова, опубликованной в 1828 году (Северные цветы на 1829 год. Спб., 1828. Псевдоним: “Тит Космократов”); Ф.Н.Глинка в стихотворных воспоминаниях на смерть Пушкина передает дошедшие до него сведения о том, что Пушкин делился со своими собеседниками подобными повестями в больших количествах, вернувшись из ссылки (Глинка Ф.Н. Пушкин-поэт. (Воспоминание) // В его кн.: Воспоминания о пиитической жизни Пушкина. М., 1837). Пять “болдинских” повестей – это лишь МАЛАЯ ЧАСТЬ ПУШКИНСКОЙ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОЙ ПРОЗЫ ТЕХ ЛЕТ, дошедшая до нас в записи автора.




КАЛИТКА КАЛИТКЕ РОЗНЬ


               Процесс превращения анекдота 1821 года в окончательный текст повести Пушкина отражает ее черновик. Эпизод ночного кошмара гробовщика претерпел в пушкинском черновике две основных стадии эволюции. Первоначально в этом эпизоде вовсе не было той встречи у ворот дома с похороненным бригадиром, которая заставляет Адриана заподозрить, что происходит что-то неладное. Приведем верхний слой правки ПЕРВОНАЧАЛЬНОГО ВАРИАНТА. Весь день занимаясь призрачными похоронами купчихи Трюхиной, Адриан “к вечеру всё сладил и приехал домой уже поздно. В светлице не было огня; дочери его давно спали. Он долго стучался у калитки пока сонный дворник его не услышал. А.[дриян] разбранил его по своему обыкновению и отправил его дрыхнуть но в сенях гробов.[щик] остановился – ему показалось, что люди ходят по комнатам, воры! была первая мысль гробовщика; он был не трусливого десятка, первым его движением было войти как можно скорее. – Но тут ноги его подкосились и он от ужаса остолбенел” (VIII, 633).

               Появившись в окончательном тексте, встреча с бригадиром стала заслонять собой сходство ситуации, описанной в повести – и в журнале. Но все равно, по ходу работы Пушкин переносит из одного варианта в другой элемент изображения, вокруг которого строится сцена и у него и в “Благонамеренном”, – “КАЛИТКУ”. Первоначально, в черновике эта деталь бросалась в глаза, так как она была не просто внешним аксессуаром действия, но имела сюжетную функцию, то есть формировала развертывание сюжета: “ОН ДОЛГО СТУЧАЛСЯ У КАЛИТКИ, пока сонный дворник его не услышал...”

               Явственный акцент сохранялся в черновике и тогда, когда появилось новое решение эпизода. Не сразу можно заметить, что в окончательном тексте эта “калитка” занимает еще больше места, чем сначала. Она теперь упоминается трижды: “…вдруг показалось ему, что кто-то подошел в его воротам, отворил КАЛИТКУ, и в нее скрылся”; “В эту минуту кто-то еще приближился К КАЛИТКЕ…”; “КАЛИТКА была отперта, он пошел на лестницу, и тот за ним”. Ощутимо, что ее сюжетная значимость теперь приглушается. В промежуточном черновом варианте Пушкин еще специально останавливал внимание на этой детали, но уже рассеивал ее предметность, переносил эту функцию из физического плана в ментальный, заставляя героя размышлять: “УЖЕЛИ КАЛИТКА НЕЗАПЕРТА и кому в эту пору нужда до меня…” (там же, строка 10, вар. “г”). В окончательном тексте устраняется и этот прием остановки внимания.

               Деталь, которая оказалась столь устойчивой при создании, повести перенесена в нее, как мы сказали, из журнального анекдота. Параллель “убогого дома” и человеческого жилища, ярко выраженная там, подсказывалась уже самим этим традиционным названием. При описании похождений хмельного Брагина эта параллель проводилась особенно резко: “ДУМАЯ, ЧТО ОН ПРИШЕЛ ДОМОЙ, ОТВОРЯЕТ КАЛИТКУ и падает. – КЛИЧЕТ ЖЕНУ – никто нейдет к нему, – и так решился встать сам. Представьте его удивление и ужас, когда он, приподнимаясь, ощупал под собою и около себя холодные руки, ноги и лица. В это самое время проглянул месяц, и Брагин […] увидел, что он лежит в большой яме, ОБНЕСЕННОЙ ВЕТХИМ ДЕРЕВЯННЫМ ЗАБОРОМ, между человеческими трупами, большею частию обнаженными. Со страха упал он опять на-земь и в одно мгновение протрезвился”.

               Недавняя статья германского исследователя (Шмид В. Дом-гроб, живые мертвецы и православие Адриана Прохорова. О поэтичности “Гробовщика” // В его кн.: Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард. Спб., 1998) обнаруживает что в пушкинской повести имеет место обратное “qui pro quo”: автор вскрывает кладбищенскую семантику в изображении жилища Адриана Прохорова, так что уже жилой домик ее заглавного персонажа – воспринимается как место погребения, “гроб”.




КОГДА ОН НЕСКОЛЬКО ПООСТЫНЕТ…


               На “убогих домах” эта метафора была представлена буквально, что и позволило автору “Благонамеренного” сделать заблуждение своего героя таким естественным и комичным. “Убогие домы”, – пишет Снегирев, – “состояли из ямника, опущенного в землю с напогребицею…” Срв. в истории Кука: “A peasant [...] went under the cover of this pit” –“залез под покрышку этого ямника” (Cook J. Voyages and travels... 2nd ed. Vol.1. Edinburgh, 1778, p.24). “…При них была часовня для пристанища крестному ходу или церковь” (Снегирев И.М. О скудельницах… С.239). В “Русских простонародных праздниках…” эта загадочная “напогребица” получает расшифровку: “…состояли из ямника, опущенного в землю, с сараем наверху” (Вып.3. С.182).

               Снегирев утверждает, будто соотечественник Кука С.Коллинз пишет, что там строили “будку или шалаш для защиты от непогоды […] чтобы читать над могилою Псалтырь” (Семик честной. И.С. // Ведомости московской городской полиции, 1848. № 123, 8 июля. С.1084; Он же. Церковь Св. Иоанна Воина… // Московские ведомости, 1852, №90. 26 июля, С.929) – но в действительности это сообщение относится не к “убогим домам”, а ко всем вообще кладбищам допетровского времени. Вероятно, мы имеем здесь дело с очередной непринужденной мистификацией Снегирева, призванной сопоставить функционально различные “дома”, связанные с местами погребения. Другой иностранный путешественник также сообщает об “убогих домах”, что “там строили домик (domunculam) и предавали трупы надлежащему погребению” (Церковь Св. Иоанна Воина… С.929). О следах кладбищенских “сараев” на Божедомке Снегирев сообщал в цитированной нами статье “Семик честной”, когда говорил о праздновании Семика после уничтожения “убогих домов”.

               Поразительное сходство с устройством “убогого дома” (“burial house” у Кука) имеет помещение для изготовления сахара на плантациях сахарного тростника, описанное в статье из неоднократно упоминавшегося нами журнала Измайлова и Бенитцкого: “…когда он несколько поостынет [сахар или… покойник?!], тогда относят его в особенное строение (называющееся Curing-ghouse [sic!]), где дают с него всей жидкости стечь совершенно и где уже сахар укладывают в бочки. Строение сие состоит из пространного сарая, имеющего посредине большую копань, устланную внутри кругом досками. Над копанью находится большая деревянная решетка, на которую ставятся пустые бочки: в них наливается сахар” (Сахар. /с Немецкого/. Б[обров?] // Цветник, издаваемый А.Измайловым и А.Бенитцким, 1809, ч.1, № 2. С.204-205). От “убогого дома” это устройство выгодно отличается “большой деревянной решеткой”, которая помешала бы незадачливому Брагину попасть в “большую копань” под “напогребицу”. Но тогда не было бы и невероятной истории, поведанной нам английским путешественником и русскими журналистами.




ИМЯ РОЗЫ…


               В окончательном варианте Пушкин привлекает внимание к важнейшему своему заимствованному мотиву не сюжетными, а чисто языковыми средствами (одним из которых и является отмеченный нами троекратный повтор слова). Благодаря этому, “калитка” все больше теряет свои очертания простого элемента предметной реальности и все глубже перемещается в символический план, насыщаясь мифопоэтической семантикой ‘порога’, ‘границы мiровъ’. В анекдоте Брагин, упав, звал жену. Мы видели, что в первоначальном черновом решении эпизода Пушкин БЕРЕЖНО СОХРАНЯЛ САМУ ЭТУ СЮЖЕТНУЮ ФУНКЦИЮ, только, давно оставленному женой, Адриану Прохорову оставалось звать дворника.

               В окончательном тексте функция исчезла – остались лишь средства ее лексического выражения. Они-то и были использованы. Незаметным способом акцентирования предметной детали, помимо повтора, теперь служит игра слов: “У Вознесения ОКЛИКАЛ его знакомец наш Юрко…”; “И гробовщик думал уже КЛИКНУТЬ на помощь приятеля своего Юрку”. В зачаточном виде эта игра слов (“кликнуть” – “калитку”) имелась уже в тексте анекдота 1821 года: “отворяет калитку… кличет жену…”

               Весь тот набор элементов описания, который в журнальном варианте развивал метафору “дом-гроб” (“забор”, “калитка”), отсутствовал в английском источнике. Дело в том, что этот комплект мотивов был внесен журналистом “Благонамеренного” как памятник современной ему русской литературной жизни. Литературный подтекст анекдота не ограничивается уже затронутой нами в предыдущих главах полемикой 1816 года о переводе “Леноры”. Накануне этого, в 1815 году организационно оформилось стоявшее в этой полемике по одну сторону баррикад литературное общество “Арзамас”. Семён Бобров, чье стихотворение “Цахарис в чужой могиле”, напечатанное в журнале “Цветник”, обнаруживает сходство с сюжетной ситуацией анекдота, – находился по другую линию “фронта”, и более того, являлся одним из главных адресатов “арзамасской” полемики. Рождение “Арзамаса” было ознаменовано появлением манифеста – литературного памфлета Д.Н.Блудова “Видение в какой-то ограде”.

               Название памфлета: “…в какой-то ОГРАДЕ” – мотивировано фамилией французского автора XVIII века, послужившего Блудову образцом, – Palisso (отсюда: “палица”, дубинка и “палисад”, “палисадник” – частокол, ограждение). В анекдоте 1821 года этот заглавный мотив и обыгрывался в словах о “ВЕТХОМ деревянном ЗАБОРЕ”, окружавшем яму с “человеческими трупами, большею частию обнаженными”. Вся эта кладбищенская образность имела чисто литературную природу: “арзамасцы” рассматривали своих литературных противников как “мертвецов”, причем памфлет против них Блудова представлял собой травестию пророческих книг ВЕТХОГО Завета. Славянский перевод Библии служил для “шишковистов” эталоном литературного творчества.




“КОГДА Б ВЫ ЗНАЛИ, ИЗ КАКОГО СОРА…”


               Укажем другие литературные намеки, встречавшиеся нам уже в рассмотренном материале. В свете арзамасской сатиры, в статье Снегирева 1827 года инициалы рассказавшего анекдот о похищении мертвых тел “ПОЧТЕННОГО СТАРИКА, БЫВШЕГО ПРИ СЕМ УБОГОМ ДОМЕ СМОТРИТЕЛЕМ, а ныне Колл. Сов. И.С.Ш.” могут быть расшифрованы как инициалы... вождя славенофилов, их “смотрителя”, “епископа” или “патриарха” Александра Семеновича Шишкова. В шуточном буквенном “шифре”, которым пользовались литераторы той эпохи, “И” = “А”: буква “И” в славянской азбуке по звуковому содержанию тождественна букве “I”, а она, в свою очередь, может означать римскую цифру “один”, в славянской же азбуке эта цифра как раз и обозначается буквой “А”.

               Помимо других пророческих книг, в памфлете Блудова травестируется видение “колесницы Иеговы” из первой главы книги пророка Иезекииля (“…И озрелся я и узрел единую колесницу ветхую и внимал единому храпу конскому”. – Арзамас: Сборник в 2 книгах. Кн.1. М., 1994. С.263). В другом же месте книги Иезекииля находится знаменитое пророческое видение о всеобщем воскресении мертвых (послужившее, кстати, объектом пародирования в одном из эпизодов пушкинской поэмы “Руслан и Людмила”). Таким образом, арзамасский памфлет и анекдот “Благонамеренного” (в котором тоже происходит шутовское “воскрешение мертвых”), соотносились между собой не только напрямую, но и через источник реминисцирования.

               Сам же мотив “калитки” напоминал о полемике вокруг перевода “Леноры”. Получивший позднейшее одобрение Пушкина перевод Катенина выдвигался от лица лагеря “шишковистов” в качестве противовеса пользовавшегося оглушительным успехом перевода корифея “арзамасцев” Жуковского. Сейчас трудно поверить в то, какие мелочи вызывали ожесточенные споры у поэтов “золотого века”, но “каменный забор” кладбища, на который “наскакал” (!) конь мертвеца в переводе Катенина, и “железная решетчатая дверь” в этом заборе (говоря иначе, “калитка”) – явились в 1816 году одним из пунктов, вокруг которых велась полемика Гнедича (выступившего номинально адвокатом Жуковского) и Грибоедова (приверженца, по видимости, Катенина) о переводе баллады.

               Грибоедов, в частности, язвительно замечает по поводу прозаического варианта, предложенного, в ответ на предыдущую сокрушительную критику, Гнедичем: “Кто переведет это таким образом, как г.р.[обовщик?]: «быстро на железную дверь поскакал (седок), опустив узду»” (цит. по: Грибоедов А.С. Сочинения. М., 1986. С.383-384). Естественно, всадник въезжает не в “дверь”, а в “ворота”. Но у Катенина в “Ольге” также было переведено: “дверь” (то есть “калитка”). И в пику не только своему оппоненту Гнедичу, но и переводчику, о котором они оба спорят – Катенину), Грибоедов дает, по-видимому, единственное разумное переводческое решение этого трудного места: “пустился во весь опор на железные решетчатые ворота”.

               Исследователи уже обращали внимание на то, что Гнедич в своей статье держал дистанцию по отношению к Жуковскому, чей перевод он взялся защищать (Немзер А.С. “Сии чудесные виденья…”: Время и баллады В.А.Жуковского // В кн.: “Свой подвиг свершив…”: О судьбе произведений Г.Р.Державина, К.Н.Батюшкова, В.А.Жуковского. М., 1987. С.185-186). То же самое можно сказать и о Грибоедове: своим замечанием он задевал не только Гнедича, но и Катенина – автора перевода, который он взялся защищать. Выбором впоследствии, при обработке сюжета из книги Кука, детали для художественного осмысления, “калитки”, и Пушкин, и автор “Благонамеренного” показали свою глубокую осведомленность о позициях спорящих сторон в дискуссии 1816 года.

               Этим давнишним литературным сражением объясняется появление данной предметной детали в журнальном анекдоте и значение, которое при работе над текстом “Гробовщика” ей было придано Пушкиным. “Арзамасское” травестирование текстов Священного писания служило отправной точкой для формирования пушкинского символизма, анекдот же 1821 года давал образец первоначальной стадии обработки и переосмысления наследия “Арзамаса”.




ЖЕНИХ ВО ПОЛУНОЧИ


               Наконец, еще один литературный намек: в тексте журнального анекдота обыгрывается прозвище, под которым в памфлете Блудова выводится лидер “славенофилов” А.С.Шишков – “МЕШКОВ”. “Ну, братец: МЕШКАТЬ нечего; зарежем ее скорее, да уедем отсюда”, – говорит один разбойник другому. Немного позднее, с появлением поэм Жуковского (“Шильонский узник”) и Пушкина (“Братья разбойники”), слово “РАЗБОЙНИК” станет самоназванием пришедшего на смену “арзамасцу”-карамзинисту другого литературного “новатора” – поэта-романтика. В письме “братцу” Льву (с которым он строил фантастические планы побега за границу) от 13 июня 1824 года Пушкин, травестируя сцену Распятия, скажет по поводу назначения А.С.Шишкова на пост министра народного просвещения: “посылаю ему лобзание не яко Иуда-Арзамасец, но яко Разбойник-Романтик” (XIII, 98). Тут словно проецируется в реальность реплика недавнего анекдота: “зарежем да уедем”!..

               Многочисленные арзамасские аллюзии и реминисценции в повести 1830 года были выявлены в последнее время рядом исследователей (Давыдов С. Веселые гробокопатели: Пушкин и его “Гробовщик” // Пушкин и другие. Новгород, 1997; Гляссе А. О мужичке без шапки, двух бабах, ребеночке в гробике, сапожнике немце и о прочем // Новое литературное обозрение, № 23, 28, 1997, № 37, 1999. Проницательные замечания к расшифровке “арзамасского” подтекста “Истории села Горюхина” и “Гробовщика” содержатся в работе: Краснокутский В.С. О своеобразии арзамасского “наречия” // Замысел, труд, воплощение. М., 1977. С.21, 40-41). Но нашей целью было показать другое: что “пост-арзамасская” поэтика литературного намека, инкорпорированная в свои произведения Пушкиным, формировалась гораздо ранее в журнале Измайлова.

               Не приходится сомневаться, что эта составляющая анекдота 1821 года была ясна Пушкину, когда он приступал к работе над повестью, и его работа была прямой реализацией намеченных там перспектив. Но опыт 1821 года был для Пушкина уже давно пройденным этапом. Что касается самого этого конкретного описания происшествия на “убогом дому”, – Пушкина оно интересует только в плане мемориальном; в этом тексте он берет только сценарий, голую схема. Первоначально, в черновой редакции эпизода находил свое отражение даже заглавный мотив анекдота: “ВОРЫ! была первая мысль гробовщика; ОН БЫЛ НЕ ТРУСЛИВОГО ДЕСЯТКА, первым его движением было войти как можно скорее”. В издании 1826 года анекдот назывался под стать этому: “СМЕЛЫЙ и сметливый подьячий”, – и “люди”, столкнувшиеся с его заглавным героем, действительно были “ВОРАМИ”.

               Но и этот элемент сходства устраняется Пушкиным в окончательном тексте. Гробовщика, вглядывавшегося поначалу в окошко “светлицы”, в котором “уже не было огня”, так как “дочери его давно спали”, – Пушкин заставляет теперь беспокоиться о том, “не ходят ли любовники к моим ДУРАМ”. И тем самым… травестирует евангельскую притчу о 12 девах (“разумных” и “НЕРАЗУМНЫХ”!), ожидающих “ЖЕНИХА ПОЛУНОЧНОГО”. Притча эта, уже откровенно, вновь будет обыграна в “Пиковой даме” в отношении – тоже покойной! – старухи-графини. А заодно, травестируя евангельскую притчу, – Пушкин вновь возвращается ко временам своей литературной юности, вспоминая поэму Жуковского… “12 спящих дев”.




“МЕШКАТЬ НЕЧЕГО…”


               В конце концов сохраняется лишь сходство общего положения персонажей повести и журнального анекдота, но зато оно-то уж передается почти с фотографической точностью. Оба они оказались в “доме”, наполненном мертвецами, только... один в вертикальном, а другой – в горизонтальном положении!

               ПУШКИН: “Комната полна была мертвецами. Луна сквозь окна освещала их желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы”.

               “БЛАГОНАМЕРЕННЫЙ”: “он… ощупал под собою и около себя холодные руки, ноги и лица. В это самое время проглянул месяц, и Брагин… увидел, что лежит в большой яме… между человеческими трупами, большею частию обнаженными”.

               В анекдоте вся эта сцена обрамляется мотивом падения: “отворяет калитку и падает”; и в конце ее – вновь: “со страха упал он опять на-земь”. В повести Пушкина сохраняется лишь тень этой клоунады: “тут ноги его подкосились и он от ужаса остолбенел”. Брагину нечего делать с окружающими его мертвецами! Пушкину же нужно, чтобы действие с участием Адриана продолжалось – и он… останавливает его падение. Оно произойдет окончательно лишь в самом финале этого кошмарного сна: “…и бедный хозяин, оглушенный их криком и почти задавленный, потерял присутствие духа […] упал на кости отставного сержанта гвардии и лишился чувств” (срв. анекдоте после внезапного появления “воскресшего” спасителя Брагина из могилы – о похищенной девушке: “Несчастная упала без чувств”).

               И только в первоначальном варианте черновика оставалось еще более явственное выражение этого мотива в той же сюжетной позиции, что и в журнале, то есть в начале эпизода: “Но тут ноги его подкосились и он чуть не упал” (VIII, 633, строка 3, сн.13, вар. “а” и “б”). Оно еще раз напоминает нам о происхождении пушкинской повести.


Продолжение следует: http://www.proza.ru/2009/02/21/385 .


Рецензии