Зоря. Переводчик
И просто замирал, опять в бессилии. А она в ужасе.
И этот ужас заставлял ее на следующий день опять вываливать все свое наболевшее на его голову, а иногда и на всех, кто подвернется.
Ей нужен был муж, так он думал, который бы ее все время осаживал, такой крутой друг, не папа, а она получала бы от этого удовольствие, но на это у него не было сил,а главное -времени.
Управление семьей он считал трудоемким занятием, да и не умел это делать.
Ему всегда казалось, что это - просто трата времени, которое дорого, и за это время можно перевести столько книг, пусть просто так, в стол.
Поэтому теперь ясно, почему ему дали такое имя. Переводчик. Харон иероглифики.
Он и переводил на тот берег,за пределы - книги, а иногда - людей, животных и предметы.
И вот это его одиночество было всю жизнь заложенным в него, это как бы когда все дети играют в стороне, девочки и мальчики, а ты сидишь с такими же точно игрушками,а они впереди и чуть вправо,и веселятся, общаются легко и открыто, не боясь, что кто-то кого-то поранит, и воспитатель с ними искренне на одной ноге, и кругом идет хоровод энергии, и так каждый раз, и очень долгое время, а он был как бы добровольным изгоем по судьбе, и даже, если можно было пригласить его в круг, или даже посадить в центр, он бы так и сидел там, вцепившись в своего медведя, сжато и испуганно, внутренне напрягшись еще больше, чем внешне, и молча бы сидел, застыв.
На самом деле, его никто бы не тронул, но никто не знал, как и о чем с ним говорить.
А потом - другим ребятам тоже было надо играть. И воспитатель просто боялся его больного сознания, ибо он мог испортить всем праздник, навечно.
И даже бы если воспитатель убрал всех детей в ущерб себе, и посадил его одного напротив, он бы также испуганно молчал, или притворялся верящим в доброту воспитателя из-за того, что часто не мог понять взрослой реакции Директора.
И он страшно по-доброму - на это у него хватало воспитания и знаний, а знал он больше, чем другие дети, и еще больше чувствовал - с воспитанием все было, как правило, в норме, он как бы тоже по-доброму им всем ужасно завидовал, из своей сырости в тени, которая разбивала его мыслью до такого состояния, когда думаешь даже, когда спишь - человек спит, а мозг - нет, радовался тому, как этим все детям, для которых он был вечным чужаком, и странным, было хорошо вместе.
Он плакал в душе, а потом явно, так и сидел, обняв своих единственных молчаливых друзей - книги, единственно, что не ранило его словом - они всегда молчали, молча и рассказывали ему, в меру своих возможностей и возможностей тех, кто их написал, то, ради чего он хотел и должен был жить, и вечно, а он это не мог рассказать никому - боялся.
И главная его книга, его главный книжный Бог, бела без печатных слов, с пустыми листами, рукопись, найденная в Пустоте.
Ибо часто реакция людей была не такой, какую он ожидал.
Чаще всего его просто не понимали.
И общение с другими детьми, такое легкое в начальной группе, теперь ему давалось невероятно тяжело, а он все писал, и писал, переводил и стихи, неумело, с ошибками, с ужасной рифмой, сажая. как одуванчики. страшные наречия и шпигуя накачиванием эмоции глаголы. Путая слова от души. Учить его было не надо. Все прочитанное надо было просто извлечь из сердца, то есть посмотреть вверх и вперед. справа от себя на видимый только им большой прямоугольник, потом сесть, записать, помотать рожденный только что голубой прозрачный труд над огнем и перенести на компьютер, или на лист - пером, что было красиво, но слишком медленно, а он - торопился, ибо смысл жизни - в наборе знаний и творчестве, а он хотел - набрать, встать на ступеньку чуть выше, и унести все с собой, в следующий класс.
И потом Петя из второго подъезда, после похмелья, они выпили в детсадовском туалете одеколону, разбавив его из крана водой, тот, хорошо пахнувший, вдруг от этого потерял запах и превратился просто в мутную жидкость, терпкую и невкусную совсем, ему сказал - «Когда ты с нами, у нас создается впечатление, что ты нас просто терпишь».
Потом, через многие годы, Петя это забыл, а Переводчик - нет.
Он вообще мало что забывал, на то и Переводчик. все прочитанные им книги он мог цитировать с детсва наизусть, с любого места, и в одиннадцать лет уже спокойно пересказывал в школе другим детям "Крестовую бойню номер пять".
Он так к этому не относился, не считал. что он выше других, он просто жил, как умел.
Его младшая сестра так как-то и сказала - все его осуждают, а он просто живет, и все думают, что он злой, и только она занет. что он, на самом деле, добрый.
А потом он чуть не погиб, и у него отняли все, чтобы, наверное, потом когда-нибудь все дать, и он пошел в мореходку, в Питер.
Там было голодно, и когда мать будующей жены приносила ему еду, он один раз, прямо у всех на глазах выплеснул этот дешевый, но питательный суп, суп, который старушка так старательно и бережно покупала на какую-то мелочь со своей пенсии, на стены караулки на КПП , в ее присутсвии, ни в коем случае не от ненависти к ней. а от бессилия жизни, неспособной что-либо изменить. Он тогда в казарме часто лежал, сжав кулаки, его никто не трогал, даже в наряды он почти не ходил, помогая печатать приказы по училищу в штабе и имея, как почтальон, свободный выход в город, пропуск на пельмени.
Потом этот выплеснутый на стены суп долго вспоминала его жена, а мать, кстати, нет, ее больше всего пугало. что он в ее присутствии, когда на увольнение приходил к ним домой. бился о стены головой.
Этот жест он подсмотрел по видео в американских фильмах и просто выражал этим свою экспрессию, а старая женщина почему-то воспринимала это болезненно.
Он это от бессилия делал - не давался перевод - он часто вообще не хотел жить.
И жена его убивала, своей душевной болезнью болезнью.
Хорошо, когда он это понимал, но тогда, в мореходке, видя страшные сны, он по утрам вскакивал и с резью в сухих глазах долго смотрел на небо, разгоняя сон, чтоб тот не сбылся. Часто при этом на небе было много черных ворон.
Потом он как-то он спросил у Директора, что делать в таких случаях, а мужественнейший воин, коим Директор был всегда, ответил - «Можно читать Сто слогов,или «На мо хе ла да но да ла йе йе», а вообще - ничего.»
Директор как-то знал. что с его племянникм должна была случиться беда, но просто предсказал это, ничего не предпринимая, пусть идет, как идет.
Того избил какой-то старик на автовокзале, и все.
Пусть идет, как идет. Этот старик подошел к его племяннику-мальчишке, спросил, который час, тот ответил, и старик начал его бить, руками, ногами, мобильным телефоном.
Видимо, из-за того, что что-то плохое, если не случиться, тормозит что-то хорошее, которое должно прийти за этим плохим, и если отвести плохое, то и хорошего не произойдет. Сам Директор всегда "к огню добавлял огня", сознательно не избегая своих собственных трудностей, чтобы использовать их, как катализатор для восхождения. Наоборот, он говорил часто - "Большой Путь - большие трудности, большие трудности - большое продвижение, разбить старое-старое эго и все тогда будет чудесно". И за неделб добивался того, на что у других руководителей уходили годы.
"Пришла беда - впусти ее в дом и обними несчастье это..."
Но для этого надо быть сильным, и на это надо было выйти.
Вот у Директора волосы и седые, хотя за тридцать едва, он ее все время обнимал, эту беду.
Зоря - нет. Президент создал Зоре такие условия, что беда ее обходила стороной.
И он смотрел на этот детский счастливый хоровод жизни из самим собой отведенного ему угла - на всю жизнь тоже - и не мог, да и не хотел выбраться из тени, которая, однако, была не опасна, а просто определена, четко, и часто советовала ему наверняка броситься под первую быстро проесжающую машину, но подслзнательно он как бы тоже знал, что это - не выход, и сознание этим не прекратишь.
По определению, он был в этом красивом, но страшном одиночестве, и душа его представляла тонкую больную рану, а его обвиняли в детском саду, что он не держит удар, не удара он не держал, а просто - не мог. Делать усилие и быть таким, как все, и не хотел, он не считал нужным абсурд всего этот плэй-офф и гламурное мещанство.
И поэтому уходил от жизни, прятался всеми доступными ему способами, и тогда получалось. что тень - спасала,и. выйдя из нее, он сначала верил всем детям, а потом, получив очередную порцию горя, уже никому не верил. Пионервожатый тогда ему сказал, что так его, как Исуса Христа, хватит только до тридцати.
Он часто думал, что когда в тридцать он умрет, то в завещании попросит, чтобы на его могиле, как на могиле его деда, поставили большую книгу и написали там - "Он хотел изменить мир."
Кто мог его спасти, если он все время был один. Воспитатель много раз ему писал слово "Семья", давая этим понять, что тот ему, как родной, но он, видя в этой семье воспитателя и других родных детей, с которыми он не имел много общего, очень редко принимал участие в детсадовских утренниках.
А потом, когда иногда невозможно было оставаться в тени, или воспитатель сам просил его куда-то прийти, лично, и в детсаде был обед, он притворялся таким, каким надо, и хорошо, никто догадаться не мог, одновременно уставая, ненавидя себя за неискренность, и также успокаивая этим других детей, которые ничего не замечали.
Так хорошо и умно он это делал. Но - уставал. И не искал друзей никаких, ибо друзья либо говорили банальности, либо - дельные вещи, либо растаскивали его душу по частям, и он вдруг начинал воплощать в действие их мысли и совершать совершаемые ими поступки, становясь Чужим. Тогда наказывали его за дела. совершенно не свойственные ему самому. Вот эта чувствительность, столь важная погтом в его работе, часто играла против него самого, когда его ловили грехи других и заставляли следовать их приказам.
Иногда, правда, он не мог их выполнить от упадка сил в тени угла, или ему все-таки удавалось их побороть. Тогда он засыпал, и видел сны, при этом зная. что он спит, и воспитатель, наверное, пользовался этой краткой передышкой, чтобы незаметно подойти и поменять ему носочки, или заменить холодную овсянку в мельхиоровой чашке на взрослую, горячую.
Вот так он и писал, потом, один, как Эдгар, без напоминания со стороны жены или друга, и сразу зная, как, почти всегда.
И когда встречался с читателями, делал все, чтобы объяснить им скрытый смысл переводов, иногда с подавляемым раздражением, по сто раз, иногда со смехо, иногда - через стекло.
Но он привык, и не обижался, когда они уходили, все.
И его книги, теперь уже собственные, были его детьми, и уже он сам - воспитателем, и одна или другая книга никак не хотела встать в круг, а он ее любил больше всего - она была из далекой страны, и также, как он, одинока.
Не им написанная, по случаю попавшая в руки, тонкая, чувствительная, ранимая очень. Ей было плохо, другие книги не понимали ее щрифт, язык, место. откуда она вышла, и испускаемый ей свет начинал или тускнеть, если она была покорной, или накаляться до такого предела, что она просто вспыхивала и сгорала.
Когда те или иные книги начинали дымиться у него на столе, или просто самонагревались. он мометально все бросал, прижимал их к друди, повторяя "Цавет анем!", "Возьму твою боль себе". Тогда он стелил на пол парчу. клал на нее книги. сам садился по-турецки напротив. и начинал вдыхать этот идущий от них черный свет носом. используя его, как инструмент, а потм, преобразуя его внутри себя в чистый белый прозрачный нектар и, выдыхая, носом опять же, посылал его в этих детей, и так много раз, пока книги сами не становились прозрачными, увлажненными и не начинали ровно мерцать.
Тогда, обменяв себя на них, он относил их обратно на стол, или в специально отведенное место, и усталый, шел пить чай, первую чашечку наливая им. И книги росли. В них менялись иероглифы, иногда страницы, иногда языки,и иногда начинали с ним диалог, преимущественно, когда он спал. Они, благодарные, приходили к нему во сне, и учили.
Самых маленьких он, как щенков, носил с собой, боясь оставить без теплоты.
А главную свою книгу жизни он понимал, прекрасно, как Президент, и, самое важное, мог всю ее перевести, так как она была, в сущности, легко переводима, хоть и была сильно защищена.
У большинства его книг была защитная сила, он был способен на роман с неодушевленной формой - он это знал.
Как и то, что на самом деле наше сознание - это наши мысли, и если появляющаяся мысль чиста, то будет чистым и следствие и сама библиотека, ибо сознание этих книг не где-то не вовне, а в нас, и все книги. на которые нас выводит, уже написаны в нашем сердце, надо только вовремя их обнаружить и материализовать.
Но тут было много "но", и это и было его профессией.
Некоторые книги были спрятаны в огне, некоторые - в воде, некоторые - в пространстве, но самые значимые были спрятаны в сердце.
После молитв они часто проявлялись, и он писал. А они испускали свет.
Если книга была больной, ее надо было сначала отреставрировать и переплести, в новый переплет, а сделать это было трудно - часто она все время выскальзывала, в силу своей болезни. А он не давал, и очень уставал.
Для многих книг он был ее отцом, он знал - больше у него детей нет, для каких-то - сыном, какие-то все еще носили его внутри, и были прости другие книги.
Эти другие книги, хотя и смышленей написаны, но своенравны и жестки, иногда - жестоки и похотливы, иногда рождали ужас, страх и отвращение, поэтапно. Эти книги он не переводил. Они оппонировали ему в переводах, вернее, переложениях, потому что требовали точности своей низоты, а он на это не соглашался. Если они начинали его ранить, он их просто относил в подвал, навсегда, и больше не брал в руки. Но тут была тонкость. которую можно было понять только интуицией, есть в этом томе что-то, или нет. И он просто клал на том хорошо вымытую руку и ждал, что произойдет.
Но большинство книг были хорошие, просто из-за того, что они капризничали, притворялись плохими. И еще он точно знал, что просто обязан спасти ту или иную книгу, которая залетела к нему домой.
Иногда перед доставкой с почты он видел какой-нибудь очень важный сон, но в таких случаях никому не рассказывал, иногда, перед особо важным переводом, он брал обет молчания, обычно, на полгода, и не было бы такого, что могло заставить его его нарушить.
И он знал, какой книге больно, практически каждый день, и что в душе у нее за трагедия. И что часто она знает свое оглавление, и догадывается о содержании написанных в ней глав, но не может его прочитать, даже если знает всю лексику. Тогда он писал к омментарии к ней, и, издав, ставил их вместе на полку. Комментарии вливались в нее, все объясняли, она, чаще всего, начинала с этими комментариями брак, и чаще всего удачный, и его долг был исполнен.
А вот стоящие на всех полках словари чаже всего ему помогали не очень, они давали банальную трактовку того, что в них было, и очень объемно, потм приходилось открывать другой словарь, и другой, а, в конце концов, самому прникать в то, что же это на самом деле значило.
Каких-то слов он не мог разобрать, каких-то не понимал, у какие-то были многозначны.
Но интуитивно он знал - они, как могли, помогали понимать Причину и Следствие, чтобы потом ее превзоити.
Но вот с одной старинной книгой были проблемы. Она губила себя каждый день, каждый час, убивала сама себя, сама себя загоняла в депрессию и не могла контрлировать свои мысли. великие книги ведь отличаются от обычных тем, что умеют остановить, и не думать о том, что не имеет никакого смысла.
Плюс, она все время была придавленной второй книгой, не солнечной, а лунной, которая была еще в более печальном положении - в ней были вопросительные предложения, повторяющиеся после ответов на одни и те же вопросы. Она все время спрашивала одно и тоже, а потом, после ответов, спрашивала опять. Она не могла контролировать саму себя не зная, что если предыдущее предложние спокойно, то спокойно и то, которое читаешь сейчас, и будет спокойно следующее, это же распространялось и на абзацы. и на главы, и на саму трилогию. Тогда часто было видно то, что между строк. И успокаивались все главы, и рождалась высшая мудрость.
Но книга не умела мыслить и ждать, предъявляя к себе высокие требования не в соответсвии со своим содержанием, и падала с полкок, много раз, натыкаясь на высокомерноую критику, а когда и вражду соседник, самих давно не очень свежих,фолиантов, иногда хотя и мощных, и по праву стоящих в библиотеке,но непонимающих важность переводов с других языков вообще, что говорило об их ограниченности, а иногда - понимая, но не меняясь. Однако,поскольку эти фолианты служили ему давно, исправно и верно, он все равно стирал пыль и с них, равно относясь ко всей своей библиотеке, что было самое трудное, и с сотраданием к тем книгам. которые в его библиотеке не могли перейти на другой ярус.
Он делал так, так как знал, что с безначальных времен все эти книги были его Альма Матер, просто у некоторых было не совсем удачное переиздание.
И он ждал, с отцовской болью в сердце, не разрешая той или иной книге писать самой себе новые произвольные страницы, губя себя этим, или же делать опечатки в старых.
Такие книги он предпочитал переводить ее медленно, иногда очень, черепашьим шагом, и с некоторыми из них был предельно осторожен, зная, что они в любой момент могут его возненавидеть и попытаться причинить ему вред, в той или иной форме, или даже упасть на него с высокого стелажа, метя прямо в висок.
Переводил медленно, но верно, чтобы они запомнила все,и перевод шел выверенными кровью старых переводчиков канонами, ибо и те зналИ, что как только он выйдет в тираж, книгу уже не спасти - ее прочтут слишком многие.И не только в наших мирах, но и в параллельных, так как от любой сожженной книги остается двойник.
И все должно быть по закону транслитерации, от традиции отступать нельзя. Именно традиция и приносила в его переводы, издававшиеся такими огромными тиражами по всему свету, все то, что существовало с безначальных времен.
Да он и не мог - это было невозможно.
И он старался создавать для всех книг тепличные условия, ставил их все корешком вверх, зимой - под лампу, летом - под кондиционер, только чтобы они жилИ, по возможности более комфортно, и, главное. имели шанс быть переведенными.
Они могли убить себя, он это знал из их прошлых изданий - слишком много там было написано особых глав, теперь уже удаленных.
Но энергия привычки у бошинства книг, почти у всех, была очень сильной, невероятно, это, как из метро, все время напрво, в переход, хотя там и перехода-то нткакго уже нет, потому. как стройка, как Зоря - ушла, а запах ее духов остался.
И он не хотел притворяться, что предан воспитателю, из-за страха не получить пряников на ужин. Воспитатель и так бы ему их дал, он был щедрый. И, самое главное, понимал все его несоответсвие главным стандартам детского сада. И не знал, что с этим делать всем. Но воспитатель всегда говорил ему оставаться в детском саду. и он - оставался.
И потом он всегда каждый день четко проверял себя, был ли он сегодня верен воспитателю в душе,и чаще всего точно твердо знал,что нет. И это время, которое он провел в детском саду и сложил в копилку, годы, не приносило никаких сдвигов - он лицемерно учился в меру своих усталых сил и возраста, пытаясь петь свою лебединую песню как можно выше тоном и из последних сил, и, выбиваясь, возвращался и ложился в свою тень, один, и отрешался, не обращая уже внимания на детсад.
А воспитатель, и иногда, очень редко, его руководство, а один раз даже директор детсада -дети стояли к нему в очередь, а он, опять, как всегда, в стороне, так внимательно на него посмотрел, что он навсегда это запомнил.
И вот в этих отрешенных снах приходило счастье, он часто видел воспитателя, и других детей,и он точно почти знал, что проснется и все испортит, поэтому надежд у него не было никаких. Чаще всего эти сны хорошо запоминались, он их помнил после подъема, если только был не очень напряжен, тогда он помнил только основные моменты.
Он в детском саду был как бы без воспитателя, а учиться было надо - он понимал всю важность изучения всех этих предметов - и музыки, и чтения, и слушания, и танцев, а где найти его собственно воспитателя, он не знал, такого, к которому всегда можно прийти с открытой душой и обо всем же поговорить. И очень, очень завидовал тем детям, у которых это прирожденно получалось, и которые в упражнениях домашнего задания не сделали и пятой, или шестой части сделанного им самим. Но также он, подсознательно и смутно, также понимал, что вот этот его воспитатель и есть тот самый, который ему нужен, и что ни в коем слчае нельзя искать кого-то другого.
И сердце у него просто разрывалось, когда понимал, что воспитатель- рядом, и надо просто подойти и спросить, а не мог, из-за барьера, на который, видимо, иногда был обречен.
И только родители воспитателя, которых он несколько раз видел, и один их которых, с известной лишь ему одному целью, ударил его по щеке, когда он протянул ему большую охапку красных роз - он навсегда запомнил его тяжелую руку, ломящую боль в скуле и этот голубой свет справа в воздухе после удара - иногда, приходя во сне или в виде фотографий, приносили временное облегчение на рану его души.
Но ненадолго.
Потом он начинал думать, и опять в тени.
Это был его рок, и кто бы что ни делал, он продолжался.
Каждый день ему приходилось контролировать себя жесточайшим образом и он все ждал того дня, когда он сможет любить воспитателя просто так, без напряжения, естественно и навеки.
При этом он хорошо понимал, что воспитатель поступает верно, и это единственный способ. как спасти всех детей.
Он не мог принять порядок детсада, при котором более опытный и сильный уступает слабым, а хотел, как в Спарте, чтобы каждому было по человеческой объективности.
А человеческой справедливости в саду не было, она была не человеческая, так как воспитатели видели в детях не людей, а божественный образ, и поэтому не делали ошибок.
И он понимал, что, наверное, именно таким этот детский сад и должен быть.
И он страдал, а они страдали еще больше, так как видели его бессилие, способности и отчаяние, заставляя его оценивать свой успех через призму того, от чего ты вынужден был отказаться, чтобы его достигнуть.
И он так и жил в этом детском саду в молчаливом крике, и все время, и надеялся только, что этот его крик оборвется на достаточно высокой ноте, когда он будет из него навсегда уходить.
Он кричал легкими, почками, печенью, желудком - желудок, кстати, болел, и когда он кричал, а почки садились, и в ушах начинало звенеть, но он не боялся, а просто слушал, как звенит его двигающаяся в теле кровь, и знал, что это норма, все-таки сорок лет износа, из которых пять лет в саду, но больше смотрел на свои руки - руки сдавали, выдавая возраст, а сердце-нет, в серде он иногда посылал десант; когда он держал Мудру, более долгое время, то его руки молодели - и, конечно, мозгом, мозг его кричал больше всего,ни минуты без крика.
Множество голосов - он четко различал голоса, и дьявола, и Директора, но с дьяволом не соглашался из-за разумности своих разного рода взглядов, аналитически, а с Директором -иногда и зря - из-за личного «Я», которое терять не хотел, которое было смыслом всей его жизни, из-за которого, он знал, можно внезапно умереть, отправиться вниз,так и не успев понять, что и зачем.
Но какие-то переводы он несмотря на все все же закончит, и это будет правдой.
А переводил он кишками - переведет одну книгу, и кишка отомрет.
Он знал, что когда переведет их все, то это будет его "работа", и, одновременно, его конец - но он не боялся.
Попасть в ад он не хотел, не торопился, что ли, но и не возражал, если бы это все произошло.
Он думал, все равно когда-нибудь, рано или поздно, он будет там, а потом выйдет, но все забудет, и снова в бой. Вот только удастся потом опять встретиться с Директором или нет -он не знал.
Наверное, вряд ли. Такие встречи бывают один раз, но он не хотел жить, и не хотел успеха и продвижения ни в одном из начатых им дел. Только работа, и книги.
Плюс он знал, что если он выполнит свою миссию, то наоборот, вознесется, и поэтому особенно не перживал.
Но если даже он пойдет вниз, его книги пойдут вверх, к людям, а, может, и не только, ведь все, что он ни делал после Афганистана, он делал только для будующих людей, и никогда не врал, даже тогда, когда это было необходимо.
Поэтому он не вписался, никуда, совсем,и даже с бывшими боевыми друзьями говорил сострадательно, из страха нарушить обеты, и попасть в ад раньше времени, всего еще не переведя.
И он не отступал, ни в хорошую, ни в плохую сторону.
Его убивала, медленно, жизнь, жена и работа, а он терпел.
И иногда, в долю секунд, видел солнце над головой, во сне, но одновременно, очень долго.
Оно освещало то мир, то воспитателя, то хоровод, и он знал, что никогда не будет с этим хороводом искренне дружить, а уйти из детсада добровольно он не мог. Мать бы этого не перенесла, да и отец - тоже.
А еще - друзья, ненастоящие, конечно, но он должен был им помогать, так как больше перевел.
И он знал все это, как и Директор. И Директор не мог его спасти, и плакал, по ночам, беззвучно, зная, что его духовный сын вот уже много лет в больших муках, каждый день, но не мог продвигать его дальше, как хотел, на пост заведуюего отделом рекламы, так как перед кануном каждого назначения Переводчик валил себя - убивал - и так много лет, и иногда требовалось вмешательство Президента. чтобы он пришел на тот или иной банкет.
Поэтому иногда его обгоняли другие, менее трудолюбивые и менее способные.
Он жить не хотел, не то, что работать, и отдавал свои менеджерские посты другим, гораздо менее достойным, сам, добровольно.
На фирме даже зло шутили, что он - вечный неудачник, почти как Боццман.
Но Боцман был хитрый,а он - нет. С амбициями, кулаками, и игрушечным пистолетом. И сам себя убивал, в том числе и интеллектуально.
И в такме моменты никто не мог его спасти, даже Президент, и Вице - Президент тоже. Он был у них как родной раненый маленький ребенок с глаукомой и слабым сознанием. И никто не мог спасти его от этого, кроме него самого, и он это знал. Иначе бы, если бы они могли, они бы его давно спасли уже.
И вот эту дуальность надо было смыть, используя священные знаки.
Знаки, которые писала Зоря, были одновременно нашим миром и душой. Эти знаки потом превражались в лотосы, и из них лилась амброзия, когда прохладно-белая, когда тепло-желтая, когда - огненными искрами, а когда пятью цветами.
И тогда Переводчик понял, почему многие переводчики кончали так трагически: они начинали жить жизнью героев своих эссэ, и, соответственно, упорно формировать те же события в реальности, что было плохо, очень, ибо другие герои и обстановка вокруг оставались неизменными и развивались совсем по другим плоскостям действия, и все работало по другим законам. Люди ведь как рыбы, одна рыбка плавает одна, а у другой пять в сопровождениии, вот и есть у некоторых всю жизнь по пять мужей одновременно, или жен,и всю жизнь будет. И хоть ты лопни. Хоть ты тресни. Хоть пыли. Хоть умри. Пыли-хумри, то есть. В Афганистане было легче.
Они жили, как их книги, но в книгу убежать не могли, и получали по полной сфере их же собственной размазни. Мы создаем то, что потом с нами ведет диалог.
Вот не написал бы великий Эдгар «Ворона», и не пошел бы тогда за стаканом, а, может, и в Ричмонд бы не приехал. Но - написал.
А если бы не написал, не был бы Эдгаром По. Был бы редактором где-нибудь в балтиморской «Сан», хорошим, между прочим.
И если они не останавливались вовремя, кончалось это трагически - они полностью уходили в другой мир, который только притворялся, что он - это их та самая любимая сфера.
Самая большая сила дьявола ведь, как говориться, в том, чтобы убедить всех, что его нет.
Знал бы это Фауст, не заключал сделку. А про "Дракулу" - его дедушкой был лорд Байрон. Если б тогда на берегу Женевского озера они не поспорили, его доктор бы не написал тот рассказ, который несколько десятилетий посже обнаружил Брэм Стокер. Вообще, такая заключается не так, там надо бросать кое-что в омут посередине реки. Гете там написал не все. Но заключай, не заключай, все равно рано или поздно попадешь в сферу, и надо работать, как змея в бамбуковой корзине, или вверх, или вниз, это - закон перевода.
Середины в переводе не бывает, или ты переводчик с реализацией, или нет.
И кто-то сам компетентный должен это все подтвердить. Плюс Традиция.
А то много сейчас таких за границей - как выедут, так все - Переводчики, отвечают за базар. А нет, они - подмастерья.
Вон, ту китайскую книгу тот востоковед с Садового кольца сколько лет переводил,тридцать с лишним, начал студентом, потом отошел, потом пришел обратно, долго-долго после выпуска ждал свою научную рукодительницуа, пока она выйдет с очередного коллоквиума, а потом тихо подошел и сказал просто - "Я готов", так издали после смерти только, и еще приехали - искусствоведы в штатском к вдове, говорят, коллеги, без слов опечатали компьютер и увезли в неизвестном направлении.
И не видели тот компьютер больше никогда и никто.
Вот это - перевод. Тут награду можно объявлять, в тысячу евро, тому, кто добавит или убавит из такого перевода хоть один знак.
Как говорится, весной надо больше есть сладкого, для селезенки хорошо, а зимой -поменьше соли, чтоб не травмировать почки, почки для мужчины - это все и еще перед сном на првом боку затыкать указательными пальцами уши, не сильно так. а как пробка в бутылке, пока не начнет раздуваться живот. Пока дыхание не дойдет до середины стоп. Это и задерживать позволяет, порадовать женщину.
И тогда воспаленный разум этих горе-студентов больше не мог вернуться в их тело, либо это было трудно, и мысль объявляла мысли войну, как в «Сто лет одиночества», сырой замысел новичка начинал привлекать искушенного читателя, а стилистика вызывала отвращение.
Стошнить от этого не стошнит, а сблевать было можно. Хэви-метал это был, а не канонический перевод. Как говорится. самоуверенность новичков есть предмет зависти профессионалов. Гуманитарий только настаивается до пятидесяти лет, чтоб ему было,что сказать.
Конечно, можно сразу идти печататься, но кто будет читать это все.
Не рассказывай, а показывай, а переводи только то, что знаешь, а как показать, кому, самому смотреть тошно. Сделаешь пачку переводов, начальство одобрит. а друзьям читать не даешь, якобы из скромности.
А иногда, честно, в стол, и в - ларек, и только случайным знакомым под большим кайфом показать угол компьютерного экрана, мол - смотрите: Пушкин умрет, и Достоевский тоже, а эта вещь будет жить.
Что умрет раньше, еще не факт.
Вон, Старший прошел через все крытки, и не умер, а сосед наш с восьмого этажа баллон для автомобиля на дачу повез, сел в электричку и даже слова не сказал.
Уехал туда, откуда еще никто не возвращался. Не на дачу, то есть.
Вот когда перевод начинает сниться, вся эта вязь тибеТская, или какие иероглифы,и нечего есть, и болит спина, и везде - сплошные препятствия - вот тогда почти готов.
Язык сумерек - его и переводить надо в сумерки, в шесть, когда вся природа затихает, как не понял никто, и по чуть-чуть, чтоб п у с к а л о, а некоторые вещи вообще переводить нельзя - не имеем права, вот.
И тогда - скорей уходи в «жесточайшую прописку», пиши, пиши, пиши, пока не похолодеют ступни от недостатка кровообращения, и чай.
Только из дома в универсам, и обратно, за корейскими закусками, а лучше - вообще не выходить, пусть носят. Дома вьетнамский зеленый чай, термоядерный, выпьешь чайничек, и амба, можно не спать совсем, и раз в неделю, чтоб друг из какого-нибудь ФСБ в мечеть на Проспект мира свозил, за казы, за конской колбасой.
Помолишься, попросишь лошадей не завязывать с тобой связь судьбы, и эти тающие с мороза кружочки - на бородинский хлеб, и вперед, пока второй сустав большого пальца не заболит так, что никому руку нельзя пожать, а сухие глаза не перстанут видеть.
По нашей хиромантии, кстати, у большого пальца два сустава, а по восточной - три, правы китайцы, это их альма матер. Прав Восток.
И с женой - раз в неделю, не больше, больше гнельзя, не поймет Дух Перевода, не поддержит та, что с китарой и павлином, и будет не перевод анналов каких, а сплошной анус, препятствия, и себе, и тем, кто будет читать, не продерутся и не поймут.
А потом, если все же станешь Переводчиком, а перевод - тобой лично, тогда это то,что доктор прописал, настоящий, не наш Врач-мамодел, не подкопается никто.
Сейчас не будут читать, прочтут потом, лет через сто, может, и, может, всего один. И поймет то, что надо.
И тогда, по идее, можно будет повесить потертую с заплатами на локтях переводящую на другой берег замшевую куртку на солнечный луч, который преломится в радугу. Но так пока он переводить еще не мог - недостаточно много страдал.
А другие переводчики все воспринимали буквально, считая, что вот как раз они на правильном пути, а иногда - как вызов.
А поэты - особенно. Вот общество мертвых поэтов и есть. Элитарный сайт. такой один, большой и на всех.
А писатели - нет. Настоящий писатель всегда телепат, кудесник, и у них не такой гонор.
Поэтому он и занялся полным переводом всех старинных книг и трактатов, красных и голубых, и эссэ. Всех народов и стран. Всех языков. Всех времен, всего пространства.
А также - скрытых текстов - в земле, в воде, и, главное, в сердце своем.
Главное, ему надо было перевести привезенную в Европу найденный его преподобием Исвасом Крусом полный вариант знаменитой и опасной "Книги Сумерек", красочной и крутой, полностью.
И он занялся поисками.
И скучной работой архивариуса, чтобы избежать, насколько возможно этого трагического эмоционально коллапса-конца, и обратить в плюс большой минус.И даже, хоть это было неважно, совсем, почти не седел, почти.
Проходили годы, дни, а он - не старел. И казался таким ммолодым. И Директор -тоже.
Свидетельство о публикации №209022200413