Разорванный нимб. Глава 16-1, 2, 3, 4

Глава шестнадцатая
1
Утром от Матвея Петровича и его команды осталась одна записка, которую я нашел на том же столе, на котором ночью писал (то, что написал, однако же исчезло). Записка гласила:
«Всю эту беллетристику я отдал бы за одну страницу фактов. К примеру, разговор Голубятника с дядей Митей – ты что, был там сам третий? Ну да ладно. Отчет остается на твоей совести. Кстати, не метишь ли ты Голубятника в основателя Центра? Это было бы несерьезно.
Похоже, мы надолго. Наберись терпения и посиди в архиве три дня. Три – ты понял? Я прошу. Мы тут по ходатайству МВД арендовали помещение, персонал в курсе, так что тебе никакого неудобства. Еду тебе будут приносить, я договорился. Но, насколько я тебя знаю, ты все равно сорвешься, так измени хотя бы внешность. Грим и прочее (не удивляйся, нам приходиться этим иногда пользоваться) найдешь в шкафу, где Запрудаевская папка.
                М. П.
Слышишь, я прошу. Три дня.
Да, насчет спасибо за звонок в ту лабораторию. Так вот: спасибо не по адресу. Я не звонил. Кто – не знаю.
                М. П.
Да! Может, здесь больше не встретимся, так что будешь в Москве – загляни ко мне. Покажу кое-что интересное.
                М. П.»
«Персонал» предстал в двух лицах: заведующей Валерии Осиповны, дамы за пятьдесят, и Стеценко, сотрудника по какой-то Новейшей истории, пухлощекого мужика тоже в возрасте. Был еще какой-то дядя Вася, хозяйственник, о котором много говорилось, в котором нуждались, но который пропал именно в эти дни; так я его и не видел. У Стеценко было удивительное лицо: его щеки, о которых говорят, что их видно сзади, не могли обмануть своими объемами, потому что во время серьезного, например, разговора они на какое-то неуловимое мгновение и совершенно непонятным образом озарялись улыбкой, (глаза при этом исчезали в прищуре). Лицо-фонарь. В нем неугасимо горел огонь, и я, плохо следя за разговором, только и ждал, когда щелкнет шторка и вспыхнет улыбка. Щелк – и я про себя вскрикивал: а, черт, опять не успел понять, как это сделано. Ну да, впрочем, дело не в нем, а в событии, произошедшем за обедом первого дня, (я твердо решил последовать просьбе Матвея Петровича просидеть здесь взаперти все три). Я сказал событие, но может ли быть событием бездомная собака, зашедшая непонятно как в зал на втором этаже? Пожалуй, событием было лишь впечатление, которое она на нас произвела.
Мы о чем-то говорили, и тут она вошла. Довольно большая, белая, с табачной дорожкой от шеи к хвосту. Обвела глазами поочередно всех троих, приблизилась, села, то есть опустила плашмя на пол свой зад и уставилась на меня. Валерия Осиповна зачем-то встала.
– Вы знакомы? – спросил Стеценко.
Пес только дрогнул ухом в его сторону, глаза же по-прежнему остались на мне.
– Тебе чего? – спросил я. – Извини, но что-то я тебя не припомню.
Пес протянул вперед передние лапы, положил на них голову и с усилием поднял белые брови; взгляд его усталых глаз был точно в моих зрачках. Я почувствовал смущение.
– Если это судьба, – сказала Валерия Осиповна, – то следовало бы ее как-то задобрить. Дайте ей что-нибудь с руки.
Собака деликатно сняла с моей ладони ломоть ветчины, подержала в зубах и мгновенным неуловимым движением сглотнула.
– Да-а, – протянул Стеценко. – Это очень странно. Что ж, вам сейчас как раз нужен друг, вот Бог и послал.
Мы уже не притрагивались к еде; собака все так же смотрела на меня из-под вздрагивающих бровей.
– И что мне прикажешь теперь делать, Друг? Ума не приложу. Дело в том, что у меня дома уже есть  одна животина; не знаю, уживутся ли.
– Животина – это кошка? – спросила Валерия Осиповна.
– Петух. Петух по имени Курат, что по-эстонски значит черт. Это его так соседка назвала, эстонка, за строптивый характер. Выкинули с балкона с какого-то этажа, бедняга плохо умел летать. Грохнулся мне под ноги, я думал, мертвый, – нет, сквозь потные перья сердчишко еще стучало… Редко его вижу,  постоянно приходится быть в разъездах, так что чаще он живет у соседки. Ладно, там видно будет. Может, так и уйдет, как пришла. Ну что, пойдем погуляем? У вас тут дворик глухой, я думаю, не страшно, если немножко нарушим слово не выходить.
Собака встала и пошла вперед. Следуя за ней, я понял, как она сюда попала. Под парадной лестницей оказалась полуприкрытая дверь, за которой и прятался пятачок дворика. Когда-то он был ухоженный, но сейчас дорожки из молотого кирпича заросли травой, а клумба под шапкой крапивы угадывалась только круглой формой этой шапки. Пока я искал место, где собака могла проникнуть сюда, она опустилась животом в траву, поползла к забору и исчезла за забором. Тут шла небольшая канава – образовался как бы лаз. Пришлось лечь в эту канаву, и даже так я еле протиснулся.
Место было окраинное; ничем не засеянное поле полого спускалось к ровному ряду тополей, за которыми, если ориентировался правильно, должна быть Обь. Или сама уже Обь или слияние Бии с Катунью, которые образовывали Обь, в общем где-то так.
На самом деле река оказалась гораздо дальше тополей, здесь же пролегала автострада, а по другую ее сторону за кирпичными и бетонными заборами возвышались крыши особняков и дворцов с башнями. Надо же, и тут своя Рублевка.
Друг молча выслушал мое предложение отыскать проход к реке, и мы зашагали по автостраде. Заборы высотой в три-четыре метра тянулись сплошняком, без просвета. Наконец, мы увидели боковой проулок. На автостоянке возле небольшого строения, похожего на отреставрированную часовню, стояло несколько иномарок. Одна из них показалась мне знакомой, но я не мог вспомнить, где ее видел. У часовни была одна странность, показавшаяся мне нелепой: от ее задней стены тянулась невысокая галерея, которая метров через двадцать упиралась в кирпичный забор. Куда она вела, если никуда не вела? Над дверью часовни была надпись «Часовая мастерская». Подожди-ка, сказал я Другу и вошел.
Не знаю, с какого такого бодуна я ожидал увидеть какую-нибудь перекличку с музеем часов в графстве Лейхтенрагер. Может, часы какие-нибудь те же (вдруг узнаю), что-нибудь похожее в оформлении или даже того же старичка «сторожа», – нет, ничего общего. Похоже разве что только на мастерскую моего отца: такая же теснота помещения, те же кругом живые и мертвые часы, даже такой же гвоздь на стене, на который отец накалывал квитанции. Склонившийся над столом часовщик с лупой в глазу ковырял крохотной отверткой что-то слишком мелкое для его борцовских рук. Он поднял голову и уронил в руку лупу. Точно так же и отец ронял лупу, когда я входил, везя за собой на веревочке огромный, мне по колено, грузовик…
– Слушаю вас.
Я снял с руки свой «Роллекс» и протянул. Надо было что-то сказать, что-нибудь вроде «стали отставать», но почему-то не сказал. Наверное, потому что сам не знал, зачем я это сделал. Часовщик лишь мельком взглянул на часы и взвесил их в руке. Чуть перегнулся через стол и уставился на мои сапоги.
– Здесь не скупочная, – сказал он наконец. – И не ломбард. – Посмотрел на меня в лупу и добавил: – Тысяча.
– Они стоят двадцать пять. Стоили. Теперь, конечно, меньше. Десять.
– 2004–ый? Рим?
– Точно. А как вы…
– Зайдите дня через три. Я поговорю кое с кем, может, найдется охотник на эту модель, выпущенную специально к Римскому кинофестивалю. А сейчас извините, у меня клиент.
Клиент оказалась старуха с болонкой на руках. И болонка, и старуха волосами были одного цвета – белого с розоватым оттенком. Глазами же они были даже похожи, казавшимися большими среди мелких и ссохшихся черт. Этот ласкающий взгляд Божьих одуванчиков я всегда боюсь – с первым же звуком моего голоса в нем почему-то сразу же возникает усталость и отвращение. Очень уж мы, наверное, разной породы. Ей было неудобно, потому что кроме болонки она держала в охапке еще и каминные часы, которые она после некоторой борьбы со злобной болонкой, рвавшейся разнести меня в клочья, поставила на стол.
– Мужчина хороший, хороший, – сказала она неприязненно. – Он тебя любит… Я от Саркисова.
– 2, 10, – сказал часовщик, глядя на стрелки, которые показывали 2, 10. – Муж?
– Он был старше меня на восемь лет.
– Примите мои искренние соболезнования. 2, 10 – ночь? Или день?
– Увы, день.
– Значит, 14, 10. Ну почему «увы». У дневного варианта есть даже свои преимущества перед ночным. Прошу вас, пройдемте.
Он повел ее к ширме, за которой наверняка пряталась дверь, но на ходу обернулся и вопросительно посмотрел на меня. Я поднял ладони, все, мол, ухожу. И ушел.
Друг лежал в тени машины, несколько минут назад показавшейся мне знакомой, и тяжело дышал.
– Ты что-нибудь понял? – спросил я, обходя машину кругом. – А я нет. Какой-то птичий разговор. Увы, днем. Примите мои искренние…
Через лобовое стекло я хорошо разглядел густо фиолетовый цвет кресел – в этой машине я уже побывал. Правда, на ней тогда не было милицейской мигалки – когда меня из нее выволокли и моей головой разбили стекло парадной двери…
Я почувствовал себя голым и даже инстинктивно присел. Друг горячо задышал мне в лицо, не понимая, что случилось.
– Черт, как же это мы с тобой так увлеклись? Ведь сказано же было никуда…
Почти бесшумно рядом остановилась длинная машина. Я чуть привстал, делая вид, что поправляю на собаке ошейник, не сообразив, что ошейника не было. Водитель в фуражке швейцара обошел машину, открыл заднюю дверь и подал руку даме в рыжем парике. Затем он вытащил из машины настенные часы с маятником и торжественно, как хоругвь, понес за дамой. Я заметил, что часы показывали полчетвертого.
Через несколько шагов дама стала посматривать по сторонам и остановилась.
– Куда ты меня привез? Я совсем не уверена, что это то место, которое нам нужно. Спроси вон молодого человека…
– Если вы от Саркисова, – сказал я, – то место то самое.
– Слава Богу. Да, но мы не выяснили часы приема…
– Он принимает. Правда, сейчас у него клиент, но он принимает. Прошу прощения, ваши 3, 30 – ночи или дня?
– Это случилось днем.
– Что ж, у дневного варианта есть свои преимущества… Примите мое искреннее соболезнование.
– Вы очень милы, молодой человек. Смерть моей сестры была избавлением от мук. Идем, Герасим.
Герасим! Этот Герасим стоял с большими часами, как тот, Тургеневский, стоял с корзиной с чем-то там, когда барыня с кем-то там разговаривала.
– Или это был Чеховский городовой? – сказал я собаке. – Вот что значит плохо учиться в школе.

                2
В зеркале усы и парик придавали мне вид вокзального бомжа, потерявшего шляпу. Он давно забыл, что шляпа была в прошлой жизни, но привычка притрагиваться к ней осталась.
– Да не трогайте вы прическу, прическа у вас в норме, – сказал в зеркале Стеценко, наблюдая за моей работой. Там, где он стоял, была густая тень от металлического шкафа, и казалось, что в воздухе висит одна лишь его улыбка. – Ну и вид! Прямо вор в законе, такого в приличный дом не пускают, опасаясь за серебряные приборы.
Он с самого начала подначивал меня, впору было уже обидеться, и я обиделся.
– Кто запустил сюда Чеширского кота? Брысь. Вы мне мешаете.
– Послушайте, может, очки? Если вор в законе носит очки в золотой оправе, то это уже коммерсант, завязавший с прошлым.
– Я подумаю. Посмотрю в городе.
– В город – обязательно. Вам надо прежде этой часовой мастерской попривыкнуть к новому облику. Чем больше равнодушных глаз пройдется по вашему лицу, тем быстрей оно станет вашим.
– Мне бы раньше вас встретить – сколько бы глупостей избежал.
– Мерси. Опять вы руками! Скажите, вы на самом деле верите в то, что часы в доме останавливаются, когда хозяин умирает?
– Важно, что есть люди, которые в это верят. И есть проходимцы, которые на этом делают деньги.
– Да уж, сейчас деньги делают из чего угодно. Фантастика. Клуб Остановившихся Часов. Уважаемые члены Клуба, почетный председатель, дамы и господа! Сегодня мы принимаем в свои ряды… Все-таки удивительны эти мифы: тоже ведь своего рода поэзия. И переживают не только века, но и здравый смысл, и любые научно доказанные опровержения.
– Кстати об опровержениях. До сих пор жалею, что в детстве проверил миф о подсолнухах. Оказывается, они вовсе не поворачиваются вслед за солнцем. Абсолютно, ни на миллиметр.
– Да уж, подсолнухи вы нам оставьте. Пусть они себе поворачиваются. Знаете что? Не ходите туда.
– Эй, не вижу улыбки Чеширского кота. Что случилось?
– Я видел сон. Вернее сказать, в последнее время вижу один и тот же сон. Небо из досок, старые потемневшие доски, горбыли. И никого это не удивляет, такое небо, и все тут. Низко; можно, пообедав, засунуть туда ложку. Вытереть жирные пальцы. Я вас прошу, не ходите.
Я рассмеялся.
– Что-то не вижу связи. Ну, небо в досках – и что?
– Сегодня было кое-что новенькое. Мы, то есть вообще народ, обнаружили, что есть еще и небесные жители. Они там ходят, ездят на своих экипажах, строят свои дома. Видимо, это были переселенцы из дальних краев занебесья, потому что раньше мы ничего не слышали. И вот мы сидим за обеденным столом втроем, я, Вероника Осиповна и вы, над нами это низкое дощатое небо, и вдруг оно обваливается. Причем, как раз над тем местом, где сидите вы. Мы смотрим на образовавшуюся дыру и ждем, сами не знаем чего. Что-то посыплется, упадет, заглянет сюда какое-нибудь существо, может закроет собой всю дыру гигантский какой глаз… Ждем с нарастающей тревогой, потому что долго ничего не происходит, потому что на столе оживает все легкое, бумажное и устремляется в ту сторону. И затем страшной силы восходящий поток подхватывает все, что есть на столе, бросает в эту дыру, и прежде, чем сам стол успевает взлететь и прихлопнуть дыру, мы с Вероникой Осиповной видим, как вы исчезаете там. Пусть мы в это здравомысленно не верим, пусть серийные сны с продолжением – явление возрастное, но давайте один раз поступим вопреки здравому смыслу. Разве вы присягали ему в верности?
Самая убедительная просьба – неуклюжая. Мне стало жалко старика, у которого задрожали губы, я встал и приобнял его.
– Да будет вам, Михал Михалыч, прямо как на войну провожаете. Я только загляну, увижу, что богатенькие забавляются, и назад.
– Честное слово?
– И вовсе это не возрастное, вот вам пример: два моих последние сна. Иду; улица, фонарь, аптека; и в человеке, идущего впереди, узнаю нашего доблестного сыщика Матвея Петровича. Сворачивает в какой-то двор, я за ним. И – нет его. Озираюсь и вижу: из-за угла он на мгновение высовывается и манит рукой, сюда, мол. Я бегом; подъезд, темная лестница, поднимаюсь – коридор, я начинаю разбираться в дверях, в какую войти? И просыпаюсь.
– Это навеяно его запиской! Да, да, «будешь в Москве, загляни, покажу кое-что интересное». Вот откуда сон!
– Итак, сон второй. Все в точности то же самое, но в конце коридора я обнаруживаю поворот, и там еще коридор и еще двери. И опять просыпаюсь. Значит, продолжение следует, в третий раз продвинусь еще дальше, еще ближе к сути. Боюсь только, что суть будет что-то вроде кукиша.
– Ужасно. То есть, ужасно то, что я ничего не понимаю. Матвей Петрович с командой пробыли здесь неделю, и все, что я понял: идет поиск тех, кто совершил теракт на Московском форуме. Потом выясняется, что и вы ищете, но на началах, так сказать, частного сыска. Дальше остается только догадываться: какие-то следы, о которых мне ничего не известно, привели поиски сюда, на Алтай. И что здесь существует некая преступная организация или несколько организаций, о которых вы только знаете, что они есть. И вот, скажем, в вашем случае: увидели знакомую машину на стоянке возле часовой мастерской, и готовы лететь туда сломя голову. Хорошо. Но вот я слышу: дядя Митя, дядя Митя, и хоть убей – не возьму в толк. Как-будто это и не человек, а какой-то код. Условное обозначение какой-то операции, не подлежащей оглашению.
– Но это странно, вам что, не приходилось бывать в Улале?
– Как же, как же, в пятьдесят шестом я был там в археологическом отряде академика Окладникова. Нашли там, почти в центре города, на крутом берегу Улалушки стоянку древнего человека.
– Тогда понятно – это было сорок лет назад. За это время успел родиться и повзрослеть Мессия, величайший художник эпохи, он же городской дурак, пророк, какового, как известно, нет в своем отечестве и потому, далее, клинический идиот, ребенок-гений и просто пьяница.
– Вы знаете, эти взаимоисключающие черты не кажутся мне столь уж странными. Тут скорее есть даже своя закономерность, и примеров тому сколь угодно. Ну а гений где-то же выставляется? И фамилия его под картинами ведь значится же?
– Под его картинами не распишешься, да по-моему они и не нуждаются в авторстве. Дело в том, что он пишет не красками, а людьми. Берет одного, двух, или сколько угодно, как придется и где придется на момент очередного приступа вдохновения, и ввергает их в некое действо, придуманное им самим. Это может быть что угодно, как угодно и когда угодно, в том числе и в далеком прошлом. И главная загадка тут в том, что остается неразрешимым вопрос: придумал ли и морочит, так сказать, голову, или на самом деле перенес в ту точку пространства и времени, где и разворачивается действо.
– Ага! Ага! Вот-вот-вот, что-то подобное я и предполагал. Идет охота! Да, да, идет охота на оружие, способное не разрушать, а повелевать. Ваш дядя Митя – человек из будущего, только где-то там, за далью непогоды, человек в своем развитии достигнет такого совершенства, что предметом искусства станет сам человек – весь спектр его эмоций со всей бездной подсознания впридачу. Но как же еще рано, как невовремя – в наш век все возрастающего искушения: ведь его сожрут, его разорвут алчные! Искушение еще со времен Иерусалимского храма: возьми все царства, только поклонись мне. То есть, употреби свою силу. Вожделение силы: возьми и царствуй. Искушение, которое, возможно, выдержал один лишь Он. А что бы и не взять, пожалуй что и возьму. Силой вырву у Рима свободу для Израиля. Объявлю себя сыном Давидовым и воскликну вместе с Исаией: «Я растопчу народы в гневе моем. Я напою их моим негодованием, я опрокину их силою о землю». Несколько дней и ночей боролся Он с искушением, то стоя на коленях, то распростертый ниц. А  в захолустной провинции Сяо Линь писал стихи поэт и в свое же удовольствие баловался химией: смешивал одно горючее вещество с другим. И изобрел порох. Немало он был удивлен, когда к нему пожаловал со всем двором местный феодал Ли Хван Чжо. Вовсе не стихи послушать, а – слышали мы, что фейерверки у тебя хороши. Фейерверки были действительно чудо как хороши. И дернуло же тут изобретателя бабахнуть из пушки, и так это аккуратно каменное ядро продырявило стену, что феодал сгоряча пообещал за изобретение собственную дочь. Время не сохранило ни имени поэта, ни его стихов, зато в истории отмечена дата сражения Ли Хван Чжо с принцем царствующего лянского дома Сыма Янем. Принцу, видите ли, понравилась грохочущая игрушка: отдай или поделись секретом ее силы. А уже перешли Великую Китайскую стену кочевые племена тюрков и тангутов. Прослышав о чуде-оружии, алчно повернули коней и затоптали то сражение простым количеством копыт. Ну, правда, на обратном пути обманом похитил у них секрет небольшой отряд сяньбийцев… Да нацисты были совсем не первые, побывавшие на Памире в поисках «Врат Шамбалы». Многие любители истребления народов, от Тимура до Наполеона, не избежали искушения послать туда свои экспедиции. Даже золото инков не так привлекало конкистадоров, как слух  о сверхоружии, таящемся в их пирамидах. Сыну Божьему родиться в земной юдоли – тяжкий долг, но какое несчастье человеку будущего родиться в наш век сгустившегося искушения. Пожалейте вы хотя бы собаку.
– Какую собаку? Ах да, собаку… А что если дядя Митя не выдержал искушения? Какую бы роль вы ему отвели в таком случае?
– Я не знаю. Остается лишь сожалеть: где та юность, когда я на каких-то радостях шапку на крышу закинул? Теперь на радостях что делают? Не знаю. А в горе? Не знаю. Я богат оттого, что все мне стало дорого – этим и живу.
– Мне кажется, что вы уходите от ответа.
– Так ведь страшно подумать, что будет, если злодей пустит в ход такое оружие.
– Еще вот занимает меня вопрос, почему дядя Митя не всегда «может»?
– Подумаем лучше о собаке. Нам ведь с Вероникой Осиповной ее не удержать, придется запереть. Но куда? В кладовую, так вырвется, с балкона – спрыгнет. Впрочем, что-нибудь придумаем. На прощанье уважьте одну мою просьбу. Костю Запрудаева, как вы знаете, интересовал орден Накшбанди. Не мне теперь упрекать его в том, что материал по этой теме безвозвратно утерян. Но кое-что я помню наизусть. Есть одна любопытная страничка из этого материала: безымянный автор, последователь учения Накшбанда, сам впоследствии стал основателем братства, название которого переводится как «Разорванный нимб». Я отпечатал ее на машинке. – Стеценко положил передо мной страницу. – Просьба же такая: прочесть ее на два голоса. Дело в том, что некоторые тексты суфиев несут в себе бараку – особое благословение, которое получает читающий. По традиции их читают вдвоем и вслух, отчего бараку усиливается. Вы готовы?
– «Чтобы событию состояться, – начал я  и сделал паузу, ожидая, что Стеценко подхватит, но он почему-то молчал, – надо, чтобы незримая волна необходимости накатила на берег возможности…»
– Это, кстати, к вашему вопросу о том, почему дядя Митя не всегда «может». Теперь продолжим. «Если природой…»
– «Если природой управляют законы, а не намерения, то кто я в этом потоке жизни? Если разум мой является продолжением разумоподобной основы вселенной, то зачем Тебе мои поклоны? И если основой Пути Накшбандийа является страстное влечение к Истине, разве тогда «сердечная пауза» есть завершение Пути? Если грех мусульманина Христом оправдан, а буддийский грех не признает Аллах, то я не вижу здесь завершения, и это повергает меня в смущение. И вот во время «сердечной паузы» я выбил в сердце своем Твое имя. И когда увидел, что в сердце не стало уже ничего, кроме Тебя, я, как дерево, посаженное при истоке вод, возвысил ветви в свет будущего, а корни пустил во мрак прошлого. И тогда я вспомнил. Но с тех пор умножились мои враги, а из тех, кто шел со мной, остались немногие. Но и это ничто перед леденящим одиночеством неверия. Вера же есть скрытая память о Начале, как скрыта от нас память о рождении. Она скрыта, но не исчезла. Истинно верить в Бога – значит вспомнить Его. И когда я вспомнил и стал рассказывать в своих странствиях, мои слова повергали одних в смятение, а других – в поиски другого Бога, потому что стали спрашивать: если Бог создал нас, то кто тогда создал Его? Я лицезрел Бога и тем превратил веру в знание, и знание осиротило людей. Из отечества я был изгнан, в Индии был побит палками, на Западе был объявлен еретиком и судим. И разорвали они надо мной нимб, символ их святости…»

                3
Торговый щит с очками я нашел на железнодорожном вокзале и купил полутемные. Тут же была и палатка с часами, но подходящих не оказалось. На мой вопрос, где я могу найти антикварный магазин, один пожал плечами, а другой молча уставился мне в лицо.
– Что-нибудь не так? – спросил я, делая усилие не притрагиваться к усам. Человек показал пальцем на свое ухо.
– Не слышу!
Я кивнул и пошел через площадь к возвышавшемуся за автовокзалом большому универмагу. Антикварного отдела, конечно, не было, но в часах оказался богатый выбор, и псевдобронза  каминных часов была вполне под старину. Я взял небольшие, со вздыбленным клодтовским конем и с римскими цифрами на циферблате.
На автостоянке я выбрал такси поприличней и стал пространно объяснять, куда мне надо.
– Так на Рублевку, что ли? – перебил таксист.
– А что, так и называется?
– Как когда–то любой уважающий себя городишко имел свои Черемушки, так теперь вот Рублевку.
Сидя на заднем сиденье, я вынул часы из коробки и решил поставить стрелки на время гибели Режиссера. Во сколько же это было? К форуму я подъехал без чего-то двенадцать, потом разговор с лженегром Зайцевым, потом быстрым шагом до Метрополя, за углом – разговор с проститутками… Поставлю на 12, 12. Поставил, но часы-то были заведены, секундная стрелка бежала по кругу. Я легонько стукнул часы о колено, но стрелка упрямо продолжала свой бег. Ладно, отложим операцию.
На автостоянке у часовни «моей» машины не было. Я прошел по переулку в сторону реки, и когда особняки остались позади, огляделся, набрал у обочины горсть пыли и высыпал на заднюю стенку часов. Втер, где можно было. Секундная стрелка все бежала. Режиссер улыбнулся где–то в кромешной пыли звезд, невидимых в дневном блеске. Я поднял туда голову: тебе смешно, а мне, видишь, чем приходится заниматься. Движением дискобола я бросил часы и был тотчас разоблачен в театральности острым чувством одиночества. Да, тоска одиночества не терпит театральности и начинаешь экономить движения, как только что выписанный из больницы. Часы лежали лицом в траву, мертвые среди стрекота кузнечиков. Я поставил их на 12, 12.
На этот раз перед часовщиком стояли шахматы, только что расставленные в исходной позиции, видимо, он намеревался разыграть сам с собой партию. И когда я сказал – начав как бы с е2 – е4 – «я от Саркисова», тут же понял, что не следовало приходить без домашней заготовки. Потому что часовщик вздохнул, как бы ожидая хода пооригинальнее, и стал разглядывать мое лицо. Давай, давай, вспоминай, где ты видел эту рожу. Это продолжалось, как мне показалось, долго до неприличия. Я осторожно поставил часы рядом с шахматной доской – надо было на всякий случай освободить хотя бы руки. Наконец он скосил глаза на часы.
– 12, 12. Ночь? День?
– День, – сказал я, чувствуя облегчение: дебют принял классические очертания. – Я потерял друга.
– Примите мои искренние соболезнования. Что ж, пройдемте. У нас не приняты имена. Каждый носит кодовое название – цифры остановившихся часов. С этой минуты вы для нас «12, 12». Будем знакомы: «18, 30».
– Очень приятно, «18, 30». Как поживает «14, 10»?
– Вы с ней знакомы? Если не ошибаюсь, это дама с собачкой. Только вчера стала членом нашего клуба.
– Смерть ее мужа стала избавлением от мук, – вздохнул я. И прикусил язык: избавлением от мук была смерть сестры дамы в рыжем парике. Слава Богу, часовщик не заметил ошибки. – А как называется ваш клуб? Я надеюсь не «Все там будем»?
– О нет, – улыбнулся «18, 30». Хотя было бы неплохо. «Все там будем», хм. Удивительно емкая формула. Все содержание и смысл человеческой жизни – в трех словах: все – там – будем. Замечательно. Кстати, о профессии мы тоже не спрашиваем. За исключением некоторых случаев, о которых узнаете позже. Извините, я должен подготовиться; присядьте, пожалуйста.
Ловко он ушел от ответа, так и не сказал, как называется клуб. Он скрылся за ширмой – тут их было, оказывается, две – и через минуту вышел в смокинге.
Галерея заканчивалась дверью, за которой оказался зал, похожий на школьный спортивный. Скорее всего, это и был спортивный зал, но об этом напоминала только шведская лестница. Теперь же посреди зала на полу, выложенному свежими кедровыми плахами, каждая шириной в человеческий шаг, стоял длинный стол из таких же плах. За ним сидели люди числом не меньше двадцати. На столе во всю его длину тянулась вереница часов самой разной формы и размера. Было несколько и напольных, стоявших вдоль стен со своими неподвижными маятниками. Было как-то жутковато среди этого полчища молчащих часов. Я скользнул вдоль лиц, ожидая почему-то увидеть женщину, встречавшую меня на автовокзале, или ту, выдававшую себя за мать Понедельника. Ни той, ни другой не было.
Часовщик (теперь я уже не знал, как точнее его назвать – распорядитель? Председатель?) поставил мои часы на дальний конец стола и объявил:
– Дамы, господа! Прошу любить и жаловать: «12, 12».
Реакция дам и господ была столь же разнообразной, как и их лица: кивки, скорбная складка на лбу, вздох. Отозвался только один. Он сидел ко мне спиной, по-кутузовски опираясь рукой о колено, большой, рыхлый, расплывшийся – ему и дышать было в труд.
 – Очень, – произнес он натужно. – О–очень.
И поднял над плечом ладонь: это все, что он в силах был сказать и сделать.
Сидевший напротив него косолицый и с перекошенным ртом, полным золота, жизнерадостно гаркнул:
– 12, 12 – хорошо запоминается!
Болонковидная старушка – «14, 10» – приветливо помахала мне лапкой.
Я сел на указанное председателем место на дальнем конце стола и теперь весь этот совет в Филях был у меня перед глазами.
– Дамы, господа, – сказал председатель. Последовала сосредоточенная пауза, и я испугался, что сейчас будет лекция. – Как остроумно заметил «12, 12», все там будем.
– Приз в студию! – крикнул косоротый, не ведающий смущения.
– Формула, что и говорить, всеобъемлющая. Однако есть и еще более всеобъемлющая и, к счастью, не столь траурная. Все уже есть – вот эта формула. Все – уже – есть. То, что будет завтра, через год, через тысячу лет, уже есть сейчас, хотя и в зародышевом состоянии. Сам зародыш, пра, так сказать, зародыш, давший развитие всей жизни, был, естественно, в самом начале начал… «Час ночи», не надо нервничать, – (это он кому-то из присутствующих, сообразил я), – потому что – хоп! – и я перехожу прямо к делу. То, что вы видите за этими окнами – сами знаете что. – (За окнами, как мне показалось, был когда-то пионерлагерь; в эту минуту там работали экскаватор и бульдозер, ломая унылые корпуса). – Теперь эта территория принадлежит нашему уважаемому «15, 45». «15, 45», не все же знают вас в лицо.
«15, 45» встал и поклонился в мою сторону; кажется «не все» был один я. Это был сутулый молодой человек в черном костюме какого-то толстого сукна и казалось, что ему не так жарко, как темно. Это впечатление усиливали черные маленькие очки, сильно вдавленные в глазницы, как у слепых.
– Усилиями нашего клуба, я надеюсь, – продолжал председатель, – мы превратим эти бараки и эти заросшие пустыри в цветущую здравницу для наших детей. Клуб – зародыш нашего будущего. А теперь, господа, внимание. Сегодня исполняется год, как у «3, 8» скончался отец. Почтим его память минутой молчания.
Мы встали и в этом пятисекундном молчании я успел только подумать, что в речи председателя самым важным был нажим на эти «наших» и «нашего». Кося глазами в поисках этого «3, 8», я заметил, как сильно накрашенная и очень пьяная красавица вцепилась в  косоротого, пытаясь этой же рукой погладить его.
– Батя! – крикнул он с угрозой кому-то неведомому и насупился. – Все путем, батя, ништяк.
И сел первым.
– Прошу садиться, – запоздало объявил председатель.
И тотчас в зал один за другим из боковой двери начали входить официанты с подносами. Сбоку этой шеренги белых курточек и перчаток вышагивал метрдотель в длиннющем фраке, элегантно загребая ногами. По его кивку отряд остановился вдоль стола и взял руку за спину. Еще кивок – и с подносов блюда перекочевали на стол. Когда вольным шагом отряд заспешил назад, подносы подмышками выглядели транспарантами после парада.
– Господа, уделим чуточку внимания нашему новичку, – сказал председатель. – Кстати, по нашей традиции каждый выбирает себе напиток и наливает сам. Вы, кажется, нездешний?
– Был здешний лет двадцать назад, – сказал я. – Но, знаете, институт, затем заграничные поездки, пятое-десятое – это как-то не способствует… Но тут вдруг решил: брошу все и навещу родные края.
– Край родной, зеленые дудки! – крикнул «3, 8». Видимо, набитый вульгарным золотом рот не способен был на полутона. – Чем занимаешья? Я, конечно, извиняюсь, что нарушаю, но это ж самый лучший рентген – знать, чем человек зарабатывает на жизнь.
– Продажа картин. – Я налил себе чуток водки. Этот «3, 8» не такой уж дурак, если цитирует Павла Васильева. Так что лучше врать в области, хорошо тебе знакомой.
– Навар-то хоть есть? А то я не врубаюсь: что за товар такой и где он лежит.
Я выпил свой чуток и посмотрел в его сторону из-под руки, словно по голосу ища, где он там.
– Этот товар когда-то гребли бульдозером. Ну, правда, потом спохватились и уже искали по чердакам. Да и то, что выставлялось официально, тоже со временем вошло в моду. То, что исчезает со сменой эпох, повышается в цене. А товар такой: от суммизма Татлина до соцарта.
Только тут я заметил в дверях нового человека, который внимательно меня разглядывал. Но, кажется, я ошибся: за внимательность я принял то выражение неподвижного безмыслия, какое бывает в глазах сразу после пробуждения. В таком взгляде было что–то восточное-женское или, может быть, детское… Моя соседка с голыми плечами спросила:
– Простите, 12, 12 – это что, ночью?
– Днем.
– Мои 10,20 тоже днем. Одно утешение: «18, З0» обещал со временем смену. Жена?
– Нет, друг.
– О, это интересно. Здесь, по-моему, только родственные отношения. Когда останавливаются часы по смерти друга, это уже дышит чем-то духовным. Вы не закусываете.
– После третьей.
Дама накрыла мою руку своей, уколов холодом перстней.
– Держитесь, мой друг. Главное, не ссортесь.
Оказывается, к нам с бутылкой наперевес шел «3, 8».
– Слушай, братан, – сказал он, садясь рядом. – Ты в этом деле, я вижу, сечешь, – взял бы меня на поводок, а? Ты думаешь, я не знаю, что в хорошем обществе меня терпят? Я и блокнотец заведу: суммизм там, соцарт. Ты не боись, твоему бизнесу я не конкурент. Как, займемся?
– Было бы желание.
– За такое дело – по полной, да? А то и – соцсоревнование, а? В смысле кто кого.
– Если так, то не надо.
– Обижаешь. Почему – не надо?
– Не хочу собирать пыль под столом, когда придется тебя вытаскивать.
– Ха! А ты мне нравишься! – Он налил в два фужера. – Тс, не чокаться. Земля пухом моему бате.
Пришлось пить. Когда я вернул фужер на стол, увидел перед собой вилку с кусочком осетрины.
– Я же сказал, после третьей.
Но оказалось, что вместо дамы с голыми плечами сидел теперь человек, минуту назад разглядывавший меня от дверей.
– Похоже на концепцию исламского Пути – оттянуться после третьего хаджа, – сказал он.
Чуть дальше по разные стороны стола сидели теперь еще двое новых и сосредоточенно жевали. Этот знакомый уже мне вид вышибал-телохранителей ничего хорошего не предвещал.
– Что за концепция-то? – спросил я.
– Если теолог задается вопросом, что такое религия – цель или средство, ответом может быть одно: религия – это Путь, по которому достигается цель. Этимологически «путь» связан со значением слова «шари–ат» и означает средство. В древности выдолбленные в каменных берегах ступени, ведущие к воде, назывались шари–ат. «12, 12», помянем вашего друга, спустившегося путем шари–ата к священной воде.
Я с тоской посмотрел вдоль стола, не видя лиц. Только слышал тот реликтовый мрачноватый шумок, поднимавшийся как всегда после первых рюмок со дна русской души.
– Да уж, – сказал я. – Уж это да, только не очень понятно.
– И заметьте при этом нашу уверенную нагловатую неумелость в использовании источников, – продолжал собеседник, не замечая мою туповатость. – Мы навязываем древним словам наш стиль и наше мышление, не чувствуя аромат времени. Возьмем специалиста по историческим костюмам, скажем, обслуживающего, ну там, кинорежиссера. Прежде чем отдать тунику римлянина в дело, он обязательно наденет ее на себя. И обнаружит, что пряжка на правом плече совершенно не годится – мешает махать мечом. А сконструированный вами халат средневекового суфия надо прежде вывалять в пыли и нашить пару заплат. Иначе вместо ярко выраженной соборности ортодоксального ислама будет сугубо личная молитва, что чревато потерей Пути.
– Надо же. А что, есть такие специалисты?
– Однако и заплаты не спасают, вот в чем беда. Малейший поворот моды меняет не один только фасон или расположение пуговиц. Нарушаются невосстановимые чары, даже молитвы, церковные песнопения, мы даже не замечаем, что и стихи развращаются бесконечным их толкованием.
У меня возникло ощущение, что я очнулся после наркоза, но хирург уже успел натянуть мне на лицо простыню. И я слышал, как он там говорит кому-то невидимому: где это мы, черт возьми, ошиблись, операция-то была пустячная… И странно, я не видел в его лице никакого торжества (а должно было быть, если он знал обо мне и держал меня на крючке, иначе зачем эта игра кошки с мышью), наоборот – он пересиливал какую-то боль, в его немигающих и неестественно блестевших глазах явно читалось страдание.
– Не знаю, что вы такое говорите, – сказал я. – И вообще, к чему все это?
– А «все там будем»? А это варварское обращение «18, 30» со временем, его свинцовая печать «все уже есть» на вашей формуле? Что за цена рассуждению о вечности, если сам рассуждающий конечен.
Я вдруг разозлился.
– Если у тебя отходняк, это твои проблемы. Что за подлая манера – издеваться над жертвой. Говори, чего надо.
Казалось, он всерьез задумался над этим предложением. Деже поставил локоть на стол и уперся щекой в кулак.
– Знаешь, у одного ойротского племени есть такой Бог – Малчи. Сидит этот Малчи лицом в будущее и пожирает это будущее, превращая его в прошлое. Так что прошлое – это отходы переваренного будущего в желудке настоящего. Говно, в общем. Меня зовут Саркисов.
Я налил себе в фужер и выпил, совершенно не чувствуя вкуса водки. Было ясно, что председатель за ширмой звонил этому Саркисову, выясняя, действительно ли я от него. Большие окна зала были забраны решеткой, не сбежать.
– Бить будете? – спросил я.
– У нас не бьют, – подал вдруг голос один из телохранителей Саркисова. – У нас убивают.
– За такие дела – да, – подтвердил другой.
– Все зависит от того, с какой целью ты соврал, – сказал первый. – И это нам предстоит выяснить.
Справиться с тремя трудно, конечно, но шансы есть. Да этот Саркисов и не в счет. Но шансы – только на улице, не здесь.
– Значит, что, уходим по-английски? – спросил я.
– Идем так: я впереди , ты за мной, остальные замыкают.
И мы пошли. По дороге меня перехватил председатель.
– Как, вы уходите? Очень жаль, хотелось бы познакомиться с вами поближе. Что ж, понимаю: дела. «3, 10», вы позволите? – обратился он к Саркисову. – Дело в том, что завтра у нас важное мероприятие, важное для вас, «12, 12». Но пока это сюрприз. Итак, завтра в это же время.
Когда мы вышли, было уже довольно темно. Я заранее наметил, что если удастся вырваться, бежать надо к реке, а не в сторону города. А об архиве надо вообще забыть. И ни в коем случае не дать запихнуть себя в машину, рвать надо раньше. Метров за тридцать до автостоянки я полуобернулся и спросил вплотную шагавшего за мной охранника:
– У тебя на стометровке сколько?
Вместо ответа он ткнул мне в спину чем-то твердым.
– С глушителем? – спросил я.
– У нас тут не принято шуметь. А на стометровке у меня – восемьсот метров в секунду.
Мы подошли к машине, к той самой, уже мне знакомой. Неужели придется еще раз прокатиться в ней? По какому-то неуловимому знаку Саркисова из машины вылез водитель с каким-то кожаным рулоном в руках. Рулон он положил на капот и бережно развернул. Это оказалась небольшая рысья шкура. Саркисов достал из кармана стеклянную трубочку, вложил один ее конец в ноздрю и другим концом провел по шерсти, втягивая воздух. Так он провел несколько раз, после чего спрятал трубочку обратно в карман. Водитель так же бережно свернул шкуру, и все мы остались молча стоять, ожидая распоряжений. Так продолжалось довольно долго. Саркисов, казалось, что-то напряженно вспоминал.
– Вот склероз! Может, ты вспомнишь, на каком холсте написана «Джоконда»?
– «Джоконда» написана не на холсте, а на дощатой основе. Сплотка из трех досок.
– А, ну да, ну да. А вот недавно из Тарусского музея пропал этюдик Врубеля, «Роза в стакане», кажется. Интересно, сколько заломят за нее на черном рынке?
– Какой дурак понесет Врубеля на черный рынок. Скорей всего, кражу заказывали. Если по заказу… И учитывая, что этих «Роз» у Врубеля четыре варианта… Самое большое десять тонн.
– Клуб-то тебе зачем?
– Да он мне на фиг не нужен. Зашел часы чинить, и при мне две дамы: «Я от Саркисова, я от Саркисова»… Банальное любопытство.
– «Черт бы меня побрал».
– Не понял.
– Надо добавить: «черт бы меня побрал».
– Ну да, черт бы меня побрал.
– Завтра придешь?
– Приду.
– «Черт бы меня побрал».
– Приду, черт бы меня побрал.
– Тогда до завтра.
Из «мастерской» начали выходить члены клуба, рассаживаться по своим машинам, кто пьяный, кто не очень, все делали мне ручкой, кто дружелюбно, кто не очень, отъезжали, а я все стоял. Осталась одна машина, к ней подошла дама с открытыми плечами, моя бывшая соседка по столу.
– Вы без машины?
– Как раз мое время для пеших прогулок. И если откровенно, я вас дожидался. Скажите, что вы имели в виду, когда сказали, что нам, дневным, не повезло?
– Вы посвященный?
– Простите?
– А, ну да, вы же новенький. Наберитесь терпения, дружок, всему свое время. Скажу только, что вам уже повезло. Обычно посвящения ждут месяцами, оно бывает редко, только когда набирается трое новичков. Причем, нужно, чтобы было двое мужчин и одна женщина. Я не знаю, почему такая дискриминация, но так положено. Второго мужчины  давно не было, и этот второй – как раз вы, теперь полный комплект. Так что ждите скорой церемонии, может, даже завтра.
– А почему именно трое?
– Вот этого я вам не скажу, – улыбнулась дама. – Нельзя.
Она погрузилась в утробный сумрак машины, и ее улыбка и белые плечи погасли.

                4
На этот раз были кое-какие изменения: началось с того, что пришлось одолевать кучу строительного хлама, загромоздившую знакомую улицу. Дальше пошло привычное: я узнал в шагавшем впереди человеке Матвея Петровича, и его коренастенькая фигура каким-то образом создавала впечатление, будто он знает, что я иду за ним и буду идти, куда бы он ни свернул. Свернул; ага, вот и знакомый внутренний двор, такой же вымерший, как и улица. Здесь я должен был его потерять, и я его потерял, но не стал дожидаться, когда он высунется из-за угла и покажет на подъезд, а сразу направился туда. Матвей Петрович стариковской рысью еле успел меня опередить. На лестнице первого этажа я слышал его шаги этажом выше. Новеньким было еще то, что из-за поворота в конце коридора выехал мальчик на старом разболтанном автомобиле с педалями. Педали страшно скрипели. Пропустив мальчика, а зашагал по коридору, больше удивляясь не тому, что одна стена была отвесной скалой с расщелинами, а тому, что не было дверей. Верх скалы терялся в тумане, и было непонятно, насколько она высока. Я остановился. Ну и черт с тобой, не хочешь показывать свое «кое-что интересное», и не надо. Да мне, если хочешь знать, не так уж и любопытно…
– Ха-ха!
Я оглянулся и увидел мальчика на машине.
– Что – ха-ха?
– Мужик, как насчет закурить?
– А как насчет соски? Могу одолжить.
–  Не смешно. И я тебе так скажу, мужик. Если б это было даже там, – он похлопал рученкой скалу, – ты бы голыми руками ее разобрал. А говоришь, не любопытно.
Мальчик, кажется, мерз; приглядевшись, чтобы понять  его возраст, я понял только, что от холода его даже слегка трясет. Да и на самом деле в коридоре было холодно.
Чем дальше, тем все больше прямые линии коридора теряли свою прямизну, и вскоре стало вообще непонятно, что это – пещера или ущелье с туманом вместо неба. Наконец твердо решив, что с меня хватит, я пошел назад, но тут откуда-то сверху посыпались камни и завалили проход. Я оказался в ловушке. По ту сторону завала кто-то кричал, но мое дыхание в запертом пространстве оказалось настолько шумным, что нельзя было разобрать слов.
– Эй, как ты там? Живой? – крикнул я и затаил дыхание. Через некоторое время донеслось:
– Слышь, мужик! Жить хочешь?
– А то!
– Тогда рисуй окно и вылазь!
– А вылезу –  я те уши надеру!
– Ну, как хошь. Хана тебе, мужик.
Послышался удаляющийся скрип педалей. Я нашел на полу обломок камня и острым концом стал выцарапывать на стене линию, которая сразу же начала просвечивать, а главное, в этот просвет повеяло сквозняком. На «окно» я искрошил весь камень, и я полез наружу, жалея, что не сообразил нарисовать вместо окна кровать в своей комнате, стол и на столе бутылку.
Снаружи была уже ночь, от страха сорваться я приник к стене и только когда стена начала стремительно удаляться,  понял, что падаю.
Внизу притаилась хищная тишина, но как хлопок простыни прозвучал у самого лица кувырок ошалевшего сизаря, и я полетел сквозь лиловый бред над оврагом, набитым облаками. Пар отбарабанившего града над валунами путаница тропинок к водопою зябкая роща на юру испуг рябины при вспышке фонаря туман-эхолов ледяной оркестр водопада говор бревен в плоту ленивые ивы бойкий рогоз лживые осины и дуб упрямый как обратная перспектива икон ночная картечь росы с георгин красная паника пожарной машины километровая зеленая волна вагонных сцепок на далекой станции гнездо соловья в заброшенной поленнице цветом окаменевшего дыма, и забавно и страшно, когда в накатах ливня черемуха и гром выясняют свои родственные отношения.
Знакомая улица изменилась в лице, когда я рухнул на кучу строительного хлама, безобразного, как тяжелое увечье. Я шел и шел, чувствуя, что улица больна мной. Особенно на поворотах было заметно, как каждый мой шаг причиняет ей боль. Не выдержало стекло витрины, и после легкой судороги в такт моим шагам оно треснуло, переломив пополам отражавшийся  в нем дом. В этом надломе появился человек в длинном заплатанном халате странствующего дервиша. Я не успел разглядеть его лица, потому что он сразу же быстро зашагал прочь. Было видно, что он как-то очень собран, знает куда идет, и это внушало доверие. Я решил спросить его, как мне вырваться из заколдованного круга, но когда догнал и заглянул в лицо, оказалось, что это был Матвей Петрович. Что? – сказал он с глумливой улыбкой. – Резьбу сорвало? И свернул под арку, где, как я уже хорошо знал, будет внутренний дворик, подъезд, лестница и те самые коридоры… Я догнал его еще раз и скрутил на груди халат – кажется, я готов был его задушить.
– Тих-тих-тих, – сказал он голосом Стеценко. – Все в порядке… Да проснитесь же! Ну вот, рубашку помяли.
Надо мной стоял Стеценко и улыбался своей удивительной улыбкой.
– Ради Бога, Михал Михалыч, простите. Приснится же такая чушь. Я вас не очень?
– Это вы меня простите, что разбудил. Но вы так мучались, видимо, спасались от погони. Дело известное: никакие усилия не отдаляют вас от преследования.
– А который час?
– Да уж скоро пять.
– А в пять я должен быть там. Странно, однако: никогда не засыпал днем.
– Ничего удивительного: я подсыпал в чай снотворного.
– Михал Михалыч! Всему же есть предел, в том числе и доброте. Что вы себя так тратите, ведь знаете же, что все равно пойду.
– Есть такая суфийская мудрость: человека столько, сколько он тратит.
– Михал Михалыч, вы мой верный Максим Максимыч, только вот я не Печорин… Чаю бы на дорожку, а? Без снотворного. Михал Михалыч?
Мне показалось, что за эти дни старик сильно сдал: раньше я не замечал, чтобы он так горбился и шаркал ногами на ходу…
         
               


Рецензии