День в темноте

Now the bombs drop around our feet,
do we throw them back
or bow and greet them.
everyone now is so terrified
of the glowing dark
and those orange skies.

P.W.


В небе закручиваются облака – красные и оранжевые – тревожное зарево среди плотной темноты. Перетекая друг в друга, меняя оттенки и распадаясь, они не гаснут, и я, глядя на них неотрывно и не видя ничего ниже линии горизонта, почти готов поверить в то, что это летний закат.

Всего лишь полуночный закат. Или извержение вулкана. Или северное сияние в тревожных багровых тонах в спокойном ночном безмолвии.

Я не подхожу к окну, чтобы иллюзия хотя бы издали напоминала правду. Я стою у стены так, чтобы был виден лишь тот кусок неба, где гуще всего облака и ярче всего всполохи. Я знаю, что далеко внизу они отражаются в чёрной воде, по-прежнему солёной на вкус, но уже не от морской соли, а от крови.

Бомбы разрываются у меня в ушах, я прикуриваю предпоследнюю сигарету. Мимолётный огонёк у меня в руке, а после – на кончике сигареты – как в тысячи раз уменьшенный отблеск от снарядов.

Сегодня полнолуние, но едва ли кому-либо из нас доведётся вновь увидеть луну. Из кого из нас, усмехаюсь я равнодушно – мне больше нельзя по-другому – здесь на маяке ты один, и всегда был один, и даже тень твоя предпочла покончить с этим, и теперь она поскрипывает на ветру под самой крышей,  свисая с потолочной балки. И будь ты поумнее, давно бы последовал её примеру. Смерть теперь стала дороже жизни, а ты всё никак не желаешь с этим смириться.

В темноте мои глаза отливают красным. Я видел их в пыльных осколках зеркала на полу. Может, это всего лишь отблески ночных фейерверков, а может, я перестаю быть человеком.      

Мне жаль, что ядовитые тяжёлые клубы в небе никогда уже не рассеются, и мне не увидеть, как звёзды срываются с неба. И всё-таки конец будет зрелищным – как ему и полагается быть, и те, кому повезёт его дождаться, поймут наконец, что именно ради этого момента они и жили. 

Спиной я чувствую гнилую сырость стены, она мурашками забирается мне под рёбра. Я докуриваю сигарету до самого фильтра, так что она гаснет сама. Наутро я спущусь к побережью, чтобы собрать мёртвых чаек. Последней спичкой я устрою им погребальный костёр. Бомбить снова начнут только вечером, на закате, который опять незаметно вольётся в рассвет – и затишье.

Маяк давно мёртв – на тысячи миль в округе нет никого, кто нуждался бы в его свете. И мне вовсе незачем возиться со старой лампой даже для собственного удобства – я слишком отчётливо помню стылый запах на руинах ближайшей деревни. Они никогда не бомбили вслепую – пока ещё было кого бомбить – они искали свет в окнах домов. И находили. 

Мне плевать на то, что они называют войной. Я не брошусь под бомбы как те, другие. Они изгадили небо, отравили море, изуродовали сушу и продолжают насиловать то, что от всего этого осталось. Последнее, что они успеют сделать – это рехнуться от ужаса, когда заметят падающее на них небо. Если вообще заметят. Я только посмеюсь, если они пропустят конец света.

На песке теперь не много следов – только птичьи и мои. Обычно я прогуливаюсь вдоль берега, собирая сырые ветки, чтобы высушить их под крышей старого домика при маяке, а затем подбрасывать их в печь – ночи всё больше пробирают холодом, и я рискую, позволяя дому освещаться изнутри огненными отблесками.

Сегодня мне придётся забраться дальше – все близлежащие развалины исхожены мной вдоль и поперёк, и там ничего стоящего уже не осталось. Я смутно помню, что за пролеском, в низине, была небольшая деревушка, окружённая холмами. Если повезёт добраться туда, я почти наверняка отыщу пару банок с консервами или какую-нибудь одежду. В этих местах не осталось ни их обитателей, ни мародёров, поэтому всё, что уцелело после бомбёжек – в моём распоряжении.

Я бесшумно ступаю по сухой спрессованной траве, которая пожелтела и лишилась соков задолго но наступления осени. Пока солнце не зашло, мне бояться нечего – так я привык считать, несмотря на то, что два или три раза на моих глазах сбрасывали бомбы где-то за дальним лесом, когда не было ещё и трёх часов дня.    

Деревья в пролеске не покроются листьями следующей весной, даже если она всё-таки наступит. Ветки сухие и ломкие, они едва ли не рассыпаются в прах только оттого, что я отвожу их в сторону, пытаясь продраться сквозь заросли. Мир стал хрупким на ощупь, и я невольно жду, когда земля у меня под ногами расползётся и высыпется куда-нибудь в небытие вся без остатка.   

Полчаса спустя среди обгорелых останков одного из домов я нахожу совершенно целую скрипку. Минут пять я держу её в руках, поражённый настолько, словно обнаружил чудом выжившего после бомбёжки. Да так оно, в сущности, и есть, потому что за исключением пары царапин, инструмент цел, и я не сомневаюсь, что он будет играть.

*   *   *

Старые оббитые ступеньки, уводящие почти к самому небу – под крышу маяка – всегда были засыпаны мусором времени вроде штукатурки, песка, камней, сухих листьев и веток и даже чего-то похожего на звёздную пыль – так мне нравится думать.

Я никогда не поднимался туда – не было ни нужды, ни смысла, и весь этот прах продолжал безмолвно копиться, я даже не сомневаюсь – не первый десяток лет.

Сегодня я вернулся, чтобы обнаружить мою привычную незыблемость истоптанной чьими-то тяжёлыми подошвами.

Он был на самом верху – следы обрывались там, не спускаясь обратно, и я дёрнулся было, чтобы подняться к нему и сделать… не знаю что – столкнуть в море или поцеловать…

Вздох, и я отступаю, отвернувшись от тревожащего люка под потолком. Рано или поздно он спустится сам, если конечно не забрался туда с единственной целью красиво себя убить. А это маловероятно – едва ли ещё кого-то кроме меня интересует эстетичность.

Он не спустился ни через час, ни через два. До меня не доносилось ни звука постороннего присутствия – да и не могло из-за вечного шёпота и шороха моря.

С приглушённым взрывом первой бомбы вдалеке я поднимаюсь наверх. Под ногами что-то хрустит и навсегда распадается, ступенька за ступенькой.   

Скрип люка потонул во взрыве следующей бомбы. Вокруг только темнота и отблески зарева.

Он сидит в полумраке, прислонившись спиной к стене. Мальчик в изрядно потрёпанной военной форме – их форме.

Я даже не стал притворяться, будто меня это удивило.

Он не повернул головы, он продолжал неподвижно сидеть, глядя прямо перед собой, и в его глазах вспыхивали и гасли искры.

Я подошёл и опустился перед ним, и его глаза, серые до прозрачности, оказались прямо напротив моих.

-Я слышал твою скрипку. – произнёс он медленно, как будто с усилием. – Сыграй что-нибудь.

Я не отводил глаз. Он держал взгляд, устало, но без смущения.

-Они победят? – спросил я наконец.    

Блик улыбки пробежал по его обветренным губам.

-Не успеют.

Кивнув, я поднялся и пошёл вниз за скрипкой.

Последний дневной свет истаял где-то за горизонтом, пока скрипка пела дуэтом с грохочущими снарядами, и вот именно сейчас, думал я, была бы чертовски уместна беззвучная яркая вспышка за окном, после которой – тишина и темнота для всех, навсегда.

Мальчик сидел, откинув голову и закрыв глаза. Мой враг. Тот, кто ищет свет в домах. Тот, кто зависает среди облаков в стальной машине со смертоносной кнопкой.

Я не обманываюсь его юностью и внешней невинностью. В таких глазах, как у него утонет всё что угодно, любая жестокость, и даже кругов на поверхности не оставит.

Но я не испытываю к нему ненависти. Всё, что я был способен с ним сделать когда-то, теперь не поможет никому из нас. А сейчас я ему благодарен – если он пришёл сюда, значит, конец и впрямь близко. Просто мальчик захотел остаться свободным.

Всю ночь он провалялся в бессонном бреду, не позволяя себе плотно закрыть глаза ни на миг, как будто всё ещё был на службе – он и был на ней, и всегда будет. Я просидел в кресле у печки с кружкой заваренной в кипятке травы, и смотрел на него, недвижно лежащего на кушетке в углу под моим рваным одеялом. Огонь печки и зарево от бомб играли с тенью на его лице, бледном, изнурённом. Пушистые ресницы всё время подрагивали, и как мне ни хотелось, я не мог представить себе, будто он спит.

Наверное, ему было больно. Не знаю, как он забрался на самый верх маяка, но спуститься обратно уже не смог – слишком резко вскочив на ноги, чтобы ничем себя не выдать, он тут же с тихим вздохом осел на пол, став бледнее отштукатуренной стены. Он не хотел, чтобы я догадался, глупый мальчишка, и попытался выдать это за голодный обморок, и слабо отбивался, когда я едва не разорвал на нём мундир. Но я добрался до раны справа на животе – было похоже, что она, будучи достаточно старой, вновь открылась от слишком сильных нагрузок.

Я стащил его по лестнице вниз, а дальше было совсем не сложно доволочь его до дома при маяке. Я промыл и как следует перевязал рану с такой отстранённостью, будто последние два года служил полевой медсестрой, со скуки развлекающейся лечением учебных манекенов в вечно пустующем госпитале.

Я, как и он, не сомкнул глаз, но за всю ночь мы не обменялись ни единым словом.

Он заснул лишь когда темнота начала сереть и рассеиваться, а огонь остался поблёскивать только в печке. Тогда я неслышно поднялся с кресла и вышел, оставив его в долгожданной утренней тишине. 

Маяк высился надо мной в стылом воздухе с неизменным запахом гари, который то сгущался, то ослабевал, но никогда не рассеивался до конца. Я задрал голову до предела, до боли в затекшей за ночь шее, чтобы увидеть его верхушку – мне не удалось. Облака опускаются всё ниже, облака, похожие на клубы ядовитого газа. Что если лампы маяка окажутся недостаточно мощными, чтобы пробиться сквозь них?    

Утренняя пробежка по крутой лестнице на верх башни сбивает дыхание и стискивает лёгкие. Моих знаний хватает на то, чтобы проверить лампы и линзы и убедиться, что генератор исправен – по крайней мере, маяк будет светить, когда время придёт. А мы будем здесь – ждать.
      
Внизу мне по-прежнему тяжело дышать и кажется, будто я вдыхаю дымный воздух с частичками пепла, они забивают мне горло и скоро совсем не оставят кислорода. Я заматываю лицо потасканным шейным платком на манер бедуина – просто на случай, если моя паранойя уже превратилась в реальность.      

Затем, стараясь не поскользнуться, спускаюсь почти к самой воде. Туман поглотил всё – нет больше ни моря, ни неба, есть только наш заброшенный берег и едва слышный призрачный шорох воды, и как бы я хотел, чтобы мир и правда обрывался здесь. Тогда я шагнул бы в молочную пустоту, которая так меня манит, и исчез бы, не нарушив тишины.

Но это желание не из тех, что сбудутся, я знаю.

Морская пена у меня под ногами – бледно-розового цвета.

И через секунду внутри поднимается шторм, и я уже хочу совсем другого, и обдираю руки в кровь, карабкаясь обратно на берег.

На самом деле меня не угнетает война. На самом деле я не из тех, кто будет сражаться за мир. Я люблю хаос, я мечтаю о хаосе, я хотел бы стоять чуть в стороне и наблюдать, как всё рушится. Я мог бы играть на скрипке, когда вокруг меня разрываются бомбы, стеной поднимается море и разлетается на куски, а где-то вдалеке растёт и медленно-медленно раздувается самый большой волшебный гриб на свете. Я был бы не против стать ангелом апокалипсиса, это точно. А ещё лучше – его музой.

Но всё тихо, когда я бреду в тумане, обходя маяк и поддевая острые камни носком ботинка.

Всё ещё тихо, когда я возвращаюсь в дом к моему гостю и выясняю, что он уже проснулся и почти даже сполз с кровати с тем, чтобы – как я заподозрил – напиться сухой травы из моей кружки.

-Вода здесь. – сообщаю я, придвигая к кровати канистру. – И тебе вовсе необязательно так резвиться.

Он поднимает на меня глаза и облизывает ранее закушенную губу.

-Со мной всё в порядке.

-В порядке – для того чтобы лежать и молчать.

-Я здоров и могу о себе позаботиться. Я хочу на улицу. Мне нужен ветер. И ещё я хочу, чтобы ты мне сыграл.

-А я хочу, чтобы ты оставил свои армейские замашки и слушал, что тебе говорят.

-Просто помоги мне добраться до крыльца. – устало просит он. – Пожалуйста.   

Я практически взваливаю его на плечи, и это не так сложно, как могло бы показаться – военная жизнь сделала его почти невесомым.

И вот он сидит на ступеньках, прислонившись спиной к перилам крыльца – точь-в-точь как вчера в башне. Под расстёгнутым мундиром видно худое мальчишеское тело, перетянутое повязками. Он слушает музыку, прикрыв глаза, а я подглядываю за ним и играю, играю, играю.

Никакого ветра нет и в помине, и я вижу, как тяжело он дышит, и ничем не могу помочь.   

*   *   *   

Пока рана до конца не затянулась, я не разрешаю ему выбираться дальше крыльца, поэтому для него мир сжался до этих трёх ступенек, которые он покидает только за тем чтобы поспать. Чаще всего он чистит рыбу – вот как сейчас – или сидит неподвижно с полуприкрытыми глазами, и всякий раз я вздрагиваю – так он кажется мёртвым.

Я же занимаюсь всем остальным, чем можно здесь заниматься – рыбачу, отплывая недалеко от берега на обшарпанной лодке; готовлю то, что удалось поймать; таскаю канистры с питьевой водой, набранной из родника у леса; мародёрствую в окрестных деревнях… И просто не думаю, не думаю, не думаю ни о чём.   

Сегодня у нас особенно мирный день, практически семейная идиллия. Мы вдвоём чистим рыбу, он – на своих ступеньках, я – рядом на траве. Между нами – умиротворённое молчание и завитки тумана. Мы почти никогда не разговариваем – только по необходимости. Я ни о чём его не спрашиваю, хотя мог бы, потому что мундир велик ему на размер и то, как он отрешённо теребит пуговицы и водит пальцами по его ткани, когда считает, что я не вижу, очень мешает мне не думать. 

Но в нашем дивном новом мире не принято задавать вопросов и переходить на личности. Размышляя об этом, я прихожу к выводу, что это совсем не плохо, потому что мечтатели вроде меня наконец обрели вполне реальное счастье – мы можем быть кем угодно или никем вообще – и вполне официально.   

Да, задавать вопросы – моветон. А если мы доживём до конца войны и какого-нибудь политического строя, то однажды это станет и вовсе преступлением.

Но сегодня такой странный день, и туман растекается по венам, как успокоительное, и мы чистим рыбу вместе, как братья, друзья или товарищи по траншее, поэтому он всё-таки спрашивает:

-Как тебя зовут, кстати?

И я отвечаю:

-Себастьян.

-Классно. А меня Фрэнки.

Интересно, это его настоящее имя? Что до меня, то своё я выдумал. Я каждый день выдумываю новое. Ведь развлечений у нас теперь немного.

Тут Фрэнки хитро прищуривается, взвешивает в руке только что очищенную рыбу и, смешливо на меня покосившись, бросает её в моё ведро в трёх метрах от себя. Я отряхиваюсь от брызг и ошалело смотрю на то, как он хохочет, как будто ему десять, чёрт побери, лет, и мы играем в саду его бабушки.

*   *   * 

На следующее утро он соскальзывает с постели, надевает свой пропылённый и потасканный мундир, придирчиво сковыривает какое-то микроскопическое пятнышко с левого манжета, стряхивает пыль с плеча и гордо задирает голову. Я молча кормлю печку сухой травой, совершенно им не интересуясь. Сегодня так и не рассвело, и оконное стекло неплохо справляется с обязанностями зеркала. Фрэнки как будто всерьёз прихорашивается перед ним, а под конец оскаливается с таким довольным видом, что мне становится смешно.

-Сегодня я здоров. – объявляет он категорично. – Поэтому у тебя выходной, а я выхожу в море.

Пару секунд я отрабатываю на нём взгляд недовольного волка – последнее предупреждение перед броском. Но он смотрит в ответ так беззаботно и нахально, что мне остаётся только глухо рыкнуть и оставить его в покое.

Он ушёл, весело хлопнув дверью. Я бросил в огонь последний пучок травы, чувствуя себя полным идиотом.

Спустя полчаса я тоже выбираюсь наружу. На шее привычно болтается влажный платок на случай если ветер за ночь пригнал отравленный воздух из-за моря. Никогда по-настоящему не верил, что эти повязки хоть сколько-нибудь помогают, но если уж играть, то до конца.

Меня сразу окутывает сырость, забираясь под одежду, просачиваясь с каждым вдохом в лёгкие и сворачиваясь там. Мне хочется выплюнуть её, стряхнуть с себя как таракана, мне почти физически невыносимо оттого, что я не могу избавиться от неё. Я бы, может, закричал просто чтобы почувствовать, что я ещё есть, но туман гасит все звуки, и мой одинокий вопль в ватной тишине только добавил бы красок этому бездарному фильму ужасов.

Господи, до чего же глупо. Я всё ещё прислушиваюсь к своим детским страхам, хотя теперь смешно бояться чего бы то ни  было. Раньше неизвестность таилась в тёмных углах комнаты, в скрипах и шорохах за стеной, в полоске света под дверью. Сейчас весь мир стал тёмной комнатой, а люди – как перепуганные дети, от ужаса ляпающие глупости одну за другой. Вот почему они сбрасывают бомбы. Они и сами теперь не вспомнят, когда это перестало быть войной и превратилось в лекарство от страха. Сразу после того, что раньше считалось закатом, когда становится немного темнее чем днём, они вновь принимаются за эту бессмысленную игру. Это всё равно что спать при свете ночника. Теперь, видя вспышки снарядов, те немногие, кто ещё может это наблюдать, знают – где-то остались живые люди. Апокалипсис наступит не сегодня. Бомбёжки – признак стабильности, и если однажды через минуту после захода солнца я не услышу привычный грохот – вот тогда мне станет страшно.

Я всё-таки сплёвываю, не видя другого способа избавиться от навязчивой идеи, и оглядываюсь по сторонам. Внезапно понимаю, что мне совершенно нечего делать. Первый раз за всё время что я здесь. Фрэнки ушёл в море, запасов воды у нас предостаточно, а тащиться в деревню я просто-напросто не хочу.

-Я не хочу. – ошалело повторяю вслух, потому что сам себе не очень верю. Я не помню, когда последний раз я что-либо решал, опираясь на своё желание или нежелание. И не помню даже, возникало ли оно вообще. – Да идите вы к чёрту! – ору я с таким облегчением, что мне не остаётся ничего другого, кроме как рассмеяться, подпрыгнуть и побежать.   

Я оказываюсь на берегу, там где песок, и останавливаюсь так же резко, как до этого сорвался с места. Дыхание сбилось, но мне наплевать, сколько яда попадёт в мои лёгкие, и я дышу в полную силу. Потом опускаю глаза и замечаю странные борозды на песке и то, что одной ногой наступил на них. Отхожу немного в сторону, чтобы разглядеть, и первые секунды просто не верю тому, что вижу. На пустынном пляже где-то на отшибе мира красуется тщательно прорисованный носком ботинка кулак с выставленным средним пальцем.  Я торжествующе поднимаю глаза на небо, наглухо закрытое облаками. В этот момент я люблю Фрэнки больше всего на свете.

*   *   * 

Вернувшись с рыбалки, он застаёт меня сидящим на крыльце в обнимку со скрипкой. Рядом на ступеньке – на треть опустошённая бутылка виски.

-Я сделал перестановку в доме, иди посмотри. – говорю я.

Фрэнки ухмыляется, бросает ведро с рыбой на землю и вместо того чтобы подняться в дом, плюхается рядом со мной и делает глоток из бутылки.

-Она у нас единственная, между прочим. – предупреждаю я.

-Да плевать.

Он опирается на локти, вытягивает ноги и с мечтательной улыбкой поднимает лицо, как будто подставляя его невидимому солнцу.

-Нас никто не спасёт. – зачем-то говорю я и отбираю у него виски, чтобы выпить ещё немного.

-А я и не хочу, чтобы нас спасали. – откликается он.

*   *   * 

-Смотри, как переливается. – Фрэнки наклонился над ведром и ткнул пальцем в тонкую, почти двухмерную рыбину невообразимого бензинового оттенка. Рыбина дёрнулась своим тщедушным телом и заиграла всеми цветами радуги.

-По-моему её нельзя есть. – задумчиво произнёс я.

Фрэнки подарил мне укоризненно-снисходительный взгляд.

-Естественно, мы не будем её есть. Она будет жить с нами. Ты раньше таких видел?

Разумеется, не видел. Ни Фрэнки, ни я ни черта не знаем о рыбах, я даже не могу с уверенностью сказать как называется то, чем мы питаемся, хотя про себя решил, что буду считать это форелью. Но с тем же успехом это может быть и треска, и осетрина и бог знает что ещё. Мне хватает того, что я, следуя смутному зову интуиции, могу предположить, какую рыбу есть не стоит.

Фрэнки пожалел, что у нас нет аквариума, но зато в сарае нашлась допотопная чугунная ванна. Мы резво натаскали морской воды и запустили туда нашего питомца.    

И вот мы сидим перед ванной, облокотившись на неё локтями, гордые собой, и я спрашиваю:

-Как мы его назовём?

-Стефан. – не задумываясь, отвечает Фрэнки.

Я смотрю на него.

-О’кей, пусть будет Стефан.

*   *   * 

Как-то раз в сарае я спотыкаюсь о банку с краской. И вспоминаю, что споткнувшись об неё в прошлый раз, месяц или два назад, я с позором растянулся на полу, больно ударившись о какой-то хлам. Тогда я был настолько зол, что пнул банку в ответ и вышел на улицу, хлопнув дверью. Сегодня я беру её в руки и отряхиваю от земли и какой-то налипшей гадости. Смотрю на остатки этикетки – краска зелёная.

Минуту спустя я вожусь в сарае, как взбесившийся домовой, разбрасывая лопаты, доски, ящики, железные решётки и прочий всеми забытый мусор. В конце концов, мне везёт, и я покидаю сарай счастливым обладателем ещё двух банок с краской – синей и красной. 

Фрэнки сегодня опять в море, и я чувствую, что у меня нет терпения его дожидаться. Я прихватил с собой две кисти – об их существовании мне было известно давно – и остановился перед домом, критически его оглядывая. Много лет назад он был белым, как и маяк, а теперь почти слился с туманом и вечно пасмурным небом. Мне вдруг стало физически дурно от этого сходства и, больше не глядя на унылые стены, я начал с дрожью в руках открывать банки.

Я не знаю, сколько прошло времени до того, как вернулся Фрэнки, но вряд ли больше полутора часов. Я почувствовал его спиной, хотя не слышал шагов и вообще не замечал ничего вокруг.

Он молча застыл перед домом и стоял так не меньше двух минут. Потом он также молча отнёс в дом ведро с уловом, вернулся уже без мундира, подобрал вторую кисть, лежавшую передо мной на земле, и окунул её в синюю краску.

Вечером мы лежали на траве и допивали виски. Отблески от снарядов озаряли фасад не реже чем раз в минуту. Рядом с нами стояла ванна, в которой плавал Стефан, и мы изредка приподнимались, чтобы проверить, как у него дела.

Мы любовались домом, как величайшим произведением искусства. Красно-сине-зелёная абстракция, кричащая о своём безумии, единственное цветное пятно в мире, который давно уже стал монохромным.

-Сумасшедший дом. – произнёс я с упоением.

Ночью мы прикончили бутылку и решили отпраздновать это событие импровизированными танцами на заплетающихся ногах.

*   *   * 

Мы больше не делали того, что сами когда-то считали положенным.

Мы уничтожили рутину.

Теперь мы плаваем на рыбалку вместе, выдумываем дурацкие шутки и хохочем, пока лодка не начинает качаться слишком уж угрожающе.

Мы не оставили ни одного бледного пятна на стенах дома – растянув удовольствие на целых три дня, мы покрыли его красочными шедеврами, позволив фантазии пуститься во все тяжкие.

Стефан стал для нас чем-то вроде общего ребёнка – мы постоянно бегаем к нему, чтобы покормить, пообщаться и развлечь. Фрэнки утверждает, что он растёт, и не первый уже день пытается отыскать рулетку, чтобы измерить Стефана в длине и объёме.   

Вылазки в деревню превратились в увлекательные походы, почти как в детских книжках о приключениях. Мы подбираем почти всё, что более или менее цело, даже если на первый взгляд это сущий хлам. Дома мы всегда придумываем, как с этим хламом поступить. В результате, мы обзавелись кучей декоративных вещей – от вазы из невесть где откопанного шара для боулинга до потрясающих штор из какого-то неопознанного пёстрого тряпья.

По вечерам я играю на скрипке, а Фрэнки угадывает песню. А ещё мы допоздна сидим на крыльце и смотрим на зарево бомбёжек, как когда-то очень давно другие люди смотрели на закат.

Если бы мир не собирался кончаться, всё это не имело бы смысла.

*   *   * 

Однажды Фрэнки разыскал меня среди дня и молча позвал за собой. Мне не понравилась судорожная неподвижность его лица. Мы дошли до берега и спустились к воде – там болталась наша лодка, а в ней валялись сваленные в кучу удочки, сачки и прочие рыболовные снасти. Сегодня я был занят в доме, поэтому Фрэнки отправился в море без меня. Отправился всего полчаса назад.

Он жестом остановил меня, когда я полез было в лодку.

-Отсюда и так всё уже видно.

Я поднял глаза. Фрэнки кивнул вперёд.

Сначала я видел только тёмно-коричневые всплески волн среди клоков тумана и ничего больше, а потом они вдруг запестрили и замерцали чем-то стальным. Сталь на воде…       

Рыба. Мёртвая рыба. Целое море мёртвой рыбы.

-Странно, что это не случилось раньше. – выдавливаю я наконец, разворачиваясь, и поднимаюсь на берег.    

Нам незачем говорить о том, что мы и так оба знаем. Поэтому с этого дня мы почти перестаём разговаривать.    

Шутки больше не кажутся смешными и неловко повисают в воздухе.

Морская вода отравлена, но я продолжаю набирать пресную из источника у леса. Это понемногу превращается в русскую рулетку – любой глоток может стать последним. Пока нас спасает мой самодельный фильтр, а может, просто родник ещё не успел стать ядовитым.

Следующая ступень – воздух. Мы больше не выходим из дома без мокрых бедуинских повязок. Но это, конечно, не спасает от кашля и одышки.

Запасы еды уже вплотную подошли к концу, но я пока не говорю об этом Фрэнки и сам ломаю голову над тем, что с этим делать. В конце концов, в один прекрасный день я без всякой надежды прочёсываю сарай просто затем, чтобы не слоняться без дела, и нога вдруг проваливается в пол у самой стены. Выругавшись, я опускаюсь на колени и вытаскиваю трухлявую доску, на которую наступил. Под ней обнаруживается пустое тёмное пространство и, сунув туда руку, я натыкаюсь на что-то гладкое и холодное. Через полминуты извлекаю на свет три бутылки виски, одну за другой. Широкая улыбка сама собой расплывается на лице. В самом деле, к чему нам еда, если вскоре нечем будет дышать? А вот виски как раз кстати.

*   *   * 

Ещё через два дня мы находим Стефана мёртвым.    

*   *   * 

Тайком друг от друга мы не спим по ночам. Я слушаю, как Фрэнки мучается от омерзительного сухого кашля, утыкаясь лицом в подушку, зажимая руками рот, как будто это поможет его заглушить. Мне легче – кажется, моим лёгким всё равно чем дышать. Вместо этого меня наказывают бессонницей.

Наш смех – в те редкие моменты, когда мы ещё смеёмся – тоже слишком похож на кашель.

Нам больше нечем заняться – плавать в море столь же опасно, сколь и бессмысленно, а прогулки по окрестностям стали похожи на экскурсии в газовую камеру. Мы заперлись в доме и не пускаем конец света на порог.

Сегодня Фрэнки уснул ранним вечером – теперь он использует передышки между приступами кашля, чтобы поспать. Забравшись с ногами в кресло, я сам себе рассказываю по памяти любимые книги и время от времени прикладываюсь к бутылке.   

Часы текут бесшумно и почти не тягостно. Под руку попадается нож, я начинаю царапать им по столу, бессмысленные поначалу линии складываются в рисунки, и вот я уже не могу остановиться. Я пилю чёртов стол с остервенением, с непонятно откуда взявшейся силой, так что он вот-вот расколется на части и обрушится на пол. Вдруг перехватывает дыхание, я закусываю губу, но не останавливаюсь и всаживаю нож вертикально в развороченную древесину, раз за разом, как в чью-то плоть. Мне кажется, что у меня сейчас лопнут глаза. В голове нарастает грохот, словно кто-то бьёт меня по затылку в ритм моих ударов по столу. Перед глазами мутно, а лицо становится мокрым, и я в бешенстве стираю с него влагу рукавами, ещё отчего-то уверенный, что это пот. Грохот уже невыносим, и я отшвыриваю нож, чтобы вернуть тишину, но ничего не происходит. Тогда я поднимаю голову и поворачиваюсь на звук. Над кроватью, где спит Фрэнки, висят старые часы с молотком, которые всегда показывали двадцать минут шестого.

Часы, которые никогда не ходили, теперь тикают у Фрэнки над головой. Старые часы проснулись. 

Жестокий приступ кашля отрывает меня от подсчёта их ударов. Скрючиваясь в кресле, я пытаюсь поймать воздух и снова начать дышать, но кашель выворачивает меня наизнанку. В конце концов, я дотягиваюсь до бутылки и начинаю глотать виски, словно это вода, давясь и выплёвывая половину того, что попадает мне в рот.

Когда мне осточертело бороться с собой и с отсутствием воздуха, я просто свернулся в кресле, как мог, и уткнулся лицом себе в руку.

Через какое-то время я слышу, как просыпается Фрэнки, и уже знаю, что будет. Сейчас он поворочается, приноровится дышать так, чтобы поменьше кашлять, осторожно встанет с кровати и, увидев, что я сплю, постарается стать бесшумным и бесплотным. Скорее всего он возьмёт со стола бутылку, уляжется обратно в постель и будет думать о чём-то своём. 

Так что я даже удивляюсь, когда он подходит к креслу, топчется так с полминуты, а потом осторожно треплет меня по плечу. Я нехотя поворачиваюсь к нему.

-Давай посидим на крыльце? – говорит он. – Я не могу здесь больше.

Я смотрю на него. Я не говорю ему, что он сумасшедший. Я поднимаюсь с кресла, морщась от оттого, что тело затекло и онемело, и теперь всё как будто в иголках. Фрэнки подаёт мне руку, и я, вместо того, чтобы опереться, просто сваливаюсь на него.

Мы смачиваем наши платки, прихватываем бутылку и выходим наружу как в открытый космос.   

Сначала я думаю, что просто отвык, и это мерещится, но покосившись на нахмурившегося Фрэнки, начинаю верить в то, что вижу.

Тумана нет.

Под занавесом нездорового серого оттенка, который последние несколько месяцев обрывал видимость у самого берега, обнаружилось море.

Моря я не видел даже тогда, когда пробирался на ощупь в дымно-серой мгле, вцепившись в вёсла и не видя дальше носа лодки.

Сейчас оно всё лежало перед нами, мёртвое, мутное, чёрное с красным отливом – если подойти к самой воде. 

И над ним мы увидели небо. Облака ушли ввысь, и мы оказались под огромным свинцовым куполом, до которого уже никак нельзя дотянуться рукой. Вдруг сразу пропало гнетущее чувство, как будто небо – опускающийся на тебя потолок, который вот-вот захрустит твоими костями. В самый последний момент механизм почему-то переключился и казнь отменилась.

Вот только отменится ли она для нас на самом деле?

Сердце провалилось куда-то под грудную клетку.

Мы опустились на ступеньки, стараясь не шуметь, как будто из страха быть кем-то обнаруженными. Мы сделали по приличному глотку из бутылки. Фрэнки поплотнее запахнул мундир и обнял себя руками. Он не отводил взгляда от горизонта, далёкого и чистого, словно над ним никогда не поднимались огненные клубы и стальные бомбардировщики. Словно он был создан только для того, чтобы выпускать солнце на рассвете и впускать его обратно на ночь.   

Я заметил, что глаза Фрэнки стали совсем прозрачными.

-Он не хотел брать меня в полёт. – заговорил он негромко. – До этого я жил в казарме, и пару раз меня посылали в патруль по деревням. Только они всё равно были почти пустые, там нечего было делать. Конечно, мне хотелось полететь. Мы все мечтали полететь. Хотя бы один раз это должен был сделать каждый – что-то вроде экзамена. После этого ты вроде как настоящий солдат, даже если торчишь всё время в лагере. А он… – Фрэнки глотнул виски и поперхнулся. Его глаза заслезились. – Стефан сказал, что не пустит меня. Сказал, что он майор, и его влияния хватит на то, чтобы я по возможности сидел на месте. Тогда я пришёл к нему ночью и закатил истерику. Я орал, что он не имеет права, и я уже не мальчишка. Мне было плевать, что после этого он мог вышвырнуть меня на гражданку. Он бы никогда не сделал этого. Он считал, что выжить вне армии уже невозможно. И я точно знаю, что он бы не передумал, и я никуда бы не полетел. Но тут вышел приказ о том, что мы все обязаны совершать регулярные полёты – по подсчётам выходило около двух раз в неделю на каждого. Отказ был бы дезертирством. – Фрэнки яростно шмыгнул носом и мотнул головой. – Ты понимаешь, я верил тогда, что это настоящая война. Нет, нам давно уже никто не пудрил мозги. Мы просто ни черта не знали и всё придумывали сами. Никто ни черта не знал… Но надо было как-то жить и оправдывать это.

Он замолчал и отвернулся. Несколько минут я не видел его лица, только один раз услышал, как он закашлялся.

-Когда стало ясно, что запретить мне летать не удастся, он сделал всё, чтобы мы полетели вдвоём. Вообще-то это было не положено. Я не знаю, что он там выдумал, чтобы нас отпустили. Мы должны были бомбить какой-то город, где бомбить давно уже было нечего. Но официально считалось, что нам надо уничтожить какие-то стратегические объекты. Те, кого не устраивала эта чушь, выдумывали собственную. Короче говоря…  – Фрэнки прислонился спиной к перилам и откинул голову. – мы улетели. Вот только побомбить мне не довелось. За штурвалом был, естественно, он, а я так, на подхвате. Поэтому я не смог ничего сделать, когда он почему-то начал снижаться. Я даже решил сначала, что это какая-то часть задания, о которой мне неизвестно. Но потом он заговорил со мной, очень быстро и очень жёстко. Он сказал, что высадит меня здесь. Сказал, что вернётся в штаб и объявит меня погибшим. Потому что иначе мне рано или поздно придётся убивать, а потом непременно убьют и меня. Потом он снял свой мундир и заставил меня надеть его. Потом вытолкал меня из самолёта. Потом сказал, что теперь меня точно не примут за дезертира, рассмеялся, запрыгнул в кабину и поднялся в воздух. Надо ли добавлять, что всё это он делал, направив пушку мне в лицо? И то, что я ничего в тот момент не понял, было ему на руку. Этого он и добивался. Знаешь почему? – Фрэнки опустил голову, и я увидел слёзы, которые он всё это время пытался удержать в глазах. – Потому что, долетев до моря, он сделал круг, а потом взорвался.

Волосы едва заметно затрепетали на очень слабом ветру. Его присутствие почти не ощущалось, его можно было бы принять за чьё-то робкое дыхание.

Тёмная вода тревожно подрагивала, как и высохшие листья под нашими ногами.

Сзади пронеслось что-то с тихим шорохом и замерло – лёгкий целлофановый пакет, прибившийся к столбам крыльца. 

Струйки воздуха, набирая силу, прошмыгнули сквозь одежду, подхватили ворох листьев, подняли вихрь пыли на крыльце.

Горизонт становился яснее, как будто облака подсвечивались изнутри холодным светом фосфорного фонаря.

Позади же небо почернело так, что почти слилось и перемешалось с морем.

Яркое пятно на горизонте понемногу уменьшалось, как будто тонуло за ним. Ещё минута, и от него осталась лишь тонкая полоса, которая затем растворилась так незаметно, словно с самого начала нам только мерещилась.

Солнце село, и нам остались тусклые сумерки, стремительно перетекающие в ночь.

Скоро стало совсем темно. По-настоящему темно. Так темно, как бывало ночью в те времена, когда не было уличных фонарей и бомб.

Я понял это только когда глаза охватила паника от отсутствия привычного света, а мои внутренние часы в ужасе сжались, пробив нужный час и не получив ожидаемого.   

Я медленно перевожу взгляд на Фрэнки, который уже смотрит на меня, не мигая. Одновременно мы снимаем наши повязки. Как только он позволяет себе улыбнуться, я улыбаюсь в ответ, мы киваем друг другу, спрыгиваем с крыльца, делаем глубокий вдох и срываемся с места.

Мы несёмся наперегонки по берегу, смеясь и выкрикивая что-то ветру, срывая голос и дыхание, спотыкаясь, глотая пыль и брызги с моря.

Мы влетаем в маяк и бежим вверх по лестнице, все двести восемьдесят шесть ступенек отдаются стуком под нашими подошвами, и кружится голова.

Сейчас, ещё совсем чуть-чуть, и мы зажжём его. Сегодня всё-таки наступило.


Рецензии
Интересная фантазия.

Николай Векшин   09.11.2011 11:10     Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.