Жил-был поп...

Что читатели должны думать об администрации сайта, которая удаляет вот такие мои стихотворения.



Резолюция о борьбе с героизацией нацизма была одобрена на заседании 69-й сессии Генеральной ассамблеи ООН 21 ноября 2014 года. «За» проголосовали 115 стран из 193. Среди противников документа оказались США, Канада и Украина, а страны Евросоюза вошли в число 55 воздержавшихся от голосования. Отныне для меня США, Канада, Украина и и эти 55 воздержавшихся, среди которых почти все европейские страны — наследники нацизма. И неважно, что это сделали политики. Но они уполномочены совершить это преступление своими народами. В конце концов, и Гитлер был всенародно избранным рейхсканцлером.

Неонацизм: Политики и народы

Я перечислю поимённо
Членистоногих блох и вшей,
Так зародившихся законно
На демократии своей.

Вот впереди ползёт Обама,
Беспозвоночных кукловод.
Как он витийствует упрямо
И миру лжёт всё наперёд.

Ещё один, чьё имя стёрто,
Канадой клёново рулит
(Нет, вспомнил-таки: Харпер Стёпа),
Обаме в рот, скуля, глядит.

Об Украине умолкаю,
На каждом там стоит печать
«Бандера, хайль!» — и точно знаю,
Кому-то с ними воевать.

Для них, что лях, москаль иль Jude,
Что грек, что немец иль француз:
«Украйна выше всех пребудет!» —
У них лишь с Гитлером союз.

А из Британии педрастой
(Прости, Оскар Уайльд, поэт!)
Бежит и бойко и брыкасто
Без скотланд-шерсти — гол и гнед,

Их Кэмерон, болтун превратный:
За гонор, выданный в аванс,
Он исполняет аккуратно
Команды «пиль», «ату» и «фас».

В каком колене от нацизма
Проснулась в Меркель эта муть?
От бошей взятая харизма
Играет злую шутку... Жуть!

С остекленевшими мозгами
Шуршит бульварами Олланд,
Играет, как мячом, словами,
А нос — по ветру... Коммерсант!

А скандинавы... вас так много,
И королев и королей:
Когда забыли вы про Бога,
Воруя педикам детей?

Где времена, как все датчане
Вшивали в сердце жёлтых звёзд,
А ныне же: в каком дурмане
Вы замолчали Холокост?

А вот с забытыми грехами
Антисемиты чередой
Своими тощими задами
К нам повернулися, как в стой-

ле: Польша, чехи и прибалты,
(Орущие в парадах «Хайль!»)
Румыны, венгры и болгары...
И ох как павших наших жаль!

Не немцы — ваши батальоны
Евреев били наповал,
Не немцы, а вполне «законно»
Ваш обыватель их сдавал.

Кто жил под властью оккупантов,
Тот помнит: злее нет румын,
В мундирах чёрных, в белых кантах,
Убийц людей на свой аршин.

Я не забыл, как под сурдину
Бомбили «братья» т о т Белград,
Теперь — Донбасс: наполовину
И х бомбы на детей летят.

Нацизм шагает по Европе,
Под ним распластанный Брюссель,
И превращаясь в мизантропа,
Мозгами движет еле-ель.

За океаном же — народом
Создали рейх на тыщи лет,
Сбылась мечта былых уродов:
О н и — цари, для   н и х — весь свет.
 
11-12.01.2015



Закат Европы

Под улюлюканье чертей
И аплодирующих бесов
Европа мчится всё быстрей
Дорогой дел и интересов,

Мостя последние км
Пред преисподними вратами,
Блюдя свой шик и реномэ
Под человечьими правами.

Закон от Бога позабыт.
Над всеми — лишь закон брюссельский.
Христос? Избит, распят, убит,
Как неудачник иудейский.

Вот нынешние — о-го-го!
Язык усопший возродили,
На нём в своей Синаго-го
Христову жертву отменили.

Европа им кричит «Ура!»
И каяться Европе не в чем:
Пришла прекрасная пора,
Жить стало веселей и легче.

И можно всё: грабёж, обман,
Убийства именем Брюсселя,
И содомит от счастья пьян,
И сатанисты осмелели.

Как двух гарантов след простыл:
Ну, вероломство, но — законно!
И чернозём в «немецкий тыл»
Везут лихие эшелоны...

Бомбить Белград, Донбасс — распять,
Вживую Косово оттяпать...
И убивать, и убивать
В себе же совесть, честь и память.

25-26.02.2018



Англосаксы

«Умом» бодрея и гордясь,
От радости в зобу немея,
Живут заботой, не стыдясь,
Как сделать мир вокруг подлее.

Канадец, англичанин — в раж,
Американосы — туда же:
Забыта совесть, как багаж,
И с каждым днём все люди гаже.

Все. Кроме них. Они — причём?
Их подлость списана в архивы.
Узнают? — Это всё потом.
Пока же — англосаксы живы,

Чтоб каждый день наполнить злом
По наглому или втихую:
Клянутся «богом» как козлом,
Столбя дорогу в ад лихую.

А в арьергарде — Евро-сад,
И клоуны, и кукловоды, —
Христа распяли на парад,
Грехом содомским хороводя.

25.02.2018


Народная история (Кому на Руси жить хорошо)


I

Разбудите меня послезавтра,
Разбудите, вперёд забежав,
Когда будете знать, кто же автор,
Что готовил нам новый устав.

Разбудите меня, разбудите,
Чтобы снова не спать по ночам,
Когда вспять неизвестный кондитер
Сладкой пудрою бьёт по мозгам.

Сколько было их! Лысый, с прищуром,
Всё отняв, поделил на своих,
Кто страну покорёжили сдуру,
Чтоб народ наконец-то притих.

Чтоб шагали, вождям в глаза глядя,
Прикрываясь от них кумачом,
А усатый грузин на параде
На трибуне стоял с палачом.

Поделили на чистых-нечистых
Слишком умный советский народ:
Коммунисты казнят коммунистов,
Ну, и прочих, как щепок — в расход.

А другие — те, что уцелели,
Положили себя за страну,
Чтобы дальше идти мимо цели,
Но с Победой, одной на кону.

Но не понял Победы усатый,
И народ ему — пыль и песок,
Сам не жил, и других виноватил,
Власть тащил, как их лагерный срок.

Чтоб её подхватил оттепельный
С бородавкою лысый дурак,
Всех наук корифей беспредельный,
Кукурузно-ракетный мастак.

Обещал языком, как метлою
(Что у всех болтунов — без костей):
Мы за партией — как за спиною,
Будем жить веселей и бодрей.

Не успел. Только всё перепортил
И заставил народ голодать —
Бровеносец уже телепортил:
Сам живу, и другим дам пожрать.

Нефтяные доходы затычкой
Прикрывают партийных хапуг,
И летит под откос электричка
В коммунизм, как железный утюг.

Перестройкой отмеченный бредит,
Где бы вожжи ещё отпустить,
Вот беда: с ним никто же не едет,
И времён обрывается нить.

Впереди уже Ельцин маячит,
Горизонты собой заслоня...
Братцы, братцы, да что ж это значит:
Всех провёл, и тебя и меня.

Продал всё. И народ без работы
На обочинах жизни лежит,
Чтобы кучка воров без заботы
Упражнялась с трибуны во лжи.

А ведь клялся Аника, как воин:
Потерпите, мол, годик иль два,
И о завтрашнем дне, будь спокоен,
Да не будет болеть голова.

Обещают, кругом обещают,
А чиновник, как был, так он — есть,
Власти делают вид, что не знают:
Он — один, а народу — не счесть.

Ну, не выпасть никак из обоймы,
А колонна его — номер пять,
И ему, наконец-то, на кой мы:
Не мешайте работать, как спать.

Вот опять: обновили кабмины
Наверху, в голове, на местах,
А чиновник расставит в них мины:
Только сунься, народ — тарарах!

Разбудите меня послезавтра,
Разбудите, вперёд забежав,
Когда будете знать, кто же автор,
Что готовил нам новый устав.

Разбудите меня, разбудите,
Чтобы снова не спать по ночам,
Когда вспять неизвестный кондитер
Сладкой пудрой забьёт по мозгам.



II

И настал наконец день позора
И чиновничьего торжества,
Президенту задуматься впору,
Кто в команде его голова.

Президент наш хорош... Ну так что же,
Когда рядом маячит другой,
Сытый, наглый, с лоснящейся рожей,
По всем пунктам — и вор и герой.

Он любую идею подпортит
Нужной ссылкой на тот же закон,
Схлопотать без боязни по морде:
Сам себе — генерал без погон.

Н у,   н е   в ы п а с т ь   н и к а к   и з   о б о й м ы,
А   к о л о н н а   е г о — н о м е р   п я т ь,
И   е м у,   н а к о н е ц - т о,   н а к о й   м ы:
Н е   м е ш а й т е   р а б о т а т ь,   к а к   с п а т ь.

Он живёт без боязни быть сбитым,
Как наш новый ракетный Сармат:
Что хочу, то творю, у корыта
Своей власти — и чёрт ему брат.

И вопросы, что за год копились —
Наш народ терпелив до поры —
В ожиданьи ответа прокисли,
Как в рожках молоко от жары.

Наша Дума никак не созреет
До признанья: в стране — саботаж,
И что нужен закон, чтоб умерить
Через меру чиновничий раж.

По другому назвать, что творится,
Не могу: ведь который уж год,
Невзирая на ранги и лица,
Все они презирают народ.

Не освоят никак миллиарды:
Это сколько же лишних забот! —
И живут старики как бастарды
В аварийных халупах в расход.

Половине страны не добраться
До обещанных свыше доплат,
Ну, а кто вдруг захочет ругаться...
Нахамят и уволят под зад.

Мне плевать, что везде ещё хуже,
Пусть грызутся, и Бог им судья,
Но валяться в чиновничьей луже:
Это — жизнь и твоя и моя.

И прошёл он, раз в год день позора
И чиновничьего торжества,
Президенту задуматься впору,
Кто в команде его голова.

Прозвучали вопросы, похоже,
Но не те, что волнуют народ:
Он и здесь постарался, тот, с рожей,
Отобрал. И так каждый «раз в год».

23.01.2020, 17.12.2020



Плач по Украине

Я молился ночами, и Бог мне судья
И всем людям последний заступник на свете,
И светлела на небо мольбами стезя,
И что я ещё здесь — в ожиданьи Ответа.

Я молитвой страдал, не хватало мне слов,
О любимой земле, где родился и вырос,
О солдатах живых и за будущих вдов,
И в душе возводил свой амвон и свой клирос.

Как случилось, что рядом взошёл сатана
В ореоле, как факел, языческих свастик:
Разделилась когда-то единая наша страна
Под хапок либерало-нацистов во власти.

И росли поколенья вроссЫпь и поврозь,
Только тех, кто пожиже, приманивал Запад,
Да и нам донесло его приторный запах
(Для украинцев русский стал в горле как кость).

Как забыли Христа? Да и был ли он там,
В провонявшей вовсю католической луже?
И кресты на их флагах — НЕ от Христа.
Протестанты? По мне, так они ещё хуже.

Да — увы! — там давно сатана правит бал,
Его шёпот народам так сладостно манок,
Вслед за ними украинец тоже пропал
Под нацистские гимны с утра спозаранок.

И пошла Украина детей убивать
По указке по западной, подлой и низкой,
Бабий Яр позабыв, и где Родина-мать,
Душу высмердив за поцелуй сатанинский.

И балдеют хохлы от бесовской игры,
Направляя орудия в нашу Россию,
И без Бога живут у заветной дыры
Прямо в ад, где их ждут — ох, как ждут! — черти злые.

Боже, Боже! — молился я вновь, —
Окропи Украину святою водою,
Ведь в их жилах и наших течёт одна кровь,
И сильны мы лишь вместе, и всюду — с Тобою.

12.11-25.12.2022


Вероятность того, что нацистская и пятоколонная администрация сайта удалит мои материалы, велика, поэтому заранее приглашаю читателей на мою страницу на фабула точка ру, где размещены все мои произведения и материалы проекта «Москва и москвичи Александра Тимофеичева (Александрова)».



ЖИЛ-БЫЛ ПОП...
Рассказ

1

Хотя городок наш был из самых древних, а железнодорожная станция –одной из самых первых в России, редкий поезд теперь останавливался здесь. Двух-трёх минут хватало ему для того, чтобы выгрузить один-два мешка почты, высадить пяток-другой охотников и рыболовов, посадить человек семь молодых ребят и девчат, уезжавших отсюда обычно навсегда, как когда-то уехал и я.

С тех пор прошёл не один десяток лет, и приезжал я сюда не чаще одного раза в пять лет, хотя на поезде и было из Москвы пути часов двенадцать. Дел у меня здесь не было никаких, кроме как сходить на кладбище, привести в порядок могилу отца и матери, оставить деньги деду Ивану, который весной обновлял цветник и поправлял ограду.


Дед Иван всегда казался мне ровесником этому городу, и по-моему, должен был умереть лишь тогда, когда срок пришёл бы и самому городу. Но так как в наши времена это маловероятно, то и деда Ивана я неизменно заставал на своём месте, в ветхой избушке, и в том же звании кладбищенского сторожа.

– А всё медок, милай, медок... Вот я их пасу, и они меня спасут... – сипел дед Иван, показывая мне четыре улья, стоявших за избушкой.

– Не грех это, дед, при могилах-то?.. с их цветов-то, поди, медок-от... – в тон деду сипел и я, шумно прихлёбывая из блюдца чай, вкусно пахнущий мёдом.

– А ну и с могил! Сам пожил, дай и другим пожить... Да ты не бойся, пчела не дура, она знает и срок и предел... Когда липа, когда гречиха, а когда и цвет луговой... На могилах-то не её цветы растут, зачем ей сюда лететь, когда вон рядом лес и луг...

И в самом деле, хотя кладбище было в черте города, лес и луга начинались уже среди домишек горожан, моих земляков. Была в городке и своя река, и вода в той речушке была чистая, почти ключевая, и многие в городке носили воду для питья в вёдрах с реки, хотя в домах был и водопровод.

И как полагается на нашей планете, один берег у реки был крутой, другой – пологий, в заливных лугах, и как полагается  на Руси, городок стоял почти весь на крутом берегу, а часть домов, почему-то оказавшихся на другом, называлась Заречьем. А на самом высоком месте когда-то стоял кремль, как полагается древнерусским городам, да непереживший наших революций и пятилеток, сначала взорванный каким-то фанатиком-ревкомовцем, а потом растащенный горожанами и окрестными мужиками на свои дома: кирпича своего город не производил уже лет двести.

Была в нашем городке ещё одна характерная черта: сколько людей жило в нём лет пятьсот назад, столько жило и сейчас. Были, конечно, и колебания  в численности городского населения, были и мор, и чума, и татаро-монгольское иго, и холера, и косили эти события люд  и стар и млад, но возрождался город, выжившие бабы с помощью гораздо менее в числе уцелевших мужиков восстанавливали в течение одного-двух поколений население, и вновь летописи равнодушно сообщали: "А всего в городе в году таком-то столько-то дворов, да столько-то жителей..."

Но в те давние времена такое число – несколько тысяч – говорило о каком-то процветании городка и его окрестных деревень, теперь же – о его заштатности, заурядности – провинциальности в широком смысле  этого слова. Когда-то он был и районным центром, да длилось это  видимое благополучие всего-то лет десять, теперь же ничто не напоминало ни о его славных временах борьбы с пожарами, татарами и кулаками, ни о его славном десятилетии маленькой столицы окрестных деревень и отдалённых городов.

Была в нашем городе, согласно его патриархальности, и церквушка с приходом явно не самым богатым в великом русском православии, до сих пор действующая и помнящяя лучшие времена.  И я, давно позабывший и детство, и городок, даже не предполагал, что в этот свой приезд вдруг всё разом вспомню, и поводом к тому будет нечаянная встреча на улице с человеком, которого я мало знал и совсем не помнил, а он, когда увидел меня, и узнал, и вспомнил, и вовлёк в результате в целую полосу жизни, наполненной неожиданными воспоминаниями и открытиями.

– Простите, вы не такой-то имярек, сын Всеволода Кузьмича и Анны Трофимовны? – Спросивший был пожилой мужчина лет за шестьдесят, явно на пенсии, живший теперь, судя по неухоженности, один, и не выезжавший из городка уже лет сорок – об этом давал знать особый  выговор, свойственный людям, долго жившим здесь.

Я ответил утвердительно.

– А вы не смогли бы навестить, знаете ли, старика, то есть меня, сегодня вечерком, скажем, часов в восемь?

– Понимаете, я ведь здесь ненадолго и уезжаю ночью...

– Ага, понимаю... Но ведь завтра суббота, и вам, очевидно, не надо являться в редакцию?

– Откуда вы знаете?

– Севка, простите, Всеволод Кузьмич говорил мне, где и кем вы обосновались, знаете ли, явно гордясь... Показывал фотографии, я вас теперь и узнал, хоть и прошло столько лет... Если бы не видел, признать в вас десятилетнего белобрысого мальчугана, которого я помню, довольно трудно...

– А вы...

– Да вы тоже меня должны знать: я Рукавишников Антон Евсеич, бывший зампредседателя горисполкома.

Теперь и я вспомнил его:

– Знаете, в вас тоже трудно узнать того бойкого жгучего брюнета в военной форме без погон.

– Да... Так вы зайдёте? Спасибо.

И он пошёл, прихрамывая и постукивая палкой, по направлению к одному из немногих в нашем городке трёхэтажных домов, построенных когда-то для семей вернувшихся и не вернувшихся с фронта. Там когда-то жила и наша семья.


2

– Простите, что я вас принимаю по-домашнему. – Рукавишников был в женской выцветшей блузе и войлочных ноговицах до колен. – Зябну, даже сейчас, знаете ли, летом... и на вечернюю сырость в атмосфере кости чуткие...

Квартира, когда-то уютная по-семейному, была словно покрыта серым налётом одинокой мужской жизни. Даже не сам хозяин, а именно квартира выглядела овдовевшей и доживающей тоскливыми вечерами оставшуюся без хозяйки жизнь.

Однако же чай был вкусен, варенье из рябины приготовлено знающей рукой, только вот беседа не клеилась. Рукавишников никак не мог приступить к делу, из-за которого он, очевидно, и пригласил  меня: что-то его сильно волновало... нет, скорее он сам переживал минуты сомнения – нужно ли?.. стоит ли?..

– Хотите, я почитаю стихи? – решился наконец Рукавишников.

Я про себя вздохнул. Сейчас старый, поживший и много повидавший человек начнёт демонстрировать, как говорят, "грехи своей старости". Однажды он открыл для себя, что слова могут образовывать странные сочетания, несвойственные обычной речи, и даже образовывать с помощью рифм созвучия, и оживать в единственном для себя ритме, – открыл и – удивился этому, и удивившись, попробовал сам, и душа вдруг отравлена ядом тяги к стихосложению и – пошло, и – поехало...

А талант, если и был, в стихах шестидесятилетнего новичка – и в микроскоп не разглядишь... И не может поверить старик, что поздно уже, а беспристрастность самооценки ему неведома даже в большей степени, чем юноше... Наверное, я не удержался, и – вздохнул ещё  раз – для Рукавишникова.

– Не бойтесь, их немного, и они не мои... Я потом скажу чьи, сначала послушайте. 

Он начал читать. Старик явно стеснялся того, что стихи ему нравятся, и поэтому читал тусклым, невыразительным голосом, и лишь по тому, как он иногда глотал концы слов, заметно было, что стихи ему близки, его потрясают.

И первая же строка, произнесённая этим бессильным голосом, ударила, – да, ударила – в грудь, и так сильно, что мне пришлось задержать дыхание, перевести дух и попытаться вдохнуть – немного, одного глотка воздуха хватило бы – и я опять жил бы своей жизнью, и  не было бы этой первой строки, и не было бы следующих строк, и я опять бесстрастно смотрел бы на себя со стороны, и был как всегда доволен собой, и не нужно было разрывать самому себе сердце, мучить себя сомнениями, обнажать перед кем-то дальним душу... Но не было, не случилось этого спасительного глотка, и слушать пришлось затаив дыхание, воткнув глаза в какую-то нитку на стариковской блузе и не слыша уже ничего на свете, кроме голоса ПОЭТА.

Спустя много дней после памятного вечера, я пытаюсь вспомнить, о чём были стихи, и – не могу. О природе? – да, и о природе... О человеке? – да, и о нём тоже... О мире, о Вселенной? – да, и  об этом тоже... ПОЭТ растворял себя и в ключевой воде, и в звёздах с ещё непридуманными именами, и в Боге, живущем в каждом из нас и вне нас, и во Вселенной, угрожающей поглотить нашу планету когда-нибудь... Его душа смотрела на меня сквозь только что народившуюся листву берёз у реки, она смотрела на меня и молча пела о своём, но так понятном для всех, ибо мы тоже – поэты, и это наши голоса сливаются в один хор и славят жизнь, и красоту, и мир...

В ПОЭТЕ ожил дух Пушкина, но он был сам по себе, он был как раз то, что рождается в России раз в сто-двести лет, и мы в двадцатом ждем его, а он уже родился, и уже поёт...

– Он лет десять уже как помер...

Я слышу голос старика и ещё никак не могу сообразить, о чём он. Помер, помер, ну и что? Причём здесь это-то? Кто-то помер... Зачем сейчас о покойниках? Старик продолжает говорить, а я уже не слышу, потому что до меня вдруг доходит смысл: ПОЭТ мёртв.


3

Родился он году в двадцатом в нашем городке. Дед его был батюшкой в церкви, отец –  тем самым фанатиком-ревкомовцем, взорвавшим когда-то кремль. Мать – я не помню его матери, кажется, она померла родами второго, невыжившего. Ревкомовец стыдился своего отца, потому что тот оставался попом в самые тяжёлые для нашей церкви времена, оставался даже тогда, когда в церкви располагался ревком, в его избе жили ревкомовцы, а сам он прятал икону в чулане, где ночевал  и сам. А днём ходил по домам, крестил младенцев, отпевал умерших и убитых, отпускал заочно грехи беспутным детям...

Ревкомовец утонул, когда мальчику было лет десять, и уже лет пять как не было кремля. Но был жив ещё дед, который и взял внука к себе. В его избе уже не было никаких ревкомовцев, а городские власти из церкви перебрались в здание бывшей городской управы, и по нашей провинциальности церковь вновь ожила, очистилась, только колокольного звона не стало слышно: колокола давно сняли в переплавку на пушки, да не довезли до места, и потерялись они где-то по дороге – не то в лесу, не то в поле.

Внук любил деда, но при всех стеснялся: ревкомовец оставил-таки свой след в неокрепшей душе мальчика. Он рос, окружённый памятью о легендарном отце, и не слыша от деда плохих слов о нём, гордился близостью к ревкому двадцатых годов, а пришёл срок – стал комсомольцем, атеистом, что уже не могло огорчить деда, ибо тот помер за год до такого важного события в жизни внука. Провожали батюшку на кладбище десятка три старух, и внук, опасаясь близости их, жалости и молитв, пришёл прямо на кладбище, чтобы бросить и свою горсть земли на некрашеный дедов гроб. Возвратившись, вновь отправил икону в место её привычной ссылки, в чулан. А спустя два года ушёл и сам из городка: служить в Красной армии.

В войну были мы с ним почти однополчанами, в одной армии воевали, да встретиться тогда не пришлось. Победу он встретил в Померании, в звании гвардии майора, с нашивками за ранения: две – тяжёлое, три – лёгкое; на груди – два ордена, Красной Звезды и Красного Знамени, медали... И было ему двадцать пять лет от роду.

Вернулись мы домой почти одновременно: ваш отец, я и он. Работы было невпроворот, отдыхать некогда. Меня выбрали зампредседателя горисполкома, ваш отец пошёл по другой линии, но тоже был власть. И ему, сыну ревкомовца, предложили работу... Только не так, как у всех нас, жизнь у него продолжилась.

Жили мы с ним в одном доме. Помню, однажды ходил он по комнате, вышагивал из угла в угол, да вдруг и брякнул:

– Всё, уезжаю... уезжаю учиться... на попа.

– Ты что, – спрашиваю, – с ума сошёл?

– В монастырь не пойду, это из мира вон, я к людям хочу вернуться... В семинарию, как дед...

Так вот и заговорил в нём покойный батюшка, дед его. Победил-таки ревкомовца, сына своего утопшего.

И вернулся однополчанин мой через несколько лет: попросился на родину, в дедов приход.

А надо вам сказать, помнили у нас и деда, и отца его, причём деда большим добром поминали, хотя хоронили-то их совсем по-разному.

А как внук вернулся, в рясе, с русой бородкой, все так и ахнули: тот же дед, лишь помоложе. И звали его, как деда – отец Савелий.

Когда приехал, ко мне зашёл. И трудно мне было признать в нём бывшего гвардии майора, хотя глаза у него те же остались, и сам он как-то раздался, добрее что ли стал. И знаете, что он перво-наперво сделал? Забрал отец Савелий оставленное у меня своё военное обмундирование, награды, нашивки за ранения, и эти самые нашивки к рясе пришил, тут же, у меня дома, жена ему помогла.

– Я, – говорит, – считаю, что ранения эти за веру мне достались, за веру в Русь нашу православную, да в народ русский, да в Бога его...

Вот так-то! Не думаю, что мысли такие у них в семинарии поощрялись, да наш приход – далеко от церковного начальства, хотя после войны, мне кажется, таким людям, как отец Савелий, многое прощалось.

Так началась жизнь отца Савелия в родном городке. Многому он в семинарии научился. Помог ему и военный опыт боевого сапёра.  Практически один, своими руками, привёл он запущенную, было, церковь в достойный вид, сам отреставрировал иконостас, расчистил от  позднейших наслоений часть сохранившихся фресок – церковь-то была четырнадцатого века, и побелил её. Но последнее – уже с помощью горисполкома. Тогда ещё не было нынешнего движения за охрану памятников старины, всё делалось руками энтузиастов. Так он этими энтузиастами сделал всё городское начальство, и меня в первую очередь. Ему это было просто: чужаков среди нас не было, а земляки помнили и деда его, и отца, да и все мы были с одного поля битвы за Родину нашу, а уж как отец Савелий воевал – мало у кого из нас, уцелевших, было столько наград и ранений. А он немного погодя и орденские планки сделал и к рясе их прикалывал, когда в исполком и в горком партии ходил – а тогда это действовало лучше всяких рекомендательных звонков и писем.

Честно вам скажу: скорее не нашими усилиями, а делами отца Савелия городок наш как-то изменился. Весь его вид стал –  не смейтесь, это точное слово – одухотворённее, возвышеннее.

А когда отец Савелий совершил настоящий подвиг – разыскал колокола, вросшие в землю верстах в двадцати от города, – и над нашей рекой в одно прекрасное утро вдруг разнёсся весёлый трезвон наших странников и мучеников, колоколов наших, небольших, но полнозвучных, – верите ли, не только старухи богомольные плакали.

И отец Савелий вел службу со слезами в глазах... И весь город наш такой притихший стал в тот день, 9 мая, День Победы.

С того дня перестали мы стесняться друг перед другом, когда встречались в церкви, слушая отца Савелия. Не часто, но заходили, не крестились, но стояли, склонив головы не перед Богом, просто перед ним, однополчанином нашим. И детей своих брали с собой...

Влияние на людей он имел огромное. Мы даже завидовали ему: люди часто не к нам шли со своими заботами, а к нему... Он вроде негласного депутата в нашем городке был. Потому что выслушает внимательно, не отмахнётся: мол, молись, и всё будет, – нет, примет решение и пойдёт по властям добиваться исполнения этого решения – благо, везде были его соратники по войне. У нас чтобы на людей хотя бы копейку истратить, кучу бумаг испишешь, а он почти всю церковную казну людям возвращал. Ему и несли: знали, что на добрые дела.

А сам он жил чрезвычайно скромно.

Нет, конечно, были среди нас и недостойные люди, обычно присылаемые в наказание из района и области. Но странно: не уживались они в нашем городке. То ли совесть брала своё: не смей, мол, поганить святое место, – то ли поживиться среди большинства людей из другого, чем они, теста было нечем... Либо уезжали, либо лучше становились сами. Поэтому и все эти компании по линии МГБ если и докатывались до нас, то уже на исходе и обессиленные слухами о какой-то новой напасти. Хотя и этого хватало, чтобы отец Савелий в очередной раз вступался за кого-нибудь, правда, здесь он часто был бессилен.

Приезжало к нам и церковное начальство, вроде как отца Савелия инспектировать. Приезжало и диву давалось. Предлагали ему и приход побольше, побогаче, и сан повысить свой. Только на все уговоры он одно отвечал: родина моя здесь, могилы предков в этой земле, тут и  сам я помру, судит Бог...


4

Такова была гражданская жизнь отца Савелия.

А была ещё одна жизнь, о которой никто, кроме меня, не знал.

Отец Савелий писал стихи. Он начал писать их ещё в семинарии, видно, дар его долго дремал, а там, среди однообразных будней, вдруг проснулся, высвободился... Вспомните, было-то ему тогда от роду двадцать пять лет. Семинарские стихи он мне никогда не читал, говорил, что всё это слабо, ученически, недостойно Бога.

В семинарии и выработалась привычка писать очень мелко, на небольших листках  бумаги, с одной стороны – он как будто стыдился своего дара...

И хотя никто уже не мешал ему в избе – а он жил в дедовском доме, ничего не изменив в нём, но писать он продолжал всё так же, на листках. Черновики сжигал в печке, беловые рукописи складывал в папку.

Он был ПОЭТ, и потребность поделиться с кем-нибудь своим даром наконец-то пересилила в нём поповскую сдержанность и скрытность, и однажды, придя ко мне в гости, отец Савелий неожиданно начал читать стихи.

Они меня сразу потрясли, и мне всегда казалось, они потрясли бы всякого, кто услышал их или прочитал, то есть дело было не в том, что стихи были мне близки как человеку одного с ним поколения.

В его стихах было что-то от вечности... А впрочем, что я вам  говорю... Я же вижу, что не ошибся.

– Они у вас записаны? Это и есть те рукописи? – Я кивнул в сторону книжного шкафа, где лежало несколько папок.

– Нет, там совсем другое... Никакого отношения к отцу Савелию. Он ни разу не дал мне записать ни одного своего стихотворения, ни разу не дал ни одной рукописи своей. А я, чувствуя, что слышать их стало моей потребностью – как вода, как сон, как стихи Пушкина у каждого русского, – часто просил повторить какие-нибудь стихи и так, со слуха, выучивал их наизусть. Потом, правда, записывал, но, сами понимаете, я ведь мог наврать и в знаках препинания, и в строфике, и даже в некоторых словах, – так как он сам иногда повторял знакомое стихотворение с какими-то изменениями... Отец Савелий как-то сказал мне, что у него скопилось уже шесть толстых папок – представляете себе, что это было за сокровище! – но печатать их – нельзя: великий грех тщеславия!  Вот и поймите его: писать можно, это от Бога, а печатать – нельзя, это от лукавого...

Так вот всё и пропало с его смертью...

– Как пропало?! – вскричал я. – Как? Не может быть...

Я почти заплакал.

– А вот так! Когда отец Савелий умер, а умер он в одночасье, от сердечного приступа, и никого не было рядом, чтобы помочь ему, вызвать врача, – этих папок с ним уже не было. Я, во всяком случае, их не нашёл.

– А вы искали? – мой голос дрожал.

– А как вы думаете? Я же понимал, что это уже принадлежит не отцу Савелию, а всем нам, России, миру... Хоронил его весь город – нет, вы поверьте мне, весь! – в нашем городе около десяти тысяч народу, так вот, все они, за исключением тяжелобольных, были у гроба.

Хотя и отпевали в церкви, но всё-таки похороны были гражданские.

Рукавишников замолчал. Видно было, что он вновь переживал свою неудачу с поиском стихов отца Савелия, и говорить ему было трудно. Глядя на него, я тоже почувствовал, как к горлу подкатил комок невыплаканных слёз по ушедшему Гению.

– Я же не мог... разломать избу... простучать стены... Может быть, он спрятал их куда... Нет, скорее прятал в какое-нибудь обычное для себя место: ведь смерть была неожиданной...

Уже светало. В летнее время в нашем городке светает очень рано.

На поезд я уже не успевал.

– Он похоронен на кладбище?

– Да, вам каждый покажет... А я, уж простите, не могу, не ходок нынче... Ноги очень болят... Возьмите с собой, – и он протянул  тоненькую тетрадку. – Это всё, что я в своё время записал. Пусть они будут у вас. Может, когда-нибудь напишете что-нибудь художественное про своего земляка... Так это можно использовать... как приложение.

И старик виновато понурил голову. Я обнял его; хотелось заплакать как в детстве.


5

Дед Иван не спал. По-стариковски он ворочался с боку на бок, потом не выдержал, спустил босые ноги на пол.

– Погулял, милай? Это хорошо, хорошо... Я тоже гулял в такую-то пору... Э-эх! Отца Савелия, говоришь? А что же, покажу, покажу... Хороший был, честный... царствие ему небесное... Я ведь его видал за день до смерти... да... Как чувствовал, должно быть... дай-ка, мол, ещё доброе сделаю... Спешил, значит... Ты, говорит, сторожку свою оклей бумагой-то чистой... Только ты уж прости, что листочками она и с одной стороны грязная, исписанная... Так ты её клейстером, клейстером...

Я остолбенел. Потом бросился к стене. Она была оклеена обычными дешёвыми обоями.

– Это я потом уж, внучок приезжал за медком, подарил рулончики-то...

– Дед, а ты не заметил, что на листочках было написано, а, дед, милый?

– Как не заметить... Так глаза у меня старые уж, такую мелкоту и не различат. А потом, как обои клеил, так я их на газеты заменил: внук сказал, эти-то сдери, а то обои-то отстанут... Было там что?

Сердце моё стучало где-то в горле. Я кивнул.

– Ну что ж, теперь не воротишь... А может, оно что и не так?

Отец Савелий сказал бы... Нет, помню: так ты её клейстером, клейстером... Ну, пойдём, провожу до могилки-то его...

Могила была проста: серый гранитный православный крест. На плите было высечено: Отец Савелий, – и ниже: 1920–1975. Я не мог вспомнить, как звали отца Савелия в миру. Впрочем, зачем?

Я поклонился, положил тетрадку на плиту и прижал её камнем.


Да будет благословенна жизнь!

Москва, 1984


Рецензии
Вот так, в небольшом рассказе, увидела непростую жизнь многих людей.
Спасибо.

Татьяна Фучиджи   17.02.2012 18:17     Заявить о нарушении