Маня. Из серии Газовые рассказы

"Газовые" рассказы были написаны во время моего проживания в селе Комаров, что под Винницей,в 2002 -2007 гг. Причем написаны они были во время отопительных сезонов, т.к. гонорарами за их публикацию я расплачивался за газ. Эта мотивация, как и холодная пора, в которую они были написаны, очевидно, стали причиной того, что действие опусов происходит главным образом летом. Очевидно, я подсознательно стремился к тому, чтобы эти рассказы грели не только материально (автора и его семейство), а и виртуально (всю читающую публику). Итак, грейтесь, если это возможно.

МАНЯ.

На ц`арине* всегда царит ветерок,  -  даже когда полный штиль вокруг. Сколько раз, бывало, сойдешь с автобуса,  -  и сразу тянет тебя с протоптанной стежки-бровки шоссе на царину свернуть. А она, как  живая, - словно гостя, тебя принимает. Упругая трава, гусями под ежик подстриженная, сама под ноги стелется. Чуть в сторонке  - руина башни старинной высится, словно витязь-ветеран. А посреди царины, словно душа ее,  -  липа темная, широкая, всем телом своим дышит-волнуется. Дышит дерево, и по всей царине от него, в жару прохладой, а в холод теплом, веет.
  Выложенный из камня прямоугольник, фундамент Маниной хаты, сразу не заметишь, скрывает его легкая стайка бурьяна. Хату эту строили для Мани два ее кавалера  -  завмельницей и учитель. Дело было сразу после войны, когда строиться считалось делом святым. Потому и позволили люди сироте царину обживать. 
  Кто знает, может, и не стоило Мане хату на царине ставить. Царина, ведь на то и царина, чтоб на ней свободно было. По одну сторону от нее  -  крайние хаты, церковь да сельская варта-сторожа. По другую  -  большая дорога и весь белый свет. А царина между тем и этим, своим и чужим  -  пауза, вольный промежуток, ничей, порожний...
 
  Но рушить этот давний порядок, который не одну сотню лет на царине соблюдался, не Маня начала. В двадцать седьмом, когда Маня только на свет появилась, купол на церкви веревками опутали, и раз-два  -  взяли! раз-два! - взяли! И грохнуло-ухнуло, да так, что старые люди до сих пор, когда рассказывают, уши ладонями прикрывают. Позже, когда колхозы пошли, пропала и статуя святого Яна, что в конце царины у дороги в кустах ховалась, въезд в село оберегала. Ну а потом война нагрянула, и тут уже кто только царину не топтал, не утюжил!

 Маня пришла в село в сорок четвертом, когда фронт через село на запад прокатился. Ее пожалели, приняли  -  девка статная, красоты редкой, да еще и осиротела по-глупому,  -  вся семья ее “губами” (так у нас грибы называют) отравилась. Вышло так, что родичей у нее оказалось больше тут, в Селище, а не в том селе, где Маня жила. Вот и кочевала с года два по Селищу   -  то у одних поживет, то у других. Всем, конечно, по хозяйству помогала, потом и в колхоз устроилась, на ферму, это когда уже в колхозе свое стадо образовалось, из трофейных немецких коров.
   Сначала с Маней был брат меньшой, но тот в сорок пятом дорос до ПТУ и ушел в город. Больше о нем, как говорят китайцы в своих рассказах, речи не будет.

   В том же сорок пятом, стали Маню мужики обхаживать, и два из них  -  по-серьезному. Оба нездешние были. Тот, что мельницей в городе заведовал,  -  невысокий, Мане по брови, но кряжистый, солидный и уже в годах. А другой , школьный учитель из соседнего местечка, тот  -  молодой, долговязый, белявый, как немец, и мову преподавал немецкую. 
  Как им, бедолагам, быть? Ведь Маню не поделишь никак, а покрутиться возле нее обоим охота. Вот и стали они разом ей хатку строить на ничейной царине, как на полосе нейтральной. Съедутся, бывало, в воскресенье утром и весь день на “Манинстрое” ударно трудятся. А к вечеру потянется к реке от царины дым,  -  это им Маня  бараболю на костре варит, - сядут втроем, перекусят, поговорят по-хорошему и распрощаются до следующего выходного.
   Втроем и новоселье отпраздновали  -   в октябре сорок шестого. Попировали, попели, а потом вышли на мост, постояли над Бугом, послушали, как лещи на яме бьют, и расстались навсегда. Так, порешили они, им всем лучше будет.

  Только стала Маня свою хатку обживать, как голод настал. Зима сорок седьмого страшная была. Спасались, кто как мог,  -  ездили, например, за хлебом к “западникам”, за Збруч. Там тогда неспокойно было, в лесах  -  повстанцы. И селян тамошних, чтоб они все в леса не поутекали,  в колхозы пока что не загоняли, и хлеб подчистую, как здесь, у них не выгребали. Вот и везли люди отсюда на запад что у кого ценного было да выменивали муку, крупу, сало. Проще это было сделать тем мужикам, у кого там, на Западной Украине, были друзья-однополчане. Те, кто в окопах подружился, друг друга выручать привыкли.
   Ну а Маню выручать было некому. Завмельницей, тот сразу, как с Маней расстался, куда-то из города выехал. А учитель недавно женился, да еще и в большую семью в приймы пошел. Теперь ему было с кем куском хлеба делиться.
  Стала Маня угасать понемногу, исхудала, но не осунулась, лицом не подурнела, а наоборот, еще краше стала. Так, бывает, огонь перед тем, как погаснуть, еще ярче разгорается.
  Как-то в феврале, яростной морозной ночью, когда холод снаружи, а голод изнутри жизнь Манину в смертные тиски зажали, раздался в ее хатке негромкий стук. Открыла Маня, не спрашивая, и тот, кто вошел, тоже ничего не сказал. Чиркнул спичкой, зажег принесенную с собой свечку, выложил на стол полкаравая хлеба, сала шмат и бутылку с самогоном поставил. Налил Мане, себе, выпили. Маня ест понемногу.  А он вышел за вязанкой дров, что у порога оставил, развел в печи огонь  -  веселый, боевой, потом налил еще по одной и стал смотреть, как Маня оживает. А потом пригасил он пальцами фитиль свечной, и лег с Маней в постель.
   Утром Маня проснулась одна. Так толком и не распознала она того, с кем своим единственным богатством за хлеб, а, точнее, за жизнь расплатилась. С той самой ночи и начали к Мане мужики захаживать. По всякому приходили - и с пустыми руками тоже. Маня никому не отказывала, всех согревала. Жены помалкивали, - то ли с голодухи сил ревновать не было, то ли по той причине, что все мужики, которые той весной поумирали, у Мани в гостях ни разу не были. По селу даже присказка пошла гулять  -  “кто с Маней кохается, тот за жизнь трымается”.
 
  А как минула голодовка, у многих жен дети пошли. Встречает Маню одна такая, уже на сносях, показывает на свой арбуз под кофтой и смеется: “Вот видишь, мой к тебе нес, а мне перепало!”
  По-разному к Мане люди стали относиться. Одни  -  как мимо царины идут, так на хатку Манину и не глянут, а если и глянут, то не по-доброму. А другие ничего, не отворачиваются. Были даже и такие, которым  любо было и хатку, и хозяйку ее увидать, веселее на душе им от этого становилось. Так чертополоха кущ посреди истоптанного выгона: для одних  -  тьфу! сорняк поганый, а для других,  -  ты гляди, какое растение живучее природа сотворила!
   А сама Маня к людям не переменилась. Для нее вроде и нет вовсе  той стежки на царине, что мужики по ночам к ее хатке протоптали. Какой была, такой и осталась -  скуповатой на слова, не очень к себе внимательной. Но зато все, что для других делала, -  в колхозе или у кого из хозяев, когда ее наймут хату побелить-подмазать, - выходило у Мани и споро, и ладно. И вот еще  -  ценила Маня эту дневную свою работу недорого,   -  что дадут, за то и “спасибо” скажет.

  В общем, завоевала Маня себе место под солнцем селищанским. Но при этом помнила всегда, что это за место, и каким словом оно называется. И держала себя соответственно,  -  глаза людям не мозолила, если идет по селу, значит, по делу. Здоровалась со всеми всегда первой, а если ей не отвечали, то принимала это, как должное. 
  И село, которое в недавнюю войну да голодовку всякого навидалось-натерпелось, относилось к Мане, скажем так,  -  с пониманием. Конечно, судачили селищане о ней частенько. Если меж собой, то по-всякому. А вот если с нездешними, скажем, в городе на базаре, то тут уже земляки Маню, как свою местную знаменитость, подавали. Мол, наша Маня  - это совсем не то, что ваши гниванские потаскухи, которые целыми днями по кустам вокруг воинского лагеря пьяные шастают.
 
  Чтоб лучше показать место Манино в жизни селищанской, приведу историю, которую мне одна старушка рассказала где-то в году 1990-ом.

 "Как-то на Пасху закололи мы кабанчика, и послала я своего к сестре, что на другом конце села жила,  -  отнести ей свежатинки к празднику. Поздно вечером приходит: - Отнес?  -  спрашиваю.  -  Отнес, - говорит.
  А как праздник настал, пошли мы к сестре в гости, сели за стол, смотрю  -  а у нее на столе из того, что я передала, ничего нет. Спросила у нее, почему так, а она мне :
    - Никакой свежатины мне Петро твой не приносил.
 Я  - к столу, отзываю Петра в сторонку, пытаю грозно: "Где свежатину подевал?"  А он так жалобно: "Так до Мани занес…". Я, конечно, ругнулась, надулась, но сама не очень и расстроилась. Что поделаешь, -  захотелось мужику огня   - того, что в Мане жарче, чем во мне пылает…"

Отступ.
 Честное слово, история подлинная, разве что рассказана была другими словами  -  украинскими, селянскими,  проще, но точнее и как-то поблагороднее, что-ли.    

  Так, наверное, в незапамятные времена, в каком-нибудь эллинском селении жила себе за городской стеной неглупая и красивая гетера (кстати, женщины такого рода всегда должны были за околицей селиться), и греки, которым тоже от воен и всяких бед доставалось, относились к своей жрице любви, как и селищане, вобщем-то терпимо, а перед чужаками ей даже гордились. Недаром, у греков поэты частенько местных гетер воспевали.
  В Селище, правда, поэтов таких, чтоб до Маниной темы доросли, не было. Вокруг, сами понимаете, была не Греция, где кроме рабов и свободные люди жили, а колхозное советское село, где все в рабах ходили.
Конец отступа.

  Но вот несколько лет прошло, помер Сталин, стали селяне оживать понемногу. Отодвинулась война, голод 47-го. Молодежь в город потянулась, посолиднели и те мужики, кто к Мане заглядывал,  -  хаты шифером перекрыли, у каждого корова, а то и две. У некоторых даже  мотоциклы появились. А вот у Мани - синяки на физономии  частенько появляться стали. Окрепли жены селищанские, заматерели. В звеньевые, бригадиры выбились. А Маня  - та на скотном дворе, да и то, давно уже не доярка, а так, разнорабочая,  -  кто ж ее, такую, до коров допустит? “И кому она, вообще, тут нужна, - свирепели жены селищанские, - эта стерва приблудная?”
    Но не от кулаков местных матрон вышел конец Маниной амурной службе, а от любви. И пришла она к Мане, как и тогда, в феврале сорок седьмого, в самую тяжкую для нее пору. Но была это уже любовь не плотская, как тот раз, а самая настоящая  -  одна-единственная, та, что до гроба.
  Заежал частенько в Селище из того местечка, где жил учитель, который хату Мане строил, один еврей-заготовитель. Звали его Иосиф. Ездил по окрестным селам на своем возке, скупал яйца, яблоки-груши сушеные. Было ему уже за сорок. Одевался невзрачно, брился только по пятницам, а вот лошадок своих двух холил, -  всегда сытые, вычищенные. Заготовителем Иосиф стал, похоже, по нужде,   -  во всяком случае, за длинным рублем, как положено торговому человеку, не гнался. Зарабатывал себе и Сарре своей на пропитание,  - и ладно. Детей они не прижили  -  Сарра болела очень, последние три года с постели не вставала.
  Когда Иосиф в Селище появлялся, то всегда на царину заворачивал, воды у Мани попить и лошадок напоить. Но в дом к ней никогда не входил. Под липой парой слов обменяются, друг на друга поглядят, -  и только.
  Осенью пятьдесят седьмого, когда спутник запустили, и Мане тридцать лет исполнилось, умерла у Иосифа Сарра. С месяца полтора Иосиф в Селище не показывался. А по первому снежку, как-то под вечер, заявился. Не уже не в ватнике, как обычно, а в сером пальто, из офицерской шинели перешитом, в твердой шляпе, и выбритый до синевы. На этот раз он сразу в Манину хату вошел, и с этого вечера этого никакой другой мужик порог Манин не переступал.
  Но жить вместе почему-то не стали. И виделись не очень часто. Даже реже, чем тогда, когда Сарра была жива. Зато каждая встреча была им, как праздник. Бывает, позовут Маню по хозяйству пособить, а тут Иосиф приехал. Все тогда бросает, и к нему. Ей кричат: “Маня, погоди! Один же угол добелить осталось! Доделай  -  заработаешь своему Йосе на цукерки!” А она смеется: “Не надо мне ваших денег! Добелите сами, и цукерки вашим детям достанутся!”
  Про конфеты и детей тут неспроста речь пошла. Уж больно на сказку детскую этот роман на царине был похож: маленькая хатка посреди лужайки под липой, маленький мирок на двоих, и любовь в нем такая   большая-большая, что тесно ей там. А вырваться той любви куда-то вдаль, в мир широкий, никак нельзя,  -  вокруг вроде как стена незримая стоит, не пускает.
  Вот и взорвалась та сказка вскоре, фейерверком небо опалила и растаяла. Как лето настало, Иосиф захворал тяжко. Две недели хворал, и Маня к нему каждый день в больницу приходила. А когда помер он, то через три дня Маня и сама вслед за ним на тот свет отправилась. Как? Не хочу об этом рассказывать. Если доведется в Селище побывать,  - заверните на царину, там все узнаете. Там снова просторно,  -  трава,  камни, что от хаты Маниной остались, да липа. Вот они-то вам все и  расскажут, а если не поймете чего, у людей селищанских поспрошайте. Они все помнят  -  и про жизнь Манину, и про то, как она оборвалась.

*Словом "царина" в украинской традиции называлась площадь перед въездом в поселение.


Рецензии