Посёстры. Повесть. Глава шестая
Павел Павлович проснулся раньше обычного. Он пошарил рукой по тумбе, нашел электронный будильник и включил подсветку. Пять утра. Будильник был установлен на шесть и Павел Павлович его отключил. Глаза уже привыкли к густому сумраку комнаты. Рядом, без одеяла, свернувшись клубочком, спала Камилла. Павел Павлович и на этот раз во сне стянул с нее одеяло. Сон же Шаблеева всегда был крепким, и даже в эту ночь он спал беспробудно, как убитый. Вот и в эту ночь он лишил любимую одеяла. Павел Павлович по обыкновению пристыдил себя за это и укрыл свою драгоценную жену. В эту минуту он любил ее на одну единицу сильнее любой цифры, когда-либо названной.
Шаблеев умылся, почистил зубы. После этого он всегда пил кофе, молотой вареный кофе, но сейчас его настроение было далеко не тем, чтобы варить себе его, и поэтому он решил обойтись чаем. Павел Павлович достал из шкафчика свою любимую чайную чашку, которую, будучи студентом, он выменял у своего однокурсника на две банки сгущенного молока. Чашка эта была немецкая, времен фашисткой Германии. Вроде бы чашка, как чашка, но на дне ее – и с внутренней и с внешней стороны – имелись два черных значка, нацистские свастики. Этот не совсем обычный предмет Павел Павлович и любил и не любил, он и гордился тем, что был обладателем чашки со свастикой, и был к ней абсолютно равнодушен, что даже забывал иной раз о ее существовании. Чай же пил из нее крайне редко: подобное чаепитие должно было совпадать с особенным настроением, которое хоть и не часто, но все же захаживало к Павлу Павловичу в гости. Понятное дело, что сейчас у него было именно такое «особенное настроение». Он положил прямо на свастику пакетик фруктового чая, кинул на него два кусочка рафинада и залил все кипятком. «Мила не любит, когда я пью из этой чашки», - подумал Павел Павлович, постукивая ложечкой по фарфору. Потом подумал, что можно, пока не видит; попьет, помоет, и уберет на место, в самую глубь шкафчика, подальше от глаз.
Шаблеев вернулся в спальню. Камилла спала. Егорка, раскинувшись, лежал в своей кроватке; маленькое одеяло прикрывало только ноги. Павел Павлович укрыл сына по шейку. Егорка сладко засопел и перевернулся на бочок.
На спинке стула висела чистая глаженая рубашка. На самом стуле лежал уже завязанный галстук, бардовый в черную поперечную полоску (так завелось, что Камилла и повязывала и подбирала галстук к костюму сама – у нее был вкус… будто у ювелира вкуса не было… но так завелось). Шаблеев натянул брюки, одел через голову рубашку, саму же голову просунул в петлю от галстука. Он поправил воротник и туго затянул узел. Он любил туго затягивать узел.
Затем Павел Павлович опять вернулся на кухню. Взял с подоконника откидной блокнот, наполовину исписанный. Не было еще дня, чтобы он не записывал в него одно предложение, из утра в утро одно и то же. Со временем предложение это стало для Камиллы обыденным, даже тривиальным, которое, впрочем, не потеряло для нее своей ценности. Каждый день Павел Павлович писал следующее: «Проснулся у солнца, любя ушел от него, любя же вернусь к луне». Павел Павлович задумался. Ему ужасно вдруг захотелось написать что-то другое, что-то относящееся к ихнему вчерашнему разговору, точнее к его монологу. Но он передумал, решив, что все должно быть сказано, а не написано. Писать в данной ситуации, счел он, низко и не по-мужски. Павел Павлович извлек из кармана пиджака свою любимую перьевую ручку и каллиграфическим почерком неторопливо вывел: «Проснулся у солнца, любя ушел от него, любя же вернусь к луне».
Он вышел в прихожую. Там он влез в плащ, в котором был вчера, и стал искать ботинки. На обувной полке, куда он их обычно ставил, их не было. Он не помнил, что вчера их сняла Камилла и поставила сушить. Чертовые боты! Павел Павлович нервничал: перед работой он рассчитывал повидаться с Эммой. Какой он малодушный. Он не сказал ей вчера ни слова. И мысль, что он был вчера между молотом и наковальней, его не успокоила. «Где же они, черт возьми?!»
- Пэпэ, ты ищешь ботинки?
- Дорогая… - Пэпэ вздрогнул. – Я тебя разбудил?
- Они в ванной.
Шаблеев неуклюже кивнул.
- Стой, я принесу, - сказала Камилла.
Шаблеев послушно остановился. Так же послушно он сел на стул и ждал, пока Мила зашнурует ему ботинки. Он любил наблюдать, как шнурок превращается в аккуратненький бантик, но сейчас, глядя на эту метаморфозу, его терзало беспокойство.
- Тебе надо купить ботинки с молниями, - неожиданно сказала Камилла, когда закончила с последним бантиком.
- Мне? Зачем? – вскинул бровями Павел Павлович.
- За надом. Потому что с молниями удобнее.
Шаблеев потупился в ботинки. Камилла встала с корточек и посмотрела на мужа. Он тоже встал. Он подумал, что надо сделать шаг и поцеловать ее, но вместо этого он сказал:
- Вот. Я пойду. А ты ложись спать… рано еще.
- Именно, рано. Не рано ли тебе выходить. Ты раньше встал и раньше уходишь.
Натягивая перчатки, Павел Павлович что-то пробубнил.
- Ты идешь к ней? К Эмме?
Павла Павловича покоробило, как Камилла произнесла это имя. Одна мышца у уголка его рта невольно дрогнула. Но он был добродушным, весь негатив он пропускал через себя, как через фильтр. Павел Павлович спокойно и независимо посмотрел на Милу.
- Да, Мила, прежде работы, я зайду к ней. Мне необходимо объясниться с Эммой, - все так же спокойно и независимо ответил он.
«Мне тоже», - подумала Камилла.
Эмма плакала, уткнувшись в ладони. Она сидела на диване, Павел Павлович, как маятник, ходил перед ней туда-сюда. Он уже сказал ей все что смог, сказал теми словами, которые у него были в тот момент, и теперь продолжал просто ходить, молча, как бы по инерции, как будто все еще продолжал свой монолог. Несколько раз он подходил к Эмме и робко гладил ее по волосам. От этих неожиданных прикосновений Эмма вздрагивала, и все потому, что просто-напросто забывала о присутствии своего Бога. Ей было стыдно за свои слезы. Она их кляла. В другой ситуации, если бы она владела собой, Эмма бы никогда не позволила себе так противно раскиснуть, но… как же мы все любим это «если бы». Эмма всегда гордилась своей внутренней силой, своей вечной собранностью, своей трезвостью мысли. Видимо, как иной раз говорят в таких случаях, это был не ее день. Гордиться Эмме было нечем. Бессонная ночь, нервы, как комок ядовитых змей, и какое-то непонятное, нехорошее предчувствие сделали свое дело.
Павел Павлович не знал ни одного подходящего слова, коим можно было бы и успокоить и подбодрить Эмму. Точнее, он знал все эти слова, но все они так быстро, так отчаянно носились у него в голове, что он не мог выделить что-то нужное и конкретное, ухватить это «что-то» и уже этим, так сказать, вербально воспользоваться. Павел Павлович находился не в том сосредоточении, чтобы для пользы дела использовать свои умственные способности. Вместо этого он опять подошел к Эмме и опять погладил ее по волосам.
Эмма вздрогнула. Именно это прикосновение вернуло ее в реальность, вернуло ее к себе самой, к прежней Эмме – сильной и рассудительной. Она вытерла слезы, протянула руку к Павлу Павловичу, предлагая ему присесть рядом. Павел Павлович схватился за ее руку, как за кончик веревки, брошенной утопающему; он тут же оказался возле нее. Эмма тепло посмотрела на него, на ее еще малиновом от слез лице появилась улыбка. Эмма почувствовала, как рука Павла Павловича перестала трястись.
- Пашенька, я тебя люблю. Это то, что я хочу тебе сказать. Это единственное, что я хочу сказать на данную минуту. Впрочем, есть еще кое-что: любя тебя, я люблю и твою любовь к Камилле, хотя, скажу прямо, как всякая женщина, любящая женщина, в Камилле вижу, конечно же, соперницу. Но это ничтожно с моей любовью, с тем, как сильно я тебя люблю. Моя женская единоличность не станет чинить преград счастью моего любимого человека. Я, Пашенька, давно знала, что для меня на самом деле важна не столько твоя любовь ко мне, сколько что я тебя люблю. Тем более я это поняла и вдвойне усвоила этой ночью. Когда я ждала и твоего визита, а потом и хотя бы звонка, когда ждала и надеялась, что ты придешь или позвонишь, а ты не приходил и не звонил, когда передумала все… когда, наконец, услышала твой голос, твое единственное «алло». Тогда я все для себя уяснила с предельной ясностью: главное, чтоб ты был, не важно – где, не важно – с кем, главное, чтоб ты был. И плевать, что не у меня.
Павел Павлович смотрел на Эмму зачарованно. Его глаза блестели, и Эмма видела в них себя. Эмма перестала говорить, а Шаблеев смотрел на нее с ожиданием, видимо он рассчитывал, что Эмма должна сказать кое-что еще. В молчании прошла минута.
- Эмма, - наконец-то произнес Шаблеев, - я ведь тебя тоже все это время предавал. То есть без «тоже»: я тебя предавал. Ты знаешь, как. Не может быть счастья в нашем положении. Не может быть счастья, когда невозможно отказаться от любви, когда сердце, словно не человеческое, а собачье: любит не одного, а сразу нескольких. Я тебя предавал, и сейчас предаю, и буду предавать. Моя любовь – это чистое предательство. И не смейся, Эмма, это действительно так. Что я смог сделать? Разве я сделал что-то? Что-то изменил, исправил? Минимум, который ничего не меняет. Я сказал правду. Сказал правду, но разве есть от нее толк? Что она меняет – эта правда?.. Из тупика в тупик. От предательства к предательству. Если я своей правдой чего и добился, то это – твоих слез, которые еще не высохли на твоем лице, и слез моей жены. Ай да молодец! Браво, Шаблеев! Ух!
Шаблеев притих. Эмма хотела крикнуть на него, хотела, чтоб он прекратил эту истерику, - его малодушное отчаяние ее угнетало и даже раздражало, - но вместо этого она только отдернула руку. Эмма отвернулась и постаралась успокоиться.
- Пашенька, - опять повернулась она к нему, - тебе пора на работу, опоздаешь.
Бессмысленно рассматривая Эмму, Шаблеев промолчал.
- Тебе пора, - повторила она, более спокойно.
Павел Павлович приподнялся с дивана. Он только что впервые расслышал в словах Эммы эту интонацию; он несколько раз слышал ее от Камиллы… и сегодня слышал, утром, и вчера, но когда в первый раз?.. Павел Павлович пытался вспомнить, когда он слышал эту интонацию в первый раз. Это было… это было, когда он сказал ей, что Егорка сходил под себя. Он просто сказал, он собирался сам перепеленать сынишку, но Камилла ехидно фыркнула: «Прости! Я не видела! Я выщипывала себе брови!» Павел Павлович тогда не ответил. Он сделал вид, что не заметил. Но он заметил. Вспомнив Милу с щипчиками и ее самодовольное при этом лицо, Шаблеев про себя усмехнулся.
- Чему ты улыбаешься? – спросила Эмма.
Шаблеев усмехнулся открыто. Открыто, но простодушно.
- Да чему ты радуешься? – улыбнулась Эмма.
- Я не радуюсь, ни в коем случае. Я лишь улыбнулся. Точнее, усмехнулся. Это, наверное, ответная реакция на твою не совсем приятную для меня интонацию. Точнее, совсем неприятную.
Он помолчал и добавил:
- Ты никогда так прежде не говорила.
Эмма все еще улыбалась, но прекрасно понимала, о чем говорит Павел Павлович, несмотря на то, что он и говорил это обтекаемо. Павел Павлович сказал и остановился, внимательно и совершенно беззастенчиво глядя в прекрасные Эммины глаза. Эмма сказала, чтоб хоть что-то сказать:
- Согласна, радоваться нечему. Тем более. Зачем же тогда эта улыбка?
- Я же говорю – ответная реакция. Еще, может быть, я усмехнулся над своей мыслью. Я подумал, что с виду безобидная фраза по слуху может оказаться отравленной. Вот, примерно так.
- Прости.
- Боже мой, за что? Это просто мысль, ерунда.
- Прости.
- Эмма, я сказал это для того, чтоб ты знала, что я подумал, чему я усмехался, а не для того, чтоб ты просила прощения. Уверяю тебя. Не прощу, потому что не за что.
Павел Павлович нежно обнял Эмму. Он испытывал беспокойство, в то время как Эмма была счастлива и спокойна.
А Камилла смотрела на сладко спящего Егорку, легонько гладила его головку и тихо плакала. Ее мысли в это время были необыкновенно ясные и хладнокровные. Она ласково перебирала светлые Егоркины волосики и думала: «Если она его не оставит, я ее убью».
Свидетельство о публикации №209030600052