Три встречи с органами
Навязчивой идеей стало.
Стихи нескладные крапаю,
Самой себя стыдясь немало…
То, что я пишу – поэзией не назовешь, а так, рифмоплётство. Принято считать, что это болезнь детства (многие этим болели). Но, увы, у меня получается так: то ли я ещё не вышла из детского возраста, то ли впадаю в него, и упорно, стыдясь и краснея, продолжаю «слагать» и чаще «датские» стихи (это Евтушенко придумал термин стихам к датам). А вот насчёт прозы…
В редкие часы, которые я имела возможность посвятить общению с детьми, когда вся семья собиралась на кухне (иногда не только вся семья, а вся коммуналка), я подолгу рассказывала о своём детстве, о родителях, да просто о людях интересных, встречавшихся на пути, о своей работе. Работала я тогда педиатром в родильном доме и вся моя жизнь протекала именно там, вот почему семейные воссоединения были редкими и радостными.
Когда дети подросли, то просили меня записать то, что я рассказывала. Да где уж тут записать – почерк у меня уникально-безобразный (сама иногда не пойму, что написала)! Но настоящие, честолюбивые замыслы посеял мой старший внук Антон, будучи малышом. Я запомнила его слова: «Бабуля, ты как книга, ты даже лучше книги», и добавил: «Расскажи про свои приключения».
Я несколько раз пыталась писать, затем забрасывала записи и снова начинала… Но появилась новая идея – магнитофон! Уже будучи глубоко на пенсии, мы приобрели магнитофон, и всего-то за три мои пенсии, а радости было! Но, увы, какое разочарование постигло меня, когда я прослушала свои первые опыты!
Во-первых, голос мне показался довольно противным, кроме того, я как-то неестественно покашливала, но самым отвратительным было какое-то причмокивание. Ни дать, ни взять «…дорогой генсек!». В общем, чувствовала я себя весьма неуютно наедине с этим ящиком. Мой муж, самый надёжный друг и советчик, решил, что я должна перед собой поставить зеркало, так как вообще очень жестикулирую (даже когда говорю по телефону).
Так бесславно закончился и этот мой опыт.
И вот спустя годы, опять по настоянию детей, решила написать малую толику из большой и пёстрой жизни, но вот как это сделать, не знаю, но всё же попробую.
* * *
Итак, проба первая.
ГАРИК.
А вообще эти коротенькие воспоминания я назвала «Три встречи с органами».
Было светлое осеннее утро 1939 года. И шла я в школу (в 8 класс) в отличном настроении. (А теперь не смейтесь, пожалуйста, – причиной моего прекрасного настроения было предстоящее классное сочинение. Литература была моим любимым предметом. Правда, без волнений не обходилось. То я писала слишком пространно, а, получив замечание, стала писать слишком коротко, нахально ставя в пример Чехова...)
Внезапно тишина взорвалась страшным, душераздирающим визгом. Я стремглав понеслась на эти звуки и увидела каток для асфальтирования дороги, группу людей (лиц я не различала, все было, как в тумане, слезы застилали глаза) – на земле, жалобно скуля и прикрывая мордочку лапой, лежал щенок. Кто-то плеснул в него горячим гудроном. Страшные поступки совершают люди… Схватила я малыша и помчалась домой. В этот день я в школу не пошла. Долгое время лечила, выхаживала. Собачка выросла славная. Дворняжка, но что-то было у неё от овчарки. Преданнейшее существо и добрейшее. Нужно сказать, что у меня с детства самые добрые отношения с животными. Вечно у меня были подобрыши и подкидыши. Помню, где-то в восьмилетнем возрасте, спасая щенка из выгребной ямы, чуть было сама туда не угодила. Хорошо, что друзья-мальчишки крепко держали меня за ноги. То, обнаружив в подвале осиротевших котят, пыталась вернуть их к жизни, уложив на грелку (вот, оказывается, уже тогда я проходила практику по выхаживанию младенцев, а ведь это стало моей специальностью, только уже в человеческом аспекте). Когда жили в Артеке, и у меня под деревянным крыльцом, пребывая в тесном родстве, располагались Розка, Мушка и Дружок, пришлось мне выступать в роли хирурга. Мушка попала в капкан, который ставили на лис у подножия горы Аю-Даг. Лапка висела на узеньком лоскутке кожи, и мне пришлось ее ампутировать. Для одиннадцатилетней девочки это было тяжелым испытанием. Спустя годы, учась в мединституте, я была влюблена именно в хирургию и до сих пор преклоняюсь перед людьми этой мужественной профессии. Но… оценив свои возможности и взвесив особенности характера, поняла, увы, что хирург из меня никогда не получится из-за гипертрофированной жалостливости и чрезмерного сопереживательства.
Возвращаюсь к Гарику. Так я назвала свою собаку. С ним у меня происходили самые невероятные приключения. Из-за большой привязанности ему всё время хотелось быть рядом – он находил меня везде. Как-то прибежал в школьный двор, пробрался в класс на перемене, а тут звонок. Я пыталась его выпроводить, но не тут-то было. Жора Калтыгин, по кличке Карушка, или Женоненавистник, придержал его. Вижу, к классу приближается учитель математики Израиль Миронович. Израй, как мы его называли. Я быстренько села за парту. Гарик под парту. Но не повезло. Вызвал Израй таки именно меня к доске. Я выхожу на ватных ногах, и, естественно, рядом пристраивается Гарик, преданно смотрит в глаза учителю, при этом радостно помахивая хвостом. У бедного учителя буквально глаза лезут на лоб, минуя очки; на какое-то время он теряет дар речи, затем не своим голосом взвизгивает: «Вон из класса!» Этот добрый, милый человек никогда не повышал голоса – а тут такая ситуация.
Со слов ребят я узнала, что он расхаживал возле доски и рассуждал: «Я ей поставлю двойку по тригонометрии, но ведь она еще не отвечала?! Я ей поставлю двойку по дисциплине. Сенченко, пойдите успокойте её», – зная, что я где-то сижу и «пускаю пузыри». В результате вызвали в школу маму. Мама пришла в учительскую, а я в это время волею судьбы была, как председатель учкома, в кабинете завуча Надежды Лазаревны Джелядиновой, который находился рядом. И я невольно слышала весь разговор. Моя тихая мама пыталась объяснить педагогам, что любовь к животным надо поощрять и т.д. Учительская разделилась на два лагеря. Учитель географии – Ганий Хасанович – строгий, сухой человек, советовал привязать собаку, учитель немецкого (вот стыдно, забыла имя, а меня он звал Квекзильбер – ртуть) и учительница литературы Розалия Ефимовна (по кличке Дездемона) что-то говорили в мою пользу…
Любил Гаречка появляться на сценических подмостках. Ставили мы для родителей пьесу «Билет в Ейск». Я играла какую-то железнодорожную бестолковую кассиршу. То ли пассажир (Костя Сенченко) был бестолковый, уже не помню. И вот во время очередного бурного диалога на сцене появилась моя собака и, умильно тявкнув, стала пробираться ко мне. Зал грохнул…
Это что! Вот когда приехала профессиональная труппа и ставила оперетту «Мадмуазель Нитуш» в большом летнем курзале для отдыхающих курорта, и Гарик, явившись на сцену, подойдя к рампе, стал методично изучать зрителей, ища меня, мне хотелось спрятаться под скамью. А дело в том, что днём я приносила в курзал культурнику Лёве Текфорту книгу, и Гарик пришёл по следу. Ситуация была забавной, но актёр, находящийся на сцене, с честью вышел из положения, на ходу придумав реплики.
Но это ещё не последнее приключение Гарика и Бебы. Жили мы в поселке Саки, куда переехали осенью 39-го из Симеиза. Тогда он не назывался еще городом. Наш домик находился на территории грязевого госкурорта, где папа был директором. О папе я могу говорить часами, он был моим первейшим другом. Но это особый разговор. Дружили мы целой стайкой. Нас было двенадцать. Ходили все вместе на танцплощадку на море (правда, до моря было 7 км, да что это за расстояние для шестнадцатилетних). У одной из девочек был настоящий самовар, так мы в жару устраивали чаепития. Или разучивали старинные романсы. У Марки Баутской (родители нарекли ее Дагмарой) было маленькое кабинетное пианино, и она свободно музицировала. Настоящая фамилия ее родителей была Трусовы, родом они были из Горького. Познакомились на любительской сцене и поменяли фамилию на более звучную. У нас в школе тоже был драмкружок, и мы, с помощью Маркиных родителей, ставили скетчи, спектакли. И родители с нетерпением ждали школьных собраний, так как после собрания, как правило, выступали мы. Был ещё школьный ансамбль. У меня есть фотография 1939 года. Помню, ставили скетч Леонида Ленча «Одну минуточку». Я играла зубного доктора Розалинду Яковлевну. Так на меня обиделась пожилая докторша – ей показалось, что я её копирую. А может, так и было. Я даже помню отрывки из монологов (прошло более 60 лет!). Например, оставив больного в кресле со щипцами во рту, беседуя по телефону, с апломбом заявляла: «Я хочу расти, как женщина, как медицинский работник и как культурная единица! А как я могу расти на «Князе Игоре» в четвертом ярусе? Доктору Солярникову дали два билета в партер!» И ещё в том же духе.
В Маркином дворе жил кот – драчун и забияка, физиономия у него была вечно ободрана – следы боевых сражений. Мы дали ему имя Крамсай. Как-то кто-то из ребят, взяв Крамсая на руки, стал почесывать ему пятки, и неожиданно кот стал издавать какие-то забавные, покряхтывающие звуки, отдаленно напоминающие хихиканье, и появилось в нашем школьном лексиконе: Крамсайский смех. Если в классе возникала конфликтная ситуация «ученик – учитель», весь класс начинал тихонечко смеяться крамсайским смехом, что, естественно, выбивало учителя из колеи. Я вспоминаю своих многих учителей (сменила я за 10 лет 12(!) школ, у меня о большинстве из них самые теплые, самые добрые воспоминания). Так вот, возвращаясь к теме. Чудесный парк. Высоченные деревья, два озерца (искусственных) и величественные лебеди. Сидим мы этак мирно, всей компанией на скамейке и слушаем в пересказе Изьки Позинова «Собаку Баскервилей». Надо сказать, что рассказывал он мастерски. А ещё был у него абсолютный слух: прослушав ночью тайком по радио передачу из Бухареста или ещё откуда-то, наутро воспроизводил для нас на рояле, да ещё и в собственной аранжировке прекрасную музыку.
Изя был единственным, поздним ребенком в семье и погиб на фронте в первые дни войны. И не он один в нашей «дикой компании», как называл нас мой папа.
Да, сидим, повторяю, мирно. Гарик у моих ног с невозмутимой мордой, совершенно не обращая внимания на проходящих людей. Вдруг он молча вскочил и вцепился в галифе проходившего мужчины (а шли они вдвоем). Галифе было добротное – кожа с сукном, а еще на человеке была куртка. Нет, штаны Гарька не порвал, но напугал очень, так как, когда укушенный повернул к нам лицо, оно было мелово-белым и искажённым. То ли страхом, то ли злобой, то ли стыдом. А мы в ужасе лицезрели начальника угрозыска Гасиса. А с ним рядом шёл высокий стройный прокурор Котельман.
Когда Гасис отнял руки от того места, в которое вцепился Гарик, убедясь, что всё в целости и сохранности, то стал грозно допытываться: «Чья собака? Чья собака, я спрашиваю?» – на что я в ответ прошептала: «Моя…» – «Чья моя?» – ещё более громким, окрепшим голосом вопрошал мой мучитель. «Цигельман я…» – «А?! Так скажите товарищу Цигельману, что это будет стоить ему штрафа!» – и уже величественно удалился. Я сидела, нахмурившись, а мои друзья начали фантазировать на тему – как заработать на штраф. Моня Меломед предложил: «А давайте Митя Бузина будет рисовать портреты отдыхающих, а мы, изображая посторонних зрителей, будем бросать реплики наподобие: «Ой, как похоже!»
Утром дома раздался звонок и «сочувствующий горю» прокурор рассказал папе, что произошло. Папка, кинув на меня испепеляющий взгляд, понесся извиняться. А Гасис отбыл в командировку. На этом дело и закончилось. Так произошла моя первая встреча с ОРГАНАМИ. Но она не была первой, если подходить к делу хронологически.
АРТЕК
Ещё одна встреча. И совсем не смешная. Произошла она раньше, а именно, в пресловутом 1937 году. Эта история тесно связана с папой, да и вся моя жизнь до 1941 года была очень тесно с ним связана. Он был мне настоящим другом, тонко чувствующим малейшие изменения в моём настроении, а уж если заболевала… Он буквально причитал надо мной: мир зол, зан, фейгеле манс, арциню манс и т.д. Теперь я повторяю эти слова детям, внукам, правнукам. А вот обучить нас языку, родному языку и не подумали. Как-то стыдно и обидно не знать родного языка. Этот язык, на котором говорили наши предки, дорог и близок мне. Иногда наши родители говорили на идиш в присутствии нас, детей, но только в том случае, если они хотели что-то от нас скрыть… Нонсенс!
Поражаюсь, откуда у папы было столько нежности, ласки, заботы о своей семье (да и вообще, мне кажется, что детей он любил всех, всех!). В собственной семье, где он рос, было не до нежностей. Было в ней семеро детей. Мой дедушка Мотл работал по найму у хозяина – портного, зарабатывал копейки и, как это ни парадоксально, ещё умудрялся пропивать их. Папа рассказывал, что деда отлучили от синагоги, так как он пил и курил в субботу. Ну, прямо тебе, Лев Толстой! Вот откуда у папы была неистовая, неистребимая ненависть к пьянству. Мне казалось, что деда он так и не простил. Дедушка не хотел эвакуироваться, и был убит фашистами в 76 лет.
Папина мама была кормилицей в богатых еврейских семьях. Вообще, мы все родом из Евпатории. И меня, и папу принимала одна акушерка. Его в 1897 году, меня – в 1924 г. Когда после ухода белых папу назначили заведующим здравотделом г. Евпатории, то первое, что он сделал – аттестовал Ангелину Дмитриевну – акушерку, которая приняла множество евпаторийцев.
В партию папа вступил до Октября. Здесь я позволю себе привести фразу из книжки М. Грина «Пламенные сердца», изданной в Москве в 1962 г.: «…Анатолий Цигельман был членом евпаторийской организации большевиков и одновременно связным Симферопольского губернского партийного центра…». Затем гражданская война, тачанка (санитарный летучий отряд). Назывался он лекпом (сохранилось предписание выдать лекпому Цигельман А.М. – и шёл перечень, и подпись – комдив (эту бумажку я видела до войны)). У папы не было специального образования. В юношеском возрасте работал в аптеке. В книге его называют провизором. Но тягу к медицине имел неимоверную и работал зав. здравотделом Евпатории, Джанкоя и где-то в году 1933 даже в Керчи. Что-то около года. Когда был первый набор в мединститут, то он был принят, но вдруг приказ: на хлебозаготовки! На этом его учёба и закончилась. Я думаю, что папа был хорошим организатором, его часто бросали «на прорыв». В общем, о папе я бы писала до бесконечности, хотя маму тоже очень любила. Её в детстве прозвали «а штилле тойб» (не уверена в правильности слов), что означает «тихий голубь». Она была молчаливой, доброй, уравновешенной, в отличие от взрывного, подвижного, выразительно жестикулирующего папы. Маму звали Сара, а все близкие, даже соседи, называли её Саренька.
Как всегда, я ушла от темы. Возвращаюсь к ОРГАНАМ.
Папа весной 1935 года был назначен директором Артека. Тогда это было всего два лагеря: верхний – небольшие отдельные строения – и нижний – деревянные голубые домики. Теперешний Артек – нечто грандиозное и ошеломляющее. Единственное, что не изменилось – это воздух. Мне кажется, нигде нет такого благоухающего, живительного, чистейшего воздуха. В 2000 году я была приглашена на 75-летие Артека. Это было нечто грандиозное. В 1935 году папа проводил 10-летие Артека, и в музее Артека я видела его фотографии по поводу этого события.
Заместителей у папы было двое: по хозчасти Александр Иванович Ряжских (было у него четверо ребятишек) и по политвоспитательной части Борис Яковлевич Овчуков (впоследствии он прибавил еще Суворов – фамилию дяди, который усыновил его, когда Борис осиротел и был беспризорным). Приехал Борис в Артек по направлению ЦК комсомола и поселился в одном домике с нами. Дом был с двумя крылечками, и квартиры соединялись ванной комнатой. Я часто нянчила его трехмесячного сынишку – Вовочку. А жена Бориса, голубоглазая, белозубая Аля, была пионервожатой. Ей был 21 год. Борис был интересным человеком: импульсивный, пишущий стихи, влюбчивый (что мой папа никак не мог ему простить). Внешности самой заурядной, роста небольшого.
Дети всегда слышат и понимают больше, чем предполагают взрослые. И я, никогда не подслушивая специально, была в курсе всех дел.
Как-то у папы со своим замом не складывались отношения. Разные взгляды на режим пионерлагеря, воспитание детей и т.д. – сказывалась разница в возрасте. В 1937 году папе уже было 40 лет. Считался уже пожилым на фоне молодого вожатского племени. Вообще, папка напоминал квочку. Если кто-нибудь из детей заболевал, он не вылезал из изолятора (так называлась медчасть, которая располагалась в парке Виннера (это фамилия помещика)). Парк этот с необыкновенными деревьями и цветами. В этом же парке находилась четырехклассная школа для детей сотрудников. Я, не хвалясь, скажу, что считалась лучшим голкипером, и на каждой перемене мои колени украшались новыми ссадинами и царапинами. Но большую часть времени я проводила на конюшне, где было три смирных лошадки: Ленчик, Копчик и Немчик. Мой лучший друг и наставник – кавалерист времен империалистической войны, дядя Лёша Сушко – очень гордился моими способностями и говорил: «Моей выучки! Как гвоздь в седле сидит!» И я с большой радостью всегда убирала конюшню. Мама, когда я появлялась домой, молча зажимала нос. А сколько интересных людей я повидала, правда, всегда на расстоянии, т.к. папа считал неприличным, чтобы собственные дети болтались рядом. Сделал он единственное исключение, когда в Артек приехал Отто Юльевич Шмидт. Это был человек-легенда. Начальник Севморпути, знаменитый челюскинец. Сидела я на костровой площадке с ним рядом. И столько во мне было трепетной нежности к нему, что я тихонько погладила его большую окладистую бороду. А какими мы обожающими глазами смотрели на лётчиков – Героев Советского Союза, немного завидовали приезжающим детям-орденоносцам, сопереживали испанским детям, которые насмотрелись ужасов войны. Когда дочь Долорес Ибаррури Амайя Руис заболела ветрянкой и не могла пойти на праздничный костёр, папа сидел возле неё, утешая, а она всё повторяла: «Антонио, я хочью на костёр!» А сын Долорес, лет 14, худенький высокий мальчик, знакомясь с нами, называя свое имя Рубэн, всё повторял: «Рубэль, рубэль», – боясь, что мы имя не запомним, а эта ассоциация нам поможет. Имя мы запомнили сразу. Увы, вторая встреча с Рубеном у меня произошла в городе, где ему поставлен памятник – лётчику, погибшему во время Великой Отечественной войны.
Я часто говорю «мы», имея в виду свой класс, так как мы любили ходить вместе. Класс был небольшой. Три девочки, остальные – мальчишки. Когда у меня был первый сценический опыт, весь класс толпился у дверей маленького клуба и требовал, чтобы всех допустили в зал, мотивируя тем, что «наша Беба выступает». А детей тогда после 9 вечера «загоняли» домой. Да, так вот, драмколлектив сотрудников Артека под руководством жены агронома, молоденькой, симпатичной женщины, жаждущей приложить куда-нибудь руки, ставил, ни больше ни меньше, «Русалку». Князя играл местный плотник Вася Молчанов. Его большие руки забавно торчали из рукавов камзола. А меня облачили в страшное зеленое платье, напялили паричок с венком – я была маленькая Русалочка, родившаяся у дочери мельника в «подводном царстве». Я выходила, вся трепеща, на сцену, а князь – Вася – тоже, естественно, волнуясь, вопрошал не своим голосом: «Откуда ты, прелестное дитя? (у него получалось дитё)» Я, ухватив его за руку, как за спасательный круг, невнятно промяукнув: «Пойдем к маме», уводила его за кулисы – там предполагался пруд. На этом моя роль исчерпывалась. Так я начала подвизаться на сцене и, не имея на то данных, но имея за плечами сейчас почти восемь десятков лет, продолжаю периодически «Вавилоны выбрыкивать». Я не знаю, что это означает, но так говаривала нянечка моего братишки, окончившая когда-то церковно-приходскую школу в далёкой Курской губернии. Мне почему-то кажется, что это выражение в данном моём случае очень подходит.
А ещё забавный был случай, когда ждали в гости французского посла (вот фамилию могу назвать неточно) Альфано, что ли. Вызывают папку и спрашивают: «Анатолий Маркович, а у вас, кроме этого белого из рогожки костюма, другого нет?» «Да есть, – говорит, – зимний синий, один». – «Так, немедленно надо сшить костюм». И сшили! Красивый, серый. Посмотрел мой дедушка Мотл издали на встречу с послом и изрёк: «А у Тони (так он называл папу) таки да, костюм лучше, чем у этого Альфано!»
Кажется, я опять ушла в сторону от темы…
Случилась осенью 1937 года беда. Приехал в Артек из Москвы некий Иванов. Высокий, сухощавый, в тёмном костюме. Лица не помню совершенно, так как вблизи не видела. И начались ночные допросы. Вызывали всех пионервожатых, многих других сотрудников, в том числе и папу. В результате были объявлены врагами народа Борис Овчуков и старший пионервожатый Лёва Ольховский (Как он проводил костры! Это был вихрь эмоций, такое единение со всеми, кто был на костровой площадке!). То ли Борис рассказывал какие-то анекдоты, то ли у него гостил работник ЦК комсомола некий Мускин, который был репрессирован. В общем, не знаю, что им инкриминировали, но молодёжь (вожатые), не искушённая жизнью, подписывала протоколы, которые умело ей подсовывали. Единственный, кто не подписал ни одной строчки, был мой отец. Я помню, что он говорил маме (ведь мне было уже 13 лет): «Я могу не уважать его как человека, но я не верю и никогда не соглашусь с тем, что он – враг народа!» Папу обвинили в потере партийной бдительности, говоря, что как это старый большевик с дореволюционным партстажем проглядел врага!
В результате папу исключили из партии и сняли с работы. А Бориса и Лёву арестовали. Для папы исключение из партии было равносильно смерти. Я не преувеличиваю. А в это время тяжёлой крупозной пневмонией заболел Владичек, мой младший брат. Ему было 8 лет. Папа как-то отвлёкся от своей беды, переключился на то, как спасти ребенка… Брат выздоровел. Все эти события совпали с ноябрьскими праздниками. Ну как же не пойти на торжественное собрание? Отец метался, и я предложила ему пойти со мной.
Отзвучали слова доклада, зазвучал «Интернационал». Я встала и подняла руку в салюте. Впоследствии папа говорил мне: «Как ты меня поддержала, ты даже не представляешь!»
Уехали из Артека мы в Симферополь и поселились временно в семье маминой подруги. Муж её был беспартийным, и ему ничего не угрожало. А в Симферополе жил младший папин брат Шурик. По комсомольской путевке в своё время он был направлен в школу НКВД и работал уже несколько лет следователем. Папа боялся навредить его карьере. Как только дядя Шурик узнал о нашем приезде, он немедленно перевёз нас к себе в семью. Я помню их встречу: они крепко обнялись и долго стояли так, а в глазах слёзы.
Так прошёл учебный год. Папа под нашим нажимом писал апелляции. Наконец, папе предложили работу. Директором курхоза Симеиза. Мне приходилось ходить в школу в Алупку Сару – это километров пять. С автобусами было неважно. Но мы умудрялись: утром в школу, затем домой и снова в школу на комсомольское собрание. Когда меня принимали в комсомол, так волновалась и отвечала едва слышно. Кто-то из вихрастой публики громко заметил: «На перемене кричит громче всех, а тут…» Что интересно, несмотря на дальние расстояния (а в Алупку шли в школу из Симеиза, Кореиза, Мисхора), редко кто опаздывал. Очень уж строгий был у нас директор – Николаев. Кличка – Никола. Он был рыжеволосый, и ходил по школе такой стишок:
Прощай, Алупкинская школа,
Последний раз передо мной
Стоит директор наш Никола,
Качает рыжей головой.
Шедевр!
А учителя у нас были замечательные. Вот, например, Фёдор Митрофанович, физик. Добрые глаза, пышные седые усы, интеллигентная речь. Обращаясь к ученице, которая, грубя, что-то кричала, он говорил: «Песоцкая, Вы ученица, а не коммерческий человек» (имея в виду – вы не торговка). Или к воюющим на последней парте девчонкам: «Дамы-амазонки, прекратите движение!» и т.д.
А учитель истории по кличке Полководец (Иван Ефимович Мокренко)! Его можно было слушать часами.
Ольга Ивановна Ивчик залетела к нам из Белоруссии. Кругленькая, в вышитой блузочке, преподавала русский. И когда она диктовала, случались казусы. Она говорила: «Крапостные крастьяне» и много ещё другого. Но всё равно мы её любили. А Маргарита Павловна Старикова! Она преподавала немецкий язык. Я до сих пор помню правила на немецком, чем потрясаю своих внуков. Она ставила с нами водевили… Я должна остановиться, т.к. об учителях я могу говорить долго-долго.
Пора возвращаться к теме.
Где-то в начале 1939 года к нам внезапно нагрянули гости. Борис Овчуков и Лёва Ольховский. Это был праздник, это было чудо! Освободили! Реабилитировали! Радости нашей не было предела. Рассказывали они много о своих мытарствах, сложных отношениях. Вот какой-то тип, подначивая Бориса, сказал ему: «Защищаешь свою Советскую власть, а она тебя сюда засадила». Борис, человек горячий, хорошо смазал ему по физиономии, за что и отсидел в карцере. Ну, всего не написать, но вот стихотворение, которое написал Борис на бумаге для махорки и которое подарил мне, я помню до сих пор, правда, отдельные фрагменты, то, что немного сохранила память. Называлось оно «Товарищу по битве за правду».
Нас с тобой полгода буря носит,
Вокруг медузы, пена и туман.
Верь, товарищ, нас страна не бросит,
Нас спасет Великий капитан.
Опасайся только этой пены,
Что шипит по 58-ой,
Средь неё есть волки и гиены,
И шакалы поднимают вой.
Те враги, что нас сюда толкнули,
Расчёт имели точный и простой,
Чтоб мы в пене этой утонули,
Им отдались телом и душой.
Но Эмиры эти просчитались,
Ивановых планы не сбылись –
Не на тех они в бою нарвались,
Нас не сломит пакостная слизь.
Будь с врагом, как Сталин, беспощаден,
И, как он, друзей люби.
Если вдруг друзья в беду попали,
Хоть умри, но им ты помоги.
В этот раз друзья не помогли нам,
Это в жизни не последний бой!
Мы ещё по многим океанам
Будем плавать, друг, с тобой.
Скоро, скоро перестанет буря,
Мы к брегам отчизны подплывём,
Нас страна встречать родная будет,
Мы опять счастливо заживем.
Мы с тобой вернёмся снова
В наш чудесный солнечный Артек.
С нами вместе радоваться будет
Всякий честный человек!
Я, конечно, пишу не совсем точно, может быть, не по порядку. Сколько искренности, веры и убеждённости в этих несовершенных стихах! Хочу объяснить: Эмир Валиев был секретарем Крымского обкома партии, а Иванов – это тот, кто отправил ребят под арест. Их имена и упоминаются в стихотворении. В общем, ребята приехали поблагодарить отца, так как им давали читать протоколы допросов. Нужно сказать, что Борис прошёл войну, был ранен, остался жив и несколько лет после войны был директором Артека. Было у меня несколько интересных встреч с ним и его семьёй.
Да, папу восстановили в партии после реабилитации ребят. Папа погиб в 1942 году в боях под Новороссийском, так и не узнав, что я стала врачом, а это было мечтой его жизни…
И совершенно случайно Вовочку Овчукова, которого я нянчила в трехмесячном возрасте, я встретила на 50-летии Артека в 1975 году. Ему было 40 лет. И он, оказалось, тоже, как я, был жителем города Керчи! Жил на заводе Войкова. А его мама, Аля Овчукова (Борис рано ушел из жизни), рассказала мне интересный эпизод. Она спросила меня: «Ты знаешь, благодаря кому мы вызволили ребят? Благодаря твоему дяде Шурику!» Как же это было? После того, как Бориса и Лёву арестовали, Аля и жена Лёвы, Белла, бились во все двери, как в глухую стену – ничего не могли узнать о мужьях. И вдруг их осенило: Шурик Цигельман работает в НКВД. Узнав как-то его телефон, но боясь подвести, позвонили и сказали: «Мы из Артека.» И он, я думаю, рискуя, назвал им фамилию следователя, который вёл дело их мужей. И они сумели пробиться. Бывали и такие чудеса. Об этом я узнала спустя примерно 38 лет. Вот и ещё одна моя встреча с ОРГАНАМИ. Невесёлая.
А мой дядя Шурик, Александр Маркович Цигельман, погиб тоже, как и папа, в 1942 году. Только в Евпаторийском десанте. У него была бронь, но он пошёл добровольцем. Ведь в этом городе он знал каждую улочку!
АНЯ
И вот третья встреча. Был март 1945 года. В студенческом общежитии симферопольского мединститута было шумно, весело и голодно. Сохранился один корпус. Остальные корпуса стояли чёрным немым укором проклятой войне. На первом этаже ютилась учебная часть, а остальные этажи занимало общежитие, часть аудиторий и конференцзал. Отопления не было, и мы купили «буржуйку». В комнате нас было пятеро. Я дружила с Любой Заяц и Валей Комаровой. Покупать «буржуйку» пошли втроём. Я, конечно, в качестве носильщика, Валька – советчика, а покупала и торговалась Люба. (Вот уж чему я, прожив огромную жизнь, так и не научилась: ни покупать, ни, тем более, продавать.)
На каждой тумбочке стояло по коптилке из гильз, поэтому наши бедные носы еле отмывались. Старое одеяло, висевшее на вешалке, мы звучно именовали «драпри», а бревно, лежавшее через всю комнату, называли почтительно сэр Арчибальд Ундервуд, откалывая от него щепки для растопки печурки. У меня была страсть, которую трудно было удовлетворить: мне хотелось готовить пищу. А из чего? Я умудрялась вымачивать хамсиные головы, а потом их тушить, но деликатесом были «рванцы»: мука, вода, соль – пища богов. Летом я работала в заготзерно, и мне выдавалась торбочка тёмной-тёмной муки. Это было богатство. Всё съедалось моментально!
Кровать была у меня уникальная, без сетки, а только перекладины. И матрас проваливался в одну из ямок, где я, свернувшись калачиком, крепко спала после дежурства (я работала ночной медсестрой в клинико-онкологическом институте с третьего курса). Кровать моя именовалась «На сопках Манчжурии» или «Прохвостово ложе». Кровать-то я получала последняя, уступая всем место. Вот так и до сих пор не научилась лезть напролом. Но ничуть об этом не жалею.
Ещё я пеклась о большом рыжем псе. Он был похож на огромное узловатое дерево. Назвала я его Рыжим. Проблема с его кормёжкой стояла очень остро. Я пожертвовала миску и слёзно оповестила всех о такой тяжёлой проблеме. Периодически в комнату заглядывала чья-нибудь растрепанная голова, держа в руках скудные крохи, и вопрошала: «Где Бебкина миска?» – «Да вот же, за мусорным ведром!» Таким образом, собачья миска называлась моим именем. Пёс, завидя меня, издавал восторженно-истошный вой, как бы оповещая всё общежитие о моём появлении. Я посвятила ему стихи (подражание Есенину). Написала я их в момент «чёрной» полосы настроения. У меня, я так считаю, характер лёгкий, и настроение чаще бывает хорошее. Думаю, не так гены сыграли роль, а среда, атмосфера и много-много любви: родителей, друзей, самого дорогого человека, который в течении 52 лет не уставал признаваться в любви и доказывать это, детей, внуков. Я все время ощущаю тепло их сердец…
Да, к теме! Возвращаюсь к далекому 1946 году. Я на четвёртом курсе мединститута. В один не совсем прекрасный день кто-то из девчонок сообщил, что моя фамилия в списке на исключение в связи с неуплатой за обучение. (?!) Это был страшный удар. Дело в том, что дети погибших фронтовиков учёбу не оплачивали. Что же случилось? Оказывается, где-то наверху выдали очередной парадоксальный указ: дети из семей офицеров-фронтовиков, получающих пенсию, не должны платить за учебу, а дети из семей, не получающих пенсию, обязаны оплачивать. У папы не было офицерского звания (это особая история), и пенсию мы не получали. Ей Богу, если бы это не коснулось меня, я бы ни за что не поверила в это форменное идиотство. Я была в отчаянии. Мама с самым младшим братишкой еле сводили концы с концами. Что делать? Я в отчаянии лежу, отвернувшись к стене, и сочиняю упаднические стихи:
Холод, темнота и жуть,
Ноги вязнут в житейской грязи.
Чтоб с дороги прямой не свернуть,
Нужен свет, а иначе ползи,
Постепенно катись в болото.
И внезапно засветилось что-то.
Если головой о стену биться,
Искры сыплются из глаз.
Жизнь чтоб осветить и самому светиться,
Бейся головой о стену – и не раз.
Может быть, исхоженной тропою
До чего-нибудь и добредёшь,
Только, друг мой, согласись со мною,
Трудно ноги не испачкать без калош.
Объясняю, калоши символизировали благосостояние (мы-то всю войну ходили в рваной, протекающей обуви, и, кстати, я ни разу не простыла).
Да, а Рыжему я написала:
Напоминает старого вояку,
На морде шрам, и с перебитою ногой.
Люблю я эту рыжую собаку:
Ведь искренней породы всей людской.
Он по-собачьему уже старик,
И пессимизм в его натуре.
К несправедливости людской привык,
На жизнь он смотрит, голову понуря.
Быть может, от тоски? – не знаю, от чего –
Он часто оглашает двор протяжным воем.
И хочется мне, Рыжий, только одного:
С тобою вместе взвыть,
И даже громче вдвое.
Всё закончилось благополучно. Помогли свои – студенческий комитет.
Кроме меня, Любы и Вали, в комнате с нами жила моя двоюродная сестра Аня Цигельман. Дочь папиного младшего брата Ефима. Немного позже к нам подселили девушку, пришедшую с фронта – Асю К. Была она неказиста, горбилась и всё больше молчала, в отличие от меня и Любы. Мы наперегонки сочиняли устные трактаты на псевдонаучные темы. Например, «Суворов, как факт форсирования родов», в общем, мололи абсолютную чепуху. Наша Валюня очень добросовестно зубрила – её, бывало, не оторвёшь от учебника. Была она родом с Кубани, у неё, единственной из нас, был жив отец, и ей даже из Армавира присылали посылки, в которых была бесценная картошка и лук.
С сестрой Аней у нас скорее были дружеские отношения, чем родственные. Это была белокожая, голубоглазая девушка, с длинной косой и маленьким хорошеньким ртом. Пережить ей пришлось немало. Когда ей было 5 лет, её мать, красавица Рахиль, ушла к другому. Мой дядька Ефим, рассказывали, хотел наложить на себя руки. Анечка с матерью и отчимом жили в Херсоне и с родственниками не общались. Но случилась беда. После неизлечимой болезни умирает Рахиль. Мой папа и его самый младший брат настояли, чтобы Аня жила в семье своего отца. Отношения с мачехой у неё не складывались. Аня подолгу гостила у нас, мои родители старались дать ей тепло, которого ей так не хватало. Летом 41-го, находясь у нас, она подготовилась и поступила в мединститут. Начались бесконечные переходы и переезды с институтом, и конечным пунктом, где приткнулся эвакуированный институт, был город Кзыл-Орда. Казахстан. Девочка настрадалась сполна. Перенесла тиф, дистрофию. Училась и работала. Её отец с семьёй погиб в Симферополе. В общем, оказалась Аня одна на белом свете, и надо было цепляться за жизнь. Характер выработался соответственно жёсткий, нетерпимый, да и не мудрено. Вот не сложились у неё отношения с Асей К. Поссорились из-за какой-то мелочи, а ссора получилась грубой, безобразной. Ну что ж, всякое бывает. Но как-то отзывает меня в сторону Валюня Комарова и сообщает под большим секретом (ведь дала подписку о неразглашении), что её вызывали в НКВД и долго допрашивали про Аню, а через некоторое время вызвали Любу. Но я, естественно, стала сопровождать их на все допросы и тихонько ждала у соседнего здания, глотая слезы.
Дело вёл молодой, явно строивший карьеру, следователь Арефьев. Девчонок подлавливал на каждом слове. Например, Валя в ответ на его очередной вопрос отвечала: «Я не слыхала, о чём говорила Аня, я усиленно готовилась к зачёту». На что наш дотошный правдолюбец ответствовал: «Неправда, Вы повернулись и сказали: «Аня, подумай, что ты говоришь!», – то есть получалось, что кем-то всё фиксировалось дословно. А Аня говорила, например, кому-то из девочек, повесившей платье рядом с портретом вождя: «Чего ты Ёське морду закрыла? Пусть смотрит, как мы тут живём, сдыхая с голоду…» Или подошёл кто-то попросить у неё комсомольские взносы, а она, вернувшись с дежурства с абсолютно мокрыми ногами, замёрзшая, голодная, усталая, послала того, кто к ней обращался так далеко… Все это было подробнейшим образом «законспектировано» и передано. Все это я узнала от девчонок, приходящих с допросов.
Как-то поздним вечером все спали, а я писала, сидя за столом, какой-то реферат. Раздался стук, и тут же в комнату вошёл незнакомый мужчина в тёмной одежде, с неприметным лицом и обратился ко мне с вопросом: «Где Цигельман?» Я, запинаясь, уже догадываясь обо всем, спросила: «К-к-ка-кая?» – «Анна», – сказал он. Я разбудила Аню, ей велели собраться, вещи оставить и следовать за ним. Аня попросила у меня воды, я быстренько налила в чашку, но напиться она не успела. Ждать не стали. Её жалкий чемоданишко в присутствии понятых перешерстили. А там, в основном, были конспекты. (Что удивительно, я всё так хорошо помню, а вот начисто запамятовала, один был пришелец или нет? Но его-то я запомнила хорошо. Когда случайно встретила его в детском саду, куда он пришел за сынишкой (после окончания института я временно работала там врачом), я узнала его мгновенно, даже сердце ёкнуло. Он вряд ли меня запомнил. Зайцев – была его фамилия.) Наутро всё общежитие собрало мне для Аньки передачу. Там были редкостные вещи, например, даже кусочек сала. То есть, каждый поделился, как мог. И стала я мытарствовать. Меня посылали от одной двери к другой, но узнать об Анне я ничего не сумела. И вот меня осенило. В Евпаторию вернулась жена моего дяди Шурика, который, как известно, до войны работал следователем. А поеду-ка я к тете Наде, авось она знает кого-нибудь из дядиных бывших сотрудников! В Евпатории тётя, погоревав со мной, посоветовала обратиться к некоему Якову Хлусеру и дала мне его симферопольский адрес, куда я отправилась сразу же по возвращении из Евпатории. Приняли меня радушно. Яков уже не работал, но совет дал дельный. Посоветовал попросить аудиенции в НКВД у подполковника Громова, секретаря парторганизации, прибавив при этом, что это исключительно честный, отзывчивый человек, и он должен помочь.
В связи с тем, что я собиралась в такое высокое учреждение, волнение охватило все общежитие. В чём же мне туда отправиться? Был у нас в те времена такой лозунг: «Спасибо дедушке Рузвельту за счастливое детство!» Дело в том, что США тогда оказывали нам гуманитарную помощь. Например, на студенческий паёк выдавали яичный порошок (в простонародье называемый «яйца Рузвельта»), а на собес высылались вещи (теперешний секонд хенд). В Саках, куда мы с мамой и братишкой Владечкой вернулись из эвакуации, заведовал собесом необыкновенно добрый человек. Он был ленинградец, фронтовик, без правой руки. Каким ветром его занесло в Крым, не знаю. Фамилия у него была славная – Лапкин. Нашей семье в собесе выдали всё необходимое, там «болели» за меня, радовались моим успехам. (Я не в первый раз убедилась, что на свете много людей хороших.) Если бы не эта помощь, вряд ли я дотянула бы институт. Кстати, до сих пор не могу себе простить: я ведь не пошла на выпускной в институт, так как ни за что не хотела надевать чужое. Девчонки уговаривали, в моем распоряжении было много нарядов, но я была непреклонна и уехала к маме в Саки (от соблазна). Это называется гордость голодранца. Прошло 54 года, а я жалею о своем глупом поступке.
Ввиду того, что вещи из посылок были не новые, они быстро начинали рваться, и девчонки умело накладывали латки. Так, моё нарядное синее платье из крепа было с огромными квадратными латками подмышками. Да еще я, пытаясь угнаться за девчонками, у которых были уже шёлковые чулки (а я ходила в нитяных, окрашенных луковой шелухой), пошла сама на рынок, а когда в общежитии примерила обновку… – все девчонки покатились со смеху: чулки были разной длины и разного цвета. Нарекли меня сразу «ночной мотылёк», так как появляться в своих обновках я могла только в сумерках (прошло 55 лет, а я такая же неумёха-покупатель по-прежнему).
Короче, общими усилиями меня облачили, и хотя я неловко чувствовала себя в чужой одежде, выхода на сей раз не было.
Когда я, получив пропуск, поднялась на второй этаж, меня у двери ждал хозяин кабинета. Мне он показался пожилым, но в двадцать с небольшим трудно судить о чьем-то возрасте. Фамилия Громов ему подходила. Он был большой, широкоплечий, со светлыми проницательными глазами. Усадил и попросил подробнейшим образом все рассказать. Слушал долго и очень внимательно. К сожалению, не каждому это дано. Я ему сказала ещё, что всё, что Аня говорила, – результат сложившихся тяжелых обстоятельств жизни, сформировавших и ожесточивших её характер (не буду здесь говорить об этом подробно). Выслушав, Громов посоветовал всё это изложить письменно и подать на имя начальника НКВД полковника Ходжаева и обещал передать письмо лично с соответствующими комментариями. И в ближайшие дни, как по мановению волшебной палочки, всё изменилось. Девчонки пришли с допроса и сказали, что следователь другой. Медведев была его фамилия, немного старше предыдущего. Когда Любке показали один из протоколов, ею подписанный, и она увидела такие слова: «Неоднократно поносила и дискредитировала Советскую власть» – Любка встала в позу, наверное, забыв, где находится, и с пафосом изрекла: «Я за стиль и оформление следователя Арефьева не отвечаю!» На допросы стали приходить два пожилых полковника (или подполковника – я ведь со слов девчонок) Раскольников и Решётников. И велись перекрестные допросы. Они сами старались свести на нет и придать другую интонацию, другой оттенок Аниным словам. Встречаются везде порядочные люди. Ведь поняли, ну какой она враг народа. А ведь этот, с позволения сказать, сопляк Арефьев «клеил» ей 58 статью 10 б. Может быть, я в чем-то не точна, но звучала формулировка так: «Враг народа, антисоветская агитация» – это 10 лет! У Аньки экзамены были на носу, и, наконец, наступил долгожданный день. Просидев два месяца, она снова обрела свободу. Но когда нас в общежитии встречали вдвоем, то недоумённо переводили взгляды с одной на другую, вопрошая при этом: «А кто из вас побывал в тюрьме, интересно?» Так как у Ани округлились и порозовели щёки – всё-таки, хоть тюремная баланда, а всё же регулярно (это я так думаю). Ну а мне некогда, да и нечего было есть регулярно, к тому же я всё время ревела, обивая пороги – вот и побледнела, вот и вытянулась физиономия. Передачу я ей торжественно вручила после возвращения (не принимали ведь). Кое-что подпортилось, но это уже детали.
Девчонки хотели отлупить Асю К., но я категорически отвергла этот план, мотивируя тем, что она и так Богом обижена – горбатенькая. Она ушла в другую комнату сама. Вот и еще одна встреча с ОРГАНАМИ.
Эти мои воспоминания не претендуют на звание литературных. Хочу надеяться на то, что мои внуки захотят их показать моим правнукам.
Свидетельство о публикации №209031100454
О языке и стиле Ваших текстов нечего и говорить, они - превосходны, и они - индивидуально Ваши. Это можно сравнить с мастерством музыканта: если исполнитель хорош и не допускает в своей игре неточностей и ошибок, то на технику исполнения уже не обращаешь внимания и слышишь только музыку как она есть. Вот так же и с хорошей литературой: в нее погружаешься, сопереживая героям, испытывая доверие и расположение к автору.
Ваши рассказы - именно такая хорошая, подлинная литература.
Здоровья Вам и всех благ!
С уважением и симпатией к Вам,
В. Славин (Керчь-Москва)
И пожалуйста, продолжайте писать!
Славин Владимир 28.12.2015 18:02 Заявить о нарушении