Когда над Аром восходит Луна

Когда над Аром восходит луна, даже если и не целиком, а лишь немного выглядывая из тени своей старшей подруги, я, видит бог, иначе отношусь к этому им забытому городу, раньше – еще хоть приграничному, а теперь, после Шенгена, совсем потерявшемуся в среднеевропейской глубинке. Ночью цветовая палитра, конечно, беднее, но моему городишке это только на пользу. Синяя тьма съедает яркие пятна мусора, а облупившиеся стены обращаются в покрытую лунными бликами морскую поверхность. Пыльная листва, багровеющая в свете редких кварцевых фонарей, остается напоминанием о закате, утверждая конечность любого дня.

Все эти переходы от синего серебра к синему углю, местами разорванные охристыми снопами света, похожи на подкрашенную черно-белую фотографию. Раньше такое делали с женскими портретами. И когда в землянке или в окопе, на перевале или на борту корабля человек брал в руки карточку с кружевным обрезом, то со снимка смотрела на него красногубая, но и розовощекая гостья. Я бы поступал так с военными фотографиями, на которых немало бывает раненых и убитых. Ох, и много охры понадобилось бы тогда военным корреспондентам. Хотя, кровь на войне красной бывает редко. Чаще черной. Однако и губы женщины тоже ведь не красны. В обоих случаях краска стала бы символом жизни. В одном – той, которую ждешь, в другом – той, с которой прощаешься. Да, символом, красным символом, если цвет вообще способен быть содержанием.

В перипетиях ночного цвета иногда случается постороннее движение. Чаще это просто ветер: немного вправо, немного влево, и только если буря, – попытка улететь. Реже это люди. С людьми интереснее. Идя по городу, человек, сам того не замечая, много раз меняет окрас. Вот он угольно синь, как безмолвная и слепая рыба на самом дне морском, а вот отливает серебром, будто горный лев в морозную ночь. Попадая в сноп охры, идущий человек издалека выглядит так, будто ранен – весь и без остатка, а вблизи – так же, как и днем: здоровым и слегка замкнутым. Это касается всех, меня, очевидно, тоже.

Ночной дождь резко уменьшает количество угля и рождает целые потоки серебряных бликов. А веерные отключения электричества ненадолго излечивают и без того, правда, немногочисленные раны. Однако прошлой ночью не было дождя, да и электричество не отключалось. Это была короткая июньская ночь, для меня – даже слишком июньская.
Усталые и пьяные, мы лежали в высокой траве на склоне глубокого яра, круто сбегающего к реке. Мне была хорошо видна западная часть неба и ее яркие звезды. Я, как всегда, любовался Орионом, который почему-то считал своим созвездием. Ута спала, ее явно утомило шампанское и долгая пешая прогулка до самого Мааса. Я подполз к ней и обнял, насколько позволяла ее поза. Она что-то пролепетала сквозь сон и ткнулась мне в подмышку. Прямо-таки супружеское ложе. В ивняке, в самом низу яра снова защелкал соловей, а цикады и вовсе не умолкали. Пряный запах травы перебивал даже аромат девичьего тела.

Для счастья не хватало самой малости. Я приподнялся на локте и стал расстегивать блузку Уты. Она проснулась и стала помогать мне, уже с юбкой. Поймав ее молящий взгляд, я на секунду понял, что творю, но в следующий же момент остервенело впился в тонкую шею, сразу прокусив ее до трахеи. Трахеотомия подручными средствами – мой конек…

Я надеялся, что потом проснусь как обычно – спокойным и уравновешенным, будто ничего и не сделал предосудительного, раз и навсегда забыв имя той, наиболее лакомые куски которой уже начал переваривать мой желудок. Но на этот раз меня подвела поспешность, с коей я поглощал свою жертву. Я не дал ей раздеться вполне и потому наглотался обрывков белья. Раньше мне случалось проглатывать клипсы и что-то там еще из бижутерии, но стакан растительного масла спасал от эксцессов. Теперь же я заболел.

Нет, все было сделано правильно: если бы я дал Уте раздеться, то не смог бы уже убить и съесть ее. Секса бы тоже не вышло, так что я получил все удовольствие, на которое был способен. И вот теперь за него плачу.

Несколько раз меня рвало, но мяса в желудке слишком много, так быстро все оно не выйдет. Как питон – наелся на месяц вперед. Только не впрок.

Это состояние не позволяет мне забыть Уту, по крайней мере, - до выздоровления. Более того, оно заставляет меня вспоминать наше недолгое знакомство и, черт меня возьми, даже мучиться угрызениями (какой иронией наполнено это слово применительно ко мне!) совести. Да, у ликантропов тоже есть совесть, пусть и зависимая от работы пищеварительного тракта.
В свое время родители предложили мне выбор – идти учиться на повара или на врача. Выбор, кстати, довольно обычный для семей, состоящих из особей нашего вида. Молодые люди поглупее подаются в кулинарные колледжи или учениками к поварам из грязных кафешек. Я же, естественно, стал врачом, хирургом.

Вернувшись в Ар, я завел собственную практику и мог уже не обходиться тем, что оставалось после ампутаций наружных и внутренних органов. Наслаждение живой плотью звало в путешествие по ночным улицам. С первыми своими жертвами я не церемонился: встреченного пьяницу оттаскивал в сторонку, перерывал глотку и съедал некоторые части тела. Ливер, кстати мне не нравился никогда. Я не трогал ни сердце, ни печень, ни мозг, ограничиваясь плотной и сочной мышечной тканью.

Однако с каждым разом я стал съедать все больше и больше. Это заставляло иногда заглатывать совсем неаппетитные куски, а пару раз – давиться циррозной печенью. Теперь, чтобы и насытиться, и получить удовольствие, я должен был подбирать жертву, как охотник дичь. Поначалу меня устраивали дети, но, в конце концов, и их стало недостаточно. Я переключился на девушек.

Тогда-то во мне и проснулся охотничий азарт. Захотелось не просто убить и съесть, а исполнить красивый и медленный танец смерти. В принципе, это было не сложно. Желудок ликантропа переваривает добычу примерно месяц, нуждаясь лишь в воде и растительной пище. За месяц можно установить с жертвой весьма тесные – даже интимные – отношения.
Однако не все наши мечты реализуются. Первая девушка, с которой я танцевал смерть, решила отдаться мне на второй неделе, но когда дошло до дела, меня вырвало. Я не мог спать с тем, кого собирался съесть. Тоже повторилось еще дважды, после чего мне пришлось охотиться либо за скромницами, либо самому изображать девственника. Иногда получалось забавно.

С Утой мы познакомились почти два месяца назад. Танец, исполненный ею, – самый долгий и самый красивый изо всех. Кстати, вчера я уже был на грани голодного обморока, так хотелось мне продлить очередное па с нею. Но отец говорил, что хотя наши часто создают семьи с людьми, потом все равно утоляют голод. Я знал, что съесть Уту сейчас – лучше для меня и моей любви к ней, чем потом. А не съесть ее я не мог, хотя и думал об этом неотступно.

 Воспоминания о ней роятся в моем сознании. Это действительно рой, и ни одна пчела не хочет быть схваченной и приколотой к бумаге. Любое воспоминание замкнуто на наш последний вечер, а он, в свою очередь, разобран по всем остальным. Сам же акт поедания я помнить не хочу, хотя помню. Предать это бумаге – выше моих, пусть и нечеловеческих, сил.
Живот болит страшно. У меня жар и, видимо, это перитонит. Я мог бы пойти в клинику, но что увидят мои коллеги-люди в моем желудке! Не столько жаль после всего этого себя, сколько их, особенно, если операцию будут делать женщины. Времени у меня нет, совсем. Ута заберет меня с собой. И, может, это и хорошо. Я действительно хотел бы быть с ней. И хочу. И буду.

А за окном снова взошла луна. Уту кто-нибудь, наверное, еще ищет. И долго будет искать, хотя, если я умру – до моего вскрытия. А если не умру, то есть умру, но когда-нибудь потом, - то долго.

Интересно, как там, в овраге. Трава, наверное, еще не распрямилась. Зато темно, и крови уже не видно. Можно лишь почувствовать ее, коснувшись травы руками и лицом. Хотя нет, такие, как я, скорее уловят запах. Конечно, уловят. Там, верно, и собак, и кошек уже перебывал не один десяток.

Из окна видны звезды. Луна еще мешает им светить в полную силу, некоторые и вовсе пока не видны. И не потому, что слабые. Просто есть звезды вечерние, есть ночные, а есть утренние. Всем свое время, и одни светят на синем небе, другие на черном, третьи на голубом. Если бы этот триколор никогда не нарушался оттенками красного! Тогда, я порой верю в это, все были бы такими, как я, и Ута тоже была бы такою, как я. И Ута. Была бы.
Но красный цвет разделил нас. Есть мы, охотники, есть они, жертвы. В нашем небе – множество звезд, в их небе – всего одна. И они как-то живут с этим, им как-то хватает этой одной. Мы же разделили все звезды между собою. Я отбил себе Орион. Отцу принадлежал Змееносец. Ликантропы послабее владеют лишь отдельными звездами, да и то – на вассальных правах. Пусть даже вассал моего вассала и не мой вассал. А люди как-то уживаются под одной звездой. Как? Может быть, Ута рассказала бы мне потом. Но, скорее всего, она и сама никогда не знала, как это делается. Просто делала – и все.

Как больно, Ута!


Рецензии