Замышамочинские хроники

Рекогносцировка
Когда-то этот город назывался так, как он назывался. Но еще до этого он тоже назывался, по-другому. А как пришли в город новые веяния, с новыми веяниями восстановилась историческая справедливость. Справедливость в виде куска дубовой коры с нацарапанным на ней названием нашлась при рытье сточной канавы. Найденное обрадовало всех, и стал город называться Замышамочинск.
Город стоял на берегу реки, с угла, и по реке ночами проплывали столетья – целые караваны столетий. Зачем и куда они плывут – никто не знал, а спросить опасались: вдруг это государственная тайна. Смотрелись плывущие столетья страшновато, отчего желающих позевать на ночном берегу нужно было искать днем с огнем. Иногда на главном городском дебаркадере замечали главного городского Начальника – тот стоял и махал проплывающим столетьям капитанской фуражкой. Золотой краб на фуражке светился и тоже махал – сразу всеми клешнями.
На весь город насчитывался один памятник. Памятник был сидячий и был он градообразующий памятник, потому что весь город стоя располагался вокруг него. На городском кладбище тоже имелись памятники, и памятников было больше, но никто не ходил их насчитывать: нехорошо. А этот памятник очень хорошо сидел в центре города, под окнами главного городского Начальника. О памятнике так и говорили в сердцах: «Наш градообразующий памятник».
С памятника все и началось. Все, в смысле – хроники. Они в меру бестолковые и беспорядочные, но такая у нас жизнь. А кто описывает жизнь как в меру толковую и порядочную, тот сам без меры дурак, не верьте.

Хроника первая: «ИЕЗЕКИИЛЯ»
1.
Сидел, значит, памятник, называемый в народе «Наше все», а мимо памятника шла девочка, уже не старшего школьного возраста, а на всякий случай совсем совершеннолетняя, только умственно недоразвитая. И как мимо памятника проходила девочка та, так вдруг возьми и школьное свое знание пред памятником как есть обнажи. Знание хоть и небольшое, но трогательно.
С одной стороны никто и ахнуть не успел, потому никого с той стороны и не было. А тут как на беду с другой стороны, пред девочкой, значит, шасть и скок-поскок молодой человек – руки-ноги перебинтованы, сам на костылях – городской сумасшедший без имени, и говорит ей молодой сумасшедший без имени восторженным голосом и весьма поэтически: «А известно ли вам, милашка, что нехорошо это – перед первым встречным памятником свое школьное знание обнажать? Нешто старая нянька Родионовна на ушко зимнею порою не певала, бонна Гертруда Францевна на летних вакациях нотациев не читывала? Парле ву?»
- Не-а, - отвечает ему девочка. - А кто это: «бонна»?
«О, невинное дитя мое! - патетически воздев руки, восклицает молодой человек. - Любознательность не может быть залогом здоровья. Пойдем лучше, дитя мое, со мной, пока не поздно, я тебе чудо покажу!»
Подумала девочка часок-другой и согласилась.
- А, - говорит, - легко!
И пошли они.

2.
И идут они себе, будто голубки воркуя. Идут, значит, они, идут и приходят наконец.
Глядь она, девочка то есть, а молодой человек через себя перекинулся, гоголем-могоголем обернулся, к забору привстал, и давай себе руки-ноги к забору тому аккуратненько розовыми гвоздочками приколачивать: сперва правую руку приколотил, после левую, а там и белы разуты ноженьки. 
«Вот, - плачет, - видишь, дитя мое, до чего проклятая жизнь нравственного человека доводит! Разве это не чудо?»
- Ой, какие у вас милые гвоздики! Они и вправду такие розовенькие, или вы их лаком для ногтей покрасили? - спрашивает девочка ему в ответ.
И уронил слезу счастья молодой человек, и сошел в тот же час с забора, и взял он девочку за правую девичью руку, потому что левая у нее была занята, а чем – не скажу, и приложил он ее персты к своим покусанным губам, и просиял от макушки до самых ногтей.
И раскрылось над ними Вечное Небо, и сошла с неба на них Большая Любовь – огромная и сияющая, как медный таз, и накрыла их.
И взялись они за руки, как верные друзья поодиночке, и понесли свою Любовь назад – на главную городскую площадь, и возложили ее на сидящий памятник, который их свел, - чтоб пролетная птица на голову ему зря не гадила.
Так и сбылось древнее пророчество, записанное в городской книге актов гражданского состояния: «Как накроется, так откроется, пойдет плясать дураковская».
Что оно значило, это пророчество, никто не захотел понимать: все ж умные!

3.
Это была девочка трудной судьбы. Или это ее судьба прикинулась на время девочкой. Судьба, известно, бесконечно глупа, потому и девочка вышла недоразвитая. Недоразвитость ее заключалась в том, что ничего в девочке заключиться не могло, а только попадало к ней какое-нибудь «чего», так сразу наружу и выплескивалось, и становилось «ничего». Все у ней было наружу, у этой девочки, а так нельзя – так ничего не утаишь и не украдешь. Так скучно и пусто, и никаких Лауры с Беатриче, а одна только девочка, и та вся – с головы до ног – наружу, как голая.
Но это только метафора, потому что сначала у девочки были родители, которые ее одевали, а теперь она перешла от родителей своих к мужу, и тот стал ее одевать.
«Сначала трусики», - говорил ей муж, надевая на девочку трусики.
- Трусики! - восхищенно повторяла девочка.
«Теперь чулочки с кружавчиком», - продолжал муж.
- Ах, какие! - всплескивала руками девочка.
«Так, а теперь насисечнички!» - продолжал заботиться о девочке муж.
- Не хочу насисечнички! - вскрикивала девочка и шла гулять без насисечников.
Все ее в городе знали и все, как могли, любили. «Что с нее возьмешь!» - говорили «все», и лезли в задний карман проверить – на месте ли пустой кошелек.
Дело тут в одной странности: кто бы из «всех» ни встретился девочке, обнаруживал, что кошелек его пуст. Только что был полон, а теперь, - на тебе! - пуст!!
С чего бы это?

4.
Муж девочки на костылях костыли свои совсем забросил. Дырочки, сделанные в нем розовыми гвоздиками, тоже совсем, как по мановению, почти заросли, кроме одной, махонькой – в левой пяточке. Дырочка кровоточила, но не мешала молодому человеку парить. Остальные дырочки просвечивали, но уже без крови.
Паря, молодой человек-муж-девочки целиком отдался поэтизации забора. Он имел частный дом на окраине города, где и существовал – сначала один, а по истечении известного времени – с девочкой-женой. Вокруг частного дома существовал частный забор, забор существовал квадратно, с четырьмя прямыми углами (молодой человек счел и измерил их транспортиром), и этот факт сбивал молодого человека с ног. Он переставил забор так, чтобы тот отвечал своему определению – быть «вокруг», и больше молодого человека-мужа ниоткуда и ни с чего не сбивал. Теперь это сбивало соседей, но молодой человек оставил соседей по другую сторону забора. Соседи, скрепя поллитрой сердце, утешились.
Увлечение забором забрало его всего (то есть молодого человека). По утрам, пока не рассвело и не начало забирать, он, спеша одев девочку и вытолкав ее со двора, снимал доски с забора, но к ночи и к возвращению девочки стремился возвратить их на место. «Ночь – дело темное!» - глубокомысленно замечал он. В промежутке между снятием досок и их постановкой в темную ночь молодой человек занимался писанием на досках таинственных письмен. Он писал письмена кровью, потихоньку сочившейся из левой пяточки, и называл исписанные доски «досками судьбы» и посвящал их девочке-жене. Сначала он писал на одной стороне доски, потом на другой. Сначала он думал, а после вздыхал о написанном, потом ему пришло озарение: спрямить пути. Молодой человек перестал думать, стал только вздыхать. Вздох занял у него остаток жизненного пространства, не занятый еще девочкой, и на писание теперь времени совсем не хватало. Так, половина забора была занята «досками судьбы», половина осталась просто досками и просто забором. «Мало что в этой жизни удаётся довести до конца!» - вздыхал огорченный поэт.

5.
Стал молодой человек выходить в город. В городе он отыскивал первого встречного и приставал к нему. Приставая, он показывал во всю длину свой высунутый изо рта язык и невнятно произносил дерзкие слова: «Вот мой грешный язык». Странно, но ему верили. Тогда когда верили, молодой человек обрадованно предлагал первому встречному поверившему несусветное. «Вырвите мне язык», - предлагал он. Некоторые из встречных соглашались, особенно проказники-мальчишки, но у них не хватало инструмента, а язык был скользкий и неприхватистый. Большинство же брезговало и шарахалось. Вдохновленный непониманием большинства молодой человек перестал закрывать рот, хотя стояли уже нетеплые погоды, и так и бегал всем навстречу, молча паря высунутым грешным языком. На грудь себе он приделал табличку, где кровью спрашивалось: «Встречный, ты не серафим?».
Однажды его пригласили на городское радио – поучаствовать в передаче о нем, как о достопримечательности города. Молодой человек пришел, да так и просидел всю передачу с высунутым языком, слова не говоря. Больше на радио его не приглашали.
Иногда ему подавали за язык, на эти деньги они с девочкой и существовали в промежутке между основными видами деятельности.

6.
В день, когда молодой человек-муж показывал язык на радио, девочка-жена решила тайком от него возвратиться домой и посидеть на крылечке. Она любила посидеть на крылечке, но ей это никогда не удавалось: только присядет – муж гонит со двора и, вздыхая, начинает снимать доски с забора. Девочка подумала, что в крылечке есть тайна. «Тайна» представлялась ей в виде пяти таинственных букв с повешенным над ними полумесяцем. Девочка помечтала, что если тайна ей откроется, она заберет полумесяц и повесит над собой: «Ах, хорошо выйти в город с полумесяцем над собой, это лучше, чем на каблуках-шпильках внизу!»
Подойдя к дому, девочка увидела странное создание. Создание не было человеком, не было оно и животным из тех, которых девочка знала по книжкам и в замышамочинской жизни. Создание было «середина-наполовину». «Издалека приехал», - подумала девочка. Она остановилась не дойдя до крылечка, разглядывая создание. Разглядывать оказалось непростым занятием, потому что создание светилось, переливалось разными цветами, сверкало спицами крылатых колес, которые у создания были вместо ног. И еще у создания имелись шесть крыльев, тоже светящихся и переливающихся, натыканных маленькими живыми глазками.
«Хорошо, соседи не видят», - догадалась девочка. Соседи, и правда, не видели, так как были: кто на работе, кто на пенсии отсыпался за всю жизнь, кто без работы и без пенсии, зато в стельку.
Девочка стояла и заглядывала созданию в глазки – в один за другим. Глазок было очень много, и все разные, заглядывать в них можно было до вечера. Глазки тоже загляделись на девочку и часто моргали, потому что увидели, что девочка, увлекшись, засунула палец в свою правую ноздрю. А один глазок не моргал – он вытек и висел на красной ниточке (зацепился за гвоздь, когда создание преодолевало полуразобранный забор с «досками судьбы»). «Надо бы подшить, - подумала девочка, - а то потеряет!» Она подошла к созданию, ловко схватила и оторвала висящий глазок.
Создание враз полиловело, пошло изнутри молниями, и в сокровенное знание девочки само собою вошло Слово. Слово звучало так: «Серафим на крылатых колесах Иезикииля». «Ие-зики-иля...», - по слогам повторила девочка и призналась себе, что слово ей понравилось. Зря некоторые думали, что знание у девочки не сокровенное, а недоразвитое, почему она и обнажает его где ни попадя. Девочка взглянула на молнии внутри «Иезикииля» и махнула им рукой – молнии враз перестали. Девочка улыбнулась: «У Иезикиили глазок и так много, я поиграю, а после верну и пришью на место. Вот только иголку надо найти». Девочка вставила глазок себе в прическу и пошла в город – искать иголку. «Глазок лучше, чем полумесяц. Красивый! Жаль, что я сама себя не вижу», - рассуждала девочка дорогой.
На крыльце она так и не посидела.

7.
Пока девочка ходила за иголкой по городу, к полуразобранному забору пришел Первочитатель. Первочитатель был известен в городе. Он читал все что ни попадется. Он гордился тем, что прочел все книги и подшивки старых газет в городской библиотеке, все надписи на магазинах, общественных заведениях, конторах частных фирм и муниципальных служб, на столбах и на автобусах. Он таскал любовные записки из карманов и чужие письма из почтовых ящиков. Прочтя, он возвращал записки в карман (часто в другой), а вскрытые письма в ящик (часто перепутав конверты). Горожане, не имея средств бороться с напастью, уговорили городскую почту принять Первочитателя на должность перлюстратора. Так как должности перлюстратора на почте не нашлось, Первочитателя оформили контролером, и почтовая жизнь тут же наладилась. Влюбленные, ничего больше не опасаясь, перестали писать секретные записки. Секретные прежде записки утратили свое главное качество – секрет, и приобрели качество главнейшее – открывать секрет. Город наполнился объявлениями и рукописными плакатами такого содержания, что... (э, нет, лучше опустим!)
Вдохновленный успехом Первочитатель на выходных выбрался из города в район, но там его крепко побили на краже афишки, надежно извещавшей о приезде фальшивой Верки-Сердючки. Пока заживали синяки и ссадины, у Первочитателя образовалось время тоже подумать. Подумав, но по-другому, он заключил о себе, что он «святой страдалец»: «Люди не подозревают, что значит художественное слово, - думал по-другому Первочитатель. - А ведь это страдание, я страдаю над каждой буквой, даже над знаком препинания – страдаю». На мысли о страдании страдание не замедлило отозваться и вошло в плоть и дух Первочитателя еще глубже, чем было. Он проникся и вспомнил о смерти и о мертвых. Вспоминание бегом повело его на городское кладбище, где стояло множество никем непрочитанных памятников. Дорога на городское кладбище ухабисто проскакивала мимо дома, в котором проживали девочка-жена и ее муж – городской сумасшедший и молодой человек с досками судьбы.
Так Первочитатель оказался лицом к лицу с полуразобранным забором.

8.
Первочитатель пробегал мимо забора, проборматывая осенившую его мысль: «Букву ю, - бормоталось Первочитателю, - надо писать, положив на бок – этого не хватает для спасения мира словом, тайной и кра...» Он хотел еще додумать некрасивое слово «красотой», но уже на слове «тайной» взгляд Первочитателя зацепился о выстроенный кругом полуразобранный забор, доски которого были испещрены письменами цвета засохшей крови. Первочитатель на бегу споткнулся, споткнувшись, стал как вкопанный. «Экое богатство!» - вскричал он, всплескивая свободными руками. Он скомкал и отбросил мысль о непрочитанных кладбищенских памятниках, о положенной на бок букве ю, о деле спасения мира, резонно подумав: «А, куда они денутся!»
Первочитатель, как истинный ученый по наитию, пополз вдоль забора, страдательно прочитывая каждую буковку и охая над запятыми. Проползав с час, Первочитатель поймал себя на мысли, что неплохо бы перекусить. Тут, ко всему, начал накрапывать мелкий, противный дождик, и пойманная Первочитателем мысль затрепыхалась, ища себе выхода. Хлопнув себя по лбу, чтобы облегчить мысли выход, Первочитатель обрёл искомое и со рвением принялся отдирать доски – одну за другой – от забора. «Почитаю – верну», - утешал он подуманного им, пока не видимого в обозримости хозяина забористых досок. Отодранные доски Первочитатель сложил стопочкой и начал искать, чем их перевязать, - иначе не унесешь! В поисках веревки он забрался на двор и наткнулся на странное создание – с глазастыми крыльями и на глазастых сияющих колесах. Если бы  Первочитатель мог знать, что это создание – «Серафим Иезекииля», и у него отсутствует один глазок, который у него унесли с обещанием вернуть и пришить, он бы как-нибудь иначе отнесся к нему, но знать он не мог, и своими последующими действиями, сам того не зная, доказал, что незнание – тоже сила. «Вот и тележка!» - воскликнул Первочитатель, разглядев странное создание на колесах. Он выкатил неизвестного ему Серафима Иезекииля со двора, нагрузил на него сверху стопку испещренных письменами досок и обрадовался: на глаза ему попалась бельевая веревка с прищепнутыми к ней чьими-то трусиками, на трусиках обнаружились маленькие этикеточки, на этикеточках – буковки. «Почитаю – верну», - сказал себе Первочитатель, срезал веревку, снял с нее трусики и сунул в карман. Веревку он привязал к неизвестного назначения отростку, обнаруженному между колес Серафима Иезекииля, погладил его по разордевшейся голове, потянул за веревочку и покатил прочь – к себе домой.
Когда девочка вернулась, на дворе никого не было.

9.
Зато когда молодой человек-муж вернулся домой после передачи на радио его молчаливо высунутого языка, на дворе была девочка-жена. Она сидела на крылечке и, уткнувши лицо в острые коленки, горько плакала. «Вот чудо-то!» - ахнул человек-муж от калитки и прикусил язык, потому с языка сорвалась и полетела куда-то ввысь главная его и его дома с крыльцом тайна. Человек-муж посмотрел вослед улетевшей и погрозил ей кулаком, «чтоб не разбалтывалась там».
Девочка, заметив человека и мужа, в голос зарыдала: «Ие-зеки-иля-а-а пропа-а-ал!». «Как ты, дитя, запомнила это слово, откуда взяла? - изумился человек-муж. - И куда он “пропал”? Вот у меня доски с забора пропали – двенадцать с половинкой штук. Больше выступать на радио не пойду – всю судьбу растащат!»
- Ты выступал на радио? - притихнув, изумилась девочка-жена.
- Да, - не без гордости отвечал ей человек-муж, - я им показал!
- Ой, как хорошо! - восхитилась девочка-жена. - И что теперь будет?
Человек-муж почесал в затылке, но нашелся, что отвечать:
- Или меня признают, или... или. Третьего не дано.
 - А почему – не дано? - тихонько всхлипнув, заинтересовалась девочка-жена.
- Почему-почему, дитя! Потому что нас мало, нас, может быть, трое! - поэтически воздев правую руку, воскликнул человек-муж.
Девочка часто-часто заморгала, как бывало, когда она собиралась расстроиться и никак не могла вспомнить, по какому случаю. Теперь она не могла вспомнить, почему их уже «трое» и как это так сразу вместе с «третьего не дано». Человек-муж на всякий случай поискал в карманах конфету-леденец, обычно спасавшую девочку-жену от расстройств, но леденца в кармане не оказалось. Человек-муж попятился и закрыл уши ладонями, и напрасно: он забыл, что дырочки от розовых гвоздиков в его ладонях зажить-то зажили, а не затянулись, за что мальчишки в городе дразнили его «дырявыми руками».
- А Ие-зики-и-иля-а-а пропа-а-ал!!! - взорвалась рыданиями девочка.
Молодой человек-муж, не терпевший взрывов и страданий дево-женской души, послушал-послушал, развернулся и горестно побрел в милицию – он твердо знал, что если что-то пропало, даже совсем неизвестно что, надо тотчас же, не теряя ни минуты, спешить в милицию, по адресу: «01».

10.
Адрес «01» нашелся легко и быстро – в доме, напротив которого сидел в задумчивом забытье градообразующий памятник. Это за спиной памятника можно было отыскать совсем другое, блестящее мрамором стен и надраенной бронзой дверных ручек учреждение, в котором главным начальником был главный городской Начальник, тот, что любил ночью с дебаркадера помахать капитанской кепкой проплывающим мимо города столетиям. А пред лицем памятника, на его глазах находились адрес «01» и сидящая по замызганным клеткам и углам городская милиция.
Молодой человек-муж с порога потребовал, чтобы его арестовали или «лучше» провели к главному городскому милиционеру. Дежурный по городской милиции неглавный милиционер, зевая, отвечал, что «арестовать – это всегда хорошо, но не сичас». Человек-муж полюбопытствовал, почему: «Почему не “сичас”?» Дежурный зевнул от всей души и отвечает: «А сичас у нас день открытой двери, так что иди вали сам к начальнику, он только тебя дурака и дожидается». Сказал, и еще раз зевнул, выказывая широту души: попробуй-ка, позевай так, коли у тебя душа с гулькин гульфик!
Молодой человек-муж широко улыбнулся отблеску своей славы в лоснящейся физиономии дежурного милиционера, произнес несколько слов о конечном торжестве всего и во всем, и широко зашагал по коридору в поисках места, где сидит главный городской милиционер.
Главный городской милиционер был, по совместительству, главным городским оборотнем: днем он был душа-человек, крепкий семьянин и заслуженный работник в звании маиора, а как ночь, шерстью-пером с головы до ног покроется, с лица на морду перекосорылится – не узнать, да и шмыг в потайные застенки, и давай безымянным жертвам безбожную бяку гадить, жилы на кулак наматывать, над нервами издеваться, а как всласть натешится, скочет черно-серым волком, ночной покой граждан от хулиганов и грабителей сам-друг охраняет, или, как в стенной газете вверенного ему подразделения написано, «надежно обеспечивает». Старой закалки человек, таких уж не встретишь. От него все по ночам прятались, подчиненные милиционеры – первые. Один главный городской Начальник не прятался, а то когда тогда ему кепкой плывущим столетиям помахать, если по ночам от кого ни попадя прятаться?

11.
Молодой человек-муж отыскал кабинет главного городского милиционера по открытой двери (все прочие двери были закрыты, и за каждой из них стояло по мертвой тишине). Войдя, городской сумасшедший молодой человек-муж приложил ладонь правой руки к месту на груди, под которым пряталось его тукающее в грудь сердце, а ладонь левой руки – ко лбу, под которым жил своей извилистой жизнью его мозг. Он всегда так делал, вместо того, чтобы сказать по-человечески «здрасьте». Подержав ладони и решив, что уже «хватит», молодой человек-муж приступил к рассказу притчи с иносказанием о своей семье, то есть о девочке-жене, о своей жизни и случившихся в семье и в жизни двух происшествиях – пропаже двенадцати с половиной «досок судьбы» и... тут он задумался и думал ровно три минуты, не зная, как иносказать то, о чем не имел представления. Сказать просто, как говорила девочка-жена, что «пропал Иезекииля», показалось молодому человеку-мужу непредставительным; следовало напрячь талант и употребить метафору такой силы, чтобы образ невиданного «Иезекиили» сам собой представился духовным очам главного городского милиционера.
Человек-муж попробовал применить метафору и притчу раз и другой, но образ «Иезекиили» не представлялся. Человек-муж сосредоточенно замолчал, вспомнив, что сегодня не надел на девочку-жену трусиков, потому что трусики сохли забытыми во дворе на веревке. Милиционер-оборотень тут же проник в мысли молодого человека-мужа и в своих мыслях хищно познал его девочку-жену, так как в нем загорелась мужская страсть – сначала загорелась синим, потом пунцовым, потом перестала гореть, потому что он всегда знал, где нужно остановиться. Он был логически мыслящий оборотень, и вся жизнь до своего начала происходила у него в мозгу. Таких бы людей нам побольше!
Милиционер-оборотень подошел к молодому человеку-мужу и троекратным поцелуем в губы с разных сторон расцеловал его.
- Давно бы так! - поощрил человека-мужа милиционер-оборотень.
О непредставившемся ему «Иезекииле» он не подумал.

12.
Разыскать и взять среди бела дня с поличным неуловимую девочку-жену, от которой пустели кошельки нашего города – это была неслыханная удача! Милиционер-оборотень не мог разыскать ее ни вчера, ни позавчера, ни днем раньше, потому что главную свою работу он работал под покровом ночи, а ночью девочка-жена невинно спала и, спя, думала, что исполняет свой и мужа супружеский долг. Мозг милиционера-оборотня, профессионала с немалым стажем и мелкими наградами сразу вывел из девочки-жены подозреваемую, а чутье подсказало, что мозг на верном пути.
«Бесстыжая! На сердце – ков: начав с невинных кошельков, скатилась под забор – позор!» - подумал себе на уме стихом главный городской милиционер. Он решил, что пойдет и теперь же возьмет девочку-жену за правую руку, и отведет ее в лучший свой потайной застенок, и поманит конфеткой-леденцом и пригрозит ей пальцем, и споет страшную песню про Владимирский централ, и патетически воскликнет, повторяя как за суфлером по слогам: «По-па-ала-ась!». «И стоит ей заикнуться о взятке, - восхищался милиционер-оборотень, - как она моя! Только бы поймать момент, когда она начнет заикаться!..»
Милиционер-оборотень сурово сдвинул брови под милицейской фуражкой с высокой как в кинофильмах тульей, и подтолкнул молодого человека-мужа девочки-жены в спину:
- Форвертс, шнеллер! - по-немецки сказалось из него.
Молодой человек-муж тоже подумал о кинофильмах, заложил руки за спину и стал сочинять себе поэтические слова, с которыми он плодоносно «умрет смертью» в поисках невызываемого метафорой «Иезекиили». Это отвлекло его от гнетущих мыслей о судьбе «досок судьбы».
Так они и подошли к круглому полуразобранному забору, за которым на крылечке и вся в легковейных девичьих мечтаниях сидела девочка-жена.
«Я кволая», - сердясь на кончившиеся черствой бесслезностью слезы, думала она про себя.

13.
Пришедший за спиной человека-мужа совсем не походил на Иезекиилю – это девочка-жена увидела с первого взгляда. Молодой человек-муж увидел со своего первого взгляда обрезанную кем-то бельевую веревку:
- Трусики!
Милиционер-оборотень посмотрел на отсутствие бельевой веревки и «трусиков», и тяжело положил свой первый взгляд на девочку-жену и обнаженно подумал неприличное. Девочка-жена вздрогнула и обронила глазок «Иезикиили». Глазок покатился с крыльца – скок-поскок, и подкатился к пыльно-черным ботинкам милиционера-оборотня. Милиционер-оборотень наклонился, поднял глазок, глянул в него и... стал столбом. В столбе что-то загудело, тысяча маленьких лиловых молний весело поскакали, змеясь и попрыгивая, по рукам и ногам, из глаз страстно выпрыгнули две искры: одна – синяя, другая пунцового налива. Искры выпрыгнули, весело повисели, подрыгиваясь на весу, и впрыгнули назад, как будто там им было уютнее. Во всех домах в округе и на фонарных столбах разом зажглись лампочки, а где лампочки оказались вывернуты, там загорелось что-то другое, а что – неизвестно. Стало светлым-светло, как в редкий праздник на площади вокруг градообразующего памятника.
- Это у него огневица, - довольный своей угадкой сказал девочке-жене человек-муж и мужественно поцеловал ее в девственные губы.
Девочка-жена в силу своей недоразвитости ничего ни молвить, ни сотворить не успела, как главный городской милиционер обернулся пепельно-черным волком и поскакал прочь со двора, а глазок следом полетел, попырхивая. Тут только девочка-жена и очнулась: «Какой милый песик! - восхитилась девочка-жена. - Ты видел, как он столбиком стоял?» Потом подумала еще и прибавила, вскрикнув: «Ой, глазок!»
И просветились девочка-жена и её человек-муж, и побежали догонять милиционера-черного волка и глазок Иезекиили.

14.
Пока все бежали-летели неведомо куда, Первочитатель закатил «Иезекиилю», о котором ничего не знал, в дровяной сарай за домом: ведь на нем ничего не было написано, и ученого интереса по наитию он не вызывал. В дровяном сарае было сыро и холодно, и мало места, потому что дровяным сараем сарай был по названию, а по назначению он был филиал вместилища знания Первочитателя. Главное вместилище знания закрепилось в доме Первочитателя, где он проживал иногда днем, а чаще ночью, ища в себе мысли. «Моя жизнь, - рассуждал Первочитатель, - дырка в мире, где я добываю знание и жизнь, и выдаю на гора, которая непонятно что, но тоже знание и жизнь. Логика приводит меня к тому, что логики в мире нет, я сверху и внутри жизни, которая – дырка, а мир, он и внутри и снаружи, и он – две горы, и я снаружи и снутри не жизни, а гор. Как все запутано! Остается что-то делать, иначе ничего не поделаешь».
Первочитатель и до рассуждения, и после последовательно сосредоточивал и расширял свое знание. В этом тоже не было логики, но об этом уже некогда было. Когда знание в виде собранных со всего города старых книг, газет, писем, записок и оборванных со столбов объявлений стало вытеснять Первочитателя из его дома-вместилища, Первочитатель двинул часть своего знания в дровяной сарай. Теперь туда же поместился «Иезекииля».
«В тесноте, да не в обиде, - порадовался Первочитетель за «Иезикиилю», которого не знал, запирая его в сарае. - Вот прочитаю эти досточки, и ты мне еще пригодишься. Колесики какие у тебя хорошие!»
В мыслях Первочитателя стояли оставленные им в неизвестном заборе другие досточки, которые были полны письмен и потому носили имя «досок судьбы». Это имя оставалось пока для Первочитателя запечатленной тайной, вот он и не догадался о нем.
Перед тем, как совсем запереть сарай, Первочитатель вспомнил про снятые с бельевой веревки чьи-то трусики с буковками на этикетках, вынул их из кармана и повесил на шею «Иезекииле», от которого шло тепло.
«Пускай посушатся!» - порадовался Первочитатель напоследок.

15.
Только успел Первочитатель перетаскать описьмененные доски в утробу вместилища и устроиться с первой из них на топчане, чтобы попробовать ее на свет истины, как вокруг все просияло. «Ага! - потер ладошки Первочитатель, - вот она где собака апперцепция зарыта!»
 Со двора кто-то завыл, как будто ему сильно не по себе и он не собака. Первочитатель тоже был не собака и ему тоже стало не по себе – так пришел в действие закон человеческого общежития. Первочитатель задул свечу и закрыл досками окно с мутным стеклом, но темноты и покоя от этого не случилось, и подступившее действие закона не прервалось – сияло все, и сам Первочитатель, если бы мог себя видеть, - сиял. Он залез со своей головой и с доской от чужого забора под ватное одеяло, но и под одеялом сияло. Со двора завыли еще раз: закон общечеловеческого общежития хотел взять свое и забрать чужое. Первочитатель вылез из-под одеяла и пошел смотреть воющему страху и закону глаза в глаза.
Вышел Первочитатель на крыльцо и увидел своими глазами живую картину: буйный ветер шел в севера, великое облако и клубящийся огонь, и сияние вокруг него, а из средины его как бы свет пламени из средины огня, и все это – ветер, север, облако и огонь со светом пламени – было на том месте, где должен находиться взглядом, а в приближении и осязательной рукой дровяной сарай по названию и филиал вместилища знания по назначению.
«Эге!» – сказал себе Первочитатель и принялся искать в живой картине букв и слов, потому что он везде и всюду искал себе знания, а знание – он веровал в это – всегда заключалось в сочетаниях букв и слов. С краю живой картины взгляду Первочитателя нашелся сидящий стоя на четвереньках человек в форме милицейского маиора с головой пепельно-черного волка. На голове пепельно-черного волка-маиора дымилась тлеющая милицейская фуражка, перед глазами, весело дребезжа и потрескивая, подергивалась пара больших круглых искр – синяя и пунцовая.
Маиор-волк, почуяв человека Первочитателя, обернул к нему пепельно-черную голову и завыл в третий раз. Синяя и пунцовая искры как по тревоге замигали и, помигав, упали маиору-волку на погоны, из погонов, не по шву раздирая мундир, выпрасталась пара иссиня-черных крыльев, каждое шириной в четыре египетских локтя, а вышиною в восемь. Следом от туловища окрыленного маиора-волка сама собой отскочила волчья голова, а на ее месте натуманилась смутно знакомая Первочитателю личность главного городского милиционера.
«Афишки-то нет?» - по давней привычке к обманным представлениям поинтересовался Первочитатель у личности. Личность вместо ответа про афишку часто моргала затуманенными глазами.
«Вот сукин сын циркач!» - хотелось подумать Первочитателю, да некогда уже: ноги его подкосились, и он, сам того не желая, больно упал на коленки.

16.
Городской сумасшедший молодой человек-муж и недоразвитая девочка-жена вбежали на двор и увидели упавшего на коленки ученого Первочитателя. Молодой человек-муж обрадовался в себе: «Блаженны виноватые!» Девочка-жена в свою очередь очаровалась, но не блаженством виноватого Первочитателя на коленках, а главным городским милиционером без волчьей головы, а с крыльями.
- Ой! - очаровалась девочка-жена. - Наша собачка птичкой стала. Птичка-собачка, цып-гули-фью, где мой Иезикииля и его глазок?
«Птичка-собачка» громко икнула и указала пальцем правой руки на буйный ветер с севера, великое облако и клубящийся огонь, и сияние вокруг него, которые пришли и находились на месте дровяного сарая по названию.
- Иезекииля! - обрадовалась девочка-жена и побежала в облако, огонь и сияние вокруг него.
- Трусики! - узнал на шее Иезекиили трусики девочки-жены человек-муж и тоже побежал в огонь.
И упал замок с дощатой двери, и распахнулась дощатая дверь, и вывели девочка-жена и человек-муж Иезекиилю из дровяного сарая, и сняли с его шеи трусики, и прекратился ветер с севера, и великое облако, и огонь, и сияние вокруг него. И посмотрела девочка-жена на крылья Иезекиили, и нашла оторванный глазок на прежнем месте и еще лучше прежнего. И плюнула девочка-жена на трусики, и протерла  нашедшийся глазок и крепко поцеловала. И пока блаженно-виноватый Первочитатель выносил из дома-архива доски судьбы, а главный городской милиционер с крыльями составлял протокол, девочка-жена рассказывала Иезекииле будущее: «Наступит зима, я тебя к Сидню сведу – это памятник у нас так называется, он градообразующий, покажу как на складках у него снег лежит. А осенью, осенью, Иезекииля, слышишь? - смешно смотреть, как кленовый рыжий лист в голове у него, в кучеряшке бронзовой застревает! Осень раньше зимы, Иезекииля, ты до осени, пожалуйста, не умирай!»
И слушал ее недоразвитые слова городской сумасшедший молодой человек-муж, и вспоминал, что теперь ему вырвут наконец грешный язык, и плакал от своего счастья!

Чем сердце успокоилось.
Прекратились с этого дня обыденность и бестолковщина, встала наша жизнь на новые, невидимые миру рельсы и покатилась, радостно погуживая, к неизвестным ей порядочности с праздником.
Первыми изболелись душой доктора в городской нашей трехэтажно (согласно постройке) материмой больничке: никто не идет к ним болеть! Три дня – не идет, четыре – не идет, и восьмой день – ни живой души, а те, что по койкам на перловке с кислой капустой бока отлеживали, живехоньки по домам перебегли. Кризис гуляет где дышит, вступило дышло и у тружеников упокойного сектора: в неделю – ни полпокойничка! Насупились до полусмерти наши ангелы, бросились нарушать покой главного городского Начальника. Ну, власть, она, известно, и у нас власть: «Раз такое запустение, вот вам бюджетный рубль, хоть сами полягте, а обеспечьте заполняемость, и не позже, чем вчера». Те, за рублем – в казначейство, а и там пусто: не то что рубля, а и бюджетной копейки нигде по щелям не посветилось. Пока затылки чесали, бежит наробраз: дело к зиме, а все рамы оконные в школе не нашими банкнотами заклеены. «Насмерть заклеены – полбумажки с номером-серией зубами не отгрызешь!» - кричит наробраз, взволнованно, как есть от всей педагогической души.
В прениях сошлись на том, что «много свинств на своем веку повидалось, но такого!..» Послали за правоохранительным органом в лице главного городского милиционера, а он сам тут как тут, во всей окрыленности:
- Хромые, - с порога рапортует, - ходят, слепые допрозревают, глухие своим ушам не верят. На ближних подходах к кладбищу установлены посты круглосуточного наблюдения. Пока тихо.
Все наши и обмерли: подрывной саботаж и радикальная оппозиция! Один городской Начальник не дрогнул – кремень мужик! Пощурился, обошел главного городского милиционера с тылу, за правое крыло подергал, левое погладил.
- Ишь, - говорит, - обмундировочка, а! Добротная фактура, не хуже импортной. Ничего государство для себя не щадит!
Слово руководства, известно – протрезвляет, так что про дефицит бюджетного рубля позабыли, про «мама мыла раму» с валютной интервенцией, про народное здравоохранение-живопогребание, а бросились в толчки умолять правоохранительный орган «хоть с балкончика, хоть со второго этажа сигануть» с демонстрацией мощи во избежание.
Уломали кое-как, высыпали на балкончик, глянули, а тут все и прояснилось: в городе-то – пронзительная светлость от подворотен с закоулочками до самого горизонта, то есть в самый раз до административной границы Замышамоченского нашего района, и по всему периметру: лети – не хочу! Ну да это вершки, а под ноги глянули – мать честна! Народу под балкончик набежало – весь Замышамочинск с беспросветным ликованием, стар и млад, семейственно и сиротой, и все вокруг да около страннопришлого и странноприимного незамышамочинских кровей существа...
... Слышу, слышу: другая Хроника властно колесит в новые, зовущие светы, а с этой пора закругляться – Первочитатель из под пера обеими руками рвет. Однако, как истый Хроникер и живописатель, не могу обойти удостоверения действительности вышестоящим высказыванием городского Начальства, по бумажке – зачитываю:
«Мы, коренные замышамочинцы, - потомственные строители, до седьмого колена на кровавых мозолях! Чего нам только не велели строить сверху, и мы, снизу, всегда с душой и в ногу: коммунизм – нате вам, социализм – пожалуйста, капитализм – в натуре, богатейших в мире олигархов – вот этими простыми замышамочинскими руками – под самые Кремлевские звезды возвели, но теперь, братья и сестры, теперь курс верный, ни шагу в сторону! Каждому замышамочинцу и каждой замышамочинке – по суверенной райской жизни без дефолтов и кризисов. Нет – светопреставлению, да – счастьефикации душ! Теперь, в текущий мимо нас момент, всем замышамочинским народонаселением дружно приступили мы к постройке острова хилиазма-милленаризма в отдельно взятом городе и районе. Возведем, а там, дай срок, и на область замахнемся! Ура!!..»
 В медленную полночь выбрел я по бессоннице к набережной на углу реки, смотрю: Наш-то – на посту, фуражкой столетиям помахивает. Только в обратную сторону помахивает: присмотрел, что столетия с первой звезды плыть мимо нас остановились, постояли-постояли, будто не река целиком под ними, а распутье, да и погребли себе с ночью восвояси, откуда истекли в незапамятные времена...

Finita la Хроника Первая – глупая и бестолковая голова всему как есть незолоченому т;льцу «Замышамочинских хроник».


Рецензии