Все будет ничего

Когда в России встречаются знакомые, то непременно друг друга спрашивают: «Как дела?». Юрий Шаталов в ответ на привычные звуки махал ручкой, то есть ручищей, и неизменно отвечал:
— А-а-а… Все лучше и лучше.

Да и как сказать еще о делах российского ученого. К тому же — бывшего. Плату за вход, как обещали, все-таки не берут. Уже хлеб. Только не очень насущный. Ну… и ладно.
Шаталов смотрел на знакомую подзабытую землю — самолет заходил на посадку во Внукове. Лес, лес, лес, дома, дома, дома… Сколько раз он видел это.

Кровь у Шаталова была северная, архангельская. Волею родителей, уехавших после войны за лучшей долей, жил он на юге. И вид низкорослых берез, выходивших перед автобусом на дорогу, приводил его душу в какой-то совершенно северный трепет. На ближайшей остановке хотелось выйти и идти, идти и идти среди туманного молчаливого леса, говорящего всеми голосами, и никогда не возвращаться в города, в науку, во все действо, прозванное цивилизацией, прогрессом, демократией и прочими чудесами. Хотелось — жизни.
«А, ладно, — невпопад подумал Шаталов. — Какая там наука. Вот дерево тебя не обманет. Потому что не ходит и никуда не уходит. А все остальное…»
Конечно, это было не совсем правильно.
Ехал Шаталов к своему другу в Черноголовку, в научный центр. «Хорошая, все-таки голова была у товарища Сталина, — подумал он. — Поселил себе писателей в Переделкине, ученых — в Черноголовке или где там еще, не говоря о шарагах. Легко присматривать».
Черноголовку открыл академик Семенов, настоящий академик. Во время войны, когда еще немцы были не так уж далеко от Москвы, он поехал от Москвы на восток в поисках полигона для испытания взрывчатых веществ. У деревни Черноголовка, у речки с тем же названием, машины безнадежно забуксовали и по самые уши сели в непролазную грязь. По плану надо было ехать много дальше, но подождал Семенов, подождал пока матушка пехота в поте энкаведешного своего лица толкала, но не выталкивала машины, и сказал:
— Быть по сему. Здесь будет город заложен.
Город не город, а минут пятнадцать понадобится, чтобы все это пройти. Еще больше, чтобы миновать забор громадного Отделения института химической физики. Сам головной московский институт — в подметки явно не годится.
Шаталов за свой длинный век, проведенный в науке, навидался всякого: гениев видел и проходимцев, и все остальное — что между ними. В своем большом разнородном институте всех он знать не мог, но из тех, кого знал, встретил только трех человек, которых мог без напряжения своей совести назвать учеными. Но это было когда… А теперь один их них стал администратором, заведующим кафедрой. Ходит важно, кланяется при встрече медленно. Второй ушел в семью. Зарабатывает деньги. Правильно, конечно, но грустно. Что-то еще де-лает, докторскую защищать собирается. Но это — излет. А мог бы случиться полет. Впрочем, все мы как-то полетели. Кто куда и кто зачем. И на ком вина за такого рода полеты… Кто его знает. И только третий — сумасшедший Саша Глухов — перебрался в Черноголовку и про-должает пробовать гранит на вкус.
Да что с него взять! И раньше, и теперь он был уверен, что консервы растут на деревьях, а деревья даны нам только для того, чтобы их обойти, не удариться понапрасну. Консервы на вкус он не отличал, путал эрекцию с гравитацией, зато изумительно точно отличал пи-мезоны от мю-мезонов и фотоны от гравитонов.
«Это, — подумал Шаталов, — и есть научный взгляд на мир. Ведь Саша за порогом своей лаборатории легко мог наступить на лапу ближнего, и очень удивиться: чего это он кричит? Фотонам-то не больно никогда».
Тут он вспомнил о Ферми.
Энрико Ферми во Вторую Мировую вывезли в Соединенные Штаты на бомбардировщике. И над всей суровой Атлантикой он лежал на бомбовом люке, представляя себе, как долго ему падать, приди штурману мысль нажать на рычажок. Жену довезли лучше, и предоставили им в Принстоне коттедж. Жена зашла, посмотрела и сказала:
— Зимой холодно будет.
Ферми прошел в кабинет, раскрыл блокнот (а надо сказать, что он был последним из могикан: одновременно и теоретик, и экспериментатор; таких больше не было), покорпел минут пять, закрыл блокнот, изрек:
— Будет тепло.
Зимой стало холодно.
— Ну что я тебе говорила, — сказала жена.
Ферми снова достал блокнот. Перелистал странички.
— Нет, — сказал он, — ошибки не было. Должно быть тепло.

На «Щелковской» Шаталов сел в автобус до Черноголовки. Усталость и недосыпание брали свое, и он держался из последних сил, когда в автобус вошел человек с лицом умеренно пьющего сантехника и шлепнулся на сиденье рядом. Шаталов еще с минуту поморгал и уснул. Он проспал все ближнее Подмосковье, зады Звездного городка, Чкаловский и с трудом разлепил глаза, когда уже подъезжали. Окрестные пейзажи оставались позади, водопровод-чик невидящим взглядом смотрел мимо Шаталова в окно. На коленях у него лежал блокнот — тут Шаталов проснулся окончательно, — исписанный тройными интегральчиками и гамильтонианчиками.
«А я, ведь, решил, — подумал Шаталов, — не одни же, блин, научные мужи и мужихи живут в этой самой Черноголовке. Должны и водопроводчики зарабатывать свой хлеб с хмельным квасом. Да и умеренно пьющий сантехник с гамильтонианами много приятнее, чем умеренно пьющий ученый с желанием благосостояния».

Сколько ни размышляй, все равно приедешь. Вот и Шаталов приехал, прошелся парой давно запавших в память улиц и нажал занюханый звонок. Вышел Саша Глухов, посмотрел на него неопределенным взглядом, потом что-то сообразил и завопил:
— Ой, Юра! Как я рад. Извини. У меня тут беспорядок. Жена ушла. Я живу на работе и ночую там же. Работы — через край. Деньги есть. Вернее… Ну на зарплату мне — три тысячи…
«Даже не три серебреника, — подумал Шаталов, — не три деревянных — три оловянных».
Саша был рад и заметно суетился:
— Раздевайся. Садись. Ты все там же?
— Да, — сказал Шаталов, — занимаюсь тем же дерьмом — компьютерами.
— А ты бросай все и приезжай навсегда к нам… то есть ко мне. Мы с тобой таких дел наделаем… Я, знаешь, подсчитал — работаю за пятерых.
— А зарплату даже за одного не получаешь. Жена не потому ли ушла?
— Да… Может быть. Но у меня — гранты. И люди есть такие, только скажи, на любое оборудование деньги дадут.
— А на зарплату?
— Ну это… знаешь…
— Ты по-прежнему у Велихова?
— Да.
— Ладно, — сказал Шаталов, — но ты Саша и впрямь спятил. Зовешь меня. Ты, ведь, большой мальчик (им было под шестьдесят) и должен знать: выбыл из науки на год — отстал, на три — умер. Я выбыл пятнадцать лет назад. Значит — как минимум — пять раз умер.
— Будет тебе, — сказал Саша. — Но, может быть, у вас молодые какие-нибудь есть, аспиранты, скажем?
— Здрасьте вам с кисточкой. Сидишь в часе езды от Москвы, а хочешь молодых из глухой провинции.
— Так наши умные, Юра, только о деньгах думают. Если, говорят, меньше пятиста долларов — и думать не моги. А дураков — даром не надо. Пусть уж диссертации защищают.
Шаталову стало зябко.
—Как ты думаешь, Саша, о чем у нас думают? Деньги, конечно, не той длины, что у вас… Да и не это главное. Нет никого. Молодые учатся только гайки закручивать. Есть, конечно, где-то кто-то, только их не видно. А так — им закручивают, и они — туда же. Из-под гаек, знаешь, сколько добра сочится? По капельке, по капельке, как самогон. Помнишь, Гранин писал: «А вы все капаете», осуждая тех, кто упорно, скажем всю жизнь, занимался одним и тем же, не прорываясь за горизонт. А теперь и горизонта не знают.
Повисла какая-то неловкость. «Что это я набросился», — подумал Шаталов. Но горечь забила весь рот и всю душу.
— Ты должен знать, — сказал он, — на визитке Эйнштейна стояло: Альберт Эйнштейн, физик. А я в последние годы этих визиток переделал — сотни. И все они, блин, академики, лауреаты… Такой список, что только мелким почерком написать можно. А как они пишут… Приносит мне человек текст одного нашего тамошнего академика и говорит: «Ты только не ругайся, у него с русским…». И я подумал: «А с мыслями?». «Кто ясно мыслит, тот ясно излагает». Это помнишь? Получается, что «доцентов с кандидатами» сменили профессора с докторами. Эдакий фокус переодевания.

— Так-таки и нет никого? — спросил Саша.
— Нет, — ответил Шаталов. — Не тем живут.
Они помолчали, Шаталов закурил, стряхнул пепел в какую-то немытую банку и сказал:
— Я все-таки верю. Вся эта шушера, что старая, что молодая, исчезнет, как плесень под солнцем.
— А я уже не верю, — эхом, отозвался Саша Глухов.

Когда в России встречаются друзья, приятели или знакомые и непременно спрашивают: «Как дела?», — то непременно слышат в ответ: «Ничего». Давным-давно Вильям Шекспир уже заметил: «Из ничего и выйдет ничего».
«Выходит», — подумал Шаталов, засыпая.


Рецензии