3. Свирель ярла

                1.

Старинный деревянный теремок возвышался в глубине одного из центральных кварталов столицы Поморья. Двухэтажный особняк, возраст которого перевалил за сотню лет, покосился набок, напоминая пьяного, тщетно пытающегося удержать равновесие. Опорой для него служил тополь, уткнувшийся ветвями кроны в крышу домика. Жильцы долго и безуспешно просили спилить дерево, которое само опасно кривилось, грозя обрушиться на дом. В конце концов, не стало ни дома, ни дерева – теперь уже ничто не напоминает об уютном особнячке, радовавшем мой взор.   

А ведь еще несколько лет назад он был достопримечательностью квартала. Затерянный среди старых тополей, березок и густых зарослей дикой малины, он неожиданно вырастал перед забредшим сюда случайным прохожим. Миниатюрная башенка, венчавшая единственный подъезд с перекосившимся крыльцом, походящим на искаженный гримасой рот, невысокая мансарда, слегка выступающий эркер, резные наличники – самый что ни на есть классический пример деревянной купеческой архитектуры старого города. Когда-то его окружали такие же теремки. Однако на протяжении десятилетий все новые архитектурные веянья врывались в этот патриархальный уголок. Слева и справа от купеческого особняка тянулись деревянные оштукатуренные бараки тридцатых годов; невдалеке виднелась пятиэтажка-хрущевка; далее высились новостройки семидесятых годов. Все смешалось в граде поморском!

По разбитым деревянным мосткам шел я к старому дому. Влекло меня туда не праздное любопытство. Предметом моих научных разысканий тогда, в начале девяностых, была судьба бывших владельцев дома – судовладельцев Густавсонов, когда-то знаменитого на весь Север России и Скандинавский полуостров рода промышленников и купцов. Теперь от прославленной династии ничего не осталось. Где-то в Тронхейме живут еще дальние родичи, а в России…Сгинуло семейство, разметали его ветры века – и где теперь сыщешь обломки…В Архангельске последним напоминанием об угасшей ветви родословного древа оставалась Марфа Андреевна Цебакова –  дочь бывшей горничной Густавсонов, которой в пору моего знакомства с историей рода перевалило за девяносто.

За чаем с черничным вареньем и пирогами мы вели с нею долгие, неспешные беседы о жизни представителей рода Густавсонов. В их бывшей городской усадьбе Марфа Андреевна занимала весь первый этаж; второй временно пустовал – хозяин комнат уже несколько лет обретался где-то в теплых краях, при этом сохраняя прописку в старом доме. Мансарду обитатель второго этажа использовал в качестве кладовки. Когда-то давно Марфа Андреевна, а впоследствии и сын Павел, бывали в мансардной комнате.

Там они сделали несколько маленьких «открытий»: однажды Паша обнаружил тайничок, а в нем – ворох старинных ассигнаций. Это были деньги Северного правительства, знаменитые «моржовки»: морж и ошкуй (белый медведь) украшали белогвардейские дензнаки. Здесь же были обнаружены им акции пароходной компании «Густавсон, Кристианстед и Ко» и еще какие-то непонятные бумаги, исписанные мелким почерком. Акции и ассигнации были отданы знакомому коллекционеру в обмен на медные монеты прошлого и позапрошлого веков: в детстве и юности Паша был страстным нумизматом.

Прочие бумаги поглотил огонь печи. От Густавсонов теперь оставались в доме лишь старинный темного дерева буфет, ореховый ларец и костяная «дудочка», точнее – свирель Бог весть какого века. Древний музыкальный инструмент был семейной реликвией, передаваемой от отца к сыну. Марфа Андреевна бережно хранила его в ларце в память о  последнем из рода Густавсонов – Николае Дмитриевиче, сгинувшем в годы репрессий.

Когда в его квартиру (после «уплотнения» второй этаж отдали периодически сменявшимся  жильцам, и лет 15 семья Густавсонов жила в трех комнатах первого, а в двух соседних доживала свой век горничная Анисья Цебакова с дочерью Марфой и внуком Пашей, отец которого погиб в море - шторм перевернул карбас с поморами-рыбопромышленниками) нагрянули с ордерами на обыск и арест сотрудники НКВД, Николай успел незаметно передать Марфе костяную дудочку. «Храни это! – проговорил он.-  В городе мне больше некому передать ее. Может быть, эта вещь – последнее, что осталось от нашей семьи». Марфа спрятала свирель. Долгие годы она хранилась в ларце. Паша не раз пытался завладеть игрушкой, но мать строго пресекала все попытки, запирая ларец на ключик и пряча его. «Свистеть будешь, - строго поясняла Марфа Андреевна, – нечисту силу привадишь». Уже, будучи взрослым, он не раз отворял ларчик и
долго вертел в руках затейливую штуковину, но желания посвистеть уже не возникало.

Перечисляя немногие предметы быта Густавсонов, перекочевавшие в семейство Цебаковых, я забыл упомянуть еще о стоявшей в буфете бронзовой статуэтке. Суровый воин в боевой стойке замахивался на кого-то мечом. Не иначе как викинг: голову бойца украшал рогатый шлем, в левой руке он держал варяжский щит. Я попросил у Марфы Андреевны дать мне посмотреть древнюю «дудочку». Она легко отворила ларец (ключик был давно утерян, замок сломан) и извлекла оттуда длинную трубочку из кости (вероятно, материалом для нее послужил бивень моржа), украшенную затейливым орнаментом.

Длинный волнообразный стебель какого-то растения – кажется, повилики – заканчивался стилизованной драконьей головой. Возле каждого отверстия была прорезана фигура то ли человека, то ли божества, держащего в руке свирель. Меня поразила тончайшая работа средневекового мастера. Мундштук представлял собой рельефное изображение мирового змея, свившегося девятью кольцами. Это был раритет эпохи викингов!

Позеленевшая скульптура викинга и старинная свирель заставили меня вспомнить предание о ярле Густавсоне. Был ли он только лишь однофамильцем архангельских купцов или же принадлежал к династии, я в точности не знал. Однако некоторые эпизоды «Саги о Гюльви Густавсоне» заставляли предполагать, что он имел непосредственное отношение к изучаемому мною семейству.

На берегу Варангер-фиорда вырос и возмужал Гюльви. Был он храбрым воином и мудрым правителем в селении викингов. Власть военную и гражданскую сочетал он со жреческим служением. Клан Гюльви поклонялся древним богам суровой страны, правившим задолго до того, как утвердился в ней культ Одина. Летними ночами Гюльви Густавсон и его сподвижники отправлялись на пустошь, раскинувшуюся по ту сторону высоких скал, нависающих над водами фиорда. Здесь он доставал заветную свирель и выводил странную мелодию, будившую в грубых душах викингов неясное томление, перерастающее в тревогу. И вот, когда мелодия свирели достигала самой высокой ноты, над ковром полярных мхов, над карликовыми березками и стелющимися по земле ягодниками поднимался белесый туман. И тотчас являлись, словно из ниоткуда, из клубов тумана загадочные существа, и кружились в воздухе, и плясали над самой землей. А другие внезапно выныривали из-за низких кустов, третьи же – из расщелин и нор в скалах, возвышавшихся невдалеке. Гости водили хоровод вокруг Гюльви и исчезали, едва он обрывал мелодию. Немногие были посвящены в древний культ. Оно и понятно: на земле викингов утверждалось христианство, прежняя языческая вера подвергалась гонениям. Но и до начала крещения викингов религия Гюльви приходилась не по нраву поклонникам грозных Одина и Тора. Не раз вспыхивали споры между ним и другими влиятельными членами клана, грозя перерасти в смуту: одинисты хватались за мечи и ножи, и приверженцы древнейших тундровых божков тоже поднимали оружие. Но тогда все завершалось примирением: многобожники не любили спорить, чей бог главней. Кому-то милей Один, другому – Тор, третьи почитают духов пустоши, четвертые пьют мед и славят охриплыми голосами хмельного бога Квасуру. Зачем браниться из-за богов – выбирай  того, кто тебе родней и ближе и клади ему требы. Но не таковы были христиане. Однажды явились на тинг посланники короля и потребовали отречения от древней веры. Одинисты подчинились грубой силе. А ярл Гюльви Густавсон  с горсткой товарищей сел в драккар и отплыл на восток, в страну широких рек, исполинских сосен и свободных племен. Перед тем, как отчалить он вручил свирель сыну, наказывая беречь ее паче жизни. «Однажды, придет такое время, она вновь заиграет во славу древних богов. Сохрани ее в целости, не позволяй никому из людей, кто не принадлежит к нашему роду, касаться ее», - говорил Гюльви провожавшему его сыну. Тот вскоре крестился, отрекшись от старых богов, а к отцову дару относился как к забавной безделушке. Настрого запретил он детям подносить к устам «бесовское наваждение». Отец тем временем причалил к берегам земли, которую его соотечественники звали Бьярмаландом. Там, в низовьях реки Vina, следы Гюльви и его товарищей затерялись… 

Не она ли лежит в ладони моей, свирель Гюльви-Взывающего-к-Духам? Я немного разбираюсь в духовых инструментах, и расположение отверстий на свирели показалось мне своеобразным, даже весьма странным. Интересно, какую мелодию выводит эта костяная трубочка, изрисованная древним мастером?

                2.

Теперь позвольте вкратце пересказать историю семейства Густавсонов после того, как они прочно обосновались в наших краях. В моем повествовании архивные данные переплетаются с рассказами Марфы Андреевны, которая, как многие глубокие старики, прекрасно помнила события детства и юности, при этом легко забывая то, что случилось пару дней или часов назад. Я опустил многие подробности, сохранив лишь основную нить, ведущую толщу нескольких веков в наши дни.

В екатерининское время тронхеймский купец Карл Густавсон, торговец рыбой, пенькой, поташем, дегтем и еще многими товарами из России, переехал на постоянное жительство
в наши края. Здесь, в губернском городе, воздвиг он жилой дом, здание конторы и склады.

Во время великого пожара, случившегося в самом конце 18-го века, склады с товарами сгорели, пострадал дом. Пожар способствовал много к украшению северного порта; тогда-то планировка улиц вместо хаотически-средневековой стала образом и подобием петербургской: «першпективы» идут параллельно реке, улицы – перпендикулярно. Карл Густавсон, несмотря на понесенные огромные убытки, не разорился – во многом благодаря помощи состоятельных родственников, проживавших в Норвегии и Дании, бывших тогда двуединым королевством. Одна из ветвей рода протянулась и в Швецию, самым  приметным, пожалуй, ее представителем был Юхан Густавсон, стокгольмский вельможа, которого скорый на расправу король Эрик отправил на плаху. В Норвегии и Дании Густавсоны были весьма значительными землевладельцами и, вдобавок к тому, занимались торговлей. Карл стал основателем российской линии Густавсонов. Он же более всех преуспел в бизнесе. Наследником, продолжателем его  дел стал средний сын Эдвард, родившийся на рубеже веков (старший отпрыск умер от чахотки в малолетстве).

Скоро корабли Эдварда Густавсона бороздили Баренцево, Норвежское, Северное моря, его торговый дом раскинул свои владения по всей Северной Европе, к началу 1840-х годов он имел филиалы в Копенгагене и Гулле, Антверпене и Або, Эдвард стал одним из первых пароходчиков Поморья. Большие пожертвования делал он лютеранской общине нашего города. Между тем русская ветвь династии Густавсонов все более обрусевала, не теряя, однако, крепких  связей со скандинавскими родичами. Сын Эдварда Александр женился на русской красавице Прасковье, дочери лесопромышленника Кочнева, перекрестившись в православие. Отец не одобрял сего, но и не препятствовал.

Русский православный предприниматель Александр Эдвардович Густавсон многократно преумножил капиталы семьи. Судовладелец и рыботорговец занялся лесным бизнесом. Дела шли в гору. Неофит православия делал вклады во многие северные монастыри.

Наследовал ему сын Дмитрий. Молодой человек отличался, помимо несомненного таланта к коммерции, также и экстравагантностью. Еще при жизни отца он стал водить дружбу с политическими ссыльными, чем вызывал гнев и раздражение родителя. Семья тогда жила в приметном доме на Торговой улице; отец велел выстроить во дворе флигель, куда вынужден был переселиться сын. Его гости – высланные на Север народники, первые марксисты, поляки, евреи и сибирские областники – должны были посещать флигель поздними вечерами, проникая через едва заметную калитку в заборе, пробираясь по тропинке между дровяниками и каретными сараями, не смея попадаться на глаза владельцу роскошного особняка. Однако суровый папа не запретил сыну совсем якшаться с «политическими», заявляя в редкие минуты откровенности: «А ведь они в чем-то правы, твои дружки, черт возьми! Мы богатеем не по дням, а по часам, а народец живет скверно».
Власти смотрели на «сомнительные связи» юного Густавсона сквозь пальцы. Иногда в личных беседах с отцом Дмитрия полицмейстер пенял ему на увлечения сына, на что папа небрежно отмахивался: «Молод, перебесится…». Начальник полиции, наклонившись через стол, доверительно шептал: «Хорошо, коли так обойдется. А то у нас некоторые от политического бешенства в отдаленных уездах Енисейской губернии который год исцеляются». На том  «задушевная беседа» обычно и заканчивалась. Но однажды случилось ЧП, заставившее отца принять более решительные меры.

…Вечерами кутающиеся в пальто или полушубки фигуры крадучись пробирались через двор, хлюпая по лужам или увязая в сугробах. Невдалеке от забора, отделяющего двор от переулка, нередко уже дежурили шпики, зорко следя за гостями, идущими во флигель. То «задремавший» извозчик время от времени бросал колючий взгляд в направлении дыры в заборе, высматривая посетителей молодого Густавсона; то опирающийся на фонарь «пьяный» абсолютно трезвыми очами вдруг пристально глядел вслед какому-нибудь господину в долгополом пальто с высоко поднятым воротником: «Ага, ссыльный социалист Трофимов пожаловал… А вот и Спириденко, землеволец из Полтавы, явился!»

Беседы во флигеле тянулись далеко за полночь. Сын преуспевающего провинциального дельца все более проникался необходимостью нести передовые идеи в народную гущу.

Объектом агитации, по мысли Дмитрия, должны были стать городские служительницы Венеры. Он посвятил в свои планы большую часть колонии политссыльных. С жаром напоминал он участникам сходок о раскаявшихся блудницах: Марии Магдалине, Марии Египетской, святой Таисии, о преподобном Виталии, наставлявшем на путь истинный александрийских гетер. Члены кружка Густавсона должны были, по его мысли, стать апостолами передовых теорий среди падших женщин, дабы возвысить их и указать путь к праведной и добропорядочной жизни в грядущем скоро царстве свободы.

- Почему вы распространяете прокламации среди рабочих лесопилок, приказчиков мануфактурных лавок, трактирных половых и грузчиков в порту, забывая о самых угнетенных и поруганных членах нашего общества?! – громогласно восклицал он, а товарищи шикали: «Возьмите ноту чуть пониже, Дмитрий Александрович, не ровен час - услышат, донесут и нагрянут!». «Кто посмеет нагрянуть ко мне за час до полуночи?» - тем же раскатистым голосом отвечал Дмитрий. И он вновь повествовал о тяжкой доле жриц любви и евангельских блудницах, воскресших к новой жизни. Скупая мужская слеза стекала по небритой щеке бердичевского мещанина Израиля Шмулевича. Он и взялся настряпать листовок и распространить их в ближайшем публичном доме. Через три дня он отправился туда. Но сексуальное «хождение в народ» завершилось громким скандалом.

То ли девочки оказались шибко верноподданными, то ли Изя решил использовать прокламации «Проснись, униженная женщина!» как средство оплаты постельных услуг, только девица, растворив окно и свесив через подоконник свои пышные прелести, заорала: «Городово-о-ой!» Ее напарница тем временем одолела субтильного Изю, связала ему руки подтяжками и передала бордельному «секьюрити» Фоме, который, оскорбляя незадачливого пропагандиста по линии матушки и по национальному признаку, потащил упиравшегося ногами смутьяна вниз по лестнице. У того хватило ума задать детине сакраментальный вопрос: «Вы часом не антисемит?» Услышав незнакомое слово и, видимо, приняв его за совсем уж чудовищное еврейское ругательство, могучий Фома кулаком удалил Изе три передних зуба, из них один золотой. Позже, уже сидя в кутузке, горе-пропагандист настрочил жалобу на содержательницу и персонал заведения, требуя оплаты стоимости выбитой золотой коронки, услуг дантиста и «моральных страданий». Иск не был принят к рассмотрению, а Изю отправили в Печорский уезд, «к медведям».
Начались обыски на квартирах ссыльных. Кто-то из допрошенных проговорился о том, что инициатором агитации был Дмитрий Густавсон. Авторство листовки установить не удалось, однако полицмейстер имел серьезный разговор с отцом Дмитрия, отец же – не менее серьезную беседу с непутевым сыном. Он потребовал выбросить из головы все эти «безумные забавы», пригрозив в противном случае лишить его наследства, а затем устроил переселение Димы с Торговой улицы на окраину города. Густавсоны были владельцами временно пустующего дома близ Обводного канала (так именовалась  источающая болотные миазмы городская клоака). «Вот тут можешь встречаться и с «политиками», и с твоими любимыми проститутками. Но чтоб бумажки сочинять – не смей!», - мрачно напутствовал папа. Так Дмитрий Густавсон въехал в известный уже нам деревянный особняк. Встречи с политическими почти прекратились, но тут умом Димы овладела новая, казавшаяся на первый взгляд совершенно невероятной, затея.

                3.

Дмитрий Густавсон заинтересовался масонством. Он перечитал всю доступную ему литературу: от апологетических книжек, принадлежащих перу самих «вольных каменщиков», до проточерносотенных брошюр на тему «всемирного заговора». Вскоре он загорелся идеей создания подобного общества на Севере России. «Если есть вольные каменщики, отчего ж не быть и «вольным корабельщикам?» - рассуждал он. Дмитрий вовлек в новое объединение нескольких богатых поморских судовладельцев, затем – поморов с более скромным состоянием. Для проведения собраний был вырыт глубокий подвал под домом. Артель землекопов трудилась, не покладая рук – и вскоре «катакомба» была готова. Здесь-то и заседала «Великая лодья» - так по аналогии с ложей именовались подразделения Ордена вольных корабельщиков. Дмитрий стал Верховным Кормщиком.

Несколько лодий объединялись в «Скею» (поморскую артель).  Были изобретены многочисленные титулы для обладателей различных ступеней посвящения: «Великий Вож Груманта», «Достопочтенный хранитель матки (компаса)», «Верховный корабельный мастер полярных морей», «Держатель ключей полюса»… Новообращенный проходил торжественный и таинственный ритуал вступления в лодью. В подземелье при свете свечей неофит с завязанными глазами становился коленями на шкуру ошкуя. Мастер касался его плеча багром для охоты на морского зверя:

- Приемлешь ли Устав Великой лодьи? Клянешься ли в верности?

- Приемлю! Клянусь верно служить делу поморскому!

Далее шли всевозможные вопросы-ответы-заклинания… Верховный Кормщик, облачившись в костюм зверобоя и восседая в высоком кресле витийствовал:

- Кем были Апостолы Христовы? Они были рыбаками, поморами с моря Галилейского. Они несли Учение во все уголки мира. И ныне поморы, возлюбленный народ Божий, призваны вести человечество к свету Предвечной истины. Да будет так!

Неофит должен был провести ночь в кромешной тьме, лежа на дне карбаса, который каким-то образом занесли в подвал и установили там. После этого он становился полноправным членом Ордена. Поговаривали, что судно протащили туда по подземному ходу, который случайно обнаружили, когда расширяли ставший тесным зал. Будто бы землекопы наткнулись на систему древних подземных ходов, существующих с самого основания нашего города. А еще говорили вполголоса, что поморские масоны в этом зале общались с духами! Их вызывал Верховный Кормщик, играя на древней свирели.      

Кто только не изъявлял желания вступить в лодью. И потомственные поморы, и несколько богатых иноземцев, и даже кое-кто городских чиновников. Рассуждения о великой миссии поморов особенно пришлись по нраву старообрядцам. Видные представители городской общины поморцев-беспоповцев вступили в лодью. Прошло немного времени – и филиалы («малые лодьи») были созданы в Тромсе, Копенгагене, Осло, Або, Улеаборге – везде, где были конторы Торгового дома Густавсонов. Власти смотрели сквозь пальцы на очередную причуду молодого предпринимателя – пусть себе строит «лодьи», только бы политическими делами более не занимался. Над «призванием духов» откровенно посмеивались: опять спиритизм, верчение блюдец…Отец, ставший в ту пору гласным (депутатом) Городской думы, относился к увлечению сына скептически, но спокойно.

Однажды стать членом лодьи захотел известный нам Изя, чей срок ссылки к тому времени уже закончился, и он поселился в губернском городе. «А мне таки можно стать помором?» «Желаешь вступить – вступай, примем». Однако недолго довелось бывшему ссыльному Шмулевичу побыть «помором-масоном». Губернатор потребовал от него немедленно покинуть город и отправляться обратно в черту оседлости. Изя заупрямился – и через неделю его в принудительном порядке выслали в родной Бердичев… под конвоем!

Изя страшно гордился сим обстоятельством: «И в ссылку под надзором, и из ссылки – вот до чего важная персона еврей!» В дороге он угощал жандармов пивом, тратя на него последние гроши из скудного казенного пособия. По прибытии в родной городок попытался и там создать «лодью», однако не был понят соплеменниками.

Планы у Димы были поистине наполеоновские. Он собирался, например, основать постоянно действующую поморскую колонию на Груманте, а еще – учредить республику на новооткрытом архипелаге Франца-Иосифа. Мечтателя явно вдохновлял Жюль Верн.

Орден расширялся, его ряды пополнялись за счет россиян и зарубежных партнеров Дмитрия Густавсона. Отец не возражал, повторяя привычное: «Перебесится, чем бы дитя не тешилось…» И вновь роковая случайность едва не подвела Диму под монастырь. Один из рядовых членов центральной лодьи – мужичок-простофиля, склонный к неумеренному потреблению горячительных напитков - начал было в кабаке предосудительные разговоры с собутыльниками о том, что «скоро поморские мастера всем покажут… власть заберут – и не будет ни попов, ни городовых, ни самого господина губернатора…и вся Русь будет жить по Поморскому Уставу…об этом главный кормщик Густопсов  много говорит…»

Свою речь мужичок сопровождал крепкими русскими прилагательными. Когда кто-то из завсегдатаев питейного заведения принялся спорить с ним, «масон» из Кушереки замахал кулаками. Вызвали полицию. Поутру похмельного «крамольника» принялись допрашивать, обещая непременно налить чарку живительной влаги, ежели тот выдаст всю подноготную. И незадачливый пьянчужка показал на «господина Густопсова».

И снова был скандал с родителем, и клятвенные заверения «бросить это дело». Верховного Кормщика вызвали в жандармское управление и вынудили под угрозой высылки из города письменный отказ от какой-либо общественной деятельности, могущей привести к смущению умов городских обывателей, как-то: сомнительных сборищ, создания тайных обществ, написания уставов оных…Дмитрий обязался в трехдневный срок распустить свою организацию, в чем письменно уведомить полицию.

Так Дмитрий официально стал неблагонадежным. Он сжег все документы общества и обязался впредь ничем, кроме дозволенной благотворительности не заниматься. Вполне возможно, что кое-какие бумаги он припрятал до лучших времен – не их ли нашли на мансарде вместе с банкнотами? Папа решил немедленно женить Дмитрия – и вскоре его избранницей стала дочка купца-помора Куроптева, компаньона отца. Через год у них родился сын Николай. А Дмитрий, не имея возможности реализовать на практике свои фантазии, совсем зачах. Иногда он спускался в подвал, ключ от которого носил на шее, часами пропадал там. Изредка из подземелья доносились протяжные и тоскливые мелодии свирели. Вчерашние соратники избегали разговоров о «великой лодье», «поморской республике на полярных островах», а иные даже сторонились встреч с ним. Дмитрий умер, не дожив года до начала бурного ХХ века – сердце не выдержало житейской скуки.

                4.

Николай был человеком меланхоличным и нелюдимым, не столь успешным в бизнесе, как его предприимчивый дед и даже экстравагантный отец. Не сильно преумножив капиталы предков, он, однако ж, и не претерпел сколько-нибудь значительных убытков. При этом он не боялся прекословить сильным мира сего. Однажды, уже в годы Гражданской войны, когда белое правительство обложило предпринимателей города чрезвычайным военным налогом, он во всеуслышание заявил, что не желает отдавать свое богатство ни красным, ни белым разбойникам. За такую дерзость ему пригрозили отправкой на каторжный остров в Белом море: «У нас там много строптивых томится. Только вот промышленников среди них нет – одни красные смутьяны. Вам окажут честь быть первым и единственным джентльменом среди арестантов. А они «буржуев» очень не любят!» Скрепя сердце, Николай заплатил причитающуюся белой власти дань - немного, чисто символическую сумму, как сделали и многие его собратья по торгово-промышленному классу. Пошли ли эти деньги на нужды Белого движения или осели в глубоких карманах господ офицеров, того мы не знаем. Когда в город вступили красные, они не менее категорично потребовали отдать нажитое. Но если белое правительство заставляло делиться, то большевики забирали всё и подчистую, а упорствующим угрожали уже не каторгой, а наганом. Иногда угрозу приводили в действие. В одночасье лишился Николай и его двоюродные братья заводов, пароходов, газеты «Весть Севера», доходных домов…Дом же, в котором проживали Николай с женой и семья Цебаковых, решено было «уплотнить».

Второй этаж отдали Пестряковым, пролетарскому семейству с городской окраины «за вклад в дело освобождения города от белых войск и интервентов». В чем заключался этот «вклад» главы семьи, никто не знал. Поговаривали, что новый жилец по пьянке отдубасил управляющего лесозаводом, где работал, а потом долго скрывался в охотничьих избушках и заброшенных скитах. За этот-то акт социального протеста его будто бы и наградили, переселив из лачуги в предместье в «буржуйский» дом. Новые жильцы часто скандалили.

Вдобавок, новосел потребовал себе часть имущества Густавсонов, ибо «мебили пачти не имею и сплю на топчине и сежу на яшеках а мне надобны стулия» - писал он в безграмотной записке. И опять принудили Николая пожертвовать в пользу трудового народа: большой платяной шкаф, один из трех диванов, шесть стульев – по числу членов семьи пролетария, двуспальная кровать и еще разная мелочь перекочевали на второй этаж.

Позарился выходец из левобережного предместья и на картину, висевшую в гостиной: пейзаж, изображавший норвежский фиорд, обрамленный суровыми скалами - прародину Густавсонов. «Искусство должно принадлежать народу, - видимо, размышлял жилец. – Надоели голые стены. Да и больно уж родную Колу напоминает картинка».

Густавсон упрямился, предлагая натюрморт или «Венеру, выходящую из волн». Но новый обитатель дома настоял-таки, и Николай расстался с пейзажем кисти неизвестного норвежского художника: жилец в благодарность даже вернул ему резной шкафчик.

Гражданину Густавсону заплатили грошовую компенсацию за реквизированную собственность. Через пару лет жилец с семейством куда-то переехал. Потом вселились новые. Николай устроился на работу в какую-то малозначительную контору (в серьезные учреждения его на работу не брали «ввиду чуждого классового происхождения»). Там и трудился он скромным советским служащим до середины тридцатых. Жена его скончалась в 1923 году, так и не осчастливив Колю потомством.

Очередная волна репрессий, накрывшая город, обрушилась на головы тех, кому не повезло с фамилией. Потомки немецких, норвежских, английских, голландских, шведских купцов, судовладельцев, лесозаводчиков, давно уже не владевших никакой собственностью, кроме обстановки в комнате давно муниципализированного дома, были в одночасье арестованы. Роковую роль в их судьбе сыграло иноземное происхождение. И, хотя подавляющее большинство из них совершенно обрусели еще в третьем колене – как Николай Густавсон – новая власть ставила им в вину нерусские корни. Если фамилия  немецкая – значит, германский шпион, если норвежская – агент норвежской разведки…

Когда вспоминают все уродства и перегибы советской национальной политики, обычно
говорят об этнических чистках сороковых годов – депортациях чеченцев, ингушей, калмыков, немцев Поволжья; вспоминают еще юдофобскую подоплеку «дела врачей». Но
первые гонения по национальному признаку начинались с уроженцев бывшей Немецкой слободы. Брали тех, чьи фамилии оканчивались на «сен», «сон», «борг». Пролетарии, потеснившие в старых добротных домах бывших хозяев, радовались: «Давно пора чистить город от немчуры, попила народной кровушки!» Марфа Андреевна рассказывала мне:

- За три дня-то всех взяли. И Колю нашего, и Левенсторма, и Кристианстеда, и Крейса,  и Штерна, и Лундта, и Лермана - всех подчистую. И гимназического учителя Колина, добрейшего Готлиба Францевича – запамятовала фамилию, стара стала – всех взяли!

Колиным двоюродным братьям и сестрам повезло – кто ушел в Норвегию с последним белым пароходом, кто-то, говорят, пробирался через две границы – финскую и норвежскую к дальней родне. У Коли вроде бы нашли письма от одного из двоюродных братьев, поселившегося в Тронхейме – они-то и стали доказательствами «преступления».

Во время ареста «шпион» вел себя гордо и вызывающе. Когда офицер НКВД обозвал его «шведской мордой», Коля напомнил ему, что Маркс учил интернационализму. Тот в гневе замахнулся. На защиту мужественно встала Марфа – и чекист опустил кулак. «Удивляюсь, как меня-то саму тогда не забрали», - вновь переживала она подробности драмы.

Сгинул Коля, засосала его черная воронка ГУЛАГа, сгинули десятки его земляков с «ненашенскими» фамилиями. Остались от кого свирель, от кого скрипка, от кого  дряхлеющая мебель. А еще оставались пароходы, лесозаводы, синематограф, первые электростанции, построенные на пожертвования богадельни, сиротские приюты, школы, больницы. Остались добротные деревянные дома. «Народная» власть была рада –освободилась жилплощадь. Может быть, ради них-то, вожделенных квадратных метров, и
арестовывали таких, как Густавсон. Рады были гопники, заселявшие комнаты в бывших «барских хоромах». Сколько воды утекло – а нравы мало изменились. Сегодня, глядя на объявление какой-нибудь риэлторской фирмы - «Куплю квартиру в центре города», я вижу между строчек все ту же харю Шарикова.

В комнаты осужденного Николая Густавсона въехал уполномоченный чего-то (чего именно, Марфа Андреевна уж не помнила) Пилипчук, потом – герой коллективизации Чагин (его холмогорские «кулаки» чуть не утопили в Двине, чем он несказанно гордился), потом – еще кто-то… Тем временем вырос Павел, женился, у него росли трое детей – в конце концов, ему достались комнаты Густавсонов. Ко времени нашего знакомства Павел овдовел, дети разлетелись по стране – и квартира первого этажа всецело принадлежала престарелой матери и пожилому сыну.   

Почти не осталось в городе «немцев». Мало осталось и настоящих, исконных поморов. Многих из них, в первую очередь крепких староверов – торговцев, промышленников, общественных деятелей – не минула чаша сия. На улицах города чаще стали слышны московское аканье, украинское гхеканье, чем величавая, колоритная поморская говоря…   

                5.

Мне не давал покоя подвал дома Густавсонов. Однажды я попросил Павла Цебакова проводить меня в «подземелья». Он удивился моему предложению, но согласился. Мы прошли по покатому полу прихожей, где оброненный голубовато-серым породистым котофеем клубок не задерживался на месте, а неизменно скатывался в дальний угол – как я рассказывал в начале моего повествования, дом давно уже давал сильный крен, башенка с каждым годом все более уподоблялась Пизанской. Павел толкнул перекосившуюся из-за сильной осадки и крена жилища дверь – и мы оказались на ступеньках крутой лестницы.

По гнилым ступенькам осторожно спускались мы в царство тьмы, и труха сыпалась из-под ног; Павел Сергеевич светил мне сверху. Пройдя ступенек двадцать, мы наконец-то почувствовали под ногами крепкие доски - пол. Глухо, сыро, затхло, мрачно, темно, хоть глаз выколи – все эти наречия характеризовали подземелье, в которое мы снизошли, оставив за спиной дневной мир. Луч фонаря трижды обежал склизкие стены; в круге света мелькнуло что-то похожее на тщательно заделанный дверной проем; два массивных, сильно проржавевших запора едва блеснули. Я направился туда. Сын Марфы Андреевны заботливо светил мне под ноги.

- Эта дверь ведет в другое помещение? – вопрошал я.

- Бог-то знает его, я там никогда не бывал, - равнодушно ответил Павел Цебаков. – Может, и так. Мы тут раньше кой-какие запасы хранили, а потом все перенесли в другой подвал, с левой стороны дома. Там, знаете ли, уютнее как-то… Пустует подвал. А когда-то, мама сказывала, тут Николай этот на дудочке играл по вечерам. Потом назад возвращался весь такой умиротворенный, благостный, будто рай краем глаза повидал. Хотя какой рай там, под землей - совсем наоборот…

«Дудочка» лежала у меня в кармане. Марфа Андреевна с полчаса назад подарила ее мне:

- Возьми игрушку. Мне-то она на что, я уж помирать собралась, а Паше она ни к чему. – Я
с трепетом принял дар из морщинистых рук старушки.

Моя рука дернула верхний засов. Он сравнительно легко поддался. С нижним пришлось повозиться. Внизу оказалась еще ветхая от времени деревянная щеколда. Я повернул ее, надавил на дверь – она гнусаво заскрипела. Я отворил ее настежь и шагнул во тьму. Перед этим протянул руку назад, за фонарем. Павел Сергеевич вложил светоч в мою десницу:

- Вы только смотрите, не оступитесь тут, не спотыкнитесь в такой темнотище!

Он неплотно затворил за спиной дверь. Казалось, что врата Аида закрылись позади, лишая надежды входящего сюда. Было довольно-таки жутко, хотя Цербера и не наблюдалось. Перешагнув замшелые ступени, я стал делать замысловатые пируэты лучом, озаряя стены и пол. Под ногами хлюпала грязь. Впереди показалось какое-то полукруглое отверстие. Поборов робость, я направился к нему. Это был подземный ход с низко нависавшим сводом.

Сперва я шел по вязкой глинистой почве, меся грязь своими кроссовками. Пройдя метров сто, я внезапно почувствовал под ногой что-то твердое и гладкое. Посветил вниз – сквозь наслоения грязи явственно проступали деревянные плахи. Сколько же лет этому ходу?

С самого основания города в земной толще были прорыты ходы, ведшие из деревянной крепости. Горделиво высились над рекой деревянные шатры башен; срубленный без единого гвоздя собор возносился над бревенчатым городом, над пристанями-буянами, над тесовыми воротами, над стеной с узкими как у самоеда глазками бойниц. Шведская угроза заставила не только укреплять город, но и создать систему подземных сообщений. Ходы вели от церквей, от воеводской избы, связывали крепость с каменным Гостиным Двором. В случае осады через эти секретные коммуникации можно было делать дерзкие вылазки в тыл неприятелю. Но город счастливо избежал осад и штурмов. А потом старая крепость сгнила, валы заросли кустарником, позже их совсем засыпали; город разрастался вширь, но пока не ввысь – большинство строений было одно-, двухэтажными и деревянными. Подземные тоннели разрушались при строительстве или от природных причин, многие были затоплены. Вспомнила о них власть Советов: в этих  катакомбах казнили сначала убежденных противников нового строя, потом уже всех без разбору – и чужих, и своих. Трупы вывозили под покровом ночи в неизвестном направлении. Гулко гремели в подземельях выстрелы. Такова была последняя, зловещая страница истории городских катакомб… Я шел по подземному ходу, думая о тех, кто провел здесь последние минуты жизни: что чувствовали, что переживали они, когда сноп света ударял в лицо, и звучали отрывистые  команды: «Целься! Залпом пли!» Мои думы внезапно были прерваны: что-то ударилось о левый ботинок, недовольно пискнуло и метнулось в сторону. Крысы! О боже! Я посветил впереди себя и увидел шуршащих вокруг хвостатых тварей. Какая мерзость! И тут я вспомнил про свирель в кармане. Решив примерить на себя роль гамельнского крысолова, я вынул инструмент, поднес к губам – и…

Кажется, что протяжно-тоскливая, печальная и одновременно обнадеживающая мелодия сама, без участия моих губ полилась из костяной трубочки. Я забыл про все: и про копошащихся внизу серых тварей, и про мокрую обувь и заляпанные грязью брюки, и про все, что волновало меня там, наверху. В подземелье я наслаждался неземной музыкой.

…Яркие огоньки поплыли мне навстречу из темного чрева подземного хода. Что это? Не галлюцинация ли? Подземные «светляки» увеличивались в размерах – и скоро приняли форму необычайных существ. Отдаленно похожие на человеческие фигурки белесые существа с размытыми очертаниями приблизились ко мне и повисли в застоявшемся воздухе подземелья. Я взял ноту выше – и они стали плавно перемещаться от стены к стене. Может быть, мой слух обманывал меня, но я слышал подобие детского смеха. Кто были они? Неведомые земной (наземной) науке полевые формы жизни? Не их ли призывал из небытия старина Гюльви? Может быть, это кобольды скандинавской мифологии – духи, охраняющие дом, местность, где живет человек. У древних римлян были «гении места». Мне кажется, вера в этих маленьких кудесников предшествовала вере в великих богов земли, вод и неба. От них, милых и домашних, дух человека всходил к холодным высям – к Одину, Юпитеру, Перуну, Ормузду, Будде, Яхве, Аллаху, Святой Троице…

Мелодия вдруг, помимо моей воли, зажурчала, заструилась подземным ручьем – и кобольды, выстроившись вереницей, медленно потекли (именно так – потекли) вперед. И я шел за ними и не ощущал более подземного холода и сырости, и ноги мои ни разу не наткнулись на серых мерзавок. Я шел и шел бесконечно долго. Но вот ход изогнулся, и я оказался на развилке. Один, широкий ход, заворачивал влево, другой – узкий и низкий – слегка уклонялся вправо. Кобольды нырнули туда – и я, пригнув голову, двинулся вослед им. Через несколько десятков шагов я оказался в довольно большом гроте. Справа от меня, у земляной стены, я заметил полукруглый валун. Кобольды застыли над камнем, составив кольцеобразную фигуру, и внезапно начали бешено кружиться  - так, что скоро слились в ярко-белый, яростно вращающийся круг. При свете фонаря и неистового танца кобольдов, я нагнулся к валуну, потрогал его рукой. На склизком камне мои пальцы нащупали рельефные изображения. Фонарный луч озарил валун…На нем ясно выделялись выпуклые фигуры.

О боги всех времен, племен и земель! Передо мной разворачивалась грозная и величественная картина финала мировой истории – так, как понимали его викинги. Один скакал на восьминогом коне; страшный великан Сурт вел в бой войско свирепых муспеллей – пламенных гигантов; волк Фенрир разевал громадную пасть; сражались и гибли боги; клонилось подрубленное мировое древо Иггдрасиль; воды сметали прежний мир, чтобы из пучины потопа однажды восстал новый, чистый и преображенный. При этом, рассматривая изображения, я продолжал играть на свирели. И вот музыка оборвалась – сама, не подчиняясь моему разуму. И распалось кольцо, и взмыли вверх, к низкому потолку кобольды – и рассыпались тысячей искр. Я стоял у надгробия Гюльви!

Я, потрясенный, не мог пошевелиться. Потом, еще раз внимательно оглядев камень, двинулся в обратный путь. Я шел, отпихивая попадавшиеся на пути камни, пиная суетящихся крыс, ощущая, как мои несчастные кроссовки наполняются грязной жижей.

Вернувшись, я ничего не сказал Марфе Андреевне и ее сыну, поблагодарил последнего за
возможность совершить занимательную прогулку под городом. Моя обувь «просила каши», с левого виска как одинокий бакенбард свисала паутинка подвального крестовика.

…Я мечтал вновь очутиться в городских подземельях. Однако сначала было недосуг, потом я долго уговаривал знакомых диггеров составить мне компанию – снова идти в одиночку по кишащим крысами катакомбам не хотелось. А потом…умерла старушка Марфа, ее сын переехал к старшему внуку в Санкт-Петербург. Одинокий дом стал прибежищем для пьяного сброда. Однажды он вспыхнул – и вскоре от особняка остались одни угли. Говорят, его спалили ночевавшие в бывшем семейном гнезде Густавсонов бродяги. Может, и так. Но уж слишком часто в последние годы горели-полыхали вокруг старые деревянные здания. И вырастали на их месте новые особняки новых хозяев. Одну из компаний-застройщиков возглавляет некто Чагин, другую - Пестряков. Они активно скупают земельные участки в исторической части города. Год назад почти на том самом месте, где стоял дом Густавсонов, вырос новый торговый центр, похожий на огромную круглую стеклянно-металлическую банку. Говорят, что, когда рыли котлован, наткнулись на какой-то подземный ход. А еще будто бы обнаружили древний разрисованный камень, который рабочим было велено немедля разбить, дабы не пронюхали краеведы и археологи, не подняли в очередной раз шума по поводу разрушения городской среды.

Я часто прихожу туда, где стоял дом Густавсонов. Глядя на наш, утопающий в лужах и зарастающий грязью город, среди которого как фальшивые жемчужины в куче навоза
сверкают дворцы его новых властителей, я вспоминаю его прежних Хозяев, которых
никогда не видел. И я достаю заветную свирель – но лишь какофония терзает мои уши.

Анатолий Беднов


Рецензии