Лесенка к небесам

ЛЕСЕНКА   К   НЕБЕСАМ


Дверца старого шифоньера открывается скрипуче, со стоном. На верхней его полке только одна "жительница" - её когда-то яркие бумажные украшения пожухли, местами отклеились и свернулись, рамка потрескалась, и я никак не могу найти ей место в своей квартире.
Эта икона досталась мне от мамы, а ей - от бабушки, а бабушке - не знаю откуда, может быть, из той церквушки, что сотню лет назад уютно встала на маленьком пригорке. Полуразрушенная в бездушные двадцатые, она смотрит теперь  сверху вниз пустыми глазницами:

"Да произрастит земля зелень,
траву, сеющую семя,
дерево плодовитое,
приносящее по роду своему плод,
в котором семя его на земле".

…Вокруг церквушки любят гулять коровы. Наверное, трава здесь особого, неземного вкуса, и от коров будет дивное молоко…
Медленно зажигаются огни тихих домиков, а мы, девчонки, ещё в церкви. Немного боимся. Здесь таинственно. И забраться сюда непросто. Вход закрыт  тяжёлыми воротами, которые, мы  точно знаем, никогда не откроются, поэтому лезем в окошко, что высоко над землёй, обдираем коленки, осыпаем в гулкую тишину кирпичи, глину, вспугивая затаившуюся птицу, спрыгиваем вниз, отряхиваем пыль и смотрим вокруг. Там, куда мы не можем добраться, в высокой нишенке, которая не знаю, как называется - изображения ангелов, прекрасные лики которых давно скрыты под паутиной и помётом крылатых "прихожан". Мы много раз пытались разглядеть подробности, но видны только склонённые к нам головы и почти прозрачные теперь одежды, давным-давно бывшие бледно-голубыми, нежно-зелёными и розовыми.
Разговариваем шёпотом, чтобы не спугнуть запертую здесь задумчивость.
Когда издалека раздастся крик пастуха и солнце начнёт укладываться за горизонт, мы идём в дом по опустевшим улочкам.

Помню с детства, что если из избы сбегать на двор, то принесёшь с собой сытые запахи навоза, коровьих боков и крепкие - овечьей шерсти. Бабушка почивает добротной деревенской жизнью - жаренными в печи блинами, щедро смазанными жёлтым, непрозрачным маслом; дед долго скрипит старинным диваном с высокой чернокожей спиной, с зеркальным, облупившимся окошком посередине: своими столетними морщинами, в которых заблудился свет, оно искажает всё вокруг. Мимо него да ещё мимо старинного комода нужно проходить тихо,  на цыпочках, чтобы не потревожить духов - старых-престарых, добрых-предобрых, которые будто молча наблюдают за нами.
А после ужина сладко засыпаешь под громыхание вёдер, под дедушкины покашливания. Так звучит "колыбельная" - всё хорошо, всё ладно, спи... В это время из-за дверей можно услышать бабушкины бормотания: тихие-тихие. Я знаю, что мысли её  обращены к  "красному" углу, что под потолком, и где всегда чисто, протёрто, постелена белая салфеточка, и где стоит икона…

"Слава Тебе, Боже.
Слава Тебе, Боже.
Слава Тебе, Боже".

А когда утро расщекочет нос чем-то аппетитным - бежишь, бывало, первой и босыми,  тёплыми ногами  шмыг на табурет и очень бережно, обеими руками берёшь с блюда большую творожную плюшку. Бабушка негромко скажет: "Спасибо, Господи"… А я завтракаю быстрее, чтобы снова бежать на невысокий бугорок, вскарабкиваться по старой стене и высматривать небесные лики…
Ещё тогда, в детстве, я знала, что Он был - задумчивый и милосердный,  очень важный персонаж ещё до рыцарских времён. Когда взрослые говорили о Нём и ещё о каких-то пророках, архангелах, о страшном суде или тихо рассказывали Ему о своей жизни, я со стыдом прислушивалась. Это было только взрослыми и только взрослым передаваемой тайной, с оханьями, непонятными словами и именами, с фразами, перевёрнутыми до неудобности. Для чего-то придуманная "игра", в правила которой нас, детей, не посвящали. Про все великие праздники мы, дети, узнавали по бабушке; из шкафа, с какой то специальной полочки, доставала она новое коричневое платье, которое ей совсем не шло, повязывала косынку с весёлым узорчиком и с нарядными соседками уходила куда-то. Мне казалось, ходили они на кладбище, чтобы смешно там поохать и повздыхать. Но возвращались всегда довольные, светлые, и ужин потом был каким-то особенным…
Спустя десятки моих лет здесь ничего не изменилось, застыло вместе с детством отражением небесного на земле, где первая ступенька была такая широкая и чистая, и где  Он был, как мне кажется, всегда рядом, ещё неосознанный, но истинный…

Теперь каждые два-три года приносит в село слух, что церковь  вот-вот отреставрируют, выставят на полочки отпечатанные картинки в жёлтых, блестящих рамочках, спрячут от посторонних глаз ангелов, навсегда покроют их тяжёлой побелкой, словно гробы  - землёй.


***
В настоящее время я в церковь ходить перестала. И в молельный городской дом тоже. Построен он в  здании бывшей казармы, стены покрыты краской цвета без названия, как стены спортзалов, коридоров школ, подъездов и общественных туалетов. Всё это появилось после того, как старая, деревянная церковь сгорела. Говорят, поп её запил, загулял. Не от страшного ли одиночества, не от тоски ли по так и не построенному раю на земле? Не знаю.
В молельном доме воротца перед алтарём резные, витиеватые. К ним ведёт ковровая дорожка, всегда заманчиво перекрытая тонкой ленточкой, словно редкий музейный экспонат – "руками  не трогать", "мимо не ходить", "не дышать",  "не мешать". Здесь место особенное. Вот батюшка: он стряхивает с бороды крошки, быстро накидывает рясу. Служилая бабушка, что одета будто специально в серую, "никакую" одежду и ходит в трауре по всем нам, грешным, суёт ему "шпаргалку", чтобы слова не перепутал. Батюшка, уже было, рот открывает - а страница не та. Сердится - все заметили, за крест хватается, прислужница шуршит страницами, слюнявя пальчик. Ну вот, теперь всё в порядке, теперь можно читать… Я слушаю и ничего не понимаю. Что мне хотят сказать? Голова кружится от ладана, от дыма свечей… И я выхожу на свежий воздух.
…Наверное, по ночам здесь блуждают тени восемнадцатилетних мальчиков, играющих  в солдатики. Жалостливые бабушки оставляют для них кашу в мисках. Она тоже пахнет ладаном, а к утру застывает, как восковая лепёшка. Но  тени мальчиков каши не едят, что ты будешь делать, им водочки хочется, как настоящим солдатам...
Мне здесь тоже не нравится, я испытываю недоверие к батюшке. И о Боге я лучше подумаю наедине с самой собой, доверюсь ему без свидетелей…
Вспомнила, как однажды занесённая "институтскими ветрами" в чужой город, я пошла в церковь - свечи поставить, службу заказать за упокой. А там народу - будто в последний раз перед потопом. Где тут у вас, спрашиваю, службу можно заказать? А вон, говорят, очередь.  Это та, что больше чем в девяносто первом к прилавкам?
Тогда я решила просто свечу поставить. Протискиваюсь, а меня не пускают: "Девушка, служба идёт, нельзя сейчас". - "Как это нельзя?  Пути к Господу всегда открыты, я ему не помешаю, только свечу поставлю маме". – "Да что вы, - шипят, - за бестолковая такая, говорят же, нельзя! Вот встаньте и слушайте со всеми". У меня - слёзы в глазах, я же завтра уезжаю, дайте свечу поставить! "Ой, да потише вы, ничего же не слышно", - оборачивается женщина со злыми глазами.
Мам, прости, не пустили, не пустили. Крепко сцепились все вставшие в круг "вот такой ширины, вот такой нижины...", не пустили меня в одиночку помолчать, в одиночку поплакаться. Так и привезла свечи домой, прикатила их в душном вагоне, запакованные в сумку, где  их протрясло и простучало. А дома убрала поглубже в ящик, до годовщины… И достану их потом трепетно…
Недавно дочурка спросила меня, можно ли увидеть Бога. Я ответила, что его можно только почувствовать, но всегда можно с ним поговорить, "про себя", прислушиваясь к движениям души, что и есть, наверное, Его ответ …
Он смотрит в необозримую даль, то ли Васнецовский, то ли Репинский… Теперь в некоторых изданиях рисуют его - рисуют его! - с голливудской улыбкой, у которой не тридцать два зуба, а словно гораздо больше - чтобы на всех хватило, что ли, зубов этих и улыбок… Слишком ярко, слишком светло, слишком радостно. Будто присвоили Его себе и кичатся теперь: "Вот Он! Он всегда рядом! Помните о Нём! Ищите Его здесь!" и  Библией, словно оружием, над головой трясут: "Забывших постигнет кара!"
А он прощает это и смотрит вдаль. Туда, где встречаются разлученные на земле, на которой поспешные слова оскверняют рот и которые обратно ни запихать, ни спрятать невозможно; на которой так редко  задумываешься, прежде чем что-то сказать; на которой так мало мы любим ближнего своего и так редко произносим само слово "люблю". Поэтому я мысленно бегу, расталкивая очередь, тихо, на цыпочках несусь, чтобы поставить свечи, сорвать на миг с себя холстину забот и прошептать: "Господи, прости, Господи, прости!" За мысли, сляпанные грубыми руками злобы и обиды, за слова, вырвавшиеся из желудка сытой отрыжкой. Одни ляпы, только ляпы! Прости, Господи, но я не могу себя за это любить. Я несу всё это терпеливо, как ты и сказал, а книжек с голливудскими улыбками не читаю и в церковь не хожу - только во время похорон, но ведь это свято... Ведь там лежат тихие дети твои. Они, наверное, недоумевают, а ты смотришь сверху с отцовским спокойствием, ибо "… возвратишься в землю, из которой взят".
И впереди опять ревут похоронные оркестры, трубы насильно и нестройно кричат мне  в ухо: "Умер, умер, умер..."  А мне хочется плакать, потому что слишком громко, пугающе возвещают… И  я топчусь на месте, не в силах сделать следующий шаг. А потом иду на могилку к маме. Только здесь все молчат. Все живущие и жившие на земле будто согласны только в одном - в смерти: поэты и сволочи, красавицы и уроды, алкоголики, путающие свои имена и вегетарианцы, знающие тысячи названий трав на латыни. Словно перемирие посреди засухи. Но здесь - свободно…
Я стою посреди этих траурных "улочек", окружённая оградками: дорогими и  заброшенными, смотрящими на меня детскими и старческими глазами; жду, когда печальные утки посмотрят на юг и нарисуют в небе тупые углы. Я иду к маме. Поливаю могильные цветы ржавой водой, набранной со дна ёмкости. Дошла ли она, сотворённая по Твоему образу и подобию, до Тебя? Принял ли Ты её, не всегда умевшую правильно сказать, не всегда умевшую простить, не успевшую осуществить ещё одно земное желание?
Здесь тихо и на душе становится чисто, как в детстве. Ни одна грешная мысль не выползет, ни одно скверное слово не выскочит. И холмики, и цветы здесь такие задумчивые, что и я замолкаю…
Я вообще часто молчу. Боюсь, что слово испоганит мысль. А оно точно испоганит, переврёт, перемешает слова, как карточную колоду, как наугад вынутые, раскрашенные мною бочонки, что хранятся в мешочке из-под лото. Оно покажет кукиш, что вразумительные Твои ответы я никогда не услышу, потому что миллионы лет назад человек, мыча и пыхтя, слепил-таки, придумал-таки, выплюнул-таки, как зуб, своё первое слово. Некоторые трясут теперь за плечи: "говори, говори", - боясь забыть набор из тридцати трёх заиканий и вариаций на тему разевания рта.
Но Ты меня и на слова благословил, чтобы я выплетала  из них что-то созвучное с Тобой, пытаясь, силясь сваять главную мысль. Возложил ты на меня много, поэтому я мыслей и слов своих боюсь. Смотрю вокруг и каждый раз думаю - из чего, из чего выкладывать и мастерить лесенку к небесам?!

Ко мне ходит знакомая, приносит религиозную литературу. Я складываю брошюрки в ящик комода и говорю знакомой «спасибо». Она идёт своей дорогой, счастливая. Она раз в месяц напоминает мне о божественной сущности, как менструации - о моей женской.

Иногда мне кажется, что я встречаю взгляд Твой в немногих земных, что смотрят, распахивая небесный свет: чистые, чистые души, пролетающие сквозь болезни Паркинсона и чистку горохового сэкономленного картофеля, пронизывающие скотские дворы  интернатов, и кислые фразы, украшенные сверху червивой вишенкой… И изо всех придуманных религий творю одну, где все Твои посланники проверяют меня на человечность каждый день посреди толкотни Твоих детей: смешных, нелепых, морщащих лбы над Твоими словами и своими жизнями; втираю крем меж бровей, чтобы никто не заметил появившуюся "закладку", а потом мою руки и приступаю к работе.
От толчка ноги круг земных дел заводится, я прикасаюсь к прохладной глине, что повторяет формы моих пальцев, моих бесконечных вопросов, моей души. Вдавливаю в неё всё, что есть во мне, глажу, жалею, люблю и ненавижу, теряю и ищу. Когда-нибудь форма удастся, и я достану из-за дверцы старого шифоньера давно приготовленные светло-голубую, нежно-зелёную и розовую краски и одену ангелов, склонивших ко мне свои головы. И только тогда узнаю, сложилась ли моя лесенка…

***
... во дворе большого и унылого южного дома, под убегающими виноградными плетями, мы говорим о Боге с мужем моей приятельницы. Кожа его рук давно побелела, оставившая земной труд, ему разрешено ничего не делать, ведь есть и такая, вывернутая наизнанку, вера. Но он нашёл Тебя в себе таком… Он думает о Тебе всегда, всё своё неограниченное, свободное время. А поздним вечером возвращается домой моя приятельница. Она довольна совсем немного, постарела слишком рано: всё это заботы, школьные портфели, рубашки для сыновей - успеть, пока есть фрукты, пока можно торговать, немного заработать… Она давно простила своего непутёвого супруга,  несёт всё терпеливо, как Ты и сказал,  и взгляд её светел.
Темнеет. Мы идём к морю. Здесь, слушая размеренный шёпот волн, можно долго стоять с широко открытыми глазами… Стоять и чувствовать себя маленькой частичкой, растворённой в созданном Тобой мире. Ты сотворил меня "из праха земного", и я прислушиваюсь к себе: ищу, ищу Тебя беспрестанно в своих чувствах, мыслях и поступках.
Не для этого ли Ты вдохнул однажды в моё лицо Дыхание Жизни?


Рецензии