Дверь

Стояла темная февральская ночь.
Кое-где на небосводе вспыхивала звезда, но тут же исчезала в холодной непроглядной бездне.
Иногда, словно бритвой, тишину пустынного квартала прорезала сирена, проносившейся где-то автомашины, а затем становилось опять тихо, тоскливо и сыро.
И только ветер трепал фонарь, подвешенный за шнур…
Семенов стоял в подъезде перед открытой дверью, не решаясь шагнуть в промерзший ад ночи.
Между тем,  двери в квартиру, где некогда был  земным раем, были навсегда закрыты для него…

Жизнь!
Вы скажете, она прекрасна?
Трудно возразить вам, однако смею заметить, что она и в такой же степени ужасна, и бессмысленна…

«Все проблемы так или иначе наследственные, - утверждала сестра Семенова, постукивая по своей головке трогательно изящным пальчиком, - одни рождаются глупыми, другие -  умными, одни талантливы, а другие -  бездарны. Все беды только от этого… Генетика! И тут уж ничего не поделаешь…».

Он не спорил с ней, ибо отдавал себе отчет в том, что женщина - всегда легкомысленна, и даже тогда, когда ей удается скрывать легкомыслие под кружевами образованности.
Попытки женщин сравняться с мужчинами в интеллектуальном плане представляют собой жалкое зрелище. Вы легко обнаружите женщину, обезображенную «интеллектом»:
это существо бесчувственное, с наморщенным лбом, с растрепанными волосами и в лохмотьях:
этакая ходячая потасканная энциклопедия, лишенная, однако мыслей и суждений.
Гегель был прав, утверждая, что при всей своей образованности женщины ограничены в философии и во всем том, что требует всеобщности.
Потому они никогда не смогут быть близки  по духу, быть другом в этом смысле и сблизиться, проникнуть, отдастся настолько глубоко интеллектуально и духовно, как это свойственно мужчинам.
Из всего сказанного следует заключить, вслед за Ж. Гюре, что в жизни очень редко встретишь женщину умную и обходительную, в то же время не  теряющую  женственности,  хорошо познавшую свою природу и свои силы.
К удивлению сестру Семенова интеллект испортил не до конца, а потому он молча восхищался ее умению хорошо выглядеть при скромных возможностях, и рассуждать о глобальном и глубинном, не имея ни одной более или менее устойчивой мысли.
Ее суждения о генетической предрасположенности в извращенной форме напоминали раннего Ламброзо и любезного доктора Тойча. Однако, соглашаясь с некоторыми их выводами, Семенов был убежден, что  большая часть  поступков может быть объяснима с помощью анализа ситуационных и межличностных факторов, а не только диспозиционными устойчивыми особенностями человека.
В этом ему близки были учения психологов Брунера, Ж. Зимбордо, Пиаже и Бека.
Все более увлекали Семенова психологические детерминанты поведения человека.
Некоторые  эксперименты обнаруживали в обычном типе подавленные агрессии, подавленные аффекты, вырывающиеся наружу, когда ему удавалось пройтись по сознанию со скальпелем мысли.
Изменение точки зрения открывает огромные перспективы в изучении предмета вообще и приводит к открытиям ранее невидимых деталей, в частности.
У Семенова стали появляться гипотезы, которые  со временем развились в убеждение, что находя или создавая соответствующий – удобный – канал ситуационных явлений, можно добиться нормального изменения поведения людей путем манипулирования отдельными частными характеристиками ситуации, и наоборот, не найдя такого, можно безрезультатно потратить много усилий, организуя внешнее воздействие на них.
Объектами его опытов, невольно, становились женщины, ибо он считал их пограничным звеном между детьми и взрослым человеком, к тому же, они легко поддавались влиянию и примерно выполняли свою роль.
Семенов получал огромное наслаждение, кроме того,  удовлетворяя свои потребности в эротизме, в том числе и психологическом.
На каком-то этапе он объявлял о своих опытах, но реципиенты  решительно готовы были продолжать, не понимая, между тем, конечной их цели.
Боже мой, какие сцены возникали при этом!
Сколько эмоций, эротического психологизма!
Право, это прекрасно и достаточно мило…
Не спешите, однако с выводами, как это делала одна знакомая Семенова, потерявшая рассудок на почве теологии, объявляя его не иначе как «Пособником Дьявола».
Ее благонравие не всегда было к лицу, и под монашеской рясой скрывалось знавшее виды тело, а в душе еще теплились мирские воспоминания о плотских наслаждениях…
Все это детская наивность в представлениях о том, что плохо, а что есть  хорошо.
А Семенов взрослел по мере того, как радуга его иллюзий превращалась в омерзительно беспросветную серую реальность.
Уже первые опыты обнаруживали несостоятельность средств и недосягаемость целей.
Он был идеалистом и в этой утопии помышлял о кругосветном путешествии, о создании летательных аппаратов, не имея никаких оснований и потенциалов.
В конечном итоге, химия и физика ему опротивели, математику и сопромат он возненавидел, а потому последние пятнадцать лет занимался демагогией, как пошлый софист, придавая значение тому, что уже давно потеряло всякий смысл.

Разве не чудовищно прозябать в болоте повседневности, выдавая за возвышенные чувства низменные потребности, мало-помалу превращающие тебя в животное, чья деятельность сводятся лишь к естественным инстинктам и физиологическим рефлексам, типа реакции на мигание лампочки или на получение заработной платы…?

И что же он делал?!

Он ставил всех перед выбором, в ситуации, когда необходимо поступить, так или иначе, с осознанием неизбежности и неотвратимости тех или иных последствий.
Он пытался заставить думать женщин (хотя труд этот, по его признанию, невыносимо тяжелый) о каждом мгновении, внедряя в их сознание мысль о быстротечности бытия, о его ничтожности перед вечностью, о потребности реализовать потенциальные возможности ситуации, выбирая наиболее правильное направление, просчитывая ее развитие…

Между тем, увлекаясь, Семенов испытывал и некоторый дискомфорт, на что его сестра, посвященная в исследования, заявляла, с присущей ей безапелляционностью:
«Все твои разочарования заключаются в том, что ты никого никогда не любил…».

 Знала ли она, что есть любовь?

«Любовь, это божий дар, удивительная способность получать удовольствие оттого, что доставляешь радость другому…» – примерно так говорил Семенову священник церкви «Святой Елены», у которого он скрывался от постигшей его депрессии.

 «Нет, Святой Отец, - отвечал Семенов, - любовь, это, прежде всего, состояние наивысшего эмоционального напряжения, характеризующееся острым желанием и потребностью владеть, пользоваться и распоряжаться объектом, с которым связаны  ближайшие и перспективные цели. Подобное я называю длительным пограничным, кризисным, аффектированным состоянием психики, которое в зависимости от удовлетворения или неудовлетворения эгоцентрических амбиций переходит во фрустрацию с ее последствиями, или приобретает хроническую, вялотекущую форму. Это болезнь, имеющая свою четко выраженную симптоматику…».

Но, все же, холодный и расчетливый разум, изрядно уставший от решений нескончаемых проблем, иногда отступал.

На передний план мотиваций выступали чувства, побуждающие пережить страсть, аффектированную взаимно.

И, конечно же, в очередной раз Семенов был влюблен.
Пожалуй, даже, не влюблен, а перерожден любовью в другое, более прекрасное и более жестокое в своих страстях и помыслах существо, чем человек.
Все начиналось ранней осенью…

2

 В Царскосельском саду заунывно пела флейта что-то из Бизе и иногда фальшивила и терялась в темпе.
Однако на основную тему эти нюансы не влияли, так как музыка, подхваченная памятью, звучала внутри каждого, и уже было не важно, что исполнитель с таинственным упорством выдувал вместо «Си-бемоль» нечто похожее на «Си» а «Andante» переходило в «Moderato» или даже в «Allegretto» совершенно неоправданно.
Стояла изумительная погода, несвойственная холодной и расчетливой столицы.
Светило ласковое солнце, неназойливый, прохладный ветерок слегка подергивал пожелтевшие листья, а белка, потеряв бдительность, кокетничала с отдыхающими.
Влюбленные откровенно целовались, не обращая внимание на общественную мораль, которая, в прочем, в этот день была весьма либеральна и могла снести и более смелые их поступки.
Они были возбуждены, а потому взгляд Семенова блуждал по саду в поисках укромного уголка.
Лена, а именно так звали его новую пассию, в этот момент была  удивительно прекрасна, как будто бы сошедшая с картины Мурильо «Вознесенье», юная, непорочная, обворожительно воздушная, манящая и жадная до ласк.
Ее светло-русые волосы прядями ложились на хрупкие плечи, ее карие глаза, большие и круглые излучали счастье, ее слегка приоткрытые чувственные губки подрагивали от волнения в предвкушении нежности, ее грудь вздымалась от участившегося дыхания, ее бедра становились все более покорными…
Он  сходил с ума от ее нежности!

Когда уже такое было с ним, и будет ли еще?

Так они сблизились, а затем все менялось, стремительно развиваясь, то в одном, то в другом направлении.

«Наша Линуличка уезжает в Италию исполнять Шубьерта…» – говорила ее мама, считая, что слова «на особый манер» подчеркивают  аристократичность.
В прошлом прима «Мариинки», Ленина Мама, сохраняла в себе театральность и выглядела весьма привлекательной женщиной…, но, улыбаясь, говорила глупость, рассуждая о жизни.
Она никогда не знала никаких проблем: ее жизнь протекала по определенной схеме, без каких-либо неожиданностей. К подобной же жизни Надежда Ивановна готовила и свою дочь.
«Вы оказываете дурное влияние на Леночку. А ведь в этом году она непременно должна закончить консерваторию и записать свой концерт. И потом, Италия! А Вы, со своей неопределенностью во всем и в том, что касается Лены, только создаете трудности…
Право же, подумайте о своей семье!»

Последние слова Надежда Ивановна почти выстреливала…
в упор…
                хладнокровно и
                безжалостно.

А Семенова так и подмывало ответить на подобный выпад вроде этого: «Ваша Леночка, уважаемая Надежда Ивановна, впервые поцеловалась с мужчиной в двадцать лет и была этим событием чрезвычайно напугана. Играть же «Шубьерта», как Вам угодно, не познав любви, все равно, что говорить, не понимая значения слов…».

Впрочем, он молчал, терпеливо ожидая результаты некоторых опытов, к которым, по воле случая, оказались причастны профессор психологии Соловьев Петр Владимирович и его ученица Оленька Дроздова.

3

Они сошлись в больнице, куда Семенов угодил  из-за происшествия,  лишний раз убедившего его в правоте концептуальной мысли «о неизбежной обреченности индивида стать жертвой в кишащей людской массе, именуемой им «Опасной средой»»...
Нет, Семенов был не пьян…
Не до такой степени, во всяком случае, чтобы  смешаться и раствориться в мерзкой осенней распутице.
Обычный вечер, проведенный в кругу благовоспитанных, порядочных, а потому редких людей, философские дискуссии, разбавленные горячительными напитками и прощальные поцелуи – это все, что предшествовало событию, выходящему за рамки обыденных представлений о том, как можно провести и без того скудные минуты, свободные от постоянной борьбы за выживание.

В этот вечер Семенову было грустно…
 
Он шел по желтым улицам, приземленным в реализме в виде буйствующей чахотки еще Достоевским, отвратительно вытаращив глаза и раскрыв рот, хватая им  прогнивший, сырой воздух.
 
Думая о чудовищной несправедливости, царящей в склепах «Летучего Голландца», о своей ничтожности в вопросах практических, о своей неприспособленности к миру призраков, теряя элементарную бдительность, он не заметил, как чья-то зловещая рука вознесла над его головой банальный срез металлической трубы.

Уткнувшись лицом в мокрые листья, Семенов не мог понять, где  он находится, и тщетно пытался привести в порядок сознание и память.
Некоторое время ему не удавалось подчинить себе и тело.
Продолжая лежать, он лихорадочно осматривал себя руками.
В карманах гулял сырой ветер: ни денег, ни документов - ничего.
Во рту стоял приторно сладкий вкус крови, в лобной и затылочной части головы обильное кровотечение…

Все происходящее в дальнейшем он помнил весьма отрывисто, в виде боли и невообразимого терпения.
Помнил,
                как,
                шатаясь,
                ходил по лабиринтам приемного покоя Александровской больницы,
                как его раны зашивали почти «наживую».

Семенов привык к боли с детства, когда дрался, отстаивая свое право быть не таким как все, и, буквально, сроднился с ней, а потому жизнь без боли казалась ему уже не такой яркой и, даже, бессмысленной.
Пожалуй, ничего другого, кроме боли,
                нет на столько близкого к посвисту смерти,
                к ее приглушенной музыке
                и шороху шелкового платья,
      заставляющих замирать
                вздрагивающие от плача тело.
Именно близость смерти,
                ее прохладное дыхание
                и тонкий, волнующий запах,
                который трудно описать,
                и который невозможно спутать с любым другим,
                помогает по-настоящему оценить жизнь, нащупать в ней незримую нить, ухватившись за которую карабкаться из-за всех сил и радоваться мгновению бытия.

Перевязав,
                Семенова определили в первую палату нейрохирургического отделения по соседству с отделением реанимации и интенсивной терапии.

В его большой палате стояло пять коек.
Двое выздоравливающих мужчин вполголоса о чем-то беседовали, а еще двое тяжело больных, лежали неподвижно и безмолвно, с ушедшим в себя отчужденным взглядом, который безнадежно говорил: «Мне ничто не важно и не интересно, кроме несчастья, свалившегося на меня так внезапно и так несправедливо».
Семенов отводил глаза от их пугающих взглядов и лиц. Потому что в нем, странным образом, горячо поднималась волна такой сильной и пугающей жалости, что казалось, он мог захлебнуться ею.
Стены в палате наполовину были покрыты белым кафелем, а остальная половина, как в прочем, и потолок – известняком.
Белый цвет от ныне его угнетает. Он уже не кажется ему таким вдохновляющим, чистым и невинным.
Нет, белый цвет, это цвет безысходности и равнодушия к страдающим и жаждущим, в своей наивности и детской непринужденности, жить.

И если бы в больнице не оказался профессор Соловьев, Семенову пришлось бы выть на редкую луну или ухаживать за медицинской сестрой Лизой, отличавшейся редкостной ненавистью к мужскому племени.

Заведующий факультетом психологии Петр Владимирович был чрезвычайным знатоком человеческой натуры и, между тем, на удивление наивным человеком.
Это сочетание делало его воистину забавным.
Они быстро подружились за шахматами, в дискуссиях по поводу опасных состояний психики и их влиянии в механизме деструктивного поведения.
На третий день к Соловьеву пришла Оленька Дроздова.
Она принесла фруктов, и долгое время любезно говорила с ними.
После ее ухода остался прелестный аромат каких-то неземных запахов, которые, позвольте заметить, возбудили сексуальное любопытство у пациентов этой Богом забытой больницы.
Эти банальные шахматы, уколы, процедуры, научные дискуссии – все приелось на столько, что у Семенова, лично, появилась жгучая потребность приукрасить беседы рассказами о женщинах.
Иногда Семенов бывает пошлым, но никогда - плохим собеседником.
Из любой, даже бессмысленной беседы можно извлечь, при необходимости, пользу. Так рассуждал Семенов и он был прав.

Между Петром Владимировичем и Олей, как он впоследствии выяснил, был роман, но более всего его привлекала диссертация, которая появилась на свет в результате этого романа. «Галлюцинаторные процессы мышления» – это именно то, что было крайне необходимо для Семенова в его исследованиях.
Он выяснил, что такие препараты  как аминазин или резерпин, подавляют чувство тревоги, боязни, неуверенности, другие вещества, наоборот, усиливают страх или вызывают галлюцинации.
Когда Оля пришла в следующий раз, Семенов мольбами и уговорами вынудил ее поделиться с ним некоторыми особенностями применения препаратов, а также договорился о том, что она непременно даст ему аденохром и мескалин, с помощью которых он мыслил продлить угасающие чувства, вспыхнувшие когда-то между им и Леной.

4

Что-то произошло.
Произошло не с Семеновым, а с ней, с Леной.
Как-то очень резко, после поездки в Палермо, она изменилась и стала холоднее, глаза ее помутнели, и в них затаилась нечто тревожное, и, может быть, даже, коварное, навеянное влиянием маменьки.
 И теперь, ему казалось, что она посчитала все, что между ними было, нелепой ошибкой, которую она едва ли может, но, тем не менее, стремится исправить.
Сейчас, быть может, она просто боялась потерять в его лице друга,  так как была одинока в этом жестоком мире, где ей приходилось лицемерить и изворачиваться, выставляя напоказ притворное благополучие, довольствуясь лишь тем малым, что давала ей судьба.
Она боялась потерять друга!
Как это нелепо и обидно!
Ведь для Семенова Лена была кем-то иным, нежели другом, да и может ли женщина быть другом при том его известном отношении к ней?
Для себя Семенов считал ее как женщину, редкую женщину, которую глубоко уважал и любил страстно. Ему решительно не было дела до разговоров о возвышенном и пошлом, чего в избытке у каждого человека, так как все что Семенову нужно было от Лены,  это то, чего ему не хватало в себе.
Она была частью его, недостающей частью, без которой он чувствовал себя ущербно.
Как это возможно?
Что спрашивать…
Впрочем, errare humanum est.
Надежда Ивановна была права! Он не оправдал ожидания Лены, не смог уберечь ее любовь и навсегда остался для Лены романтиком, достоинство которого заключается лишь в красивых рассуждениях и в мечтах о несбыточном…
5

Между тем, узнав о происшедшем, Лена, внезапно для себя, пришла к Семенову в больницу, смущенная из-за недопонимания своей роли, переполненная сочувствием, как всегда порывистая, с, теперь уже, неизменной фразой:  «Я не надолго!».
У него, право, не было сильного желания, чтобы она приходила, видела его такого жалкого и грязного, не было желания, чтобы она  была с ним лишь потому, что он понуждал  к этому в противление ее воли, своими чувствами, настойчивой и упрямой самоуверенностью в том, что вместе их жизнь будет более осмысленной и менее тягостной.
Общаясь с ней в больнице, Семенов поймал себя на мысли, что, вероятно, все кончено, что он может вызвать у нее только чувство жалости, не более того.
Он все понимал, и все-таки сказал, что она самая прекрасная женщина на свете, возможно для того, чтобы оставить, пусть ничтожный, но шанс, пусть несбыточную, но надежду.
Разве мог он смириться с такою утратою, разве мог позволить себе влачить жалкое существование вне этой женщины!
Он жил теперь лишь потому, что был уверен в том, что ему удастся все изменить, пусть хотя бы и при помощи этих чудовищных препаратов, пусть хотя бы и на время, а после этого «гори все синем пламенем!».

Все начиналось осенью, а закончилось зимою…

6

С тех пор прошло несколько месяцев, и наступила зима, самое отвратное время, в котором господствует беспредельная тоска и ужас от мыслей о приближающейся смерти.
Семенов решил ускорить и усилить психодиномическое воздействие, так как не терпелось вновь ощутить нежное дыхание юности и свежести, исходившие от Лены.
 Прежде следует заметить, что самое томительное ожидание не то, которое длится неделями или годами, а то, которое длится всего несколько минут, несколько мгновений перед развязкой, перед окончательным шагом.
В эти минуты, в эти чертовы мгновения, кажется, что время остановилось, и сам Дьявол вцепился  и  вытряхивает из Вас душу…; охватывает беспокойство, превосходящее все мыслимые переживания; сомнения и неуверенность, граничащие с сожалением;  и шальная мысль, по простоте своей и ясности, поражает необычайно:  «Так может быть не стоит?!». 
Но какая-то сила миллионами незримых нитей удерживает Вас в последние мгновения решимости, и Вы мужественно переносите встречу с событием, сулящим облегчение.
Семенов ждал встречи с Леной, прогоняя в сознании различные варианты развития ситуации, предчувствуя, между тем, что эта встреча может быть последней.
7

И вот он увидел бледные обнаженные ноги…, и запах еще неостывшей крови, на которую по неосторожности наступил, ударил в нос с такой мощью, что  на языке ощущался ее вкус…
И ему не хотелось верить в это, и он убеждал себя, что все происходящее с ним - кошмарный сон, что, когда-то проснувшись, все будет привычным, как прежде.
И Лена,  милая, очаровательная девушка броситься в его объятия, будет жадно целовать…

8

Стояла темная февральская ночь. Кое-где на небосводе вспыхивала звезда, но тут же исчезала в холодной непроглядной бездне. Иногда, словно бритвой, тишину пустынного квартала прорезала сирена, проносившейся где-то автомашины, а затем становилось опять тихо, тоскливо и сыро.
И только ветер трепал фонарь, подвешенный за шнур…

Из этой холодной сырой ночи надвигалась на Семенова окровавленная фигура Лены, которая неотвратимо толкала его к ...


Рецензии