Ласковые жернова -18

Добрался Пеньтюхов до Ершей в полдень. Ночь на станции просидел до первого автобуса. Три с половиной часа затем в автобусе трясся по гравийке, кое-где к тому времени заасфальтированной.
Первым делом отцу рассказал про края, в которых довелось побывать. Про Чехословакию, где деревни ухоженней наших городов, особенно уездных. Но и там люди работают в артелях колхозных да кооперативах и у них также техника (вопрос техники – для отца болезненный) под открытам небом гниет, правда, не в таких количествах, как на ершовском машинном дворе. Про стрельбы мельком поведал. Но отцу это малоинтересно - времена, когда ракетами да космонавтами восхищались уже отходили в прошлое: на земле порядка нет, какой прок от космоса. С голым задом впереди планеты всей, ну, в балете ладно, там задницы у всех не прикрыты, но в космос летят приодетые, накормленные и не трудоднями за полет получают.
После обеда, когда подремал с дороги в прохладных и темных сенях, отправился друзей проведать. Из армии уже пришли многие его ровесники и друзья. Некоторые после службы в городах «хлебных» осели. Но немногие, кто в Ершах жил, и в тот момент с девками к свадьбам ладили дело, от невест своих на вечерок отъехали. Повод такой – Пеньтюхов приехал в отпуск из армии. Собрались поближе к вечеру на берегу старого русла Реки, где в былые еще недавние времена собирались, чтоб невинно «похулиганничать» - пожечь костер, картошку попечь, что-нибудь взорвать или разобрать. Ныне же возраст иной – водкой разжились-прикупили.
За питием да разговорами не заметили, как день закончился и перешел в затяжные вечерние сумерки. Водка закончилась. Гонца послали за самогоном или вином, но, если водочки добудет – то герой.
Пеньтюхову, пока суть да дело, покуда гонец обежит все подпольные шинки, захотелось вдруг на Реку. Не на рыбалку, просто по какому то неслышному зову – постоять в одиночестве на ее берегу.
Друзья остались у костра, еще водки осталось по чуть-чуть. Допить ее надо, картошка давно приспела печеная – на углях, будто в мундире сваренная. Им уже и не до отпускника было. Всяк отслужил свое, каждому есть, что вспомнить. Пеньтюхову то что, он и после армии, верно, попав в бродяжью колею, из нее уж и не вывернет колеса. А у них, ершовцев, это единственная возможность увидеть что-то в огромном мире, кроме своей захудалой пустеющей родины. И за жизнь не единожды переговорят они за праздничным столом или в стихийной выпивке о днях нелегких службы армейской, и чем дальше годами будут они от нее, тем милее и сказочнее будут казаться им не казенщина и дедовщина, а друзья-товарищи, опойные командиры, ибо другие обычно сухи, строги, придирчивы и высокомерны, батареи, батальоны, боевые корабли и подводные лодки…
Река встретила Пеньтюхова тишиной, какая может быть только на ее берегах. Лишь где-то в деревне в зарослях сирени да черемухи, в раскоряжистых ветлах и тополях, обрамляющих полузатянутую кочкарником и осокой старицу, выводили свои трели соловьи. Но и они будто стихли, когда остановился Пеньтюхов на берегу Реки.
До того величавы да торжественны и Река, и эта тишина, что не выразить словами это диво. Конечно, есть они. И со временем найдутся, обретут складное течение, в котором каждая строчка отразит таинство этой земной благодати. В первый момент тишина воздействует на слух. Затем полонит чувства. И начинаешь понимать ее невидимую природу, ощущать ее присутствие во всем. Вот коснулась она молодой травы, задела листву. Нет, это не ветер – его слышно, как он вторгается в царство безмолвия, пытаясь сокрушить его, но он горяч, верхогляден, неопытен, юн и не признает законов вечных, где главнейшим является не буйство и разрушение, а покой и тишина, которые обрушиваются на поле брани, когда войска отупеют от бессмысленной бойни – раненые затихнут в тяжком забытьи, живые - во сне. Тишина вечна и незыблема. Она лишь впускает и слушает звуки – музыки, ветра того же, машин, людей, звериное рычание, покровительствуя им, как расшалившимся чадам. Она возвышает падшего, останавливает зарвавшегося; она ободряет влюбленных, которые не могут найти слова, чтобы выразить свои чувства; она скорбит вместе со всеми на погостах, как ни велик и громоподобен оркестр на похоронах, но поминают молчанием – минутой всего тишины; она приветствует родившегося, приняв первый крик младенца, и, благословив его на путь долгий, ласково склоняется над его колыбелью, отразясь в глазах матери светом нежности; она рада каждому, и это взаимно: кто же не хочет тишины, кто не мечтает о покое, устав на нелегких жизненных путях-дорогах; она не требует жертвенности и послушания; она велика, как самая торжественная симфония…
Пеньтюхов стоял и всматривался в темную гладь вод речных, в которых отражались звезды, очертания противоположного обрывистого берега. Блестели тускло и матово лопушки неправильной формы, напоминающей блин. Иногда взыгрывала мелкая рыбеха, реже круная, рассекая всплеском гладь и тишь. Где-то за поворотом в ивняке ворочался бобер – грыз ствол, чтоб потом полакомиться его сочной корой. Пеньтюхов присел на бережок. Вгляделся еще пристальней в черноту вод и что-то щемяще-блаженное растеклось по телу, будто хлестанула волна через борт челнока студеную воду, перехватило дыхание на миг. А голове засвербило словесной вязью и проистекли строки, посвященные Реке, не стихи, но что-то поэтическое в них мелькнуло искоркой, взмывшей в ночную темень от горящего костра…
Тиха в июльское безводье
и скованная тяжким льдом.
Но по весеннему звонку природы
безудержная на подъем…
Дальше ничего не складывалось. Но и эти слова въелись в память и подсознание, чтобы однажды в будущем уже, в развеселье запойном вспыхнуть, как в последней строке – безудержно – безоглядным продолжением.
Душа, не этой ли Рекою
ты рождена была?
В разлив не знающей покоя,
не признающей берега.
И пусть не рифмуются «была» и «берега», но простится это Пеньтюхову: не для вычурной поэмы выворачивал он из души и инертного разума строки, посвященные Реке, а чтоб застолбить навеки в памяти эти минуты блаженства (а может счастья?), чтоб греть душу воспоминаниями о сладостном миге, как у тепленки-костерка, сложенного из сухих полешек - неказистых этих строк.
Недолго длилось это покойное одиночество краткого свидания с Рекой. Вспомнили о нем друзья-товарищи. Позвали к костру. Гонец самогонки принес, а виновника празднества нет. Непорядок. Заорали – кто кого шире.
- Пень – тю – хов… Пень – тю – хов…
Как не откликнешься на такие призывы. Нехотя встал и к друзьям побрел. К костру подо¬шел уже бодрым солдатиком, которому разные сюси-муси не к лицу.
- Вы чо, мужики, без меня собрались дернуть?
- Что ты, Петро…. Без тебя поперек горла зараза эта станет.
И понеслась ночная карусель «кушанья самогона и слушанья музона»»…

И еще было одно свидание с Рекой в то лето. Старший Пеньтюхов в деле освоения и приобретения новой техники решил переплюнуть своих друзей и заиметь автомобиль. Весной купил у кого-то с рук подержанного «горбатого» «Москвича». Весь прогнивший, двигатель не тянет. Все лето с машиной возился. Днище проварил. Вместо двигателя еле живого, поставил новый - «волговский». К приезду Петьки ремонт автомобиля был закончен. Нужно испытать «чудо техники» в деле.
Где испытать – вопроса не существует в нашей стране. Конечно по бездорожьям. Но лучше по лугам да по лесам. Закинул поутру Василий Пеньтюхов в машину бредешок, удочки и кое-что поесть-покушать и Петьку будит.
- Вставай, Петька…. Поехали попариждакарим по нашему бездорожью…
- А куда? – спросонья вопрошает Петька
- А на луга дальние поедем. Днем по старицам с бредешком полазим, а вечерком с удочками посидим.
Поехали. В июльскую жару самое дело бредешком заводи да старицы мутить. Улов, однако, не радовал – до них уже не один раз процедили бреднями да наметами другие рыбаки небольшие озерки стариц. Но в реке по заводям кое-что и приловили – с десяток щурят, с пяток головлишек из-под кустов выботали, ещё сорожек да окунишек на ущицу нацарапали.
Вечером удочки размотали. Пеньтюхов-старший на месте сидеть с удочками не лю¬бит. Возьмет одну удочку и по берегу ходит – там в «окно» между лопухами кинет приманку и пару окушков выдернет, в другом месте повторит «фокус», глядишь, и с уловом. Это у него после Сибири, где он хариуса ловил. Этого хитрована не просто выловить. Одного поймаешь, остальные разбегутся, дальше топай. Больше пробежишь по берегу – больше и улов.
Петьку улов не очень интересует. Сел возле заводи, закинул удочки и сидит – ждет, когда какой-нибудь полоумный окушок или подлещик на червячка позарится. Что ему Река с мелочью рыбной! Он на таких северных реках рыбачил, что и близко эти заводи с лопушками и балаболками не подходи. Река по этому показателю и в притоки быстрым рекам таежным не годится. А рыба там какая – хариус да таймень. Когда Пеньтюхов в Якутии был на практике, взял однажды у якутов-рабочих, что в бригаде с ним числились – визиры рубили, спиннинг и на косу речную вышел. Стал «мыша» - это такая блесна, на которую палец от меховой рукавицы прилажен – бросать. Не столько для промыслу, сколько для забавы. Мужички другой раз по целому дню «мыша» кидают, покуда таймень на их обрывок рукавицы кинется. А тут раз пять забросил и чувствует - зацепилась блесна за камень будто. Не идет и все. Хотел уже спиннинг на берегу закрепить и идти за лодкой, чтоб плыть отцеплять блесенку. Не приведи Бог, оборвать и оставить в камнях ценную вещицу рыбацкую. К тому же взял спиннинг без спросу. Иди после оправдывайся. Но почувствовал вдруг – камень, за который блесна зацепилась, как будто покатился, но против течения и леску за собой вытягивает. Дошло до Пеньтюхова – хапнул дьяволище речной «варежку». До этого сколько тайменей поймали – все по семь с лишним килограммов. Вес большой, а к нему еще и силища бычья. Упирается Пеньтюхов, леску на рукав наматывает. Сзади крики услыхал. Глазом стрельнул – кто-то из работяг бежит и рукой машет. Петьке некогда на него таращиться, надо рыбу вытаскивать. А мужик подбежал, по-русски один мат только и знает – за леску схватил и на Пеньтюхова – мать-перемать да дурак.
- Зачем леска на рукав мотаешь? – и дальше в основном матерными словами объяснил, что так вываживать тайменя нельзя - уволокёт, и не выплывешь. Но рыбину вытащить помог.
Да…. На той речке и Антонина была. Видно, судьба ему намекала – вот твоя половинка, рядом. Сам-то не дотункаешь. А он? Придет в палатку да про друзей своих, Геру и Лелика, талдычит – сколько, когда выпили и что после вытворяли. Еще про Ерши все уши прожужжал девке. Сейчас она уже инженер-геолог и работает в каком то уж совсем далеком поселке – Батагай называется. А он, недоучка, сидит и окушков мизерных удит. Невесело Пеньтюхову.
А мысли дальше текут. Глупые, несуразные…
- В «учебке» когда служил, дезертира поймали – с БАМа прибежал в Пермскую область. В июне сбежал, а в сентябре поймали. До дома добрался бедолага, как в песне: вокруг Байкала обошел, на поездах пригородных да на попутках через всю страну проехал, чтоб разобраться в какой-то семейной неразберихе, и только попарился в бане, пришли уже за ним. Бдительные сельчане вовремя сигнал подали…
Не останавливается течение дум…
- С БАМа до Перми дизертир добрался. А если с Ершей драпануть в тот Батагай? Шесть с половиной тысяч километров… По шестьдесят в день… Сто с небольшим дней понадобится… Ноябрь уже будет…А в сентябре…
И, как наваждение, прогнал глупые мысли.
- Когда «отпуск» объявили и сказали, что прямо с Актюбинска распустят отпускников, письмо написал Тоньке. Уже дошло, наверное. А вдруг надумает и приедет? Может, я на речке тут прохлаждаюсь, а она ждет. Дома. В Ершах…
Вслух проговорил даже.
- Куда это батя запропастился? Не клюет. Домой надо ехать…
Тут немного преувеличил он, рыба поклевывала понемногу. Другое в мозгу вертелось – я здесь, а она приехала вдруг…. Не верилось разумом, но надежда где-то в глубине души подзуживала – всяко в жизни бывает. Здравый смысл противится – на кой хрен через всю страну ей переться, вокруг столько хмырей разных, и образованных, и при деньгах. А я кто? У меня даже фамилия вон какая несуразная – Пеньтюхов. И весь тут сказ…
Тяжко на душе сделалось. Взгляд с поплавка на гладь речную соскользнул.
Спускающееся к горизонту солнце, отражаясь от воды, норовило ослепить. И одновременно подыгрывало незлобливо. Комар возле уха запищал тонко, прочухался после дневной жары. Ветер совсем стих. Окунь – не окушок жалкий хватил и удочку чуть из рук не вырвал. Снял его с крючка, дух перевел и услыхал, как сердце колотно бьется в груди.
- Живем, Петруха… - и нет грусти, нет печали.
И покойно на душе сделалось. От этого вечера дивного. От этой удачи рыбацкой – давненько не держал Петька таких «горбунов» полосатых. От того, что Река эта есть и, тихо переливаясь на перекатах, прогоняет она хандру и немощь душевную. Да и, подумалось, Батагай тот не в Америке. Хотя и в сибирском самом закутье, но в наше стране. А раз так, пройдет год, даже меньше уже – и поедет он в ту даль-далеку, а там – хоть трава не расти – увидит он Её, поздоровается и скажет…
Что скажет? Что же дальше? О том не думалось. Жизнь сама подскажет и направит. На Реку глянул. Течение у нее тихое, отметил, еле вода шевелится, но такое упрямое и неудержное, что не изменить его – слишком сил много дурных надо, чтоб Реку вспять повернуть. Так и его, Пеньтюхова: коли приутемится что в башку – лоб расшибет, но по-своему сделает…
Тихий покой сменила такая же незвучная радость. Как в награду за то, что Реку добро помянул, еще одного окуня выхватил, не меньше первого. И так же окунь упирался. Не сразу смирил свой норов – поволок наживку куда то в лопухи, выгнулось удилище. Но и Петька горазд, к таким подвохам всегда готов, рука на миг лишь слабину дала, позволила полосатому ухарю напоследок взбрыкнуть – пусть потешится силой да удалью. Как не понять такое, «коли смерть придет, помирать будем», но до того – пить да гулять. Противника уважать надо – невелика рыба окунь, но в ухе приятен, на сковородке вкусен…
Ладно сидится Пеньтюхову возле ивового куста, перед небольшой заводкой. Нет-нет и клюнет. И уже на позыв отца удочки сматывать не с радостью откликнулся. А еще посидел пяток минут, последней поклевки дожидаясь. Не дождался, у рыбы перерыв объявился. Пришлось тем довольствоваться, что до того и хорошие поклевки были, и рыба достойная хорошего рыбака в садке есть. Окуню далеко до хариуса или тайменя, но тоже рыба достойная. А настоящему рыбаку какая разница кого ловить – лишь бы клевало, а если еще и попадается кое-что, то и вовсе дивно…
Что такое отпуск армейский в десять суток, пусть и не считая дороги? Пыль… Пыль на ветру – вспорхнула-взвилась облаком, по глазам хлестанула, дыхание обожгла-перехватила – и осела на душу будто серой стынь-плесенью.
Назавтра отбывать Пеньтюхову в страну чужую. Последний вечер. Сидит он с дружками на лавочке, глядит, Надюшка Маркова идет. Приехала на каникулы. Студентка иняза. Не с первой, но со второй попытки поступила в университет. Именно на факультет иностранных языков, чем очень огорчила учителя математики, ибо способности у нее именно к точным наукам были немалые. А она по-своему решила – переводчицей хочу стать, чтобы после (не в пример Пеньтюхову) не по нашим захолустьям да медвежьим углам грязи да топи месить, а мир во всем его разнообразии увидеть. А пока по стройотрядам мыкается – фермы да свинарники строит-возводит, мысленно проклиная это занятие. Да еще и матерными словами, наверное. Ибо, как ни хороши аглицкие наречия, русский мат неповторим и образен. Что по сравнению с ним балеты да космонавтики, мат – это то, что навечно Россию впереди всех стран поставило, ибо от души он идет – вечно мающейся и неуспокоимой.
Поздоровалась Надюшка с парнями. На Пеньтюхова лишь взгляд краткий и кроткий кинула. Да спросила тихо, будто смущаясь вопроса своего.
- Как служится, Петя?
- А чо нам сделатса, - попытался на развязный манер ответить Пеньтюхов. Его тоже смутила эта встреча, вроде неожиданна, но где-то в глубине души надеялся увидеть Надюшку. Тольку для чего, не смог бы ответить даже себе.
Надюшка про Чехословакию спросила. Ответил, что такая же страна, как и наша почти. Только в колхозах их техники брошенной да гниющей под открытым небом поменьше. Дороги у них не в пример нашим – если не заасфальтированы, то булыжником вы¬ложены. И вдоль них деревья растут – липа да яблони. А то и вообще груши.
Невесело на лавочке сидеть. Кто-то высказал предложение, которое витало над скучающими парнями – самогоном разжиться и проводить солдата в дальний путь добрым «посошком». Надюшка с Пеньтюховым за разговором незаметно отошли от лавки, где парни «соображали» - скидывались на зелье да решали, кому идти за ним.
Молча идут Пеньтюхов с Надюшкой, еле ноги переставляя. Сели у соседнего дома на скамейку. Сидят, как глухонемые. Но те хоть руками да мимикой что-то друг другу вещают. А эти – ни рыба, ни мясо. Поэтому очень обрадовался Петька, когда гонец появился с питием – можно немую беседу прекратить. Поднялся, чтоб последовать за гонцом, тот метров десять отошел и ждет. Надюшка не выдержала.
- Не пил бы, Петь…
- Как не пить – отбываю завтра. Малость надо на «посошок» с мужиками дернуть…
Надюшка встала.
- Ты куда, Надь? – спросил в недоумении Пеньтюхов.
- Домой… - кратко молвила и, сделав первые шаги, добавила, словно извиняясь за что-то – Устала очень с дороги…
Петька удержать ее хотел. Но в походке ее не виделась усталость, что-то иное было – хотя и руки опущены, будто плети, свисают, плечи, показалось Пеньтюхову, вперед завалились и вздрагивают чуть. Потому не окликнул, не удержал. И еще привиделось в ее фигуре Пеньтюхову что-то старушечье, отчего он вспомнил бабушку Надюшкину и сравнил про себя: будто баба Маня шкандыбает…
Надюшка скрылась за своей калиткой. Петька к друзьям вернулся. Те уже на скамейке нехитрую закуску: лук зеленый, огурцы и хлеб раскладывали. Проводы начались. Что их описывать – обыкновенные, под самогонку, с клятвами слезливыми в конце и пожеланьями добрыми в начале…
С утра в дорогу. На автобусе до станции. На скором поезде до Москвы. Там перебрался с Казанского вокзала на Киевский. Еще один поезд – до Чопа. В Чопе всех солдат-отпускников собирали в группы и уже группамим везли до станций, где служили ребятки. Две ночи на сборном пункте бичевал Пеньтюхов. Сборный пункт – обыкновенная казарма в барачном одноэтажном доме. Те же койки в два яруса, тумбочка возле каждой и табуретка. Тот же запах портянок. Ночные вздохи и храп служивого люда. И еще захлестнувшая душу безнадега – куда, за что, зачем….
На вторую ночь определили Пеньтюхова в наряд – два часа с полуночи у входа в казарму постоять дневальным. Ночь в начале августа теплая. Какая там тумбочка! На улицу вышел, курит. В небеса таращится. Про Антонину и Надюшку по очереди вспоминает. Думает про первую, но вторая, будто трактор, силком со своим инязом в думы вклинивается и издевается, пяля свои глазищи и попрекая на аглицкий манер голосом учительницы немецкого языка.
- Геноссе Пеньтюхов, водка нихт тринкен, зонст цигенбоком станешь…
- Тьфу, напасть, - плюется мечтатель.
Тут еще кто-то в траве шебуршится. Двери в казарму приоткрыл. В свете, падающем на траву, ежика увидал. Осторожно его за колючки уцепил и поднял, чтоб на свету разглядеть. Занес зверька в казарму. Тут взгляд на часы упал – без пяти два. Пора сменщика будить. Ежика, решил, утром разгляжу получше и посадил несчастного в тумбочку дневального. Все равно в ней ничего нет, так стоит – чтобы было, что охранять.
Сержанта, который его менять должен, растолкал и спать завалился. Проснулся от громоподобного мата:
- …. ёжика… в … тумбочку … … … посадил?
Орал прапорщик, пришедший «подъем» объявить. Услыхал, видимо, скребется кто-то в тумбочке. Глянул, а там ежик сидит. И ладно бы, сидит и сидит, но он кучу навалил под стать себе.
Пеньтюхов каяться и сознаваться не стал. Уж лучше жить, сожалея, что ежика не раз¬глядел, нежели получать разнос от разошедшегося «куска», мужик здоровый, сдуру еще и навешает «кренделей».
После завтрака собрали группу отпускников, которые в Остраву и близлежащие гарнизоны едут. Построили с вещами и на вокзал повели. Перед посадкой в поезд предстояло пройти таможенный досмотр. Бывалые солдат, которые не первый раз проходят этот контроль, успокаивали остальных, кто в первый раз пересекал границу – обыскивают с пристрастием таможенники только выезжающих в Израиль евреев.
Пеньтюхов и так не боится досмотра, пожалуйста, глядите, шмонайте. Солдату разрешено провозить тридцать рублей денег, чтоб обменять их на чешские кроны. Но и их у Пеньтюхова не было. До Москвы ехал, с земляком пару бутылок водки распили, после столицы в вагоне-ресторане посидел, как бывало, все до копейки оставил. И даже, благо, добрый человек сидел за одним столиком с Пеньтюховым – доплатил, рубля парню не хватало, чтоб рассчитаться. А потом еще и угостил. Пеньтюхов в благодарность за это все, что на ум взбрело, разболтал. Прямо, как «находка для шпиёна» - и про Ерши, и про комплекс зенитно-ракетный, и про часть свою, и про город чешский, и про врага – отдельное четвертое авиакрыло бундесвера - доложил, что знал.
Очередь Петькина доходит вещи к досмотру предъявить. Какие у него вещи – авоська тряпичная, как у побирушки, с намалеванной через трафарет лохматой хиппастой рожей. В ней одеколон «Шипр», тогда еще не употребляемый внутрь, щетка зубная, мыло, полотенце вафельное, приемник «Альпинист», десяток пачек «Беломора» фабрики Урицкого. Чего ему дрожать перед блюстителями.
Но на беду Пеньтюхова евреи в тот день границу не пересекали. Потому таможенники решили солдатушек основательно тряхнуть. В зале, на длинном прилавке, как в магазине, велено было вещи разложить. Пеньтюхов свою авоську вывернул – содержимое горкой на стол-прилавок сложил и стоит довольный лыбится. Глядите, у меня ничего запрещенного для провоза через рубежи Родины нет. Это-то и показалось подозрительным прапорщику, что подошел к пеньтюховскому «добру», детинушке усатому-мордатому и с брюхом, как у беременного бегемота. Как так, решил он, едет сержант из отпуска за границу, денег для обмена не везет, в руках авоська старушечья и рылом водит, взгляд прячет, знать, утаил что-то.
- Пройдемте, – приказал служивый Петьке и указал на дверь, за которой находилась комната для основательного досмотра – иначе обыска или шмона.
Прошел Пеньтюхов в комнату. Там тоже прилавок для вещей. Положил свое «богатство» и на прапорщика смотрит – что дальше? Рядом азербайджанца трясут. Куда не сунутся – «червонец» или «двадцать пятку» выуживают. Перед чиновником, досматривающим «джигита» целая гора мятых купюр лежит.
Стали и Пеньтюхова обыскивать. Сначала фуражку прощупали, затем китель, брюки, майку, трусы, носки. Везде пусто. Ботинки взял в руки прапорщик – сначала один, затем второй – каблук отверткой отогнул. И под каблуком пусто. Пыхтит бедный, от усердия вспотел. Красный, как из парилки. На коллегу скосит глаз, тот приемник «Океан» курочит, только успевает из него бумажки цветастые выковыривать. Пеньтюхов стоит босой пред ним, в одних трусах. Но и у трусов прапорщик резинку по кругу прощупал – нет загашничка.
- В «очко» еще глянь… - ляпнул Пеньтюхов.
- Помолчи, - рявкнул «кусок», - а то вместо заграницы на «губу» отправишься.
- Зато на Родине дольше пробуду…
- Какая тебе тут «родина», москалина…
- Как и всем, «мой адрес - Советский Союз». А прежде чем шмонать, товарищ прапорщик, в документы бы заглянули. Из каких краев я еду, а из каких он, – и кивнул на «джигита».
Понял хохол свой промах. Побагровел. Но делать нечего, отпускать с миром надо сержанта. Глянул злобно на Пеньтюхова и прошипел.
- Одевайся, чмо…
- Я же не оскорбляю вас… - смешался Пеньтюхов. И подумал, что и впрямь – какая здесь Родина…
И не верьте, будущие жители России, что была дружная и крепкая держава – Советский Союз. Брехня. А была, как и ныне, Великая Русь и несколько наглых да ненасытных колоний захребетных…
После шмона посадили отпускников в поезд и покатил он по заграничью. Все дальше и дальше Ерши, Надюшка, Антонина – уже молодой специалист и, верно, приступила к работе геологической в далеком, как инопланеть, Батагае…


Рецензии