Книга Не основная глава 10. Очерк 1
1 курс. 2 семестр.
Зима. Конец февраля. 19.16.
When the routine bites hard,
And ambitions are low,
And the resentment rides high,
But emotions won't grow.
And we're changing our ways,
Taking different roads.
Then love, love will tear us apart again
(Joy Division, Ian Kertis)
Корица.
- Привет, мой хороший. Ты опять опоздал. Что тебя задержало?
Что ответить ей? Смогу ли я объяснить, что опоздал на встречу с ней самой, потому что думал, думал о ней, представлял ее полуобнаженную фигуру, ее грустную улыбку, ее закрытые глаза, ее изрезанный шрамами затылок, ее маленькие уши с дырочками для сережек. Мои мысли о ней задержали меня. Я наслаждался ее образом в моей голове, хотя знал, что наяву она в тысячу раз прекраснее, чем то, что способно создать мое воображение. Внутри меня живет лишь ее призрак, а ее плоть, ее речь, ее сжимающая мою левая рука, - все они, слитые в ней одной, ждут меня, совсем неподалеку, надо всего лишь приехать на место встречи, протянуть руку и схватить ее, и никогда больше не отпускать. Но я погряз в одиночестве за эти несколько дней с момента нашего последнего свидания. Как это было волшебно! Как я нравился самому себе, когда сидел напротив нее и курил сигареты, одну за одной, втягивая дым так глубоко, как только мог, и утирая слезы с раскрасневшихся глаз. Мы сидели на мягких клетчатых диванах в тихом кафетерии, пили кофе с корицей, а в углу играл джаз Джона Колтрейна, Тревора Джонса, Майлза Дэвиса, Сони Роллинза и многих других, которых я не знал по именам. Но мне так хотелось познакомиться с каждым из них, я хотел пожать руку каждому из тех музыкантов, чьи пластинки ставили в тот вечер, пожать, и ничего не говорить, только показать ее фотографию. Как это пошло, но это правда. Корица, - вот с чем я ее ассоциирую.
- Почему ты молчишь? У тебя все хорошо? Ты слышишь меня?
Корица, ее пряный аромат окружил нас, он создал непроницаемый для других запахов шар ауры вокруг нашего дивана, и в этом всем была лишь она, а я пил ее из чашки, вдыхал через чуть подрагивающие ноздри, пытался осмыслить этот вкус, но не мог. Разум отказывался функционировать, - он, как и я, наслаждался тем, что был больше не нужен самому себе, не принадлежал самому себе. Я чувствовал себя котом на ее коленях, я мурлыкал изо всех сил, - только так я мог показать ей свою привязанность; я терся своим волосатым телом о ее аккуратную ножку с этой детской, почти младенческой, не тронутой годами боттичелевской* пяткой, такой нежной и еще розовой, как кожа на лапе щенка. Я требовал ласки – и я получал ее, получал порционно, в чашках, которые приносил нам молчаливый официант в белой рубашке и черном галстуке. Как великолепно он делал свою работу, он не нарушал тот ареал счастья, в который мы погрузились, он просто молча приносил кофе. Вот она берет пакетик с сахаром в два пальца правой руки и осторожно, чтобы не спугнуть меня со своих колен, трясет его из стороны в сторону, а толстые разноцветные браслеты на ее руке чуть подрагивают при каждом взмахе.
- Ты какой-то сегодня странный. И хотя я уже привыкла к этому, но ты мог бы хоть слово сказать, стоишь и молчишь, как неуклюжий болван. С тем же успехом я могла бы гулять по улице с фонарным столбом. Он бы мне хотя бы путь освещал. Сделай уже хоть что-то, мы стоим и молчим посреди улицы уже пять минут, а ты еще и не сказал, куда мы идем, ты даже не поцеловал меня, не сказал «привет». Вот, возьми меня за руку, держи, держи, что с тобой? У тебя руки обвисли, как дохлые тюльпаны. Ты слышишь меня?
В тот день показывали чудесный фильм, это было «Фотоувеличение» М. Антониони, ее любимого режиссера, - великолепный фильм, но я не понял его суть, я даже не запомнил сюжета. Я положил свою руку поверх ее на подставке между кресел и смотрел, как меняются кадры, один роскошнее другого, но я не мог связать их в последовательность. Последовательность, это страшное слово, такое же, как причина, следствие, моментальность, привыкание, поступок, раскаяние, разочарование. Все эти слова не существовали для меня в тот час, но при этом, я боялся, что они могут начать существовать. Я боялся, что когда-нибудь они настигнут нас, сидящих на карнизе, свесивших ноги в окно, курящих одну на двоих сигарету, пока она не кончится, а потом зажигая новую, снова одну на двоих, и снова, и снова. Так мы должны были сидеть и разглядывать ночное небо, освещенное огнями вывесок, не читая, что на них написано, смотреть на небо и не вдумываться в его смысл, в форму облаков или в необычный свет, исходящий от луны. Смотреть на картину и не мучиться ее содержанием, замыслом, просто еще и еще смотреть, чтобы смотреть еще и еще. И вот, когда мы совсем не будем готовы, когда мы уже уверимся в том, что так и следует жить до самой старости, уверимся в том, что в жизни смысла, который можно было бы выразить словами, нет и не может быть, - именно тогда все эти слова возьмут нас в оцепление, - через граммофоны они прокричат нам в уши свои имена, и мы очнемся от забвения. Пальцы рук расцепятся, ошарашено мы посмотрим в глаза друг другу, и в них будет сквозить страх и нервозность. Вскочив с карниза, мы кинемся в разные стороны лишь бы не видеть друг друга больше никогда. Один из нас прямо в окно, другой, обратно, в комнату. И любовь разъединит нас.
- Эй, мистер странный! Очнись, очнись от забвения, мой неуклюжий друг! (она рассмеялась). Так, сейчас я тебя поцелую, спящая принцесса, и ты проснешься, ведь так? Три-пять-раз-два…
Ее губы прикоснулись чьих-то губ.
- Ты что же, ничего не чувствуешь? – сказала она, явно нервничая.
- У тебя холодные губы, – добавила она шепотом, и я слышал нотки ужаса в ее голосе, - ей казалось, что она целует труп, труп «странного человека». Внезапно она развернулась и пошла прочь, а подол холщовой юбки, доходящей ей до самых пят, тех самых пят, теперь уже постаревших и огрубевших, (я видел их и не узнавал!) - подол юбки властно и, при этом, обиженно развевался позади нее, оголяя ее ножки в черных туфельках. Такими же, наверное, сейчас были и ее брови, властными и обиженными. Я хотел крикнуть ей «стой!», но уже не мог, я бежал прочь, мы оба бежали прочь, как можно дальше.
***
Я знаю, что все уже кончено, я потерял ее, потерял раз и навсегда, другой такой никогда не будет, все остальные будут лишь напоминанием о ней, безобразной, извращенной реминисценцией. Вместе с ней я потерял себя, не кусочек, не часть, не сердце, а всего себя. Остались только растоптанный сапогами мозг и пенящаяся слюной ярость.
Идешь по трущобам пыльных улиц и всматриваешься в лица девушек, хотя бы отчасти, пускай хотя бы одной чертой, любой мелочью, браслетом, сережкой или цветом юбки похожих на нее; и в этот миг ты ненавидишь их, и в этот миг ты ищешь ее, но не находишь среди пустых глаз и полуулыбок. Потому что она другая, она не может быть никем из них, она особенная – как смеются ее глаза, когда ей одиноко, как развеваются ее волосы, когда нет ветра, как втягиваются ее щеки, образуя ямочки, когда она вдруг смущается, и как они краснеют, когда она притворяется смущенной. Ваши щеки все вместе взятые и поставленные в шеренгу не стоят даже фотографии той щеки, поэтому – расстрелять прочие щечки! Целится чуть выше пухлого центра – эти щеки нам без надобности! А как она прячет лицо среди волос, укутывается в них, как в лианы джунглей, и смотрит оттуда, из джунглей, неукрощенной хищницей и, одновременно, податливой кошкой, которая хочет, чтобы с ней повозились на полу, поиграли с ее волосами. Ваши же волосы висят старыми канатами пред плоскими скалами-лицами, поэтому – срезать все другие волосы и пустить их на веревки и петли для осужденных на смерть через повешение! Сжечь Мону Лизу* и разрушить Венеру Милосскую*, они не ты, они не подлинные произведения искусства, они даже не женщины.
Сколько тысяч часов мы пролетали, глядя в покрытый окурками от сигарет потолок, тяжело дыша одним на двоих дыханием и постепенно засыпая так сладко, но нам ничего не снится, потому что никакая цветовая гамма абсурдности (абсурдности сна, сотканного из разговаривающих деревьев-предсказателей, интуиции, предостерегающей об опасности, которая заключена в глинистой земле, и этого сплошного неба, переливающегося радугой, и радуги, вдоль которой плывут кучерявые облака с торчащими во все стороны усами голодного, черно-белого кота); никакая цветовая гамма абсурдности не может сравниться с реальностью, в которой наши руки переплетаются, нежно вздрагивая от полного расслабления, пальцы ног сжимаются в судороге, а носы сопят, как ежики в поисках ежиков. Одна минута этих блаженных коленопреклоненных часов стоит больше всех ваших жизней, больше целой моей жизни, но меньше секунды твоей. Я молю священных ежиков о том, чтобы ты жила всегда, не вечно, но всегда,… и не всегда, но вечно была рядом со мной, вместе со мной.
А как мы плакали, обнявшись, стоя на коленях и захлебываясь в детском смехе, потому что мы можем преодолеть что угодно в этом мире одноногих и одноглазых, вытереть любые слезы тыльной стороной ладони и попробовать их на вкус, слизнув их с руки друг у друга. Когда мы вместе, мы не хмуримся, мы как полоумные улыбаемся краешками бровей; мы не думаем, - только смотрим друг на друга, складывая губы в форме морской ракушки и слушаем-слушаем языками, как гудит океан где-то не здесь. Но стоит нам оказаться на расстоянии, этом растянувшемся на многие километры шраме, тогда мы вне себя от гнева; агрессия заменяет нам любовь, желание убить подменяет и замещает желание любить; а что с вами еще делать, люди? Ведь вы же не она.
***
Потом я сел за стол, когда все уже было кончено, я сел за стол, когда все уже было кончено, все уже было кончено, когда я сел за стол. Почему все кончено? Зачем теперь садиться за стол, и как? Я забыл, как это делается, нет, усесться на стул, вытянуть ноги, придвинуть кресло поближе к краю, взять в руки перо, все это я помнил. Я помнил даже, как складывать из слов фразы, а из фразы обрывки мыслей, но… я забыл, как это делать по-настоящему. По-настоящему. Полчаса я смотрел на белый лист и не мог думать ни о чем другом, кроме как о том, что я сижу за столом, что я сел за стол, когда… я написал это, или нет? Это было ненаписанным непризнанием , я боялся это писать и еще больше боялся это признать. И поэтому название пришло самой собой.
Очерк №1.
Первое слово изменено.
-.-.-.-.-.-.-.-, лиричный очерк, как пошлы и зализаны эти слова, как слишком привычно они звучат, насколько похабность первого слова превалирует над вычурностью второго. Первое, второе – что за алчная человеческая глупость вести счет написанным или произнесенным вслух словам. Но, несмотря на это я, как упорный дятел долблю по математическому древу отношений, - все равно продолжаю складывать, умножать и приплюсовывать все мои завуалированные метафорами признания ей, признания, ну что за слово! Я отмечаю в блокноте скромного сердца каждое замолчанное поражение или протухшую в одиночестве и тишине победу. Я веду счет, как будто я футбольный вратарь, точнее, сразу два вратаря с двумя воротами с перекладинами и штангами, изогнутыми в форме сердца с натянутой по всей поверхности хрупкой сеткой-паутиной. И молчаливые вратари, стоящие напротив друг друга в противоположных концах поля, пытаются забить гол из слов и «валентинок», а сами прыгают и вытягиваются кончиками пальцев ног и рук, чтобы защитить свои ранимые сердца, поймать коварно посланный в их сторону камень, любое неосторожное слово, повествующее о спокойных всезнающих реках, маленькой желторотой луне и протянутом между двух берегов мостике*. Ну как, как я мог позволить приплести сюда спорт, в особенности, футбол,- пускай, серебряными нитями, но, к несчастью, ниткам свойственно рваться; что за полоумный, лишенный вкуса и хорошего тона дурак! А с другой стороны, какие бы слова не намотал бы мой клубок из чернил и бумаги, моей когтистой кошечке все покажется неправильным, неподходящим для ее игры с самой собой и моими чувствами. Сравнения, аллегории, метафоры, - куда без них? но, - а куда с ними? - я спрашиваю всех вас и, в первую очередь, самого себя.
Все ничего не значит, кроме непосредственного контакта. Будь я Кортасаром*, на измышления которого я так старательно, и потому, убого пытаюсь походить в этом очерке, тогда бы я немедля стал размышлять, анализировать, экстраполировать, классифицировать порочные факты этого контакта, двоичную многогранность этих вязких, не созданных для опоры, встреч с нею. Наши свидания - как палки, но ими нельзя подпереть камень одиночества, катящийся на тебя с горы воспоминаний, - эти палки лишь можно бросить в колеса обыденной жизни, сломать ее, как телегу, и, тем самым, сделать жизнь абсолютно бесполезной, а самого себя - беспомощным. И хотя, где-то внутри себя, между неспокойным желудком и саднящим горлом, я ощущаю, что я и есть герой его книги, я как раз тот самый Орасио Оливейра*, оливки в супе, «сосет под ложечкой»*, но пришло время остановиться, перестать быть похожим. Больше ни шагу по этой лестнице из все новых, горделивых персонажей, немного тщеславных, немножко снобов, немножко болеющих. Я не принимаю ваш путь, я отталкиваю от себя вашу передвижную лестницу, я буду блуждать и заблуждаться самостоятельно, теряться в чудесах измененного первого слова очерка. Это слово для меня подобно невероятному, практически невозможному открытию, как ушат ледяной воды для горящего жирафа на картине*. И хотя его предназначение - как раз, гореть, (так было задумано самим его создателем,) но в этом-то и заключается сакральный смысл чудес. Потушить жирафа, ощутить твою руку, прикосновение, сжать наши руки, соприкосновение. «Сверните шею лебедю», - сказал Гераклит; нет, конечно, ничего подобного Гераклит не говорил*. И правильно делал, че*. Насколько же я жалок! А был так близок к соприкосновению… и снова, - жалок. Ну как вам мой очерк?
31.03.07. Иоган.
Но было уже слишком поздно….
1. Сандро Боттичелли – знаменитый итальянский художник раннего Возрождения.
2. Мону Лизу* и разрушить Венеру Милосскую* - знаменитая картина Леонардо да Винчи и известная греческая скульптура из мрамора, созданная Агесандром, соответственно.
3. …любое неосторожное слово, повествующее о спокойных всезнающих реках, маленькой желторотой луне и протянутом между двух берегов мостике* - отсылка к песне «Yes, the river knows» группы «The Doors».
4. Х. Кортасар – аргентинский писатель и поэт, представитель направления «магический реализм».
5. Орасио Оливейра, оливки в супе, «сосет под ложечкой»* - имя главного героя книги «Игра в классики» Х Кортасара и цитаты, являющие собой анаграмму этого имени.
6. …как ушат ледяной воды для горящего жирафа на картине* - имеется в виду картина Сальвадора Дали, на которой вдали изображен горящий жираф.
7. «Сверните шею лебедю», - сказал Гераклит; нет, конечно, ничего подобного Гераклит не говорил»*- «Игра в Классики», Х. Кортасар.
8. «че»* - любимая присказка главного героя «Игры в классики» Орасио Оливейры.
Свидетельство о публикации №209040500707