Игра в четыре руки

         
                Из раннего  (очень раннего)
                Вместо эпиграфа

… Розовые стёкла юности разбиваются не вдруг: надетые на «больные наивностью» глаза наподобие очков, первый, пока ещё пробный удар  судьбы, они выдерживают стоически – не дрогнув. Впрочем, поначалу это даже не удар, так, лёгкий шлепок, ради шутки припечатанный озорной ладошкой к мягкому месту. Его принимают за случайность, нелепицу, которую тут же  забывают, как досадное недоразумение. Но с каждым новым ударом  невоздержанная рука становится   всё жёстче и целенаправленней.
Приходит час, и, войдя во вкус, она хлёстко бьёт тебя по лицу – наотмашь. Розовые очки, «коронованные» юностью, при этом ещё держатся на своём высоком, но шатком «троне». Хотя видимость в  стёклах уже не та: в их розовом переливчатом свете   - тонкая, едва различимая  рябь от наметившихся трещинок. От новых же, далеко не шуточных сотрясений, они расползаются, словно от брошенного камня – круги по воде…
И вот уже раздаётся тревожный, царапающий сердце хруст помутневших осколков. Правда, до поры до времени они ещё в строю – крепко-накрепко стиснуты рамкой оправы. Но неминуемо то мгновение, когда с отчаянным звоном разлетятся они в свободном полёте на разные стороны. И глазам станет нестерпимо больно узнать в безнадёжно посеревшем мире  его подлинную и  пугающе непривычную суть.
            
....На чёрно-белом снимке с оттопыренным уголком – кусочек лета. Вместо фона - арабеска из вплетений солнечных бликов в тёмные контуры кустов. На нём - два персонажа, равно значимых для объектива: охапка пушистых луговых ромашек, длинные стебли которых уложены штабелями и едва умещаются в обхвате двух детских
ладоней, и прильнувшая к ней фигурка девочки. Той, что так привычно узнаваема в машинальном листании страниц  неуклюжего семейного альбома, той,   что  иногда видится мне почти незнакомкой, неизвестной пришелицей  из забытого мира.  И миру этому есть название -  былое.  Но, порой, закрадываются сомнения: «А было ли  оно, то самое былое, на самом деле, или – это небыль?»
Неужели это я - в застывшей улыбке на пол-лица, с двумя хвостами, затянутыми в банты и торчащими над ушами, с непомерно большими руками, утяжелёнными крепко сбитыми углами локтей, с кистями длинных пальцев и широкими запястьями, с глазами, в которых – ни лукавства, ни кокетства, ни надменности – только струящийся ласковый свет умиротворенья?
Стоит чуточку задуматься и становится страшно: от той девчонки-«второклашки» до меня – три десятка лет. Но иногда мне кажется, что она (именно она – не я) так и осталась там, в мире нескончаемой безоблачной сказки,  где Злу назло – Добро так добро и где  ни у кого и никогда не разбиваются «розовые очки». Я же теперешняя – существо чужеродное, не имеющее к той ни малейшего отношения, - без корней и связей прошлого, без Детства и Юности.

Но откуда тогда эти сны, лёгкие и разноцветные, как бабочки? Сны, что завораживают своей стереоскопической непостижимостью и непредсказуемостью? В них, растворяясь до бестелестности, погружаешься, точно в океанический беспредел, где нет ничего, кроме блаженства и восторга. Где видишься себе маленьким наивным существом - вне времени и пространства. Где чувствуешь в груди такую сладостную муку тоски и нежности, какие могут быть только тогда, когда в отчаянно-страстном порыве бежишь с радостным визгом «самолётиком» в распахнутые мамины руки, чтобы с налёту ткнуться в родное мягкое тепло – гнездо из уютных объятий. Если я – ниоткуда, то почему, порой, пробудившись, - оказываешься в дожде из собственных слёз?   Казалось бы, «придуманные» сном - не настоящие,  как-то совсем уж не «понарошку» льются они, стекая крупными каплями по щекам.   Ты всё ещё там, по ту сторону бытия, и долго-долго не приходишь в себя, всхлипывая по-детски, громко и надрывно…
Только снам дано волшебное право возвращать безвозвратно потерянное, право соединять не соединяемое, сокращая путь от прошлого к настоящему. В образах, непотчётных нашему сознанию, живёт Память.
Чем дальше по жизненной дороге я ухожу вперёд, приближаясь к черте, за которой у женщины  не приличествует спрашивать о возрасте, тем чаще и острее у меня возникает потребность (пусть мысленно, пусть ненадолго!) - вернуться назад. Пробиться через толщу времени, через защитные слои, замешанные на страхе всколыхнуть ту боль, что осела на стенках души, и приблизиться к той девочке, для которой всё происходит вновь.
День за днём уходя в будущее, из-за множества причин: тотальной сутолоки, нежелания лишний раз коснуться затянувшейся душевной раны или  -  всмотреться в зеркало совести,  подёрнутое паутиной лет, - мы впадаем в, своего рода, амнезию.
А что, если  – взять да и потрясти хорошенько свою задремавшую память? Потрясти, как слежавшийся, но совсем ещё не старый коврик, и, бережно стряхнув с него многолетнюю пыль, вглядеться в незатейливый, но по-прежнему милый сердцу орнамент…

                *******

Тогда я и понятия не имела, что такое «первая любовь».  И, поверьте, в своём неведении не была «белой вороной», - в «семидесятые» - это было нормально. Не в пример нынешнему среднестатистическому ребёнку, вскормленному бабушкиными блинчиками и сериалами. Любознательный носик этого «пупсообразного» чуда «от Варвары» всегда чутко держится по ветру, он не подведёт, подскажет, над чьими головами стрелок-«Амурчик» только витает, прицеливаясь, а где – вовсю празднует своё прямое попадание.
Итак, тогда я ещё не знала, что Митя Велин, мальчишка с нашего двора, - моя первая любовь. Но то, что он был моей первой тайной (не считая, конечно, запрятанного под тумбочку дневника с совершенно неуместной «тройкой» по рисованию) – это я знала точно.
Неосознанно, подчиняясь какому-то смутному инстинкту, я не доверяла свою тайну даже маме. Да и доверять-то, собственно говоря, было нечего. Видеться нам приходилось довольно редко, и встречи те были мимолётны, случайны и безмолвны. Я и сама долго не могла понять, что со мной происходит. Что за необъяснимая тягучая тоска растекается по телу при одном только воспоминании о почти незнакомом мальчишке?  И как непреодолимо желание погладить его прямые, с отросшей чёлкой, волосы, отливающие на солнце ослепительным «золотом»!
А, кто бы знал, какой упоительной голубизны были Митины задумчивые глаза! Лишь слегка касалась я их взглядом – пронзительным холодом застывал во мне необъяснимый ужас. Он появлялся сначала у сердца, где-то между грудной клеткой и лопаткой, а потом опускался всё ниже и ниже, пока не затаивался где-то в глубинных недрах моего живота. Но тесный круговорот бесконечных дворовых затей иногда затягивал меня, и случалось невероятное: наваждение рассеивалось. Ужас отступал куда-то, истаивал, как податливый рыхлый комочек, вылепленный озорником из заоконного снега, в домашнем тепле обречённый превратиться в лужицу. И когда моя врождённая застенчивость, побеждённая азартом, пряталась где-то на задворках души, мне, опьянённой собственной неожиданно бесшабашностью, было возбуждающе сладко от мысли, что никто даже и не заметит, как пристально я смотрю на Митю, как пылают мои щёки, когда в пылу борьбы за мяч на мои  пальцы ложатся его ладони…
А маме было невдомёк, откуда это вдруг у её дочери появилась такая неуёмная тяга к музыке, которая побуждает без, чьих бы то ни было, напоминаний и уговоров садиться за пианино и часами старательно выстукивать бесконечные пассажи «длинных арпеджио». А объяснялось всё просто: в тесном обиталище, состоящем из двух
 смежных каморок и узкого короткого коридора под гнетущими сводами антресолей, только в эти часы меня оставляли наедине с моей тайной.
Лишь за мамой закрывалась дверь, я, как джина из лампы, выпускала на волю самую волнующую из всех своих фантазий. И если бы в межкомнатной двери имелась замочная скважина, а мама имела бы привычку в неё подглядывать, то ей открылась бы любопытная картина. Она бы увидела, как я беру стул, придвинутый к инструменту, и отодвигаю его чуть правее. Рядом, слева от первого, ставлю другой, предназначенный… кому бы вы думали? … ему, Митьке Велину. Ну, правда, не совсем ему – его воображаемому двойнику, которому полагалось по первому же моему зову садиться «на басах», напротив зеркально-лакированной поверхности пюпитра. Я почти слышала его ровное дыхание и чувствовала теплоту его плеча. Так начиналась игра… в «игру в четыре руки».
Руководящая роль в ансамбле принадлежала, конечно же, мне. Держа стрункой спину, я поворачивалась к видимому только мне партнёру и тоном своей учительницы по музыке Софьи Николаевны произносила примерно следующее: «Так. Это место играем на «легато». А здесь, после лиги, - снимаем» И размашисто карандашом (чтобы потом стереть) ставила в нотах жирную «галочку». Когда же что-то не получалось, громко сетовала, хмурясь и вздыхая: «Ну вот! Опять всё сначала!» Но сердилась не на себя, нет, - вина перекладывалась  на сидящего по левую сторону, будто это не её пальчики путались в клавишах и отказывались слушаться.
Много дней и ночей жила я своей радостью от придуманной игры в «игру», где – только я и он. С глазами-озёрами и россыпью тонких волос цвета выжженной стерни, Митя, наделённый в моих представлениях необыкновенными чертами, олицетворял собой одновременно всех принцев во всех сказочных историях.
Быстро, как всё хорошее, прошло мимо лето. После двух недель беспросветной слякоти оно, было, вернулось, но ненадолго. Золотым и тёплым сиянием прокатилось над улицами, празднично расцветшими пурпурно-рыжими листьями -  улыбнулось на прощанье ласково и грустно, по-бабьи. И опять потекли осенние безутешные слёзы…
Так заканчивались последние страницы моей сказки.
 
                *******

Было это, скорее всего, в конце октября, когда мрачные своды над городом, наконец, дрогнули под напором северных ветров, и плач небес прекратился. Потянуло холодом, и в одну ночь всё изменилось: в палисадниках и лужайках, на траве, на земле, - всюду сединой лежала изморозь. В местах, где с вечера стояли лужи, с тусклым матовым отливом заблестела ледяная мозаика. Солнце, освобождённое из плена ненастья, после долгого затворничества казалось безучастным ко всему. Даже к полудню его взгляд, точно тусклый взгляд ребёнка, перенесшего затяжную нешуточную болезнь, был отчуждённым и далёким.
Около часа-двух с улицы донеслись первые и оттого робкие протяжные возгласы типа: «Лен, ты выйдешь?» Постепенно они становятся всё чаще и настойчивее. А тугая пружина на парадной двери единственного подъезда девятиэтажной «коробочки» (так недавние новосёлы любовно называли свой кирпично-силикатный дом), не успевая  в полной мере ощутить состояние покоя, то и дело натягивается, давая возможность через образовавшуюся щель между косяком и приоткрывающимся створом втискиваться выходящим на улицу.  По одному или маленькими стайками выскакивают те, кто всего несколькими часами раньше, сидя за партами, «отбывал срок» до звонка. «Освобождённые» с выдохом величайшего облегчения свалив у дверей раздутые портфели и мешки со «сменкой» и укрощая набегу урчащие желудки чем-то наспех захваченным из холодильников, разбегаются по всему двору.
На мне голубая, в белых снежинках,  курточка с отстёгивающимся капюшоном, за которой пришлось отстоять километровую очередь в «Лейпциге», и жёлтая шапочка из пушистого привозного мохера, связанная заботливыми руками моей мамы. Шапочка яркая и нарядная (папа говорит, что в ней я похожа на только что вылупившегося цыплёнка) и очень тёплая, но так колется, что всё время приходится оттягивать её края и почёсывать раздражённую кожу.

 Непривычный ледяной ветер пугает своей откровенной враждебностью и гонит с таких прежде уютных лавочек и качелей. Чтобы как-то согреться, младшие – среди них и я – затеяли «салочки». «Большие мальчишки» - такое название мы давали подросткам двенадцати-тринадцати лет – после некоторых препирательств решились
на «войнушку»: долго выбирали командиров, выясняли состав противных сторон, но едва дошло до дела – опять загалдели-заспорили. До нас доходили обрывки разноголосых криков, которые  звучали, совсем как выстрелы:
- Не по правде это!
- Ранили!
- Нет – убили!
«Главнокомандующие», налегая на глотку, ругались, не желающие «умирать», за просто так, тянули плаксивые ноты, всхлипывая и шмыгая грязными носами. Незаметно «войско» редело, и утихал, став никому не нужным, спор.
Вскоре возле дома остались одни девочки семи-девяти лет. Легко поддавшись усталости - на каком уже не помню кону - я отказалась от «салочек» и «ушла» в созерцательное одиночество. Долго мимо меня проносились разогретые и взлохмаченные бегом девчонки. И среди них - русоволосая Алька с третьего этажа, ярко-огненным пятном мелькающая в нарядном красном берете и драповом, расклешённым от пояса, пальто цвета «бордо».
Но Альку выделялась из толпы не только броскостью одежды. В большей степени её отличала редкая «ядовитость» характера.  И  этим она чрезвычайно напоминала свою мать, кряжистую тётю Лиду. С рупором вместо глотки, внушительной горой вместо груди и мочалкой вздыбленных начёсом волос на голове, она числилась лифтёршей нашего и соседнего домов. Ко всему перечисленному, Алька ещё имела необычную фамилию немецкого происхождения, которая уже сама по себе, без всяких ассоциаций, звучала резко, ругательски, и   на слух очень удачно рифмовалась со словом «кляуза». Так её и звали  - за глаза, разумеется.
В тот день двор жил своей привычной жизнью. В прозрачном подстывшем воздухе колокольчиками на все лады звенел девчачий смех, но он не мог унять моих недобрых предчувствий. Где-то уже под занавес уходящего дня появился Митя. Не обнаружив никого из приятелей, он сел на лавочку и, пряча от ветра голову, покрытую лёгкой спортивной шапочкой, за стойкой воротника тёмной болоньей куртки, достал коробок спичек. Коробок был старым или отсыревшим: озябшие пальцы мальчика снова и снова, спичка за спичкой, терзали его бока в надежде добиться хоть малой искорки.

Незаметно на Землю спустились сумерки, а с ними – низкие обложные тучи. Подул мокрый ветер – не то с ледяным дождём, не то с мокрым снегом. Но уходить домой совсем не хотелось. Быстрый жадный глаз Альки Кляузы мгновенно выхватил свой новый интерес, и её красно-бордовый силуэт замелькал у лавочки. Она присела рядом с Митей и, держась развёрнутыми ладонями за края узкого деревянного сидения, медленно начала раскачиваться всем телом, подобно маятнику. Потом, как бы между прочим,  уверенным, не признающим отказа голосом,  надев на лицо маску Лисы Патрикеевны,  улыбаясь, попросила: «Дай чиркнуть». Митя поднял голову, соображая, и решительно мотнул ею из стороны в сторону, не соглашаясь и всем своим видом недоумевая: «Нашла дурака!» Нет, ну кто же по собственной воле захочет уступить своё право, право счастливого обладателя – первым сотворить чудо рождения огня, цену которому давно потеряли взрослые, опустив его до уровня обычного житейского пустяка?
- Чо, не дашь? – опешив, с вызовом и, одновременно,  сомнением спросила Алька, а сама уже настырно тянулась к его рукам. Митя отпрянул в сторону, поднимаясь с насиженного места – предмет её вожделения скользнул в карман  школьных мальчишеских брюк. Девочки, уже переигравшие, во что только можно, и не знающие, чем бы им теперь заняться, одна за другой подтянулись к детской площадке, ожидая эффектных сцен, на которые Алька была мастерица. И та, спиной ощущая зрителей,  поняла: от неё ждут представления.
- Ах, та-ак? – угрожающе протянула она и по петушиному тряхнула головой в берете-гребешке. Волосы её длинной чёлки подброшенной соломой взлетели вверх и тут же опустились, накрыв собой пол-лица.
- Ну,  берегись, Димочка, - тяжело дыша и с шумом раздувая
ноздри, прохрипела восьмилетняя «фурия».
Сорвавшись с места, словно подхваченная ураганом, она промчалась мимо меня с широко распахнутыми, горящими яростью глазами, едва не задев рукавом пальто. Я отшатнулась от неё, -  новой волной всколыхнулись во мне те предчувствия, что таились до поры. Я видела, как скользящим движением пальцев по лбу она, как театральные кулисы разводит в сторону самопроизвольно падающие на глаза волосы, небрежно натягивая их за ушами. Как в излюбленной воинственной позе своей матери, сгорбившись и резко откинув голову назад, так что сзади неестественно пережимает шею, по-матросски расставляет она свои короткие кривоватые ноги в чёрных рейтузах и подпирает кулачками бока.
- Идите все сюда! Открывается тир! – громко объявляет девчонка, искоса поглядывая на Митю, который, понурившись и вздрагивая всем телом в ознобе не то холода, не то страха, сидит на краешке песочницы. А в небольшом отдалении от него, у качелей,  скрипя проржавленными железками, стою я. Тыча в воздухе указательным пальчиком, направленным на мальчишку, и делая акцент на слове «он», Алька объясняет подругам, обступившим её: «Вот он… он  будет у нас мишенью».

Это была новая игра, она придумывалась впервые, и потому никто не знал, как  себя вести. Все вполголоса, заговорщицки шушукались друг с другом, с любопытством наблюдая, как их заводила, растрёпанная и возбуждённая предвкушением мести, зачем-то отмеряет шаги и проводит палкой по песку, но по первому же её велению послушно выстраиваются у образовавшейся черты.
- Ну, что? У всех есть «боеприпасы»? – спрашивает она, потряхивая камешками в приоткрытом кулачке, и девчонки, лишь смутно догадываясь, о чём идёт речь, но, следуя привычке подчиняться, дружно кивают глупыми головками. Некоторые, по смышлёнее, опускаются «на корточки», чтобы, так называемыми «боеприпасами» - камешками гравия,  которыми  усыпана детская площадка - наполнить свои карманные глубины.      Повинуясь стадному чувству, опускаются остальные,   в том числе и я.  Увлечённая собирательством, я не сразу понимаю, что происходит, что за странный возглас  раздаётся надо мной, врезаясь в чистейший хрусталь неба пронзительно голубого цвета. Речитативом, на одной дрожащей ноте повторяется он вначале,  после короткой паузы взлетает восходящим скачком-призывом и тут же падает. Вскакиваю, - до меня доходит смысл услышанного.
- Ору-удия-я! К бо-о-ю-ю! – вот что скомандовала - почти пропела Алька, и сразу вереница рук, одна за другой, взлетают вверх, градом мелкого гравия рассекая воздух.
- Вы чего-о? – испуганно растянув рот и вздыбив брови, взвизгивает Митя, всем своим существом выражая одновременно: и страх, и боль, и отчаянье, и надежду на милосердие. Затравленным диким зверьком, вобрав шею в плечи и уклоняясь от прицельных ударов,  озирается он по сторонам, ища хоть чьей-нибудь поддержки, но даже не пытается убежать.
Несколько мгновений я стояла, не шелохнувшись, потрясённая увиденным. Мне казалось – я сплю, и медленно  побрела туда, куда ноги сами несли,  лишь бы подальше от группки разгорячённых детей с одним на всех - пустым - выражением глаз. Но, подойдя уже к самому подъезду, остановилась. Нет, не могла я оставить Митю  одного на растерзание врагу. И тогда я, будто очнувшись,  услышала голос, очень тихий голос. Это мои мысли прошелестели вслух: «Не надо».  Твёрдыми шагами я двинулась навстречу опасности, шла и представляла - вот так идут «наши» в любимых фильмах про войну с  последней, а может, и единственной, гранатой, чтобы погибнуть вместе с махиной «фашистского» танка. И не было в душе страха, когда я снова и снова упрямо повторяла: «Не надо… не надо… не надо…»

Когда подошла совсем близко к «линии огня», все загалдели разом, замахали, мол, «отойди, ненормальная». Пользуясь их замешательством, во время короткой заминки я пристроилась около Мити. И, успокоенная тем, что всё сделала, как надо, не произносила уже ни слова. Сидя на тонкой перекладине, предназначенной для стряпания   детских песочных куличиков,  со стороны, верно, мы были похожи на двух нахохленных птенцов, прилепившихся на жёрдочке насеста. Сколько времени кануло в вечность в этом немом протесте, - не знаю, но в какой-то момент меня, пребывающую в  необъяснимом оцепенении восторга, поразила тишина, которая окружала нас. А я даже не заметила, когда мы с Митей остались одни.  «Противник» отступил, -  новое занятие, по всей видимости, переключило внимание девчонок, -   громыханье   металлических стен гаражей у дальней стороны ограды возвещало о том, что «сражение» окончено.

Меня осенило: «Ура! Мы победили!» Я повернулась навстречу родным глазам, чтобы увидеть в них отражение своей радости, но не увидела ничего, кроме пустоты, усталого безразличия и едва уловимого чувства, похожего на известное мне чувство стыда. Спустя годы я понимаю, что ему было неловко,  передо мной – кому охота быть обязанным своим спасением какой-то девчонке!? На тихое моё изумление (а в то время всё в моей кроткой душе звучало на «piano») он ответил тем, что молча встал и, не глядя на меня, пошёл прочь.
В паутине путаных мыслей, поёживаясь – тело, не согреваемое  движениями, пробирало холодом - я тоже покинула песочницу, чтобы вскоре оказаться возле кустов акации, неузнаваемо тощих без былой пышности листвы. Там я подобрала блестевшее на солнце стёклышко. Взяв его покрасневшими и  онемевшими от ветра пальцами (терпеть не могла варежки) я стала выводить узоры на песке, - так, от нечего делать. Неподалёку раздавалось громкое шарканье бегущих детских ног.  «Кто-то греется опять «догонялочками», - думала я. Потом шарканье внезапно стихло, и за моей спиной послышались, нет, скорее, угадались чьи-то по-кошачьи вкрадчивые, мягкие шаги. Я насторожилась: ухо уловило приглушённые до шёпота голоса и непонятную возню. Обернулась через плечо, - прямо надо мной (ведь я сидела на корточках) в кривой ухмылке самодовольства возвышалась легко узнаваемая фигура в бордовом просторном пальто. Рядом с Алькой, хихикая в ладошки, топтались-пританцовывали её бойкие подружки.
-Ну, как тебе наши «подарочки»? – с ехидцей, почти скороговор   кой, поинтересовалась одна из них, долговязая, веснушчатая Ленка Чуракова, известная своим непередаваемым косноязычием, на глазах покрываясь красными пятнами, свидетельствующими об  её натужных мозговых усилиях. Поднимаясь и распрямляя засиженные колени, я почувствовала, как тяжёл и неподвижен обычно легковесный капюшон моей куртки, и догадалась, что причиной тому были положенные в него всё те же камешки. Тут все, словно по сигналу, зашумели и, уже не таясь, обступили меня, протягивая юркие ручонки к пристежному дополнению моей куртки. С каждой порцией «подарочков» в нагрузку я получала очередной тычок в спину. Усталым рассеянным взглядом я обводила дышащих мне в лицо и не находила в них даже намёка на сочувствие.

Но, боже! Могла ли я когда-нибудь предположить, что среди чужих, ничего не значащих для меня лиц, я увижу лицо Мити! В молчаливой ухмылочке, поигрывая злополучными камешками, он стоял рядом с теми, кто ещё недавно издевался над ним, и выглядел довольным собой, своим выбором. Если бы не глаза, которые его выдавали, чужие и отстранённые, виновато бегающие, точно у вороватой дворняжки. Я вглядывалась в них, пытаясь проникнуть в его душу. Мне хотелось спросить, нет, - крикнуть во всё горло! – бросить ему, как бросают перчатку недостойному, оскорбившему честь: « Ты трус?!»  Я глубоко вдохнула, чтобы глотнуть побольше воздуха, но внезапно накатившей волной великого отчаянья на миг перекрыло дыхание, - временной афонией слова были задушены. А потом просто не хватило смелости. Невысказанными, эти слова так и остались во мне вместе с горечью обиды и невосполнимой утраты:
моё маленькое сердце впервые узнало, что на свете существует такое непоправимое зло, как предательство.

                ********
 
Кончится зима, и высохнут все слёзы, что многие дни и ночи смягчали ноющую боль в груди. Туманом подёрнутся воспоминания поздней осени, в душе станет покойно и светло: в ней поселится прощенье. Пройдёт каких-нибудь пять-шесть временных перемен у Природы, и той милой девочке с грустными серыми глазами, что пристально смотрит иногда на меня со старой фотографии, снова захочется сыграть с кем-то в четыре руки. Но и он не выдержит испытаний действительностью. Лишь много-много лет спустя, отыщется тот, с кем она не устанет, каждый раз, будто «с листа», разучивать - на двоих одну-единую, высшими силами в небесной партитуре прописанную – тему Любви.


Рецензии
Воспоминание о детстве - это всегда прекрасно. Чувствуется, что автор прекрасно владеет словом и хорошо, умело описывает и погоду, и место действия, и персонажей и их действия, и свои чувства - 7-ми летней девчонки. Только написано это длинно и нудно, а потому и читается тяжело и скучновато. На мой взгляд не хватает экспрессии, живости. Как-то интереснее это описать что ли.
Это я так думаю, но, возможно, я не прав.

Александр Белка   22.10.2021 11:44     Заявить о нарушении