Пространство и время

На вечере по случаю пятилетия супружеской жизни Вагановых заговорили о верности.
Были мнения такие: верности нет; верность есть; верности нет, потому что ее вообще не может быть; нет ни верности, ни любви; любовь есть, но что такое верность? — мираж; все это не так — есть только то, чего нет; а это уж совсем непонятно: выходит, мы живем иллюзиями?..
Молчал лишь Дмитрий Ваганов.
— А знаете, почему он молчит? — спросила гостей Лена Ваганова и обвела всех веселым взглядом.
— Почему?
— Потому... — она смело встретила взгляд мужа. — Потому... что Митя ведь предатель. Да, Митенька, да!..
Лена погрозила озорно пальчиком и непринужденно рассмеялась, будто получилась хорошая шутка. И все тоже весело рассмеялись...
Вскоре, однако, о шутке забыли; спорили о том, какой теперь сложный век, кого считать хорошим, кого плохим, и о прочем.
Дмитрий Ваганов участия в споре не принимал.
Он после слов жены вдруг почувствовал жесточайший приступ обиды, обида растекалась по всему телу — Ваганов ощущал ее движение, грубый напор и силу. Вскоре ему даже показалось, что уже не обида растекается в нем, а сам он, вместе с мыслями, ощущениями и восприятием, растворился в обиде.
И было так, словно за общим столом сидели семь человек и одна обида, и у этой обиды обостренный светился изнутри взгляд. Вот жена, которая с легкостью назвала его предателем, разумея при этом что-то свое, несправедливое, а вот друзья, которые с той же легкостью посмеялись сами не зная над чем. И вот он...
«За что? — думал он. — За что?..»
Он размышлял над тем, почему жена назвала его предателем и размышлял серьезно, потому что знал, что жена вовсе не шутила, а высказала какое-то тайное свое раздумие о нем, муже Мите Ваганове.
И всегда, когда было ему очень обидно и больно, он мечтал остаться один, то есть не просто остаться, а убежать от всех, скрыться, спрятаться, потому что страдание на виду у всех невыносимо.
Ему казалось, что душа его сродни душе собак, которых он понимал и любил. Он то в них понимал и любил, что, когда им больно и тягостно, они убегают, а куда — знают только они.
— Ты куда, Митя? — спросила она.
— Так... Я сейчас, — ответил он и взял с полки какую-то тетрадь.
В коридоре он надел плащ и фуражку, и, когда открыл уже дверь, сзади его обняла мягкими теплыми руками жена и прошептала:
— Митя, ну что с тобой?
Он повернулся, посмотрел ей в глаза и виновато, но серьезно улыбнулся:
— Я подышу немного... Это ничего.
В приоткрытую дверь он увидел, как на них, вернее — на Лену, смотрит из комнаты Борис и ухмыляется глазами. Это он говорил: нет ни верности, ни любви.
Ваганов вышел, мягко закрыв за собой дверь, как будто так просто вышел, действительно погулять, подышать, а не чтобы убежать, скрыться...
Он боялся погони, как боялся ее всегда, потому что он, когда убегал, чувствовал, от чего убегал, а тот, кто его догонял, не понимал, зачем догоняет. Догоняли его просто из мысли: раз бежит — надо догнать, вернуть, остановить... И, боясь этой бессмысленной погони, Ваганов вдруг побежал по лестнице вниз... Мелькали ступеньки, перила, двери...
Он выбежал из дома и вздохнул облегченно прохладным воздухом.
Была осень, 25 сентября.


По Кузьминской улице он побрел к Кузьминским прудам. Он шел и думал, что здесь, на окраине Москвы, такой же порой тихой и чуткой становится душа, как в каком-нибудь ином, далеком от людей месте... И он вслушивался в себя и ничего, кроме общей обиды, поначалу не слышал... Затем мир, что окружал его, ожил для него, он расслышал, как тонкий и совсем нетревожный ветер шумит далеко вверху в кронах старинных лип, и думалось, что, возможно, этот же шум среди этих же, или подобных, лип слышал царь Петр, когда бывал здесь, в Кузьминках, когда приезжал посмотреть сюда своих коней в отменных конюшнях... Воистину думаешь так, хотя бы и было в прошлом иное: томительно, но и радостно знать, что все, с чем общаешься ты, общалось некогда с далекими твоими предками, и высокая мысль о бесконечном общении людей в природе, через природу, так тревожна, так хороша в тебе...
Ваганов с дороги ступил на тропинку, которая вела уже в настоящий лес... Через лес, изредка останавливаясь и постукивая сухим, пахучим сучком по стволам сосенок, Ваганов медленно шел к прудам. Он примерно чувствовал, где те пруды, то есть чувствовал расстояние до них, и поэтому даже мог представить, будто видит какую-то темноватую голубизну воды сквозь деревья вдали. Но был вечер, и вдали было темней, чем вокруг, так что Ваганов, как много уже раз в жизни, мир дорисовывал чутким, даже болезненным своим воображением...
Но когда он вдруг вышел из лесу к воде, то правда — светло, едва ли не ярко открылся ему пруд. Над ним, над этим прудом, расстилая широкую дорогу света по-над гладкой его поверхностью, нежная, как комочек пушистого цыпленка, стояла луна. Ваганову показалось, что и у него внутри засияло и засверкало все от лунного покойного света.
Он пошел по берегу пруда, в сторону академии, но не выдержал присутствия в себе постоянной, хорошей радости и присел на пенек, чтобы отдохнуть и понаблюдать за жизнью островка напротив. На том островке, знал он, в траве где-то спрятались лебеди, утки и гуси. За день они наплавались, устали, а теперь, должно быть, мирно спят...
Сначала, во влажно-темной траве, Ваганов заметил двух лебедей, стройные, матово-черные шеи которых склонились в словно бы снисходительном оцепенении. Он вгляделся пристальней и скорей угадал, чем заметил, несколько маленьких лебедей рядом. Ваганов улыбнулся: он вспомнил, как днем, бывало, начнут взбираться лебедята на крутой и тяжелый подъем островка, лезут, скользят, вскрикивают жалобно — и падают вниз, в воду... Будто совсем не тревожась, долго наблюдают за ними белая лебедь и белый лебедь. Наконец сердце лебеди не выдерживает, подплывает она к детям и нежно, осторожно подталкивает их, когда это особенно нужно, в самый ответственный миг...
И Ваганову подумалось почему-то, что у него тоже какой-то ответственный должен случиться миг, именно сегодня, но вряд ли кто мог подтолкнуть его, ему помочь.
С этой мыслью, которая, как проявитель, словно бы обозначила в его сознании контуры важного очень решения, внешний мир отошел для него на второй план. Отчетливо и ясно он понял, почему — уйдя из дома — не туда побежал, помчался, куда рвалась уже многие годы его душа, а сюда, к прудам, к лесу и птицам... Он боялся самого себя — сознательного и решительного, но чувственного себя не боялся никогда, ибо в чувствах своих, думал он, он бывал редко не прав.
Он быстро поднялся и пошел прочь...



*   *   *

На первом курсе Ваганов снимал комнату, но осенью, пока было тепло, жил на чердаке, а не в доме хозяйки. В то время он увлекался философией, сторонился всех и носил бородку.
Изредка ребята с курса затаскивали его в общежитие, допытывались, что он за человек, а он ими не интересовался: они не увлекались философией и даже смеялись над ней.
Любимым для него делом, почитав «Диалектику природы», было сидеть по вечерам на чердаке и в бинокль рассматривать пространство. Он мучительно в то время размышлял над природой времени и пространства, не соглашался и соглашался с Энгельсом: ему казалось, что Фридрих Энгельс не осветил конкретно некоторые вопросы. Порой, сидя на чердаке, он мог даже вызвать перед собой образ Энгельса и беседовать с ним, расхаживая по таинственному чердаку. Энгельс всегда очень приветливо к нему относился, а уходя, крепко пожимал Ваганову руку.
— А все-таки вы не ответили на мой вопрос, — говорил на прощание Ваганов.
—  Я?
— Вы.
— Не ответил?
— Нет.
Энгельс улыбался и всегда говорил: мол, в таком случае, молодой человек, в следующий раз вместе подумаем.
Никто об этих беседах Ваганова не знал, больше всего он боялся насмешек над собой, над мечтой своей разрешить последовательно и четко проблему времени и пространства.
Но однажды, на одной из вечеринок в общежитии, Вагановым заинтересовалась второкурсница с физтеха Лена Смирнова.
— Вас Митя зовут, да? — спросила она.
— Дмитрий, — ответил он.
— А меня Лена, будем знакомы. Хотите быть знакомым?
— Отчего же, — ответил он и нестерпимо покраснел.
Ни с кем ему не хотелось быть знакомым, потому что знакомые, известное дело, всем интересуются и расспрашивают всегда о чем-то таком, о чем говорить не хочется.
— Ну так вы мне предложите выпить или нет? — рассмеялась Лена.
Ваганов вновь мучительно покраснел.
— Ну и Митенька вы! — смеялась она совсем уж весело. — Какой славный студент! Самый настоящий первокурсник!
В это время к ним подошел молодой человек, улыбнулся Лене: «А-а... ты здесь. Надолго?»
— Познакомьтесь, — предложила Лена. — Это Боря, мой друг. А это Дмитрий, студент первого курса.
— Очень приятно, — Борис протянул руку и улыбнулся.
Ваганов протянул свою.
После этого Борис налил всем по стакану вина, и Ваганов, никогда раньше не пивший помногу, тотчас опьянел. Ему показалось вдруг, что с ним рядом настоящие, верные друзья, что можно им довериться, и они могут тоже положиться на него, потому что он всех очень любит. И еще у него есть одна мечта... Сейчас он им расскажет...
И он начал рассказывать о времени и пространстве, что несколько уже месяцев занимается этой проблемой и есть некоторое успехи... А занимается он этим потому...
— Слушай-ка, а ты умеешь заливать, — усмехнулся Борис. — У нас и в университете не каждый так может.
— Что? — не понял Ваганов.
— Заливать, говорю, горазд, — повторил Борис. — Только Ленка не из таких, не клюнет. — И похлопал ее по плечу.
— Перестань! — передернула Лена плечом. — Не видишь — он серьезно?
— А-а... понятно... Оба вы, смотрю, того... Ну пока! — Он встал и отошел к другой компании.
— Вот псих! — сказала ему вслед Лена.
— Да нет, — возразил Ваганов, — он, наверное, не плохой человек, только невыдержанный.
— Много ты знаешь! Ох уж эти первокурсники... Ладно, рассказывай лучше про время, это у тебя красиво получается.
Но Ваганов больше ничего рассказывать не стал. Хмель у него прошел, вместе с ним — и жажда к откровению. Он засобирался вскоре домой, но Лена, взяв его за руку, вдруг спросила:
— Ведь ты в Кузьминках живешь, Митя?
— В Кузьминках, — ответил Ваганов.
— И я там, я тебя видела. Давай — вместе поедем?
— Поедем, — подумав ответил Ваганов, — мне все равно...
В дороге, стоя рядом в электричке у окна, они говорили мало. Иногда они взглядывали друг на друга, но как только глаза их встречались, Ваганов отворачивался. Но один раз, прежде чем он отвернулся, Лена успела улыбнуться его глазам, и тогда он тоже улыбнулся, в душе ругая и ненавидя себя. Лена обрадовалась его улыбке и о чем-то спросила его, он ответил. Она спросила еще, и он вновь ответил, теперь уже согласившись сам с собой, что это не так трудно и плохо. Спрашивая, Лена как будто все время удивлялась, но когда Ваганов между прочим сказал, что живет не в доме у хозяйки, а на чердаке, глаза Лены действительно расширились как у ребенка.
— На чердаке-е?.. — переспросила Лена. — Правда, на чердаке?
— Да что в этом особенного? Странная ты...
— А не страшно там? Нет? И романтично, наверно, да?
— Бинокль у меня есть, — сказал Ваганов. — Вот я и рассматриваю по вечерам пространство. Мне там не очень романтично, я читаю серьезные вещи.
— Митенька! — вдруг взмолилась Лена. — Возьми меня с собой, а? Покажи, пожалуйста, чердак, а?
— Нельзя. А вдруг хозяйка увидит?
— Ну и что, что увидит? Разве к тебе нельзя в гости приходить?
Ваганов подумал и ответил, что, конечно, можно, но уже поздно.
— Ну, Митя! Пожалуйста! Митя!..
— Какая ты! Как-будто мы двести лет знакомы. Между прочим, это неприлично так напрашиваться.
— Ну, Митя... возьми... Я на чердаке ни разу в жизни не была.
— Ведь врешь?
— Нет, правда, правда!
— Снова врешь.
— Нет, не вру. Никогда не бывала. Правда!
Вход на чердак шел через кладовку, так что в сенцы они пробирались осторожно, чтобы не услышала хозяйка. Но она расслышала шум и крикнула через дверь:
— Дмитрий, а Дмитрий!.. Ты, что ли?
— Я, я, тетя Маруся! — ответил Ваганов, а сам показал Лене глазами: давай быстрей в кладовку, тихо только!..
— Чего это ты поздно сегодня, а, Дмитрий? — продолжала хозяйка. — Непохоже на тебя.
— Я у друзей в общежитии был. Вот почему, тетя Маруся.
— Ну, ладно, спокойной ночи! Дверь я сама запру.
— Хорошо. Спокойной ночи, тетя Маруся!..
Вскоре хозяйка, выйдя в сенцы, заперла дверь, вошла в дом и легла, видимо, спать. Все стихло в доме.
Тогда Ваганов включил на чердаке свет, и Лена ахнула — так поразил ее вид Митиного жилья. Чердак был маленький, уютный, дощатые стены его давно почернели, но не в этом было очарование жилья. Странное чувство охватывало душу — чувство чего-то важного, нужного и большого, что можно совершить здесь, пока живешь. Сразу было понятно, что одному здесь нисколько не скучно, а наоборот — хорошо и приятно: столько здесь много книг... а вот на гвоздике висит бинокль, о котором говорил Митя... а здесь со стены смотрит на тебя большое, доброе лицо какого-то очень знакомого человека...
— Кто это? — прошептала Лена.
— Это? — улыбнулся Ваганов и тоже шепотом ответил: — Это Фридрих Энгельс.
— Ой, правда!.. — И тихо рассмеялась.
— Хочешь, будем смотреть пространство?
— Давай.
Ваганов подошел к какой-то дверце и, щелкнув крючком, открыл ее.
— Выключи свет, — попросил он. — Вон там.
Она выключила, и сразу через окошечко заструился к ним лунный свет.
— Вот здорово! — сказала она. — Красиво.
— Иди сюда. — Он подал ей бинокль. — Давай, смотри.
Лена взяла бинокль и наставила его в окошечко, но поначалу, не умея, ничего не увидела.
— Ну, видишь чего?
— Ага... Какие-то памятники... плиты... Ой, крест видно!
— Да ты выше бери, на луну. А то уставилась на кладбище. Здесь кладбище Кузьминское, не знаешь, что ли?
— Знаю, Митя... Тихо. Ага... луну вижу... звезды...
— Ну вот.
— Только ничего не увеличивается. Все такое же.
— Еще бы. Биноклем луну не увеличишь.
— Тогда чего смотреть-то? А, Митя?
— Чего... Да что с тобой разговаривать, давай сюда бинокль! Тоже мне — нечего смотреть...
Ваганов не на шутку обиделся, забрал у Лены бинокль и начал сам рассматривать ночное пространство.
Лена включила свет и, перелистывая какую-то тетрадь, вдруг спросила у Ваганова:
— Митя, а это чего такое?
— Что? — обернулся Ваганов — и побледнел: — Отдай сюда тетрадь!
Лена сразу же спрятала ее за спину.
— Не отдам. Скажи — что это такое?
— Отдай сейчас же!
— Не отдам.
— А я говорю — отдай!
— Не отдам! Это дневник, да, Митя?
— Нет, не дневник! Не твое дело, отдай. Ну не дури, отдай, пожалуйста. — Он взмолился.
— Честное слово, не отдам, пока не скажешь. Честное слово!
— Да отдай же!
— Скажи, тогда отдам.
— Ну... как тебе сказать, — замялся Ваганов. — Ну... это... мои научные записи, что ли...
— Ой! Дай почитать!
— Лена, ты же сказала, что отдашь!
— Не отдам, пока не дашь почитать!
— Но ты же сказала...
— Честное слово, не отдам, пока не дашь почитать.
— Да что ты за человек такой!
— Честное слово, не отдам!
— Ну что с тобой делать?.. Ну, пожалуйста, читай... Читай, читай, читай!
— А ты не обижаешься? Нет, нет, нет, ты не обижаешься!
— Да читай же!
— А ты не вырвешь?
— Не вырву, не беспокойся.
Лена, искоса поглядывая на Ваганова, который в волнении теребил ремешок бинокля, открыла тетрадь и прочитала титульный лист. Заглавие показалось ей знакомым и удивительным, и она, умоляюще посмотрев Ваганову в глаза, спросила:
— Митя, ты правда не вырвешь?
— Да ладно уж... — помедлив, ответил Ваганов. — Только это тайна.
— Хорошо, — улыбнулась Лена и, облизнув кончиком языка губы, принялась читать — быстро-быстро. Вдруг остановилась и снова спросила: — Правда, не вырвешь?
— Да читай ты! — рассердился Ваганов. — Всю душу уже извела...
И тогда Лена начала читать все с самого начала — спокойно и обстоятельно.



ПРОСТРАНСТВО И ВРЕМЯ
(спорные записки
неизвестного)


Глава 1

Изменение и протяженность материи суть объективная реальность. Но если дана объективная реальность, необходимо и философское понятие для нее. И это понятие есть: оно суть пространство и время как таковые. Пространство и время как таковые такое же создание мысли, как и материя как таковая, но это вовсе не значит, что время, пространство и материя не существуют, что они зависимы от нашего сознания, что их нет как объективной реальности. Существуют конкретные промежутки времени и конкретные формы пространства, опираясь на которые и отражая которые с помощью наших ощущений, мы составляем абстрактное понятие о них, понятие пространства и времени как таковых.
Именно в этом смысле называет Фр. Энгельс в «Анти-Дюринге» время чистым (понятие времени чистым), ибо мы отвлекаемся от конкретного, качественных и количественных различий. Мы идем от действительного («оставляем в стороне» по Энгельсу), т.к. создаем абстракцию.
Таким образом, время и пространство, как философские категории, служат «для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них» (Ленин).
— Ничего не поняла... — прошептала Лена. — Ладно, буду дальше...
— Может, не надо... — уныло протянул Ваганов.
— Ничего, ничего... Ты не волнуйся, Митя. Как это у тебя здорово получается! Это я просто дурочка, я...



Глава 2

Между тем у Фр.Энгельса в его работе «Анти-Дюринг» есть такие слова: «Именно потому, что время отлично, независимо от изменения, его можно измерять посредством изменения, ибо для и з м е р е н и я  всегда требуется нечто отличное от того, что подлежит измерению». На первый взгляд, это высказывание противоречит предыдущей главе, но это не совсем так.
Время и пространство проявляют себя только через свои конкретные формы (т.е. через изменения и протяженность) и, познавая эти конкретные формы, мы познаем время и пространство как таковые. И когда мы говорим, что не знаем, что такое время и пространство, мы тем самым утверждаем, что «при помощи своей головы создаем себе абстракции, отвлекая их от действительного мира, а затем оказываемся не в состоянии познать эти, нами созданные, абстракции (собираясь их познавать только как абстракции, а не как нечто действительное), «потому что они умственные, но не чувственные вещи» (Энгельс).
На самом же деле мы можем познавать абстракции, но только через их  к о н к р е т н ы е  формы. И именно потому, что время, как абстракция, отлично от изменений, как конкретных форм его проявления, мы и можем измерять его через эти изменения, то есть как раз этими самыми  и з м е н е н и я м и  в реальном мире.
Измерять может только человек, поэтому измерять время он не только может, но и должен лишь  к о н к р е т н ы м и изменениями объективной реальности.



Глава 3

Но третьей главы еще не было...

Лена, закончив читать, внимательно, торжественно взглянула на Ваганова. Он стоял перед ней смущенный, растерянный, но весь вид его говорил Лене, что ему совсем небезразлично, что она думает обо всем этом. Она почти ничего не поняла, но новым, необыкновенным для нее самой чувством открыла в себе глубокое движение. Движение это, в котором она не могла еще полностью разобраться, было потоком возвышенных чувств к Ваганову. Он теперь выделился для нее из всех ребят, кого она знала прежде, а, выделившись, стоял уже высоко. Она не понимала до конца, не думала еще об этом, но сердце ее напряженно стучало: он великий, он большой, он хороший... Он посвятит свою жизнь науке, а она посвятит свою жизнь ему, его жизни. Вместе с этими, высокими мыслями о нем, о его науке и о себе, она почувствовала в себе и что-то другое — более близкое ей, более важное для ее девичьей жизни: словно бы то, к чему она создана, к чему жила и будет жить на свете, теперь открылось ей, и это открытие больно и тревожно пульсировало в ее сердце.
Она была потрясена своей готовностью благодарно любить и жертвовать собой.
И шепотом она спросила его:
— Ты целовался когда-нибудь, Митя?
— Нет... — растерялся он, не ожидая такого вопроса. — Я...
— Какой ты... — слабо перебила она. — Ты очень, очень хороший...
— Ну что ты...
— Я ничего не поняла... ничегошеньки... — покачала она головой. — Но ты очень хороший. Знай это.



*   *   *

От Кузьминских прудов Ваганов пошел к Ветеринарной академии, к автобусной остановке, и когда сел на 29-й автобус, вместе с ним в автобусе оказалась всего лишь одна девушка. Ваганов, подумав, устроился на заднем сиденье, а девушка прошла вперед.
Автобус долго стоял — это была конечная остановка, потом водитель включил зажигание, автобус ожил, мелко задрожал.
Ваганов, глядя на девушку, забылся и не заметил, как автобус покатил, наконец, вперед.
Волосы у девушки спадали свободно, и кого-то она очень напоминала Ваганову. Он попытался вспомнить лицо девушки и — странно — не мог этого сделать. Он сидел, и отчего-то притрагиваясь к тетради рукой, как бы внушал девушке обернуться, посмотреть на него, только девушка не слышала его внушений. Изредка, правда, она поглядывала в окно, и тогда он видел неясный профиль ее лица...
Ваганов, нагоняя на себя странную тоску, вдруг подумал — как думал теперь часто, — что хорошо бы встать, подойти к девушке и познакомиться с ней. Он не знал этого, но был почему-то уверен, что девушка красива и прекрасна.
И что же, что красива и прекрасна? — тут же холодно спросил себя. Что во всем этом особенного, влекущего, призывного?..
И вспомнил теперь с особенной ясностью, как губительна, томительна для него окружающая его красота людей, женщин. Устал он испытывать в себе мученика от того, что куда бы ни пошел, где бы ни был — везде одно: красота, красота, красота... Там ли прошла женщина с красивой гордой головой — зовет к себе; там ли увидел стройную, голенастую девчушку — зовет к себе. Все, все, что ни есть, стремится выразить себя блистательным образом, все стремится к идеалу, совершенству... И ты, как только поймешь сознанием, что стремление это бесконечно, что это само движение жизни и движение это широко, необъятно и необхватно, что не угнаться одному человеку постигнуть все это, обнять, обладать всем этим, — то словно бы поскучнеешь к миру. Только вдруг вновь пройдет мимо тебя иная красавица — и разумение твое далеко-далеко... Забьется сердце, оживится чувство, разогреется кровь...
Ваганов неожиданно очнулся и увидел, что автобус уже полон народу и знакомой девушки впереди нет. Он тихо рассмеялся про себя, ни о чем не жалея и не протестуя внутренне. Вокруг него уже новой красоты, нового изящества и совершенства было достаточно, чтобы продолжать размышлять, если хочешь, в прежнем образе.
У метро «Рязанский проспект» Ваганов вышел и постоял немного на площадке у входа, чувствуя, как стремительные люди — двумя потоками — задевают, толкают, затягивают его в толпу. Он улыбался: потому что столько вокруг было незнакомых, добрых — казалось ему — людей, и среди них не было ни одного, кто бы мог взять Ваганова за руку и повести его туда, куда вовсе ему не хотелось.
Он был свободен.
Он спустился в метро, и снова кипела вокруг него красота: взгляды, жесты, кивки, неожиданные прикосновения, — все вновь и вновь притягивало Ваганова к себе... Но он ни к кому не шел, он поехал вперед...



*   *   *

В тот вечер Ваганов возвращался из школы один. Как всегда, с портфелем в руках, он поджидал ее у выхода из школы, но ее почему-то не было. Давным-давно закончились в школе занятия — и в ее классе тоже, — все уже разошлись, техничка тетя Настя, видел он, выключила на ночь по всему зданию свет, а он все стоял и стоял...
— Ну, а ты чего ждешь, милый? — спросила тетя Настя. — Барышню свою? Так никого уже нет в школе. Никого, милый. — Она развела руками и улыбнулась.
— Да не-е... — сказал Ваганов. — Я так... просто стою...
— Курить небось собрался?
— Нет... Я не курю.
— Знаю вас... Да уж ладно. — И тетя Настя, вздохнув, ушла.
И он наконец понял, что Майя ушла из школы раньше него. Не дождалась. И хотя в последнее время это случалось нередко, было ему обидно: сегодня, на перемене, она обещала свидание.
Ушла...
Он повернулся и побрел от школы домой. Но домой, где он жил с матерью и отцом, капитан-лейтенантом инженерных войск, ему не хотелось идти...
Была весна. В Малаховке, а она вся почти среди деревьев, нестерпимо пахло весенним лесом, влажной теплой землей, прошлогодними преющими листьями.
И среди всех запахов самым острым был запах тополей. Ваганов шел по дороге, слева и справа заросшей тополями; деревья вовсю распускались...
Тополиный запах беспокоил Ваганова, ему хотелось обязательно увидеть Майю и быть с ней. Можно ни о чем не говорить, ничего не спрашивать, забыть учителей, предстоящие экзамены, все забыть... но быть вместе, вместе ходить, вместе уйти в лес...
Он свернул с дороги на широкую тропу, по этой тропе выйдешь прямо к Майиному дому. Дом этот видно издалека, он двухэтажный: верхний этаж почти всегда светится по вечерам огнями, и порой, когда надо и не надо, Ваганов подолгу наблюдал со стороны, как мелькают в освещенных окнах тени. Это его волнует, приближает к жизни дома, приобщает к ней: а вдруг это Майя? Вдруг она увидела в окно, как он смотрит за их домом? Конечно, она рассердится, а в душе ей все равно будет приятно, что он ходит сюда, любит ее... Что любит, он мог говорить только про себя, но ведь она все, все понимает... Зачем слова?
Он подошел к дому, который в этот раз очень удивил его: в окнах не было света. Деревья, окружающие дом: березы, тополя, кусты акации и сосны, — все это росло прямо за оградой, — казались скучными, ненужными, хотя от них все такой же весенний и веселый кружился запах.
Очень долго ни звука не было слышно, так долго, что Ваганову сделалось страшно: вдруг дом покинули? Вдруг хозяева уехали куда-нибудь за тридевять земель и забрали с собой Майю?
Он молча стоял в стороне и думал, что если так, ему нужно мчаться вслед, догнать их, остановить, забрать к себе Майю...
Только так они и отдадут ее, держи карман шире!.. Чего доброго, даже и не взглянут на него, мальчишку!.. Не взглянут? — ну хорошо... Он тогда выкрадет ее, а потом...
Он вдруг услышал звонкий, радостный смех Майи. Она смеялась с таким счастьем, с такой полнотой чувств в голосе, столько в этом смехе было самой Майи — безудержной, всегда стремительной, голубоглазой, что Ваганов сразу обо всем забыл. Он побежал в глубь леса и там, за сосной, крепко прижавшись к гудящему стволу, спрятался. Он не знал, почему спрятался, тем более не понимал этого: ему как раз хотелось выйти навстречу и сказать: а вот и я!
Вскоре на тропинке показалась Майя, но была она, как и боялся Ваганов, не одна... Опять с «этим»... Ваганов не знал «этого», ни как зовут его, ни кто он такой, но именно с «этим» Майя тайно от него, думал он, все чаще и чаще встречалась...
Ему было много лет, может быть, двадцать пять лет!.. Он был черный, красивый, как артист, бесшабашный, но так всегда хотелось закричать Ваганову: он плохой, плохой, плохой!..
Они подошли к калитке, и «этот» что-то сказал Майе, и она, запрокинув голову, вновь засмеялась радостным, мучительным для Ваганова, смехом.
«И ты такая же... — злорадно думал он. — Такая же плохая, плохая!»
Но не мог долго называть ее так, тут же спохватывался: «Нет, нет... ты хорошая, конечно... но ты глупая... да, да!..»
Они вошли в садик, Ваганов услышал, как зашуршали кусты акации, а потом тихо-тихо стало вокруг. Ваганов ждал слов, смеха, хоть какого-то признака жизни оттуда, из садика, но ничего не слышал. Перебегая от дерева к дереву, чувствуя, как замирает в груди какой-то комочек, он подкрался к самому забору, замер, прислушался...
И вновь зазвенел в смехе Майин голос, но было в нем уже иное — какая-то мягкость, доверие, слабость...
Ваганов догадался, что Майя с «этим» сидят в беседке, и мысль, что они, возможно, целуются там, приносила ему столько страдания, что он задыхался.
Она снова, ласково и тихо, рассмеялась в беседке, как-то просяще... А потом Ваганов услышал нежные, добрые, но настойчивые ее слова: «Не надо... пожалуйста... Ну не надо... Я не хочу... Не надо...»
Ваганов не выдержал и крикнул в темноту:
— Эй, ты!..
Все смолкло.
Ваганов подумал, что его боятся, и уже совсем бесстрашно закричал:
— Эй, эй!..
— Это еще кто там? — удивился «этот», и Ваганов по шуму кустов догадался, что «этот» пробирается к нему.
— А ну, — сказал «этот», когда увидел Ваганова, — кыш отсюда!
— Ты не имеешь права! — закричал Ваганов.
— Какое такое право?.. Ты чего вообще под ногами путаешься? Ты кто такой?..
В это время из-за кустов выбежала Майя, и такую ее — напряженную, с огромными тревожными глазами и счастливым лицом, в белых чулках и белой блузке с черными, перламутровыми пуговицами, стремительную, вставшую на цыпочки, — и запомнил Ваганов на всю жизнь.
— А-а... это ты, — увидев Ваганова, сказала она. И, помедлив, добавила, уже «этому»: — Саша, не трогай его... Прошу тебя...
И она скрылась в кустах.
— Видел? — спросил «этот» у Ваганова, показав пальцем в темноту. — Ну и проваливай отсюда, бить не буду...
Ваганов растерянно глядел в кусты.
— Не нужен ты ей, понятно, мальчик? Или не все понятно? Тогда иди и расспроси маму... Она тебе все объяснит, ха-ха!..
И он тоже скрылся в кустах.
— Ну зачем ты так, Саша... — услышал Ваганов укоризненный голос Майи. — Не надо было так... Он ушел?
— Ушел, ушел! Чего ему еще делать?
— Он хороший... — будто кому-то возражая, сказала Майя. — Только... глупый, — и весело рассмеялась.
— Да Бог с ним. Мальчик он.
— А ты заметил, какие у него грустные глаза? — спросила Майя. — Не люблю таких...
И это «не люблю таких» долго еще стояло в ушах Ваганова.
Чего было ждать еще? Но он ждал, стоял и томился...
И так томился долго...
И снова услышал веселый, жестокий Майин смех — и ему хотелось убежать тотчас, да ноги не слушались его.
А потом он услышал странный, взволнованный голос «этого»:
— Да нет ничего!.. Ничего нет, Майя!.. Ничего, ничего... ни времени, ни пространства, ничего... Есть только любовь, только любовь...
И Ваганов почувствовал в себе какую-то странность, горячую злость, что не понимает ничего...
«Как это нет пространства? — спрашивал он себя. — Как это нет времени? Да не может этого быть! Все, все есть... Врет он все, врет...»
— Ты представляешь? — продолжал «этот». — Ничего нет в мире, пустота, все замерло... Нет времени, нет пространства... И только мы с тобой... и только любовь...
«Нет же, — спорил Ваганов, — есть время, есть пространство, все есть! Я вам докажу, докажу вам!..»
Он побежал по тропинке, не оглядываясь, и все хотел доказать что-то всем... И оттого, что уже ощущал в себе эту способность доказать, ему думалось, что все еще поймут, какой он добрый, хороший, великий человек... Все еще поймут, сколько незаслуженно обижали, не понимали его, еще покаются, пожалеют... будут просить у него прощения, будут говорить: прости, прости, мы не знали, что ты такой!.. И она тоже пожалеет, она еще услышит о нем... «Нет ни времени, ни пространства!» А я говорю: все есть, я вам докажу!.. Ух, вы еще пожалеете, будете еще просить меня, только я и не замечу никого, пройду мимо: ага, мол, опомнились... поняли, кто я был... А еще: нет ни времени, ни пространства! Все, все есть, я вам докажу!..


Пришла пора выпускных экзаменов; товарищи Ваганова сосредоточились на единственной мысли: хорошо сдать, а он вдруг почувствовал в себе странную особенность — делать одно, но думать другое. Он тем более жил этим двойственным состоянием, что отца его перевели весной на Урал, мать уехала с ним, Ваганов же остался в Малаховке оканчивать школу.
Теперь один, он мог безо всякого внешнего, со стороны родителей, воздействия сдавать экзамены — и в то же время быть в умственном своем напряжении как бы впереди школьных испытаний, за их чертой.
Он пытался понять природу пространства и времени, не зная ни отвлеченного анализа, ни практического метода, не умея даже из пяти конкретных выводов, имеющих точки соприкосновения, выделить один — ни путем синтеза, ни путем анализа. Способность мыслить абстрактно — это прежде всего конкретное мышление с одновременным отвлечением от конкретного. Но он, обходя, уходя от конкретного, не понимая его как главное в цепи собственных вопросов, не понимал и тщетности своих попыток.
Он измучился.
И мучился тем трудней, что перед глазами все время стояла Майя, которая, раз он ничего не мог доказать, раз не мог встать выше «того», все более отдалялась от Ваганова, как казалось ему самому.
И лишь позже, когда он поступил уже в Московский политехнический институт, один из студентов посоветовал ему почитать Энгельса.
Энгельс Ваганова потряс. В его полемическом, воинствующем письме он сумел расслышать мягкий, добрый голос человека, который по собственной воле пришел ему на помощь. Всем, кому было нужно, Энгельс рассказывал необходимое, поправлял, советовал, спорил, — а когда он особенно едко высмеивал врагов, Ваганов смеялся и хлопал в ладоши...



*   *   *

На Ждановской-конечной Ваганов вышел из метро и, купив билет до Малаховки, отправился на железнодорожную платформу.
Был совсем уже поздний вечер, электрички ходили редко, и Ваганов, стоя на открытой платформе, на осеннем ветру, продрог. Но это для него ничего не значило, наоборот, он нашел в этом какую-то прелесть: пусть продрог, зато скоро сядет в электричку, будет смотреть в окно и думать о той, к кому ехал.
И даже не знал он, там ли она еще, в тех ли, незабываемых им, краях живет, но надеялся, что там, иначе бы зачем он ехал? И когда он смотрел, как ветер, словно вырвавшийся откуда-то, подхватывал с платформы желтые, скрюченные листья, рвал и кидал их вверх и как листья, попав в свет луны, золочено взблескивали, искрясь, то почему-то именно это успокаивало его в мысли, что она там, в Малаховке, нигде больше.
Плавно подкатила электричка, и Ваганов, войдя внутрь, устроился в углу, там, где потемней, чтобы лучше виделось в окно. Он заметил, как фонари на платформе, совершенно без толчка, поплыли в сторону Москвы, замелькали... и пошли уже деревья, кусты. Он знал, что если смотреть и думать о деревьях днем, то они желтые, ну, а каковы они теперь? И — привычным представлением — он хотел ответить, что такие же, желтые, но разве так это было? Ночь изменила их цвет, блики на окне не давали вглядеться в деревья... И выходило, что цвета никакого нет, а есть блеск.
«Но зачем мне это?..»
И как только спросил себя так, то начал думать серьезно, чем он жил и чем мучился последние годы. Все, что было и происходило с ним в эти годы, все, конечно, шло от любви, и у этой любви был собственный путь развития.
Три года он думал о времени и пространстве и думал для того только, чтобы написать стройную, толковую — и никому не нужную, как говорит Лена, — работу, а потом спросить себя: для чего же, для чего? — и ответить: не знаю. Но пройдет время, год, еще год — и снова поймешь, что смысл во всем был, только не тот, пожалуй, какой виделся прежде. Если он любил, то работа его была продолжением любви, борьбой за любовь, — разве не так? — и отвечал теперь усмехаясь: пожалуй, что так. И потому усмехался, что понял все это не тогда, не три, не два даже года назад, а совсем недавно.
Да, прошло еще три года, прежде чем он понял, что, раз полюбив, он не мог уже разлюбить, а раз так, то чтобы не представляла из себя его нынешняя жизнь, в ней нет смысла, ибо в ней нет любви. Это одна сторона. Но вторая сторона как раз в том, что любовь в нем жива, но не к тому человеку, с кем жил, а к другому, который — что теперь? кто теперь? — для того он и ехал, чтобы ответить, сказать себе.
В самом деле, шесть лет упорно боролся, но не с призраками ли боролся? А если нет, то с чем же? С самим собой? Да, отчасти так, но неужели борьба с собой имеет такую цену? То есть неужели, пока боролся за любовь и понял, что любит как будто навечно и что без любви жить нельзя, неужели за это и нужно потерять любовь навсегда? Для того ли вновь открыть ее в себе, чтобы потерять уже наверное?
Неужели он пришел к этому?
Нет, пока он пришел к более простому: раз он должен был ехать к ней, искать и найти ее, он и ехал. Теперь ехал к ней.
К ней, к ней... Это была правда.
Он попытался представить Майю, какая она сейчас, и представить не мог. Перед глазами стояла та, прежняя она: смеющаяся, с тревожными большими глазами, в белой блузке и белых чулках... И такая она, что прежде, что теперь, жила в нем, такой он посвятил тысячи сомнений, тревог, заблуждений, истин... Такую ее, забывая то на миг, а то и надолго, он вновь обретал в своей памяти, как только начинал задумываться: зачем живет, кого любит, к чему идет...
Когда он услышал: «Малаховка» — и почувствовал толчок остановки, то испугался не столько того, что мог бы проехать, сколько самого себя. Он выскочил на перрон и, замерев, всем существом своим спросил себя: «Неужели я все-таки здесь? Неужели приехал к ней?..»



*   *   *

Впервые Лена назвала его «предателем» спустя год после смерти Лидии Григорьевны.
Лидия Григорьевна, мать Лены, в ссорах между дочерью и Вагановым почти всегда брала сторону зятя. Это была спокойная, тихая женщина, с добрыми глазами, ровным голосом; особенной чертой ее характера была врожденная тактичность, способность внимательно слушать человека, а главное — с полуслова понимать его. Муж ее погиб в 45-ом году на Дальнем Востоке, куда его направили сразу после победы над Германией. Долгое время после войны Лидия Григорьевна жила с дочерью в небольшой комнатке на Арбате, работала кассиром в кинотеатрах, мечтала об отдельной квартире. В 60-х годах (в то время еще неохотно вступали в кооператив) она рискнула, внесла первый взнос, а ровно через год они с дочерью въехали в однокомнатную светлую квартиру. Когда Лидия Григорьевна умерла, через два года после свадьбы дочери, квартира была переписана на Ваганова и Лену.
Иногда Ваганов разговаривал о пространстве и времени и с Лидией Григорьевной. Она внимательно выслушивала Ваганова, соглашалась с ним почти во всем, лишь изредка делая незначительные замечания — и Ваганов с радостью сознавал, что она в самом деле хороший собеседник: замечания ее были всегда по существу.
А Лена, прожив с Вагановым полтора года, начала относиться к его размышлениям со все возрастающей снисходительностью, порой с откровенным пренебрежением. Она никак не могла поверить, что он способен думать об одном и том же в течение нескольких лет, — это становилось глупым, навязчивым. Правда, она не говорила ему об этом, боясь обидеть его, но часто теперь при разговорах усмехалась или уходила на кухню, не дослушав рассуждений Дмитрия.
— Не обращай ты на нее внимания, — чаще всего говорила Лидия Григорьевна. — Ветреная девчонка, ничего-то ее не интересует... Как ты сказал: время — это не только изменения сами по себе, но и?..
И Ваганов, забыв обо всем, продолжал развивать мысль для Лидии Григорьевны. Опытное женское чутье подсказывало ей, что все эти вопросы занимают Ваганова не праздно, что он чем-то мучается, ищет каких-то решений, выводов, что это — не прихоть его, но необходимость так жить, так думать. То же самое она старалась внушить дочери, когда выдавался случай, но, кроме ссор с Леной, из этого ничего не выходило.
Ваганов продолжал писать главы записок. Однажды, прежде чем выложить свои мысли на бумагу, он расположился против Лены и, по обыкновению взволнованно и искренне, долго рассказывал ей свои раздумья. Он не замечал, что Лена на этот раз с каким-то особенным равнодушием относилась к его словам, потом в ее взгляде появилось заметное нетерпение, было похоже, что ей хочется возразить, сказать что-то важное, сильное, обидное, но она, как бы ни хотелось ей этого, того же боялась.
— Итак, — продолжал Ваганов, — время, как процесс изменений, есть еще и движение вообще. И хотя Энгельс различает, кажется, понятия «движение» и «время», тем не менее время — это движение как таковое. Удивительно и то, что мы не только ориентируемся во времени с помощью конкретных изменений, но и пользуемся абстракциями для фиксирования этих конкретных изменений. Именно: что такое час? Это — человеческая конкретизированная абстракция, нужная нам для того, чтобы в абстрактной форме фиксировать конкретные изменения нашей жизни. Это кажущееся противоречие в действительности есть не что иное, как тождество противоположностей, диалектический закон. Время идеально, как абстракция, и одновременно материально (конкретно), как  п о с т о я н н о   м е н я ю щ е е с я состояние объективного мира. Ну, как?!
И потому, может быть, что последние слова Ваганов произнес с какими-то торжествующими нотками в голосе, с чувством победы над чем-то и кем-то, Лена не выдержала — вспыхнула, резко встала и срывающимся, тонким голосом выдохнула:
— Это все бред какой-то, Митя!.. Господи, как это все глупо; неужели ты сам не понимаешь этого. Глупо, глупо!..
Ваганов, ничего не понимая от неожиданности, откинулся на спинку стула и смотрел на Лену удивленными глазами.
— Дмитрий, пойми меня... Я уважаю тебя... люблю, но ведь нельзя же так... Ты взрослый человек. Пойми это... Ну, так нельзя, тебе не семнадцать лет, ну какое тебе сейчас время и пространство? О чем ты все время думаешь, о чем? Все это одни глупости, извини меня...
— Но как же?.. — пролепетал Ваганов. — Ведь ты сама когда-то... Ты помнишь? Ты говорила мне, что...
— Ну говорила, говорила! Но это было сто лет назад, мы были дети...
— Пусть это было и сто лет назад, а было это, кстати, совсем недавно, — это не имеет значения! — горячо заговорил Ваганов. — Над этим думают не только дети. Пожалуйста, не возражай, — заторопился он, когда Лена хотела что-то сказать. — Многие великие люди думали и думают над этим. Это вовсе не так глупо, как кажется.
— Может быть. Но пойми: это только тогда умно, когда занимаются специалисты, люди, предрасположенные к этому, гении... Ну, не простые, по крайней мере, люди... А ум обыкновенно — умного человека состоит еще и в том, чтобы хоть это понимать.
— Согласен. Только два года назад за те же самые мысли ты называла гением и меня, открывателем и прочее. А теперь? Что изменилось теперь?
— Мы изменились.
— Но не изменился поставленный мной вопрос, наука не изменилась. Пространство и время, как проблема, существуют, я это утверждаю и защищаю свое право заниматься тем, чем хочу. Хотя бы и философией!
— Пожалуйста, ты можешь заниматься всем этим. Но уволь меня. И еще — подумай: что практического, какие практические выводы сделал ты из своих «открытий»? Какая польза людям? Тебе самому? Что же такое твои время и пространство, когда жизнь проходит мимо тебя?
— Мимо меня? Как это — мимо меня? Да я ее ощущаю в себе больше, чем кто-либо другой, я живу действительно, я думаю...
— Ты живешь. Конечно. Но где? Чем? Уж не думаешь ли ты, что можно любить человека в двадцать один за то же, что и восемнадцать? Да, раньше мне нравилось все это, я любила тебя, ты был не как все, ты казался мне умным. Но теперь-то ведь ясно как день — все это голая философия, пустота. Так прикажешь любить, уважать тебя за это? Если не так, то, пожалуйста, растолкуй мне, открой мне глаза, как прежде. Ну же?!
— Ты неправа, — ответил Ваганов. — Я... ничего не могу тебе сказать, это надо чувствовать. Когда ты чувствовала, ты любила. И наоборот.
— Нет, я люблю тебя, люблю... Но пойми — так больше не могу. Ведь ты будешь инженером, твое дело техника, а ты до сих пор софист. До сих пор...
— Нет. Нет. Все не так. Лучше не будем.
— Прости. Но я должна была сказать. И прошу — не говори мне больше ничего о философии. Делай, что хочешь — пиши, думай, занимайся, но не разговаривай со мной об этом. Пощади меня.
Ваганов молча кивнул. Так молча они просидели друг против друга некоторое время. Когда из кухни вышла Лидия Григорьевна и, взглянув на дочь, укоризненно покачала головой, Ваганову вдруг так сделалось обидно за всех троих, что, не выдержав, он поднялся и направился к выходу...
С того времени, когда было ему очень больно или обидно, и начались его бегства. Остаться одному, подумать — в этом была своя радость, свое облегчение. Обычно он долго бродил по городу, спорил в себе, соглашался и не соглашался, но даже если и выходил мысленно победителем в споре, чувство победы уже не было таким полным и радостным, как прежде. Он начал как будто в самом деле понимать, о чем говорила Лена, но не ту правду понимать, о какой говорила она, а другую. Он понял, что остался один, что то, чем жил и живет он, ей вовсе не нужно.
Он остался один. Но мысленно, пока ходил по улицам, он мог разговаривать почти со всеми людьми, что окружали его. Вглядываясь в людей, он научился вскоре что-то выделять в них, видеть какую-то основу окружающего его движения. Ему казалось, что, разбираясь в некоторых отвлеченных проблемах, он мог выделить в людях нечто общее, вечное, а случайное, ненужное само по себе оставалось в стороне.
Удивительным, правда, было то, что он никак не мог осознать, что же такое он выделял вокруг себя, в чем видел эту неуловимую общую особенность людей. Эта особенность приносила ему какое-то странное чувственное наслаждение, радовала, волновала его. Но что же это? Что?
Однажды в институте мимо Ваганова пробежали Лена и Борис; она не видела Ваганова и очень естественно держала Бориса за руку. Ваганова не то поразило, что они были вместе, что держались за руки и что, проходя мимо, не заметили его, но другое: они были как одно настроение — радость, веселье, легкость. Они были все то, в чем ему, Ваганову, не было места. Он — это одно, она — это другое. И вот тут-то он с болью понял, что время в самом деле существует явно, конкретно: время, только оно, то есть внутренние  и з м е н е н и я  в Лене, удалили ее от него. Теперь она уже не понимает его, он чужд ей своими мыслями.
Тем с большим чувством внутреннего откровения потянулся он к чужим людям. И вновь увидел в них то притягательное и общее, что словно бы оправдывало его размышления. Тайна, которая была в каждом человеке, то одной, то двумя, а то несколькими чертами, эта тайна была так сильна, что всей душой своей он не мог не потянуться к ней.
Он не понимал еще, что потому он потянулся к ней, что в сердце его, словно бы уже уязвленном, продолжала жить где-то в самой глубине, в какой-то странной сути — надежда. Надежда эта была любовью.
Этой любви еще нужно было проснуться, еще ощутить, вспомнить самое себя, но главное — она жила в нем, она была.
Если его оставили одного, то для того, наверное, чтобы он, наконец, понял, кому он посвящал все свои мечтания, поиски, заблуждения. Ведь он любил — и не ту вовсе, с которой жил и с которой был одинок, размышляя о времени и пространстве, но ту, которая и послужила причиной этих размышлений.
Он не понимал еще этого так, чтобы перед глазами наверное встал конкретный образ, но то чувство общего и прекрасного в людях, та тайна, что волновала его, это ведь была красота.
Когда он вновь заметил ее, вот в этой женщине, в этом ребенке, вот в той девушке, ему открылось, что он давний ее пленник, что любовь и красота, если они и толкнули его задуматься над временем и пространством, то лишь для того только, чтобы он вновь вернулся к ним.
Любовь вновь ожила для Ваганова, она была вокруг него, воплощалась в красоте, ее зове постигать ее, стремиться к ней. Он почувствовал себя, со временем, не созерцателем даже, но мучеником красоты, потому что терялся в ней и не находил выхода чувствам.
Не изменив жене, он уже изменил ей с людьми.
Когда Лена почувствовала это, когда поняла, что из-за времени и пространства в их семье происходит нечто очень серьезное и важное, она испугалась. Она любила Ваганова, но хотела видеть его не тем, кем он был, а другим, но и он хотел видеть в ней не ту, а другую, даже больше — он хотел, чтобы она была той, другой.
Лена начала вновь интересоваться его жизнью, его мыслями, но, раз оттолкнув его, раз направив его к размышлениям об истинной его любви, она ничего уже не могла вернуть. Она все более убеждалась, что чтобы не совершалось в их доме, в их семье, потеряло для Ваганова всякий смысл. Она видела движение его внутреннего «я» — от нее к другим — и не могла простить ему этого.
— Предатель! — так сказала она впервые.
Он, сразу не поняв, словно бы споткнулся на услышанном слове, но тотчас ощутил, как густая, враз наполнившая его до краев обида растеклась в нем. Он, думающий, внутренне кричащий ей, что это она, она предательница, вдруг услышал: предатель — он.



*   *   *

Ваганов постучал в дверь.
— Да, да! — услышал он. — Кто там?
Он вошел в дом; свет низкой, не прикрытой абажуром лампочки ослепил его. Он защитил ладонью глаза и, щурясь, наугад сказал:
— Здравствуйте!
— Здорово, здорово, парень, — усмехнулся кто-то, и когда Ваганов, немного погодя, убрал от глаз руку, то увидел отца Майи, каким его и запомнил: с бородой, в круглых очках. Знакомы они не были, и отец Майи смотрел на него с любопытством и затаенной усмешкой.
— Что скажешь, молодой человек?
— Я... — начал Ваганов. — Видите ли, я проездом...
— Переночевать, что ли? — подсказал отец.
— Да нет... не совсем... Я хотел спросить, дома ли Майя?
— Майка-то? А вы что, знаете ее?
— Да. Мы вместе учились. Хотелось бы повидать.
— Тогда полезай наверх, — сказал он. — Она, парень, на втором этаже у нас. Эй, Майка! — крикнул он уже дочери. — Тут к тебе гости, принимай!.. — И опять усмехнулся: поздние гости.
Ваганов по деревянной лестнице полез наверх, откинул люк и ступил в просторную, слабо освещенную комнату. В углу, за столом, сидела Майя и, как было видно, гадала на картах. Рядом с ней в маленькой кроватке спал ребенок.
Долго они глядели друг на друга.
— Откуда ты? — спросила она наконец взволнованно, но скрывая это.
— Из Москвы, — ответил он. — Здравствуй.
— Здравствуй... Вот уж кого не ждала, — усмехнулась она той же, как и ее отец, усмешкой. — Проходи, садись. — Она пододвинула ему стул.
Он прошел и сел.
— Может, — крикнул снизу отец, — мы по этому поводу сообразим?
— Ладно, без тебя обойдемся, — отрезала Майя (непривычным для Ваганова голосом), подошла к люку и закрыла его.
Она села на прежнее место и пристально, вновь с усмешкой, начала глядеть ему в глаза. Он опустил голову, чувствуя, как краснеет.
Так, сидя с опущенной головой, он неожиданно вспомнил девушку в автобусе и понял, на кого она была похожа. — на Майю, какой она была сейчас перед ним.
— Сегодня, — сказал он, поднимая голову, — я видел девушку, она похожа на тебя...
— Да брось ты... — вяло махнула она рукой.
Он посмотрел на нее внимательно и не заметил ничего прежнего, что было в ней, какой она жила в его памяти: смеющаяся, быстрая, с озорными глазами...
— Ты женат? — спросила она.
— Да, — ответил он. — Сегодня как раз пять лет.
— Молодец, — искренне похвалила она. — А у меня, видишь, дочь. — Она показала на девочку. — Три года уже. Отца только нет...
— Да, — согласился он, — бывает.
— Чаю хочешь?
— Нет, спасибо.
— А водки?
— И водки не хочу.
— И ладно, — согласилась она. — А у тебя есть дети?
— Нет.
— В свое, значит, удовольствие живете? — снова усмехнулась она.
— Ну, да, — согласился он. — Выходит, в свое.
— Не обижайся... Ты, конечно, институт закончил?
— Да. Политехнический.
— Давно?
— В прошлом году. Теперь преподаю в техникуме, сопромат.
— Чудное слово, — покачала она головой. — Не знаю такого.
— Сопротивление материалов, — подсказал он. — Да это все ерунда... Хорошо у тебя, — показал он на комнату.
— Брось, брось... — усмехнулась она. — Все у меня погано, все... Живу с отцом, дочка вот еще. Мама-то умерла... — Она помолчала. — Ты инженер. Ты теперь... у-у-у... А я? Знаешь, кто я?
— Кто?
— Продавец. Всего-навсего.
— Все это не имеет значения.
— А что имеет? Не имеет... Жена-то небось тоже институт окончила?
— Да.
— А говоришь — не имеет...
— Ничего не имеет значения, — все-таки возразил он. — Все это ерунда.
— Ну, что, по-твоему, имеет значение тогда?
— Что? Надо подумать...
— Надо, — улыбнулась она. — Давай-ка все-таки выпьем... Что-то хорошо с тобой говорить. Не понимала этого раньше.
Она достала из буфета две рюмки, початую бутылку коньяка, лимон.
— Ну, за твое пятилетие!
— За твою дочь!..


А ночью, когда и Майя, и дочь ее, и отец ее давно уже спали, Ваганов вдруг ясно-ясно увидел себя со стороны; и сделалось ему мучительно стыдно... Теперь, увидев Майю, поговорив с ней, он как-то по-простому, по-житейски, как взрослый мужчина, понял, что она вовсе не та девочка, которую он любил когда-то, что от той девочки, кроме имени Майя, ничего уже не осталось; впрочем, она, может быть, и осталась сама собой, только повзрослела, преобразилась во времени; главное другое — того человека, той легкомысленной, веселой девочки, из-за которой он столько мучился и ради которой столько сделал, просто не было уже на белом свете, и вся жизнь его, все поиски и внутренние споры, оказывается, были пустыми, никчемными и никому ненужными. Как странно, жестоко она рассмеялась, когда он показал ей свою тетрадь. «Пространство и время»! Ужасно, удивительно смешно! Она просто даже не поняла, о чем это он ей говорит, что хотел сказать своим «пространством и временем»... Для нее не существовало этих отвлеченных вопросов, она вся была переполнена заботами и ощущениями реальными, конкретными. За эти годы слишком много событий произошло в ее жизни, и события эти всегда отзывались в ее сердце конкретно — болью, радостью или разочарованием. Но «пространство и время»? — нет, об этом она решительно ничего не знала и не поняла Ваганова. И теперь ему было стыдно сознавать, что он, чуть ли не пять лет протоптавшийся на одном месте, узнал об этом, догадался об этом с достаточной очевидностью лишь сегодня — увидев, как реальные годы отразились на девочке, которую любил. Не было ничего и не было никого, кого он любил когда-то, и значит, он жил бессмысленной, пустой жизнью... Он жил идеей, в каком-то идеальном мире и кому-то что-то доказывал, и оказалось, что он доказывал, что время можно остановить или даже повернуть его вспять, а этого сделать нельзя.
И получилось, думал он уже с каким-то страхом о себе, что он просто всегда бежал от серьезной, нужной, реальной жизни. И что, может быть, он действительно был предателем по отношению к этой жизни. Но ведь он никогда не хотел этого! Наоборот, всегда хотел истины, правды, искренности. Видимо, во всем нужна мера, даже в поисках истины. Он попробовал поставить себя на место своей жены Лены и понял теперь ту муку, какую она, должно быть, испытывала, живя с ним. Жить с человеком, зная наверное, что он постоянно думает о другой, — это, действительно, мука. Но еще большая мука понимать, что это были просто глупые его мечты, это было еще детство, это было несерьезно, а ведь лет ему было уже достаточно много, чтобы можно было назвать его взрослым человеком, мужчиной...
— Ты что приехал-то? Любишь, что ли, меня? — спросила Майя.
Ему стало не по себе от этого вопроса.
— Да ты не бойся, — усмехнулась она. — Я по-хорошему спрашиваю. Так просто... Любишь — и любишь. Мало ли кто кого любит...
Но он опять промолчал.
— Бить вас надо. Мужиков-то... Чтоб знали, как жить...
И через секунду добавила:
— Ну да ладно, теперь уж все равно...


Вернувшись в Москву, он зашел в столовую на Кузьминской улице. Сверху, со второго этажа, он смотрел, как по Кузьминскому мосту на огромной скорости проносятся грузовики, автобусы, легковые автомобили...
Все прошло, думал он.
А машины шли и шли...
Постепенно, разомлев от пива, он начал усмехаться над собой, качать головой. Ну пусть все прошло, ладно, ладно...
Он вспомнил, как Майя переспросила: «Саша? Какой Саша? А-а...» — и махнула рукой на то, что было. Но все-таки «того» Сашу она вспомнила, думал он. А что говорил ей Саша? Нет, этого она не могла вспомнить... Тогда Ваганов подсказал: о любви, о времени и о пространстве... Она тихо засмеялась: никакого времени и пространства она не помнит. Ну, а что о любви — это естественно.
И он качал теперь головой...
Он вставал, шел к буфету и покупал еще пива, сам выливая его из бутылки в кружки. Потом возвращался в зал, садился на прежнее место...
Когда, уже под вечер, ему надоело смотреть на улицу, мост, машины, он повернулся от окна к буфету — и удивленно повел бровью. Через стеклянную дверь он увидел, как в зале напротив, диетическом зале, официантки накрывали длинные, в пышных белых скатертях, столы, расставляли закуски, вина...
«Наверное, — подумал Ваганов, — какой-нибудь банкет будет. Ах же, сволочи!..» — улыбнулся он с завистью.
Но и ему было не плохо от пива. «У них свое, у меня свое... Чего завидовать?» Но завидовал, а главное — чувствовал какую-то тревогу...
А потом словно бы посветлело кругом, послышалась радостная, громкая музыка, начали приходить гости, они смеялись, шутили и проходили мимо зала, в котором сидел Ваганов, в диетический зал... Они даже и не обращали внимания на тех, кто сидел в другом зале, как будто это был собственный их дом, а не общественная столовая...
Потом что-то закричали, захлопали в ладоши, ударил туш — и Ваганов увидел, как по лестнице вверх на второй этаж поднимается смущенная пара, — она в белом, он в черном...
«Вот оно что... — думал Ваганов. — Ты смотри... Пойду-ка я еще пивка закажу, посмотрю отсюда на них... Это ведь можно, я никому не мешаю...»
Он сидел, пил пиво и глядел, как началось в другом зале празднество, все там смеялись, легки были сердцем, лилось шампанское, кричали: «Горько!»
В сознании у Ваганова что-то прояснилось, волнующее, ноющее чувство поднималось из груди в голову...
Тогда, попив еще пива, чувствуя раскрепощенную свободу своей воли, своих действий, он поднялся и пошел прямо в диетический зал на свадьбу. Никто, когда он зашел, не обратил на него внимания, он сел на свободный стул, кто-то наклонился к нему, что-то сказал, а он показал большим пальцем: во, мол, как хорошо ему!..
Ни один человек на свадьбах не знает всех гостей сразу, кто-нибудь кого-нибудь да не знает, потому не удивительно, что Ваганов для окружающих был своим, ему наливали, с ним чокались, а он вместе со всеми кричал: горько!..
Рядом с ним сидели молодые ребята, как оказалось — музыканты, и один из них, пьянея, все рассказывал Ваганову, что нет ничего милее халтуры, им на брата заплатили по червонцу, кроме того — водка, закуска... «Да, да...» — соглашался Ваганов.
Он познакомился с этим парнем, его звали Витя, играл он на саксофоне, смеялся, шутил... Он спросил у Ваганова, с чьей тот стороны, и Ваганов, не задумываясь, ответил, что со стороны невесты.
— Ну, давай за невесту! — предложил Витя.
— Давай за невесту, — согласился Ваганов. — Это хорошо, за невесту. — Они выпили.
Пьянеющим взглядом Ваганов посмотрел вдаль по столам, туда, где в туманном расстоянии сидели жених и невеста; ему захотелось пойти к ним, поцеловать невесте руку, поздравить их с законным браком. Ему думалось, что у них, конечно, все истинно, по-настоящему, он от чистого сердца желает им счастья, здоровья, много-много детей...
И тут он начал рассказывать Вите такое сокровенное, наболевшее, такое сложное и путаное, что тот, ничего не понимая, лишь смотрел на Ваганова хитрыми улыбающимися глазами и кивал головой: мол, это все ясно, как день ясно... И то ему ясно, что время и пространство — это действительно одно, а собственная его жизнь — это другое; но в то же время это такое все единое, что можно с ума сойти; и то ему ясно, что всякое сложное есть великое простое...
— Все тебе понятно? — наконец спросил Ваганов.
— Все, — усмехнулся Витя.
И Ваганов понял, что ничего Витя не понял. Ну и ладно, махнул он мысленно рукой, каждому понимать свое...
Потом Витя оставил Ваганова, пошел играть на саксофоне и, когда играл, подмигивал Ваганову, они были друзья. Ваганов пригласил какую-то девушку танцевать, легко и славно, как казалось ему, у них получалось, потом Витя вместе с другими ребятами из оркестра повели шуточную, уже истинно русскую мелодию — и Ваганов, обо всем забыв, вышел в круг...
Устав и ослабев, он вернулся на свое место, задумался...
...И тут кто-то знакомым, родным голосом как будто сказал ему тихо:
— Митя...
Он оглянулся и увидел, что рядом стоит Лена и смотрит на него какими-то незнакомыми ему, странными глазами.
— Митя... — повторила она.
И устало присела с ним рядом, положив как бы враз потяжелевшие руки на стол, и протяжно вздохнула.
А он, как будто даже и не удивившись, начал говорить. И говорил, не останавливаясь, умно, глупо, путано, ясно, зло, добро, обидно, лестно, влюбленно... Она слушала, смотрела на него, словно впервые видя этого человека, как бы открывая его для себя... Глаза у нее лихорадочно блестели; он не знал еще, что всю ночь она не спала и тоже думала, думала, надеясь и устрашаясь. Это было в первый раз, что он не ночевал дома. И столько, сколько она передумала о нем и о себе в эту ночь, она еще никогда не думала... Она слушала, смотрела на него, верила и не верила, гладила ему руку...
— Митя, — изредка повторяла она. — Родной. Глупый...
...Вдруг кто-то крепко взял Ваганова за плечо и обратился к нему со словами. Ваганов не понял, помотал головой, с трудом выходя из полузабытья.
— Можно поговорить с вами, молодой человек? — снова спросили его.
— Да, да, — наконец понял Ваганов. — Конечно, пожалуйста, давайте говорить...
Рядом с Вагановым сел серьезный, трезвый мужчина и испытующе поглядел ему в глаза.
— Простите, конечно, молодой человек, но... вы кто? У вас есть пригласительный билет?
— Какой пригласительный билет? — Ваганов, трезвея, вдруг так испугался, что даже пот выступил у него на лбу. Он понял, что кто-то засомневался в нем. И сказал: — А я... с ребятами из оркестра.
— Разве? — смутился мужчина. — Но мы, кажется, приглашали всего четверых... — Он задумался. љ— Знаете, если вам не трудно, пойдемте к вашим ребятам.
Они поднялись, и Ваганов, подойдя к ребятам первым, успел прошептать Вите: «Все, что хочешь, — я из вашего оркестра».
Витя, недоумевая, кивнул. Он так и сказал мужчине: да, он с нами, и мужчина извинился перед Вагановым за беспокойство.
Но когда Ваганов вернулся за стол, мужчина спросил и остальных ребят. Те удивленно пожали плечами: не знаем такого.
Вскоре, почувствовал Ваганов, за спиной у него начал расти шум, этот шум приблизился к нему, кто-то встряхнул Ваганова, поставил на ноги, и он увидел, как окружили его до этого веселые, а теперь возмущенные люди. Потом на него кричали, ругали его, но для него это не имело уже никакого значения, все ему стало вдруг безразлично.
Его тащили куда-то вниз, кто-то хотел все время проучить его, но серьезный и трезвый мужчина спокойно уговаривал всех:
— Не надо, товарищи... Пожалуйста, без рукоприкладства...
Как ни в чем не бывало, он взял Ваганова под руку и расчищал для Ваганова дорогу, все время о чем-то расспрашивая его, как будто они были давние друзья. Ваганов ничего не понимал, но что-то отвечал, а мужчина с одобрением кивал, как будто все понимая.
Внизу все же удалось кому-то, пока Ваганов надевал плащ и фуражку, толкнуть его, но не сильно, Ваганов покривился, усмехнулся.
— Да не нужно же, товарищи! — с болью за Ваганова упрекнул мужчина. — Нельзя же так! Спокойно!..
Из плаща Ваганова неожиданно выпала тетрадь, ее сразу подхватили, начали листать, читать... Кто-то рассмеялся: «Пространство и время!» — кто-то покачал головой, а потом снова все загудели...
Мужчина повел Ваганова к выходу и на прощание прошептал:
— Ну, идите же... Пожалуйста, идите. И... не обижайтесь...
Тут кто-то сильно толкнул Ваганова в спину, он полетел вперед, широко расставив руки. Вслед за ним выбросили и тетрадь... Споткнувшись, Ваганов упал — и дверь в столовую тотчас захлопнулась.
Ваганов поднялся с земли, подобрал тетрадь, обернулся и долго смотрел на веселые, светлые огни в окнах.
«Выгнали... — думал он. — Ну ладно, ладно... Я ведь объяснить хотел... Вы же ничего не знаете, ничего... Эх, вы...»




Из книги "Другу смотри в глаза". Изд-во "Голос-Пресс", 2006


Рецензии