Инфант против скупца

Самуил Устинович Глобов решил строить гараж. Машины, правда, у него не было, но он рассудил так: ее, голубушку, нужно покупать тогда, когда появится гараж. А то иные как делают: машину купят, а держать ее негде. И гниет, бедняга, пропадает...
Покупать Глобов хотел «Запорожца», причем с рук: дешевле. Поездит на ней, осмотрится, навыки шоферские приобретет, а дальше видно будет... Можно, к примеру, и о «Москвиче» подумать, «Москвичонка» купить. Тоже с рук, разумеется. Дешевле.
А что, почему обязательно новое покупать? Новое — дороже, а суть та же: четыре колеса и железная крыша над головой.
В Подмосковье Самуил Устинович переехал недавно. Жил в Сибири, работал в редакции городской газеты, подвернулся обмен на подмосковный городишко Февралевка, и Глобов удачно его осуществил. Вначале переехал в однокомнатную квартиру, затем — в двухкомнатную, с доплатой.
Впрочем, сейчас разговор — о гараже. О машине.
Даже о колесах сперва, если говорить по порядку.
С колес все и началось.
В издательстве, где теперь работал Самуил Устинович (почти каждый день Глобов ездил из подмосковной Февралевки в столицу, на электричке), он столкнулся со своим давним институтским знакомым Женовым, пройдохой и пьяницей, который при всей своей многодетности (четверо детей от трех жен; плюс внук от старшей дочери) успевал до сих пор веселиться с девочками, пить горькую, не забывая, кажется, и о работе — он был прозаиком. Звали его Борис Аркадьевич. Глобов с Женовым не были друзьями, знакомыми — да, были, относились друг к другу с некоторым недоверием, но это не мешало им при встречах болтать о том о сем: им обоим было по сорок лет, есть о чем поговорить. Разговорились и в тот раз.
Самуил Устинович не стал откровенничать, что вот, мол, машину хочу купить, гараж буду строить, а просто на всякий случай ввернул словцо, выводя разговор на «автомобильную» тему:
— С колесами нынче туго, Боря.
— С какими колесами? — не понял Женов.
— С запасными, конечно. Например, для «Запорожца». Друг у меня один страдает...
— Если очень надо, могу помочь. Запиши телефон.
— Ты это серьезно? — удивился Глобов. Удивился он еще и потому, что о колесах, в сущности, рановато было думать, но раз подвернулся случай — почему бы не воспользоваться им? Вот этому он и удивился — что случай сам шел в руки.
Самуил Устинович старательно записал телефон в пухлую книжицу.
— Скажешь, от Женова, мол. Быстро все сделают.
— А там все нормально? Законно?
— Не трепещи, Глобов! Контора — сугубо официальная, государственная.
Поговорили еще кое о чем. Борис Аркадьевич все намекал, что неплохо было бы Глобову раскошелиться, угостить многодетного отца (например, за вовремя предложенный телефон), однако Самуил Устинович делал вид, что не понимает Женова, и Борис Аркадьевич, оценив ситуацию, смотрел на Глобова насмешливо и с подначкой: ох, Глобов, Глобов...
Стояли они во время разговора в коридоре. Глобов — высокий, в черном кожаном пиджаке, с рыжевато-блеклыми усами, которые всегда почему-то неровно-косо подстрижены — может, оттого, что глаза у Глобова не совсем парные. Кругло-мелкие, они были разной величины — один глаз с пуговицу на пиджаке, а другой — с пуговку на рубашке. Женов, наоборот, был маленького роста, заросший бородой, с огромной проплешиной на голове, в очках, за которыми прятались то ухмылистые, а то тоскливые глаза. Не нравились эти глаза Глобову: чему тут можно ухмыляться, когда у тебя четверо детей от разных жен и вид заштатного забулдыги? Вот так они стояли в коридоре, мимо них шли люди, с Глобовым здоровались почтительно, некоторые — даже подобострастно (Самуил Устинович числился в издательстве как бы начальством — контрольным редактором), а Женова иногда похлопывали по плечу, иногда подмигивали по-свойски, а иные делали вид, что вовсе не замечают его: может, Борис Аркадьевич принес очередную рукопись — кому охота возиться с ней? Нет, лучше подальше от греха...
— Не женился еще? — между прочим поинтересовался Женов у Глобова: в былые времена Женов делал несколько попыток познакомить Глобова со «стоящими» женщинами, женить его, но из этого ничего не получилось.
— Есть одна женщина... — округло ушел от ответа Глобов.
— Ну, привет одной женщине! — усмехнулся Женов и, сунув на прощание руку, испарился из издательства, будто его и не было. «В пивную пошел», — многозначительно решил Глобов.
Неделю, если не больше, думал Самуил Устинович: звонить насчет колес или не звонить? С одной стороны — и машины-то еще нет, да и гараж вначале надо построить, с другой — запасные колеса на дороге не валяются, не помешают в будущем. Скажем, хотя бы два колеса; нет, два — много; одно колесо.
И наконец решился, позвонил.
Человек, который поднял трубку, разговаривал с Глобовым быстро, как бы на бегу, задыхаясь; голос был молодой, напористый. Он без всяких обиняков приказал Глобову: приезжайте, встречаемся на Пушкинской площади, у кинотеатра «Россия».
Странным это показалось Глобову, подозрительным — так вот сразу быка за рога, без особых расспросов. Но делать нечего — поехал Самуил Устинович на Пушкинскую, сам ведь позвонил.
У касс малого зала стоял молодой человек, с коричневой папкой под мышкой. Удивительней всего — без шапки, в тонком плаще, а ведь зима давно пуржила по Москве, морозец изрядно пощипывал носы и уши. Пришлось Глобову сделать вывод: несерьезный, видать, молодой человек, вряд ли толк будет.
А впрочем, какой толк ему нужен? Не будет колес — и Бог с ними. Деньги сохранней останутся.
И Самуил Устинович успокоился на этой мысли.
Молодой человек, надо сказать, сразу узнал Глобова, как и Глобов тоже узнал молодого человека. Почувствовали друг друга, не иначе. Познакомились.
— Питер, — без лишних слов представился молодой человек.
— Простите? — не понял Глобов.
— Ты что, глухой? Питер! — повторил молодой человек. На вид ему было лет двадцать: густые пшеничные волосы, голубые глаза, пушок на щеках, однако позже выяснилось — шел ему двадцать шестой год. (Между прочим, внешне он чем-то напоминал Глобову собственного сына, который служил сейчас в армии.)
— Ясно, — растерянно пробормотал Глобов. — А меня зовут Самуил Устинович.
— Женова давно знаешь? — в упор спросил Питер. Взгляд у него был странный: в голубизне глаз не просматривалось дна, и поэтому казалось, что не столько на тебя он смотрит, хотя и в упор, вот как сейчас, а будто обволакивает тебя туманом, голубой дымкой.
— Лет двадцать. А что?
— Да так, вопрос на засыпку, — рассмеялся Питер. Смеялся он странно: ни с того, ни с сего взрывался смехом и так же резко прекращал его.
«Жаргончик, — тоскливо подумал Глобов. — Вляпаешься тут еще...»
— Колеса нужны? — напрямую спросил Питер.
— Колеса, — кивнул Глобов. Он и сам не заметил, когда и как Питер подхватил его под руку, повел куда-то — кажется, в сквер, на скамейку — мимо редакции «Нового мира». («Вот бы там напечататься!» — мечтал всегда Глобов, а тут проходил мимо, будто и не «Новый мир» это был, а так, пивная.)
— Сколько?
— Чего? — не понял Глобов.
— Колес сколько?
— Одно. Для «Запорожца».
— Одно?! — рассмеялся Питер. — Ну, Сэм, ты даешь! Первый раз такого покупателя вижу. — И опять он смотрел на Глобова голубыми бездонными глазами, обволакивал его дымкой и туманом.
Глобов ежился под этим взглядом, тушевался.
— Ладно, черт с тобой! — махнул рукой Питер. — Но учти, Сэм, у меня такса твердая: сто пятьдесят. Ни копейки меньше.
— Сто пятьдесят рублей? — охнул Глобов. Он почему охнул? Все потому же: ни машины, ни гаража нет, а тут на тебе — выкладывай сто пятьдесят рублей — по спекулянтской цене — за колесо, которое и нужно ли еще будет? Поневоле охнешь.
— Ты вообще-то кто такой? — удивился Питер. — Говоришь: двадцать лет Женова знаешь. Женов, между прочим, не жмот.
— А вы давно его знаете? — в свою очередь поинтересовался Глобов. Странный у них разговор получался: Питер сразу перешел на «ты», Глобов продолжал говорить «вы», а между тем Глобову было сорок лет, а Питеру — только двадцать пять.
«Ох, уж эти дельцы. На «ты» с ходу... хамство, сплошное хамство», — удивлялся в душе Самуил Устинович.
— Он брат мой, — усмехнулся Питер. — Во плоти.
— Брат? — не понял Глобов: он знал — нет у Женова никаких братьев в Москве.
— Ладно, это к делу не относится, — отмахнулся Питер. — Сиди здесь, я сейчас. — И, перемахнув чугунные перильца сквера, Питер перебежал дорогу и скрылся в одном из ближайших переулков.
«Ничего не понимаю, — думал Глобов. — Он что, сразу и колесо сюда притащит? Куда я с ним?»
Сидел так Самуил Устинович минут двадцать, не меньше. Напротив него, на скамейке, по другую сторону аллейной дорожки, беззастенчиво целовалась парочка. Причем волосы у девушки были такие роскошные, пышные, что, когда парочка упивалась поцелуем, лиц их совершенно не было видно. Снег идет, морозец, а им хоть бы что, удивлялся Глобов. Вначале удивлялся, потом начал завидовать. Отчего это у других — красивые женщины, свобода, легкость, а у него — все только через труд, через усилие, через преодоление самого себя; вот и с женщинами — как долго ему нужно приглядываться к каждой из них, взвесить все «за» и «против»: стоит ли встречаться с той или другой? Заслуживает ли она этого? Достойна ли выбора порядочного мужчины? А в результате всегда получается какая-то каша, черт знает как и объяснить... Не очень уважал Самуил Устинович женщин, а чем они ему отвечали — он так и не мог разобраться. Главное, что ему было непонятно: почему не найдется ни одной порядочной женщины, которая бы по достоинству оценила все положительные (ну, и отрицательные, конечно, тоже, если таковые есть) качества Глобова?
А в серьезности собственной персоны Глобов не позволял себе сомневаться. Как можно жить, не уважая себя?
Наконец появился Питер, так же легко перемахнул чугунные перильца сквера (вот и это было странно для Глобова: неужели нельзя обойти заграждение и зайти в сквер там, где положено?) и, потирая руки, подпорхнул к скамейке.
— Ну, Сэм, считай: колесо у тебя в кармане. Начальничек подмахнул заявку.
— Какой начальничек? — насторожился Самуил Устинович. Впрочем, он относился настороженно ко всему, что было ему непонятно. Во всяком случае — что было непонятно сразу.
— Какая разница, Сэм? Тебе нужно колесо? Будет тебе колесо. — Питер снисходительно похлопал Глобова по плечу. — А сейчас, думаю, не мешало бы нам это дельце вспрыснуть. Как считаешь, Сэм?
«Ну вот, — тоскливо разлилось в груди Самуила Устиновича. — И дела еще нет, а давай «вспрыскивать». Уж эти современные ханурики...»
И Глобов покаянно-артистично похлопал по якобы пустым карманам.
— К сожалению, на деньги туговат... Не думал, что понадобится сегодня. — И ведь врал, врал Глобов: деньги были, не меньше 100 рублей, пожалуй.
— Это ерунда, — махнул рукой Питер. — У меня есть. Пошли.
Такого поворота событий Глобов не ожидал: ханурик сам собирается угощать? А, может, тут ловушка какая-нибудь? Как бывает в картах: мошенник вначале проигрывает, проигрывает, втягивая тебя в игру, потом бац — и облапошил до нитки. А иначе, если не надуть, зачем Питеру приглашать Глобова «вспрыскивать» дельце?
— Да и со временем у меня не очень, — продолжал отнекиваться Глобов, но Питер не слушал его, схватил за рукав пальто, потащил в кафе на Пушкинскую улицу, напротив магазина «Пишущие машинки».
— Сэм, тебе колесо нужно? Нужно. Пошли! — вот что было доводом Питера, и Глобов в конце концов перестал сопротивляться. Можно сказать, он иногда любил подчиняться чужой воле, чужой силе: не надо ни о чем думать, ничего решать. Тебе пригласили? Хорошо, ты идешь, но расплачиваться за все будете сами. Если так, ты согласен.
К тому же Самуил Устинович был человек пишущий. Вдруг какая-то деталь новая откроется? Фольклорное словцо? Неожиданный поворот? Нужно, нужно приглядываться к окружающей жизни — вдруг что-нибудь да увидишь? Наблюдай, Глобов! Не зевай!
Кафе, правда, оказалось третьесортным. В нем периодически то разрешали, то запрещали продавать вино на разлив; теперь было время, когда разрешали. Питер не пожалел денег и на закуски: и первое взял, и второе — мясо тушеное, а на холодное — консервированную ветчину, и сок взял, и даже плитку шоколада. «Дает! — подумал про себя Глобов. — Шоколадку-то зачем?» Всякую еду он понимал, но шоколад считал блажью человека: пустая трата денег. Иной раз, правда, и можно бы подарить шоколадку ребенку, если в гости в знакомую семью идешь, но Глобов шоколад не любил и как-то всегда забывал о нем. С пустыми руками идти — оно надежней, солидней. А то еще подумают: задобрить кого-нибудь хочет. А ему задабривать никого не надо. Какой есть — такой и есть. Главное, чтоб люди тебе обрадовались, за стол посадили, угостили хорошенько. Особенно первое Глобов любил, горяченькое, сибирские щи со сметаной и мясца чтоб побольше.
...За первыми словами, всегда путаными и ненужными, пришли наконец слова настоящие, то есть такие, какие говоришь словно бы от души, словно и в самом деле не фальшивишь и не хитришь: во всяком случае, так тебе кажется.
— Ты писатель, что ли? — безо всякой насмешки поинтересовался Питер.
— Нет, не писатель, — с загадочной многозначительностью ответил Глобов.
— А кто же?
— Да как сказать... Пьесы пишу. Вроде драматург.
— Вона как! — присвистнул Питер. — О чем, если не секрет?
— Не секрет, — важно нахмурился Глобов, — но ты лучше скажи мне: чем сам занимаешься? — Самуил Устинович не успел и заметить, как перешел тоже на «ты».
— Я инфант, — прозвучал бодрый ответ.
— Кто, кто? — изумился Глобов.
— Инфант. — Голубые глаза Питера смотрели на Глобова с беспредельной наивностью и открытостью. — Ты что, не знаешь такого слова?
— Знать-то знаю, — пробормотал Глобов. — Но... что ты имеешь в виду?
— А то, что я живу в свое удовольствие. Инфант по-испански — сын короля. Принц. Не знал? У принца одни права и никаких обязанностей. Вот и я живу инфантом.
«Ишь куда хватил! Никаких обязанностей... Врешь!» Но смотреть в глаза Питеру Самуил Устинович не решался.
— А зачем тогда колесами торгуешь? — не удержался от вопроса Глобов.
— А затем, что есть дураки, которым они нужны. — И ведь как говорил? С улыбкой говорил. Глядя в глаза Самуилу Устиновичу.
— Были бы они в продаже, не было бы и дураков, — пробурчал Глобов.
— Будут колеса, не будет чего-то еще. Многим олухам нужно именно то, чего нет. И тут я всегда к вашим услугам.
— Выходит, инфант — это спекулянт, а вовсе не принц, не сын короля, — твердо произнес Глобов.
— Сэм, нехорошо. Пользуешься услугами дяди, а туда же — оскорблять?
— Я не оскорбляю. Я размышляю...
— Смотри какой! Далеко пойдешь...
Потом были другие разговоры, из которых Глобов так и не понял, чем Питер занимается, где работает. Однако на вопрос: «Как тебя по-настоящему зовут-величают?» — Питер ответил: «Петр Олегович Ляков, но в народе меня зовут — Питер. Так что и тебе советую...»
— Это же не имя. Кличка какая-то, — посетовал Глобов.
— А ты думаешь, у тебя лучше — Самуил Устинович? Смесь бульдога с носорогом. Будешь просто Сэм — и все дела.
— Меня никто так не зовет.
— Привыкай. Хочешь иметь дела с Питером — будешь Сэмом.
Самуил Устинович пожал плечами; он подумал: долго мне иметь дела с этим хануриком, что ли? — бог с ним...
А Питер что-то загрустил, вял стал в разговоре, нахмурился; огляделся — ни одного человека стоящего вокруг, ни одной женщины. Хлопнул в ладоши.
— Все, Сэм! Сворачивай котомку — идем в «Театральное кафе». Там хоть девочки бывают...
— Какие девочки? — удивился Самуил Устинович.
— А такие. На двух ножках. Не знаешь, что ли?
— Да мне некогда... — в который раз начал отнекиваться Глобов. — Дела есть... Честное слово! — Хотя никаких особых дел у него не было.
— Сэм, тебе колесо нужно? Нужно. Пошли! — с прежней безоговорочной логикой объявил Питер и потащил Глобова в кафе.
По дороге Самуил Устинович пробовал вновь объяснить: нет у него денег, — на что Питер махнул, как и прежде, рукой.
— У меня есть. Какая разница, чьи деньги? Идем, идем!
Однако в «Театральном кафе» ни на каких девочек Питер не обращал внимания; он заказал три бутылки шампанского, двух цыплят-табака, маслины, черную икру, икру красную, две плитки шоколада, пил шампанское бокал за бокалом, чокался с Глобовым, всматривался в него голубыми своими, бездонными глазами, и самое главное, на что упирал, — на скуку жизни.
— Жить скучно, вот что, Сэм! — повторял он настойчиво.
— Это по молодости, от избытка сил, — глубокомысленно рассуждал Глобов. — Это пройдет...
Самуил Устинович и не заметил, как начал хмелеть, а в таком состоянии он становился попроще, поразговорчивей.
— Очень бы хотелось понять вас, вот таких, молодых... А потом пьесу написать... правду открыть.
— Ничего, напишешь еще, какие твои годы! — с бесцеремонностью барина хлопал его по плечу Питер. — Со мной познаешь истину, не сомневайся, Сэм!
Сидели они, и, слава Богу, ни к каким девочкам Питер не приставал, хотя девочек немало сидело вокруг, и многие из них откровенно постреливали глазами по сторонам. Самуил Устинович был сноб и моралист, но если бы ему каким-нибудь сказочным образом принесли такую девочку в постель, он бы не растерялся. А так...
Странная штука жизнь.
Может, Питер именно эту мысль высмотрел в глазах Самуила Устиновича, кто знает. Во всяком случае, он хлопнул в ладоши (так что на них удивленно поглядели с двух-трех столиков) и сказал:
— Все, Сэм, едем к девочкам... Хочу познакомить тебя с невестой. Мне нужен твой совет, Сэм!
— Ты собираешься жениться? — удивился Самуил Устинович, хотя ничего удивительного в том, что молодой человек может жениться, конечно, не было. Удивился он скорей всего потому, что вновь разговор зашел о девочках, на которых Питер совершенно не обращал благосклонного внимания.
— Извини, — начал было опять Самуил Устинович, — но у меня, — и постучал по часам, — совсем мало времени...
— Подождет твое время, — отмахнулся Питер. — Ну?!
Ехали на такси долго, поначалу светлыми, сияющими огнями проспектами, затем унылыми шоссе, потом темными улицами, мрачными закоулками и переулками и в конце концов уперлись в могильного вида тупик. В сердце впечатлительного Самуила Устиновича закралась тревога: «Куда он меня привез? А что если...» Но дальше он думать не стал, не решился, да и Питер не дал возможности думать: хлопнул Самуила Устиновича по спине и, по-купечески щедро расплатившись с таксистом, распахнул перед гостем дверь.
— Прошу, Сэм! Сегодня ты — генерал-консультант.
Дом, перед которым остановились, оказался совсем не затрапезным, не рядовым, как по всему должно было бы случиться, а улучшенной планировки, с широкими просторными лоджиями, с огромными лифтами, с замысловатыми лабиринтами внешних коридоров и межэтажных площадок. И самое главное — внизу сидела дежурная, крепкая старушка, которая подобострастно поприветствовала Питера — тот ее как бы и не заметил. Лифтом, правда, не пришлось пользоваться — пешком поднялись они на второй этаж, Питер без всякого звонка, со всего маха ударил кулаком по двери — она распахнулась, однако в прихожей была такая тьма, что поначалу Самуил Устинович ничего не разобрал. Тем не менее Питер смело шагнул в темноту, потащив за собой Самуила Устиновича, тот споткнулся обо что-то, чуть не упал, а когда в дальнем далеке зажглась тусклая лампа («Это ты, Питер? — хриплый голос. — Где болтался? Колеса привез?»), Самуил Устинович чуть не вскрикнул: то, обо что он споткнулся, было человеком — молодой девушкой, которая лежала у порога в позе свернувшегося в клубок домашнего котенка. И была она в одних колготках, а красивые ее, пышные волосы, разметавшись, чуть прикрывали голую грудь, от нежного очарования которой Самуила Устиновича бросило в жар. Впрочем, ему вообще стало жарко, он распахнул пальто...
— Светка здесь? — не отвечая на вопрос, как бы в пространство бросил Питер.
Он втащил Самуила Устиновича в комнату, зловеще-мрачную от сине-сиреневого света, который лился из настольной лампы, непостижимым образом перевернутой светильником вниз, отчего на потолке плясали не тени даже, а будто живые черти.
На тахте, в странных позах, валялись девушки и парни, словно уходящие в вечный сон рыбы: с полузакрытыми глазами, с полуоткрытыми ртами, вялыми движениями ног и рук, когда начинали вдруг шевелиться. Они как бы хотели встать, подняться на ноги, да не могли, не получалось. На кресле в углу спал бородатый мужик. Питер подошел, поднял его за подбородок, черно-смоляная борода мужика окуталась сиреневой дымкой света, отбрасываемого потолком. Мужик спал, ничего не чувствуя, только губы его, мертвенно-бледные, но сочные, пухлые, плыли в блаженной улыбке.
В другом углу, прямо на полу, в тех же позах свернувшихся в клубок котят, спали три девушки, плотно прижавшись друг к другу, в легких кофточках и трико, туго обтягивающих безупречные формы их ног. Но теперь Самуилу Устиновичу не становилось жарко — его охватил мистический ужас, физическое ощущение которого заключалось в мертвенном холодке, ползущем по спине Самуила Устиновича по самому желобку вниз — между лопатками — до поясницы.
И только один человек, с бритой, как яйцо, головой, тот, с хриплым голосом, поднялся со стула и, пошатываясь на худеньких, будто жердочки, ногах, направился навстречу Питеру и Самуилу Устиновичу. Он даже развел в приветствии руки, хотя глаза его, оловянные в своем остекленении, не выражали никаких чувств.
— Где болтался, Питер? Колеса привез?
«И тут колеса, — подумал Самуил Устинович, — странно...» — но вяло подумал, без удивления, скорей по инерции.
— Светка где? — опять не отвечая, спросил Питер.
— К тебе потопала старуха. Была — вся вышла. — И вроде усмехнуться хотел «хриплый», да не смог, только уголки губ слабо дрогнули.
— Пошли, — сказал Питер Самуилу Устиновичу и направился вон из квартиры.
У порога по-прежнему лежала девушка, прекрасная молодая девушка с пышными волосами и красивой грудью, свернулась клубочком и вот спала, безмятежная, и только один розовый сосок ее, как шаловливый язычок, настороженно выглядывал из-под небрежно рассыпанных по груди волос. Питер перешагнул через девушку как через бревно, а Самуил Устинович поморщился-поморщился, но и ему пришлось перешагивать, о, господи, через красиво обнаженную девичью грудь...
— Люська. Хозяйка квартиры, — небрежно объяснил через плечо Питер.
Самуил Устинович хотел спросить: «Что с ней?» — и вообще ему хотелось... Впрочем, язык он словно прикусил, он все понял; но в то же время он совершенно ничего не понимал: где они? В каком мире? В какой жизни? В каком времени?
— Пойду я, пожалуй... — пролепетал Самуил Устинович и повернул было к выходу, на лестницу...
— Куда?! — жестко придержал его за рукав Питер.
— Да что ты, в самом деле! — взвизгнул Самуил Устинович. — Что ты меня все время хватаешь?!
Питер усмехнулся.
— От жизни бежишь? Эх ты... — И успокаивающе, чуть ли не нежно улыбнулся Самуилу Устиновичу. — Испугался, что ли? Не бойся. Это так, отребье... Я с ними не якшаюсь. Я невесту тебе хочу показать. Совет твой нужен. Не веришь?
Самуил Устинович машинально покачал головой: не верю, мол, — но вовремя спохватился, сказал с гордецой:
— Мне сорок лет, чего мне бояться? Я не против, чтобы жизнь изучать... в разных ее формах... Но зачем ты меня силой все время тащишь? Я не хочу.
— Скажешь: женись, Питер, — и я женюсь. Скажешь: нет, — значит нет. Мне совет нужен. Ну, Сэм, чего ты ерепенишься? Или тебе не нужны больше колеса?
Самуил Устинович задумался: колеса ему, и в самом деле, совершенно пока не нужны, Бог с ними, с колесами, верней — с колесом, а с другой стороны — нехорошо уходить, человек к нему со всей душой, угощал и в том кафе, и в другом... а потом сюда привез... Хотя тут, конечно... Но все равно... нехорошо...
— Куда идти-то? — наконец решился Самуил Устинович и потеребил нервно свой белесо-рыжеватый ус.
— Я тут, на 12-м этаже живу. Светка у моих предков сейчас. Она и правда моя невеста. Не веришь? — И странно даже — просительная интонация зазвучала в голосе Питера, что так не походило на него: во всяком случае, таким его Самуил Устинович еще не видел. И он сдался.
— Ладно, пошли. Только какой из меня советчик, — бубнил он далее, когда они ехали в лифте наверх, — я сам сто лет холостяк, баб боюсь, как огня, им то подарок дари, то деньги на них трать, а они их сами заработали? То-то и оно: на чужой каравай рот не разевай... И вообще, я думаю, женщины — народ темный. Красивые они, вот мы и ловимся. А как поймались — тут все, мышеловка захлопнулась: мышка-то вот она, рядом, но и лапки наши в капкане застряли...
— Не бурчи, Сэм. Как старый дед: бу-бу... бу-бу... Вон Женов не такой. Тот веселый, удалой человек.
— Как же, удалой. Нарожал кучу детей от разных баб, а все гарцует... Внук на свет появился, а он, старый котище, все по девочкам бегает, тьфу!
— Т-с-с... — Питер прижал пухлый палец к губам: пришли.
Из кармана плаща он жестом фокусника достал ключи, бесшумно открыл дверь. (Шел, кстати говоря, одиннадцатый час ночи...)
В прихожей, слава Богу, никого не оказалось. А то Самуил Устинович уже думал: сейчас как увидят их — поднимут такой шум! Кто его знает, какая тут семейная обстановка...
Потихоньку разделись, прошли на кухню. И прихожая, и коридор поразили Самуила Устиновича — просторные, как ипподром, а уж кухня оказалась совсем невообразимых размеров: метров пятнадцать, не меньше. «Видать, папаша туз какой-нибудь», — подумал Самуил Устинович.
Только Глобов устроился в уголке, на мягком диване, на кухню, как мышка, тоненько пискнув дверью, проскользнула девушка. Что в ней поразило Самуила Устиновича? Немо вопрошающие глаза (но глаза, надо сказать, грустные, печальные): что надо сделать? — приказывайте! — все будет исполнено.
Магическая покорность — именно это поразило Самуила Устиновича во взгляде девушки.
— Светлячок, познакомься: это мой друг, Сэм Глотов.
— Глобов, — поправил Самуил Устинович.
— Неважно, — отмахнулся, как от жужжания надоевшей мухи, Питер. — Главное — он мой друг. (Светлана кивнула Самуилу Устиновичу, что, вероятно, означало: очень приятно, будем знакомы.) А теперь вот что, Светлячок: есть у нас там выпить? Давай все на стол. Да побыстрей!
Светлана была маленького роста, худенькая, почти девочка по своей комплекции, однако, чувствовалось, что она давно женщина, что-то угадывалось в ее глазах такое, чего, не дай Бог, и взрослой женщине пережить: будто она страдала, страдала, а потом плюнула на свою жизнь, на свою гордость и сказала: хотите, вытрите об меня ноги — я не против... Да-а!
На столе, как по мановению волшебной палочки, тут же появились разные бутылки — коньяки, вина, шампанское, среди коньяков особо выделялся початый «Наполеон», которого, надо сказать, Самуил Устинович Глобов никогда не пробовал. И ведь — подлая человеческая натура — сразу захотелось попробовать: кто из нас откажется откушать на дармовщинку такой питейный деликатес?
Выставив на стол и всевозможные холодные закуски (сервилат, икру, красную рыбу, тонко порезанные ломтики лимона, посыпанные сахаром, и кое-что еще), Светлана немо и покорно, встав в сторонке, взглянула на Питера.
— Иди, — показал он рукой.
Светлана вышла из кухни.
— Как ты с ней, — неодобрительно отозвался Самуил Устинович.
— Понравилась? — Глаза Питера блеснули озорной живинкой. — Хочешь — подарю это сокровище?
— В каком смысле? — не понял Самуил Устинович.
— В прямом. Впрочем, чего это мы, — спохватился Питер. — Давай! — И они подняли тонкие золоченые рюмки с ароматным «Наполеоном».
Однако вскоре Питер вновь вернулся к разговору о Светлане.
— Ну так что, жениться на ней или нет? Как она тебе, Сэм?
— Я не пойму: ты всерьез или шутишь?
— Разве я похож на человека, который может быть несерьезным?
Самуил Устинович, вновь захмелев, вытаращил на Питера глаза: неужели этот человек в самом деле считает себя серьезным?
— Ты чего уставился на меня, как баран на новые ворота? — усмехнулся Питер.
— Думаю.
— Думает он... — оскорбительно рассмеялся Питер. — Тебе не думать надо, а отвечать. Это разные вещи, Сэм.
— Я не пойму: чего тебе от меня надо? Зачем ты меня таскаешь за собой?
— Я тебе жизненные сюжеты дарю, как будущему великому драматургу, а ты мне: зачем я тебе нужен?! Неблагодарность, Сэм, худшая форма общения.
— Ладно, пусть. Думаешь, я не чувствую: ты подсмеиваешься надо мной? Но по какому праву?!
— Сэм, не лезь в бутылку. Один человек хочет поговорить с другим человеком — какие тут нужны права? И потом, ты забываешь — я инфант. У меня много прав и никаких обязанностей.
— Оно и чувствуется.
— А вот кто ты такой, если не секрет? — безо всякой усмешки поинтересовался Питер, разливая по красивым широким бокалам пенящееся шампанское.
— В каком смысле?
— Да хоть в каком.
— Я человек. Прежде всего, — серьезно, с достоинством ответил Самуил Устинович.
— А хочешь переспать со Светкой? — Питер поднял бокал и чокнулся с Глобовым. — Мы это дело мигом: я только глазом моргну — и она твоя.
— Как может жить современная молодежь с такими взглядами? — горестно покачал головой Самуил Устинович. — Противно смотреть на вас. И слушать. Вот мой сын. Он совсем не похож на...
— Вот и я думаю: зачем мне жениться на ней? Ведь невеста должна быть целомудренной?
— Я что-то не пойму, — наморщил лоб Глобов, — она, кажется, живет у вас, так?
— Живет.
— Странно, — хмыкнул Глобов. — Совсем молоденькая девчонка — не жена еще, а живет у тебя. А как твои родители?
— Они считают, она благотворно влияет на меня. Я ведь ненормальный. Попросту говоря — псих. И выкинуть могу Бог знает что... А Светка, считают они, сдерживает мои порывы.
— А где же ее родители?
— Под Смоленском. Отправили дочку покорять Москву, на стройку пятилетки, а тут я подвернулся. Влипла девочка, а что теперь делать? Я инфант, с меня взятки гладки.
— Да что ты заладил: инфант, инфант... Какой ты инфант, на тебе воду возить можно!
— Скорей я на тебе воду повезу, Сэм. Без меня в этой жизни не обойтись, а вот без тебя, хоть сейчас тебя прихлопни, жить лучше станет.
— Много ты обо мне знаешь! — оскорбился Глобов.
— Ах, скучно на свете жить... Если бы ты знал, Сэм, как грустно жить на свете!
Но теперь Самуилу Устиновичу не хотелось, как прежде, возражать Питеру: мол, все это от молодости, это пройдет... И потом: «грустно жить» и «скучно жить» — это, кажется, совсем разные вещи; возможно, прямо противоположные.
— Ты кем вообще-то работаешь? — поинтересовался Глобов, впрочем, не в первый раз.
— Опять ты за свое, — поморщился Питер. — Тебе надо колесо — будет тебе колесо! Остальное пусть вас никого не волнует.
— Нет, я в том смысле, откуда у тебя такие понятия? Может, это связано с твоей работой?
— Еще бы! — Питер развернулся всем туловищем в сторону Самуила Устиновича, прищурил глаза, и теперь в голубизне их появилось некое донышко, небольшое темное пятно — так, с малую крапинку, однако лучше бы там была прежняя дымность и поволока, — так вдруг Глобову сделалось не по себе. — А ты знаешь, Сэм, — медленно, задумчиво проговорил Питер, — я ведь богатый человек...
— Наверно, не ты богатый, а родители, — поправил нравоучительно Самуил Устинович. — А это разные вещи.
— Что родители... Я — сам по себе. У меня, может, денег побольше, чем у них. Понял?!
— Откуда? — не поверил Самуил Устинович, недоуменно пощипывая свои блекло-рыжие, косо подстриженные усы.
И тут Питер словно отряхнулся от внутреннего наваждения, рассмеялся небрежно.
— Говорю тебе — я инфант. Все оттуда! — И, резко встав, подошел к японскому магнитофону, который был установлен в нише уютного кухонного шкафа. — Что будем слушать, Сэм?
— Мне все равно, я не любитель музыки.
— Скучный ты человек! И как только тебя женщины выносят... — И он плавно нажал на клавишу.
Визгливые звуки современной музыки, как черти из преисподней, вырвались из магнитофона, что особенно контрастировало с музейной тишиной всей квартиры — как будто там, за кухонной дверью, куда вышла невеста Питера, не было ни его родителей, ни Светланы, никакой вообще жизни.
Но тут наконец эта жизнь и проявилась.
В секунду, в долю секунды на кухню влетел разъяренный, взлохмаченный (вероятно, со сна) крупнотелый мужчина — отец Питера и, выключив магнитофон, начал кричать, брызжа слюной и беспрестанно поддергивая пижамные штаны, при этом глядел он не на Питера, не на Самуила Устиновича, а будто в пустоту, в пространство.
— Мерзавец! Подлец! Ты хочешь загнать нас всех в могилу! Целыми днями где-то шляешься, пьешь, развратничаешь, мать места себе не находит, мечется, еще один инфаркт — и ее не станет, а тебе дела нет, негодяй, я спать не могу, на работе все валится из рук, Степан Степанович — министр! министр по твоей милости беспокоится! — говорит мне: «Может, Олег Борисович, вам отдохнуть немного?» Из-за тебя, подлеца, на пенсию спровадят, а тебе хоть бы хны, Светлана сама не своя бродит, ты хоть вдумайся, безмозглая голова, ей скоро матерью быть, четвертый месяц пошел, а ты все на сторону бегаешь! Как лезть на нее — это ты знал, а как жениться — сразу в кусты?! Пусть мать с отцом расхлебывают?! Но учти: она будет рожать, будет! А когда родит — она здесь останется, не надейся, не выгоним — мы скорей тебя вытолкаем в три шеи, чем ее позволим обидеть. Она нам внука родит, внука, он продолжит род Ляковых, он, а не ты, паразит, ты погибнешь под забором, в помойке, подохнешь со своими мерзавцами, пьяницами, наркоманами, вон, вон из дому!
— Ну, еще чего? — спокойно, но с внутренней угрозой в голосе спросил Питер отца.
— И вы, вы, — неожиданно переключил свой гнев Олег Борисович на Глобова, — как вам не стыдно! Ведь вы же взрослый человек, в годах, наверняка семейный, как вам не стыдно шляться ночью по чужим квартирам, беспокоить людей, пить, развратничать, вы посмотрите на себя — вы в отцы годитесь нашему негодяю, а туда же — бросились в разгул и пьянство! Как вам не стыдно, как вам не стыдно!
— Но я... я, видите ли... — начал лепетать в оправдание Глобов. — У меня у самого есть сын... Простите, но я не знал...
— Это мой гость, — твердо произнес Питер и, сжав кулаки, медленно пошел на отца. — Мой гость, понял?! И не смей оскорблять его, министерская шавка!
— Что?! Что-о?! — задохнулся отец и замахнулся было для удара...
— Бей! Бей! — побледнел Питер. — Ну! Ударь, попробуй!
В комнате повисла ужасающая тишина.
Видно было, как страстно хотелось Олегу Борисовичу ударить своего сына. Однако секунда бешеной ярости истончилась, улетела в небытие, и он огромным усилием воли сдержал себя, при этом толстая шея его и одутловатое лицо покрылись багряно-пунцовыми пятнами и разводами.
— Я, пожалуй, пойду... извините... — поднялся было с места Глобов.
— Сиди! — приказал ему Питер.
— Что? — заморгал глазами Самуил Устинович. — Но... мне надо идти...
— Правильно, правильно, товарищ, идите, — поддержал Глобова Олег Борисович. — Мы тут сами разберемся.
— Сиди! — прикрикнул Питер. — Я кому сказал?! Сидеть!
— Но это уж слишком, — вспыхнул Самуил Устинович. — Я, кажется, ни у кого из вас в подчиненных не хожу.
И неизвестно, как бы развернулись события, если бы на кухню не вбежала безумного вида женщина (мать Питера), в длинной ночной рубахе, с растрепанными волосами, с глазами, в которых застыли ужас и страх, и Бог его знает что еще...
— Алик! Петенька! Прекратите! — Она обнимала то мужа, то сына, руки ее дрожали, голос срывался. — Нам нельзя ссориться, не нужно, нехорошо... Ради Бога, прекратите! — На Глобова она не обращала внимания, будто его и не было тут.
Питер, странное дело, при появлении матери потерял жесткость и твердость воли, и Самуил Устинович без всяких сложностей (никто теперь его не удерживал) вышел в коридор. Поспешно одеваясь, нахлобучивая на голову шапку, он успел заметить в уголке зеркала отражение Светланы, отрешенно стоящей в комнате напротив, в проеме двери; Светлана подняла тонкие руки к лицу, обхватив ладонями щеки, и слегка покачивала головой, будто в немом исступлении.
— Постой! — все-таки крикнул Питер Глобову, но Самуил Устинович тут не растерялся, быстро щелкнул замком, распахнул дверь и шмыгнул на площадку. Даже «до свидания» никому не сказал.
Честно говоря, таких приключений еще не случалось в жизни Глобова.


Ночевать пришлось ехать к Люсе; добираться в такой поздний час домой, в подмосковную Февралевку, было бы, конечно, безумием.
Но и к Люсе, конечно, ехать тоже не сахар; а вот пришлось, некуда деваться: дрожащими пальцами набрал Самуил Устинович номер ее телефона.
В последнюю их встречу, помнится, Люся со злостью сказала:
«Не пойму, Глобов, для чего ты живешь?»
Странно! Как будто она знает, для чего живет?! Как будто вообще люди знают, для чего они живут?! Родились — и живут. И вся отгадка...
Впрочем, если положить руку на сердце, Глобов мог бы ответить. Но кто поверит ему? Ответ прозвучал бы высокопарно, хотя шел бы из глубины души.
Глобов родился для борьбы со злом.
Вот что он знал о себе.
Но ведь странно это — сказать такие слова о себе, да еще другому человеку... Кто поверит? Кто поймет?
Тем более — Люся...
Почему она так спросила: «Не пойму, Глобов, для чего ты живешь?»? Потому что она хотела, чтобы он женился на ней. Или хотя бы сделал предложение. А уж там бы она решила — соглашаться или нет. Она сама хотела решить...
Три года Самуил Устинович встречался с Люсей, иногда ночевал у нее, в уютной однокомнатной квартире у метро Автозаводская; работала Люся инженером на автозаводе, была стройна, изящна, несколько худа, пожалуй, но это, разумеется, дело вкуса, тридцать один год, ни замужества прежде, ни детей не было, самая, как говорится, подходящая невеста для Глобова. А он молчал. Встречаться — встречался, ночевать — ночевал, но молчал. И вот она не выдержала, накричала на него:
«Не пойму, Глобов, для чего ты живешь?!»
Для борьбы со злом.
Смешно, конечно, было бы так ответить. И он промолчал. Как молчал много и много раз до этого.
Впрочем, Люся не потому спросила его, что хотела действительно узнать, для чего Самуил Устинович живет на свете. Просто накопилось в ней раздражение. Много она видела разных ухажеров, но таких, как Глобов, — никогда. Поначалу это ее удивляло, затем — настораживало, в конце концов — безмерно раздражало. Сколько раз он ночевал у нее, ужинал, завтракал, но никогда, ни по какому поводу не приносил ни цветов, ни подарков, ни хотя бы какой-нибудь мало-мальской еды, гостинцев, сладостей. Поразительное дело! А ведь молодой мужчина, любитель поговорить о жизни, пофилософствовать о добре и зле, о правдивых и лживых людях — и вот на тебе: такая черта. Иногда это, как ни странно, умиляло ее — например, в минуты, когда она представляла его своим мужем и думала: ведь ничего, ничего, подумать только, не уплывет на сторону — все будет здесь, дома, навечно, навсегда, плохо ли для семейной жизни? Конечно, хорошо.
Но...
Но до семейной жизни, видимо, было, как до неба: близко, а не достанешь. И в конце концов, не вытерпев, Люся сказала Глобову:
«Послушай, ты бы хоть яблок принес...»
«Каких яблок?» — не понял Самуил Устинович.
«Или полкило колбасы...»
«Какой колбасы?..» — Глобов ничего не понимал.
«Между прочим, зарплата у меня 135 рублей. Нелегко прокормить себя да еще жениха...» Про «жениха» она нарочно ввернула, чтобы он знал, как он воспринимается со стороны.
«Это в каком смысле? Что я объедаю тебя?» — догадался наконец Самуил Устинович.
«В том смысле, что нехорошо только спать, есть и философствовать в квартире у женщины. Пора и на землю спуститься...»
«Ты считаешь, э т о главное в наших встречах? Еда? Ну, если так, извини, нам придется действительно задуматься о наших отношениях...»
Он еще угрожал, что ли? — не поняла Люся.
«Но без еды тем не менее мы не обходимся. Да и отсутствием аппетита ты не страдаешь...»
«Значит, попрекаешь куском хлеба?»
Вот тут-то она и не выдержала, спросила его с раздражением:
«Послушай, Глобов, для чего ты живешь?»
Для борьбы со злом!
Вот что хотел ответить Самуил Устинович. Но не ответил. Смешно говорить такие вещи женщине, которая элементарных истин не понимает, попрекает куском хлеба. И Глобов решил, что все, это была последняя встреча, хватит, три года он терпит двусмысленность своего положения, надоело, устал. Нужно искать новое прибежище...
И вот — неожиданная история с Питером. В двенадцать часов ночи Самуил Устинович оказался на улице: зима, мороз, чужой незнакомый район, — куда тут денешься? Поневоле вспомнишь о Люсе. И Глобов дрожащими пальцами набрал номер ее телефона.
Трубку Люся сняла сразу, будто только и делала, что сидела у телефона и ждала его звонка.
— Извини, я тут попал в одну историю... — Голос у Самуила Устиновича, и впрямь, звучал жалобно-заискивающе. — Можно приехать к тебе.
Какое-то время Люся молчала.
— Ты один?
— Один. С кем мне еще быть? — удивился Самуил Устинович.
— Ну, хорошо. Приезжай, — вздохнула Люся.
Почему она вздохнула?


Утром, прощаясь, накормив Самуила Устиновича сытным завтраком, Люся прижалась к Глобову, зарылась лицом в воротник его пальто и горячо зашептала:
— Самуильчик! Миленький! Не бросай меня... Я была бестактна в прошлый раз, извини, ради Бога... Обещаю тебе: больше это не повторится никогда... Ты слышишь?! Обещаю тебе... Если бы ты знал, как мне было тяжело... Ты не звонил и не звонил, я думала — все, никогда больше... Как я ругала себя! Ты прав: разве глупости, о которых я говорила, имеют какое-то значение для мужчины и женщины? Только сами люди — вот что главное. Самуильчик, дорогой, звони, приходи, делай, что хочешь, поступай, как знаешь, только не бросай меня... Я не могу, не могу одна... Пойми это! Ну, обещаешь не бросить меня?! Ну, скажи?!
Самуил Устинович совершенно опешил от монолога Люси. Такое с ней случилось впервые. И он — испугался. Никогда не боялся Люси, а тут — испугался. И тут же, еще не зная, так ли оно будет в действительности или не так, решил про себя: «Все! Надо завязывать! А то черт знает что может получиться...» Однако вслух, для Люси, успокаивая ее, сказал совсем другое:
— Ну что ты, что ты... Успокойся. Все хорошо. Я позвоню. Обязательно позвоню. — И чмокнул ее в заплаканную, солоноватую щеку.
Между прочим, одна маленькая деталь: когда Самуил Устинович оделся и стоял у порога, Люся вынесла ему небольшой сверток.
— Что это? — не понял Глобов, а когда он не понимал, он хмурился, начинал теребить белесо-рыжий ус.
— Бутерброды, — заискивающе улыбнулась Люся. — Тебе в дорогу. Вдруг проголодаешься.
Конечно, Самуил Устинович ехал сейчас не на работу, а домой, в Февралевку, но зачем отказываться от женской заботы, обижать Люсю? Глобов с легким сердцем взял сверток и сунул в свою черную пухлую сумку, с которой, кажется, никогда не расставался.
И самый последний штрих: вчера, ночью, появившись у Люси, Самуил Устинович впервые за три года сделал для Люси сюрприз. А именно: вытащил из кармана пальто шоколадку «Спорт» за один рубль восемьдесят копеек. Вытащил с улыбкой, с победоносным видом.
Люсе сделалось плохо. Она побледнела. Она подумала: «Ну вот, в прошлый раз наговорила ему всего, как будто торговалась, и теперь он... Боже мой... Стыд-то какой... Какой стыд!»
Не знала Люся только одного: шоколадку эту Самуил Устинович купил не сам, а захватил со стола в «Театральном кафе», когда они уезжали к Питеру домой.
Впрочем, не из-за шоколадки, конечно, прошептала Люся весь свой утренний монолог.
Одиноко ей было, плохо, и так страшно прощаться навсегда, с кем бы то ни было, тем более — с мужчиной, которому отдано много сердца, много души...


Думал-думал Глобов позже, звонить или не звонить Питеру: история-то неприятная получилась, вон как родители Питера бесновались, — однако совсем не позвонить тоже неловко, будто Глобов виноват в чем-то или боится. И вот он набрал телефонный номер Питера. Сколько прошло времени? Да, пожалуй, месяца полтора, не меньше. А голос Питера зазвучал в рубке так, словно они расстались только что, в крайнем случае — вчера-позавчера.
— О, Сэм, привет, старик! Голова не болит?
— Ты о чем? — Глобов несколько отвык от манеры Питера вести интеллектуальные разговоры.
— Опохмелиться не хочешь?
Самуил Устинович укоризненно — в телефонной будке — покачал головой:
— Я что-то не пойму — это у тебя рабочий телефон?
— Рабочий, рабочий, Сэм. А что?
— И ты на работе можешь говорить такие вещи?
— А что такого? У меня, кстати, отдельный кабинет. Хочешь — заходи. Хлопнем по рюмашке коньяку.
— В другой раз... Я что звоню-то. Узнать, как там у тебя тогда, обошлось?
— А что такое? — Питер или не помнил, или не хотел вспоминать, что тогда произошло: невозможно было уяснить это по его голосу.
— Ну, дома тогда... Помнишь, отец с матерью ругали тебя... Я еще еле ноги унес...
— А, это! — рассмеялся Питер. — Не обращай внимания. Они меня каждый день пилят — только поддайся им, сразу зачахнешь.
— Ну, а Светлана как?
— Светка? А чего ей? Живет, дышит.
— У тебя в доме живет?
— Слушай, Сэм, ты прокурор? Или, может, общественный надзиратель?
— Да это я так. К тому, что она мне понравилась. Помнишь, ты все спрашивал: как она мне? Совета просил...
— Сэм, а ты ведь не женат, а?
— Не женат. Но был... У меня, между прочим, взрослый сын. Он в армии сейчас.
— Давай поженим тебя на Светке? А что — девочка тебе понравилась. К тому же ребенка ждет. Тебе и стараться не надо — все готово.
— Ну и шуточки у тебя...
— Не хочешь — как хочешь. А жаль. Ты ей, между прочим, тоже понравился.
— Чем это?
— Положительный. Серьезный. С усами. Кстати, открою один стратегический секрет: молодые девушки очень любят серьезных мужчин с усами. Проверено.
— Ладно, прекрати скоморошничать. Не поймешь вас, современную молодежь, когда вы серьезно, а когда так... лишь бы языком болтать. Я ведь по делу звоню.
— Ну-ну. — Питер показал голосом, что он весь внимание.
— Как насчет колеса? Помнишь?
— Тебе когда его? Прямо сейчас?
— Зачем сейчас? Я вообще, в принципе.
— Могу хоть в принципе, хоть сейчас. Для какой машины тебе?
— Ты что, забыл? Для «Запорожца».
— Сэм, не груби инфанту. У меня таких гавриков, как ты, знаешь сколько? Всех вас не упомнишь.
Самуил Устинович обиженно запыхтел в трубку, хотя, если честно, чем он действительно отличался от многих других просителей? А вот надо же, заело самолюбие.
— Только вот что, предупреждаю, — продолжал как ни в чем не бывало Питер, — пока ты мыслил да телился, такса повысилась. Теперь каждое колесико по сто семьдесят рэ. Это, конечно, исключительно для вашего паршивого «Запорожца».
— Да ты что?! У меня еще и машины нет, а тут за одно только колесо...
— Смотри, через пару месяцев дороже платить придется.
— Что, ожидается повышение цен?
— Его и ожидать не надо. Это, так сказать, всемирная тенденция современной жизни. Ты где живешь, Сэм? На Луне?
— Ладно, черт с ним. Беру за сто семьдесят.
— По рукам, Сэм! Теперь, я думаю, нам это дело надо вспрыснуть. Как ты?
— Нет, нет, ни в коем случае. Да и не могу я сейчас...
— А где ты?
— На Киевском вокзале. Жду электричку. Минут через двадцать уезжаю в Февралевку.
— Все, Сэм, жди меня. Через пятнадцать минут у ресторана, под часами. — И Питер нажал на рычаг телефона.
Некоторое время Самуил Устинович смотрел на трубку, как на змею. Но она не шипела, она исходила короткими частыми гудками.


Засиделись они в ресторане и на этот раз до позднего часа. Были, конечно, и прежние комические минуты: когда Самуил Устинович с покаянным видом простака и простофили хлопал по карманам ладошкой — нет, мол, ничего, пусто, не ожидал, что в ресторане окажемся, на что Питер только махал рукой: «Деньги — ерунда. Деньги у меня есть, не беспокойся, Сэм. Главное — посидеть, поговорить по душам. Ах, грустно жить на свете, Сэм, если бы ты только знал, как скучно жить на свете!..»
Самуил Устинович на этот раз не пытался анализировать подобные сентенции, но на всякий случай не открывался Питеру, что и у него в кармане припрятано рублей этак сто, не меньше; он рассуждал так: хочется человеку угощать и платить — пускай, мы люди не гордые, а вот денежки, трудовые, законные, нам всегда пригодятся, вот хоть на покупку дурацких колес, которые нужны ли еще — вот в чем вопрос...
А впрочем, не понимал, не понимал Питера Самуил Устинович. Красивый, молодой, голубоглазый мужчина, в самом, как говорится, соку — и так прожигает жизнь... Ну, как прожигает? А вот так: швыряет деньги направо и налево — и хоть бы ему хны. И вместе с тем какая-то тревога закрадывалась в душу Самуила Устиновича, тревога за свою безопасность, что ли, за свою суверенность: так ли прост и бездумен этот Питер, каким себя показывает? Нет ли тут какой ловушки? Подвоха? Тайного умысла?
Однако, с другой стороны, Самуил Устинович твердо знал о себе: пусть хоть органы государственной безопасности займутся им — он чист, наш товарищ Глобов, ни в каких махинациях не участвовал, никого не предавал, ничем не спекулировал. Питер — другое дело. Тут вы решайте сами: где он достает эти колеса и на каком основании.
По словам Питера, однако, все происходит самым законным образом: колеса вначале выписываются, затем выдаются на складе — по настоящей накладной, без дураков.
— Не веришь? — удивился Питер, когда разговор зашел именно об этом.
— Не знаю, — искренне пожал плечами Глобов.
— И черт с тобой, не верь! А хочешь, я тебе достану... ну, чего твоя душа желает, Сэм? Говори!
— Да мне ничего не надо. Только колесо.
Питер рассмеялся, погрозил Самуилу Устиновичу пальцем.
— Врешь ты все! Тебе многое надо, только ты молчишь, изучаешь, понять меня хочешь. А меня не поймешь, нет, Сэм, никогда не поймешь. Я инфант!
— Заладил: инфант, инфант...
— Хочешь: пылесос достану — «Вихрь»? Или «Урал»? Какой тебе больше нравится? А, может, полушубок нужен? Настоящий, боярский? Всего шестьдесят семь рублей, но тебе, как другу, уступлю за сотню, хочешь? А может, тебе стиральная машинка нужна, «Малютка»? Или, может, паркет — настоящий, дубовый? Или смеситель в ванную, японский? А французское биде? Что тебе надо, Сэм? Заказывай! Не промахнись!
— Да ничего не надо, отстань. Только колесо. И то не знаю, зачем оно мне. Машины-то еще нет.
— Как не знаешь? Человеку всегда колесо нужно. Так сказать, впрок. На всякий случай. Колесо куда-нибудь да вывезет...
— Тебе лишь бы смеяться...
— Ну, а если серьезно — что тебе нужно? — наклонившись к Самуилу Устиновичу заговорщически зашептал Питер. — Говори, не стесняйся. Ведь мы друзья?
— Честное слово, ничего, — так же шепотом ответил Глобов.
Почему Самуил Устинович ответил шепотом? А потому, что слишком громко они до этого говорили, кое-кто в ресторане начал коситься на них: кто такие, мол? спекулянты? дельцы? проходимцы?
— А женщины, Сэм? Не нужны? — подмигнул Питер.
— Не нужны, — твердо ответил Самуил Устинович.
— Как же ты живешь, Сэм? — Питер поднял рюмку коньяка на уровень глаз, просвечивая ее взглядом, словно рентгеновскими лучами. Интересно, что он там хотел рассмотреть?
— Так и живу, — жестко ответил Самуил Устинович.
«Живу, борюсь со злом», — хотел он добавить, но постеснялся, не сказал.
В конце концов официант напомнил им, что время позднее, ресторан закрывается, и тогда Питер щедро расплатился, дав разбитному малому «на чай» червонец, хотя он и так обжулил их не меньше, чем на десятку.
Этого Самуил Устинович никак не мог понять.
— Бросаешься деньгами, — пробурчал он.
— Мои денежки жалеешь? — рассмеялся Питер. — А хочешь, и тебе червонец подарю? Так сказать, в благодарность за приятную компанию?
— Не шути такими вещами, Питер! — нравоучительно изрек Самуил Устинович. — Твое предложение звучит пошло.
— Деньги для тебя — пошлость. Хорошо. Тогда приглашаешь меня к себе в гости? — Разговор уже шел на улице, когда они, выйдя из ресторана, направились в сторону железнодорожных платформ, где стояла электричка на Февралевку.
— Не вижу тут никакой связи.
— А зря. Я надеялся, ты хотя бы купишь мне билет, и мы вместе отправимся в путешествие.
— Ты подозреваешь, что мне жалко потратить на тебя рубль?
— А иначе почему не приглашаешь в гости?
— Какие сейчас гости? Ты посмотри — половина двенадцатого.
— А женщины?
— Какие женщины? — от изумления Самуил Устинович несколько приостановил свой важный шаг.
— Ну, дома у тебя. Ведь наверняка там ждут тебя какие-нибудь красавицы? Прячутся под кроватью?
Словом, еле-еле отбился от Питера Самуил Устинович. Да и никак не мог он понять, почему Питеру так хочется поехать в Февралевку? Зачем? С какой стати? Что делать там? Конечно, есть у Самуила Устиновича в заначке заветная бутылка армянского коньяка, но она припасена для особого случая. Не для рядовой пьянки с такими, как Питер...
Да, еле-еле отделался от него Самуил Устинович.


До весны Самуил Устинович Глобов и Петр Олегович Ляков встречались еще раза два-три. Сидели, как и прежде, в ресторанах. Разговоры оставались прежними, похожими. Питер предлагал разные дефициты — Самуил Устинович отважно отказывался. Разумеется, расплачивался в ресторанах Питер. У Самуила Устиновича, как обычно, не было с собой денег.
Между прочим, за время их встреч цена одного колеса поднялась до 190 рублей.


Как-то в конце апреля в кабинет Глобова, в издательстве, заглянул его давний знакомый Борис Аркадьевич Женов. Поговорили о том, о сем. Женов обмолвился: рукопись, мол, никак в план не попадет, какая обстановка сейчас в издательстве?
Глобов нахмурился, нервно потеребил рыжевато-белесый ус — тот, что покороче. Может, один ус у него оттого и короток, что он его частенько теребил? А непарные глаза Глобова сделались еще более разными: тот, что с пуговку на пиджаке, уменьшился до размеров пуговки на брюках, а тот, что с пуговку на рубашке, уменьшился черт знает до каких размеров...
Отчего нахмурился Глобов? Оттого, что не любил разговаривать с посторонними на важные темы редакционных тайн.
— Ты ведь знаешь, — начал Самуил Устинович и с облегчением поднял трубку зазвонившего телефона: — Да, да, слушаю, нет, от нас это не зависит, решение принимает главная редакция, ничего, ничего, не за что, всего доброго... — И положил трубку. — Вот, — кивнул он на аппарат, — тоже хотят невозможного: включи их в план — и все, роман, мол, получил широкую известность, критики хвалят, но ты ведь знаешь — я в этих вещах принципиален.
— А именно?
Самуил Устинович вздохнул и развел руками.
— Извини, Боря, я по знакомству никому не помогаю. Литература — слишком святая вещь, чтобы опошлять ее...
— Ну, а хоть опохмелиться у тебя есть?
— Где? У меня в кабинете?! — вытаращил глаза Глобов.
Женов рассмеялся; на пористом носу его и на огромной проплешине выступили капельки пота; смеясь, Женов закашлялся, кашлял долго, надсадно. Пьет, наверно, немало, решил Глобов, а где вино, там женщины, а где женщины, там разврат и порок.
Самуил Устинович осуждающе-насмешливо наблюдал за корчащимся перед ним Женовым.
Прокашлявшись, Женов снял очки, близорукие его глаза поплыли туманом, и туманом этим он обволок Глобова, так что тот почувствовал себя как бы в ватном мешке.
— Гульнули вчера, — слепо улыбнулся Борис Аркадьевич. — Внуку год исполнился. Ох, и парень растет, Андрюшкой зовут...
— Слушай, Боря, сколько тебе лет? — Глобов попытался отряхнуться от наваждения, выплыть из тумана женовского взгляда, выскользнуть из ватного мешка.
— Сорок один... Ты будто не знаешь, — усмехнулся Женов и надел очки.
И сразу все встало на свои места. Глаза Женова из-под очков не смотрели так непонятно и туманно-обволакивающе, а смотрели жестко, — может, даже насмешливо? Странно, кому-кому, а Борису Аркадьевичу насмешничать над кем бы то ни было, конечно, не пристало.
— Боря, тебе сорок один год, у тебя внук, у тебя четверо детей от трех разных женщин, у тебя... Кстати, сколько у тебя собственных книг?
— Да с десяток наберется, будь они неладны, — отмахнулся Женов.
От чего отмахнулся? От книг? От вопроса Глобова? Самуилу Устиновичу это было удивительно: «Неужто десять книг написал?!» — не совсем поверил он, но надо было продолжать нравоучение, и Глобов продолжил:
— У тебя столько книг, Боря, но ведь и алименты у тебя большие... Сколько в месяц платишь, Боря?
— Сто двадцать рублей... да старшей дочке подбрасываю, рублей пятьдесят-шестьдесят...
«Врет», — подумал Глобов, но продолжал дальше:
— Вот видишь... столько денег нужно, чтобы прокормить себя, всех своих детей, жен и внука, да еще женщин разных у тебя сколько, а ты... распыляешь себя, разбазариваешь, подрываешь здоровье. А тебе работать надо, Боря, работать, как волу, понимаешь?!
— Значит, нет опохмелиться? Жаль, — огорчился Женов, будто и не слышал всей этой тирады Глобова. — Послушай, если у тебя не водится ни капли выпивки, какого хрена ты сидишь в этом кабинете?
— У тебя что, Боря, такие представления о наших редакторах? Если сидит в отдельном кабинете, у него обязательно коньяк в сейфе?
— Конечно.
— Ошибаешься, Боря. — Хотя, если говорить конкретно, о Самуиле Устиновиче Глобове и именно о данной ситуации, коньяк у него действительно был и действительно стоял в сейфе: откуда только мог догадываться об этом Женов? Коньяк стоял у Глобова третий год, для особого случая, который все не подвертывался, но не угощать же заветным напитком таких, как Женов? — Ошибаешься, Боря, — повторил Самуил Устинович.
И тут опять зазвонил телефон, и Глобов с облегчением нырнул в телефонный разговор.
Но Борис Аркадьевич не уходил, продолжал сидеть с видом простака и нахалюги напротив Самуила Устиновича. И когда тот кончил разговор, на прощание сказав: «Нет, нет, эти вопросы мы не имеем права решать, ими непосредственно занимается главная редакция, да, да!» — Борис Аркадьевич поинтересовался у Глобова:
— Кстати, как там мой приятель поживает? Позвонил он по тому телефону? Помнишь, насчет колес?
— Насчет колес? Ах, да, Боря, спасибо тебе большое, с колесами все в порядке.
— Слушай, так приятель мой должен магарыч поставить, — обрадовался Борис Аркадьевич. — Как ты думаешь?
— Ну, это мы как-нибудь обмозгуем. В другой раз, Боря. А вот скажи ты мне, пожалуйста: этот твой знакомый, Питер его зовут, кто он такой? Чем занимается?
— Для чего тебе? Заложить парня хочешь? — погрозил пальцем Женов.
— Понимаешь, тот товарищ хочет еще кое-что достать. Да побаивается: можно ли доверять Питеру?
— Не морочь мне голову, небось, «тот товарищ» — это ты сам?
— Ну, положим, я сам. Положим, так. Но вопрос от этого не меняется.
— Работает Питер в отделе производственно-технической комплектации. При спецСМУ. Это СМУ снабжает всем необходимым северные стройки, в основном те, которые заняты прокладкой газо- и нефтепроводов. А что?
— Как же Питеру-то перепадает дефицит?
— Очень просто. Выписывает любую нужную вещь, платит наличными — это сотрудникам отдела разрешается — и по оплаченной накладной получает на складе. Теперь — это его личная вещь. Что хочет, то и делает с ней. Вот хоть тебе продаст — не запрещается.
— А называет себя — инфант... Спекулянт он, а не инфант, этот твой Питер.
— Он вообще-то занятный малый, действительно, — согласился Женов. — Одно время с ним близко сошелся, бабу мы с ним одну любили, Люську-морфинистку из его дома. Прозвал он меня — «брат во плоти». Хотел я роман о нем накатать, и название готово было — «Инфант». Не получилось. Ускользнул он от меня, Питер... Никак его образ не давался.
— Образ, — скривил губы Самуил Устинович. — Чтобы образ создать, надо ой как много узнать, всю родословную человека перелопатить.
— И я так думал... — Женов, видно, сам не заметил, как в разговоре с Глобовым перешел ту грань взаимного недоверия и отчужденности, которая отличала их отношения, и стал разговаривать с Самуилом Устиновичем вполне откровенно, открыто. — И хотя залез я в его родословную, истоки узнал, толку от этого мало. С отцом познакомился, с матерью, с невестой его...
«Ну-ну, — ухмылялся про себя Самуил Устинович, — тот же путь, значит...»
— ...А понять — ничего не понял. Вот отец, — продолжал Женов, — выходец из деревни, обыкновенный мужик, лбом прошиб себе карьеру в Москве, истинный мужик, тебе говорю, трехжильный, а ведь сделался столичным интеллигентом, или черт его знает кем, пост занимает немалый — начальник ХОЗУ огромного министерства, а что такое хозяйственное управление министерства — тебе объяснять не надо. В руках у мужика огромная сила, ворочает папаша большими делами. Но — как я понял — ворочает честно. Сына вот только покрывает... Сколько в отделе Питера было разных сокращений, реорганизаций, объединений-разъединений, Питер остается на месте, как сфинкс. Между прочим, должность у него инженерная, а образование — всего десять классов. Учился, правда, Питер в пяти или шести институтах — бросал, надоедало. Зачем? Какой смысл? Бил, конечно, Олег Борисович сынка нещадно, но до поры, до времени, до одного злосчастного момента...
— Какого еще момента?
— Вылетел однажды Питер в кухонную дверь, она стеклянная, в крошки разбил стекло головой, весь изрезался, в больницу попал... Олег Борисович, конечно, переживал. Он и в молодости суровый был, горячий, поколачивал жену. Чуть что не так — сейчас ее кулаком. Такая философия вокруг поддерживалась: уважают только сильных, слабым с нами не по пути. Он, кстати, и беременную ее раз побил. Родился Питер нервным, кричал и капризничал много. Досталось им с ним. А потом он рос ничего, учился неплохо, только своенравность проявлял. Подрос — отца плебеем стал считать. И на деньги их плевать хотел. Отец его бить, а он: «Плебей!» Но — плебей, не плебей — совсем без отца не обойтись. Папаша пристроил Питера на такое местечко, что денег, пожалуй, у сыночка стало водиться больше, чем у родителей. Бывало, и в долг им давал, как ни трудно такое представить. Но один раз отец не выдержал. Питер ему: «Плебей!» — отец ему так врезал, что тот вылетел в стеклянную дверь головой. Месяц лежал в больнице. Но Питер — ладно. Мать его с того времени слегка тронулась, в психиатричку попала. Теперь чуть что — она туда. Отец боится Питера трогать, тот совсем обнаглел: «Ну, ударь! Ну, бей!» Ведь в тот раз еле-еле уголовное дело замяли. Кстати, руки у Питера все в шрамах; летом видно, когда он рукава закатывает. Насколько я понимаю, он часто провоцирует отца, чтоб тот «врезал» ему. У него мечта есть — упечь папашу в тюрьму.
— Дружная семейка, — прокомментировал Самуил Устинович.
— Да в каждой семье намешано столько, что... Думаю только, — продолжал Женов, — и родители Питера виноваты. Баловали сынка, все готовенькое ему подсовывали, вот он и... А с другой стороны — странно — в чем-то сынок «превзошел» родителей, не признает ни их морали, ни их ценности.
— Ты еще о невесте говорил, — подсказал Самуил Устинович.
— Невеста у него — деревенская девчушка, — легко поддался на подсказку Борис Аркадьевич. — Она, пожалуй, нравится больше родителям, чем Питеру. Отец — сам деревенский, вот у него и лежит душа к Светлане: московских вертихвосток он терпеть не может. Обстановка у них в квартире странная: Светлана живет в квартире, будто родная дочь, а Питер болтается, где хочет, иногда неделями дома не ночует. Все перетасовала жизнь.
— Любопытный матерьялец, — подытожил Самуил Устинович.
— Я и говорю: роман можно писать. Только вот пороху не хватило. Не понимаю я в них чего-то — и все тут! Хоть убей...
— Да, роман создать, Боря, это тебе не рассказики писать. Тут широта нужна, глубина, полет.
— Хочешь, подарю материал? Пиши пьесу. Драму. Трагедию. Что вздумается. Правда, тут комсомольцев нет.
— Каких комсомольцев?
— Ну, у тебя же всегда так: борьба добра со злом. Добро — это комсомольцы, а зло — хулиганы.
«А ведь верно», — удивился Самуил Устинович.
— Ну, Боря, ты меня упрощаешь... Впрочем, если говорить о философском плане, меня привлекает именно эта коллизия: борьба добра и зла.
— Вот и берись!.. Кстати, Глобов! — Женов в который раз погрозил Самуилу Устиновичу пальцем. — Я тебя раскусил... Чего это ты так Питером интересуешься? Небось, для себя колеса доставал? Ну, сознавайся?!
— Есть грех, чего душой кривить. Для себя, — согласился Глобов. Он почему согласился? Потому что в голове у него родился неожиданный план.
— Машину решил купить, Глобов?
— Точно, решил.
— Небось «кадиллак»?
— «Запорожца», Боря. Куда нам с нашими средствами...
— Ладно, не прибедняйся. Наверняка в кубышке тыщи лежат.
— Откуда тыщи, Боря?
— Да мне что, мне на это плевать. Только дай слово, Устиныч: купишь машину — прокатишь меня к пивной. С ветерком!
Самуил Устинович рассмеялся.
— Даю, боря! Честное слово! Только и у меня к тебе одна просьба...
— Познакомить с женщиной? Пожалуйста. Есть такие — хоть завтра в ЗАГС. Тем более на «Запорожце».
— Понимаешь, Боря, — Самуил Устинович пропустил тираду Женова мимо ушей, — присмотрел я себе в Февралевке гараж. Машины еще нет, правда, но ведь знаешь пословицу: готовь сани летом, а телегу — зимой... Гараж металлический, разборный. Сторговался недавно. Тут что нужно? Разобрать его во дворе у хозяина, погрузить на машину и отвезти к моему дому. А там собрать. Приехал бы ты ко мне. Помог, а, Боря?
__ А чего? Это можно! — сразу согласился Женов.
— Нет, в самом деле, Боря?
— Говорю тебе — по рукам! Когда приезжать-то?
— В следующее воскресенье — сможешь?
— Конечно, смогу.
— Так, Боря, спасибо... Значит, договорились? Ну, ты молодец. Лихой характер! Завидую тебе... А теперь, Боря, пойдем-ка перекусим...
— ...и по рюмочке пропустим, — подхватил Женов.
— ...и по чашке чая выпьем, — не поддержал озорной шутки приятеля Самуил Устинович. — Пойдем, пойдем, — поманил он Женова из кабинета.
И повел Самуил Устинович незадачливого автора Женова в молодежную редакцию. Там как раз девчонки обедать собрались, снедь разную разложили на столе, бутерброды, паштет, конфеты шоколадные. Чаек индийский заварили — ароматом благоухали коридоры издательства.
— Добрый день, девочки! Приятного аппетита! — поприветствовал редакторов Самуил Устинович.
Девочки чуть не поперхнулись, хотя и поприветствовали начальство с кислым видом. Надо сказать, они давно устали от посещений Самуила Устиновича именно в обеденный перерыв.
— Может, чайку с нами попьете? — произнесла дежурную фразу самая отчаянная из редакторов.
— Не откажусь, не откажусь, спасибо, девочки. — И, подсаживаясь за стол к бутербродам и закускам, потирая руки с заправским видом лихого жениха и свойского начальника-демократа, Самуил Устинович, не оглядываясь, пригласил и Женова: — И ты, Боря, садись, присаживайся. Чаек, он полезен...
«Особенно на дармовщину», — застыла в воздухе печальная дума редакторш.
Но каково было изумление Глобова, когда, оглянувшись, он не увидел в дверях Бориса Аркадьевича Женова.
— Я разве один пришел? — спросил Глобов у девочек-редакторов.
— Один.
«Значит, пиво пошел пить, — подумал Самуил Устинович о Женове. — И черт с ним. Пусть разрушает печень. Лишь бы в воскресенье приехал...»


В этот день, вечером, Самуил Устинович поехал к Люсе. Решение его — больше не встречаться с ней — почему-то отступило сегодня. У него было хорошее настроение, в голове и впрямь забрезжила идея новой пьесы: Женов, сам того не сознавая, подсказал Глобову дельную мысль. Почему бы и в самом деле не противопоставить вертеп, который видел Глобов в квартире на втором этаже (в доме Питера) — и, скажем, чистых, сильных ребят из какого-нибудь комсомольско-оперативного отряда? Столкновение добра и зла. И все три компонента драматургии налицо: единство места (квартира), времени (наши дни) и действия (облава на наркоманов). Кстати, и название напрашивается хорошее, со смыслом — «Облава». Самуил Устинович почувствовал некое жжение в груди — признак того, что ему и в самом деле нестерпимо хочется взяться за работу. Вот только обдумать все хорошенько... все взвесить... все проанализировать...
В этот вечер, в эту ночь Люся очень много плакала. И не потому, конечно, что Самуил Устинович, как всегда, был верен себе и не принес никакого гостинца; это чепуха; на это ей наплевать. А потому, что думала: все, конец, больше Самуил не придет никогда (такое у нее предчувствие было) — а он пришел, вот он...
— Самуильчик! Миленький! Родной! — шептала она и тихо плакала. — Я думала, ты больше не позвонишь, не придешь... Какая я дура, правда? Спасибо тебе... Ведь ты не бросишь меня? Не уйдешь? Не исчезнешь? Хочешь, я буду твоей сестрой, матерью, буду служанкой, рабыней, просто любовницей... Хочешь?!
— Давай спать.


В воскресенье утром Самуил Устинович проснулся, будто окунувшись в теплую, бархатную морскую воду: в окно заглядывало ласковое весеннее солнце. Минут пять лежал Глобов в постели, щурясь и потягиваясь, чувствуя каждой клеткой здорового тела упругую силу и наслаждение в мышцах. Хорошо проснуться в своей квартире, в тишине, в уюте — пусть холостяцком, но все-таки уюте, с ощущением, что сегодня тебя ожидает что-то обязательно хорошее, нужное, настоящее. Так оно и было: сегодня у Глобова появится собственный гараж. А там, глядишь, не за горами и покупка машины, а там... Дальше — планы большие: хотя бы путешествие по Подмосковью, по интересным туристским и заповедным местам, позже, освоившись, можно объездить всю срединную Россию, а там отправиться и дальше — на Урал, в Западную Сибирь, на родину... Ах, хорошо бы приехать в родную деревню на собственном автомобиле! Вот бы поглядели на него земляки, вот бы удивились...
Самуил Устинович накинул халат, постоял немного у окна, щурясь, как кот, от горячих лучей весеннего солнышка. Как он не промахнулся когда-то, приехав сюда, в Февралевку. Что Москва! Огромный, страшный своим многолюдьем город; не город — муравейник. И совсем другое дело — Февралевка... Стоит она в лесу, совсем рядом с домом — рукой дотянуться можно — сосны, ели, березы. Летом здесь — грибы и ягоды, зимой — лыжи. А вон за той липовой рощицей — пруд: летом — лови рыбу, зимой — катайся на коньках. Чем не жизнь? Чем не райский уголок?
Как славно, что поменялся когда-то на Февралевку. Просто молодец! И Москва под боком, работа близко, и в то же время — всегда здесь чистый воздух, тишина, покой, а вокруг — лесные дали и чащобы, пруды и озера.
Самозабвенно улыбнувшись своему счастью и удачливости в жизни, Самуил Устинович направился в ванную, долго стоял под душем, раскраснелся под тугими горячими струями, еще более чувствуя себя здоровым, сильным, молодым.
Потом он долго завтракал. Пожарил яичницу с ветчиной, густо намазал кусок белого хлеба маслом и черной паюсной икрой, заварил крепкий ароматный кофе, добавив в него, правда, кипяченого молока. Так оно полегче для желудка — ему нужен щадящий режим. Впрочем, нужен он всякому человеческому органу. Это аксиома.
Любил Самуил Устинович завтракать один — долго, плотно, основательно. Яичницы с ветчиной не хватило — поставил разогревать геркулесовую кашу; разогрел — поел: как хорошо! Попил еще кофе, еще посидел, пожмурился на солнышке — оно, ласковое, утреннее, заглядывало и сюда, в кухонное окно.
Что человеку еще надо?
Говорят вот: хозяйка нужна, женщина. Самуил Устинович в этом серьезно сомневается, особенно чувствует он свою правоту по утрам, вот как сейчас. Скажите, положа руку на сердце, зачем бы вот сейчас нужна женщина? Ходила бы растрепанная, в халате, зевала, говорила бы какие-нибудь глупости, вроде: «Как думаешь, котик, не пойти ли нам сегодня в кино?» В кино! Читать надо, писать, делом заниматься, а им — лишь бы баклуши бить, развлекаться... И не только в этом дело. А в том, что просто смотреть неприятно на женщин по утрам, на их вялые сонные движения, расхлябанность, несвежесть, а то еще так зевнут... тьфу... и запах дурной изо рта... Нет, одному лучше, спокойней, надежней.
Позавтракав, Самуил Устинович сел за стол. Стол у него большой, барский, просторный. Просторным мыслям — просторное плавание. Нравилось ему переиначить поговорку эту: «Большому кораблю — большое плавание». Уселся Самуил Устинович за стол, взял чистый лист бумаги, написал свою фамилию и инициалы. Чуть ниже, посредине, крупными буквами вывел: «Облава». Еще ниже, помельче, написал — «современная драма». Затем слово «драма» зачеркнул. Написал — «трагедия». Итак — «Облава. Современная трагедия. В 3-х частях», — добавил он.
И далее поплыли у него мысли, повела его за собой фантазия...
Вывел его из задумчивости лишь резкий звонок в дверь.
«Приехал», — подумал о Женове Самуил Устинович. Подумал обрадованно, но как бы и нахмуренно внутренне: что ни говори, а творческому процессу помешал-таки Женов.
Гремя одним, вторым, третьим замками, Самуил Устинович открыл наконец дверь, но не полностью, а насколько позволяла цепочка.
— Да я это, я! — весело крикнул Женов. — Открывай. Чего прячешься, куркуль!
Самуил Устинович поморщился от этого грубого слова, отбросил цепочку. Перед ним в дверях стоял... да, не только Женов, но и... правильно! Питер Ляков, собственной персоной.
— Не ожидал, Сэм! — Питер хлопнул Самуила Устиновича по плечу и громко рассмеялся. — А меня вот Борис Аркадьевич пригласил. Говорит: поехали к Сэму, поможем мужику гараж воздвигнуть? Поехали, говорю!
— Ну, проходите, проходите, — пригласил Самуил Устинович — он вначале опешил, а потом обрадовался: с двумя-то помощниками дело быстрей пойдет. — А что, молодцы, что приехали, проходите, я сейчас...
Самуил Устинович скрылся в спальне — пошел переодеваться, а Борис Аркадьевич на правах старого знакомого Глобова стал показывать Питеру квартиру.
А ничего, ничего квартирка, похохатывал Питер, жить можно, тем более одному, девочек только не хватает, но девочки не проблема...
— Правда, Сэм?! — кричал Питер Самуилу Устиновичу в спальню, но тот, хоть и слышал все, отвечал так:
— Вы там смотрите, смотрите, я сейчас...
В одной комнате Самуил Устинович работал — писал, в другой — спал; в той, где работал, стены были сплошь в книгах. Никаких излишеств, украшений, картин. Только над столом, за которым Самуил Устинович писал, висел большой фотографический портрет смущенного юноши в солдатской форме.
— Это сын Глобова, Сенька, — ответил на вопросительный взгляд Питера Борис Аркадьевич Женов. — В армии служит.
— У него сын есть? — удивился Питер. — А-а, да, да, слышал...
— Есть. Потом о нем расскажу, — пообещал Женов. — Тут, брат, история...
Из спальни вышел Глобов. Одетый по-рабочему, в тяжелые кирзовые сапоги, старые джинсы и фуфайку, он бодро произнес:
— Ну, мужики, потопали. Я готов.
— Ты бы хоть чайком сперва угостил, — ввернул Женов. — Мы не завтракали.
— Некогда, братцы. Время не терпит — хозяин гаража нас давно поджидает.
Женов с Питером переглянулись, но что делать? Пошли следом за Глобовым. Питер был одет в модный джинсовый костюм — разухабистая такая, широкая куртка с погонами. Брюки сплошь из карманов, карманчиков и заклепок, на ногах высокие бело-голубые «адидасы», а Женов, как всегда, шествовал в затрапезных каких-то штанах с пузырями на коленях, в дешевом заношенном пиджаке, под которым носил вечный свой серый свитер с огромным воротом, ну, и при шляпе, конечно, был Женов — черная шляпа с широкими полями, ветхая шляпа, драная; в сочетании с малым ростом, смоляной бородой и массивными очками вид у Женова получался самый отменный: ни одна девушка (и даже женщина) не проходила мимо, чтоб хоть не прыснуть в кулачок. Тот еще был Женов.
Хозяин гаража, здоровый мужик с глубоким шрамом на щеке и мрачным взглядом угольных глаз, в самом деле давно ждал их. На Глобова он не смотрел, а если взглядывал иногда, то с такой ненавистью, что...
— Эй, дядя, — крикнул ему Питер, когда начали работать, — ты чего волком смотришь?
— Я тебе не дядя, щенок, — процедил тот сквозь зубы и, развернувшись, ушел в дом.
— Чего это он? — Питер обернулся за разъяснением к Глобову.
— Да жлоб подмосковный, — объяснил Самуил Устинович. — Двести рублей хотел содрать за гараж. А я вчера пришел: нет, говорю, за двести не пойдет. Сбрасывай тринадцать рублей.
— А он?
— Давай орать: тут одного металлолома, кричит, если на лом все пустить, на триста с гаком выйдет.
— А ты?
— А я: как хочешь. Хочешь — сдавай на металлолом. Ну, куда ему деваться? Порядились-порядились — сошлись на 187 рублях. Хоть тринадцать рублей, а сэкономил на этом крохоборе, — довольный собой рассмеялся Глобов.
Питер с Женовым переглянулись, но ничего не сказали.
А работа между тем закипела; пришлось даже куртки и пиджаки снимать.
С виду, между прочим, гараж был хоть куда. Покрыт, конечно, изрядно ржавчиной, но крепок, устойчив. Вот если б его только не трогать... не перевозить...
Но перевозить надо — Самуил Устинович решил поставить его недалеко от своего дома, рядом с соседским гаражом. Разрешений, конечно, ни у кого на гараж не имелось, но Февралевка — такой поселок, никому там никакого дела ни до гаражей, ни до граждан. Каждый где хотел, там и ставил гараж — лишь бы не на проезжей части. Остальное все можно.
Гараж по устройству — сборно-листовой: листы железа скреплялись друг с другом болтами и гайками. Откручивать гайки — тут без напарника не обойтись: один держит болт газовым ключом, другой — крутит гайку обычным ключом. В паре, конечно, работали Питер с Борисом Аркадьевичем. Самуил Устинович, так сказать, осуществлял общее руководство.
Открутят Женов с Питером один лист — отнесут его в сторонку; на этот лист кладут второй, на второй — третий, и так растет стопка... Однако самое-то трудное — как раз открутить. Болты и гайки проржавели, с такой силой въелись друг в друга, что иной раз никаких сил не хватало разлепить их. С мясом приходилось рвать, а уж тут вовсю начинал ахать и охать Самуил Устинович:
— Мужики, да вы что... осторожней... ведь потом нам же собирать... Как мы потом, мужики?
Женов с Питером не обращали внимания на его причитания; они взмокли, дышали ржавой пылью, избили все кулаки ссадинами, изрезали пальцы и ладони, пили воду кружка за кружкой (солнце давно в зенит вошло, припекало изрядно, хоть весна только-только набирала силу). Причем, что интересно? Мужик, хозяин гаража, с мрачной ухмылкой отказал Самуилу Устиновичу в воде. Пришлось тому время от времени бегать с бидоном к довольно далекой колонке. Мужик стоял на крыльце, широко расставив ноги; по случаю воскресенья он, видать, выпил с утра (или опохмелился со вчерашнего) и наблюдал за разборкой гаража с тоскливой, безотрадной угрюмостью человека, которого ни за что ни про что ударила судьба в поддых.
Крыша и верхние боковые листы гаража разбирались еще неплохо, а как пошло дело дальше, ближе к земле, так листы стали немилосердно крошиться и ломаться — ржавчина изъела железо, особенно на стыках, по краям, с той безжалостностью, с какой волк, наверное, изгрызает несчастную овцу. С виду хорошие и добротные, некоторые листы ломались пополам или рассыпались в железную труху, как только их отделяли друг от друга. Особенно плохи оказались нижние два ряда, а самый последний ряд, который крепился к своеобразным балкам-рельсам, ушедшим со временем в землю, и откручивать нельзя было — он рассыпался на месте, стоило лишь начать крутить болты с гайками.
Посерели Борис Аркадьевич с Питером лицами, плевались рыже-горькой слюной, в которой иной раз виделись не какие-нибудь изюминки, а самые настоящие ошметки ржавчины.
Но как бы там ни было, гараж они разобрали, сложили листы в огромные кучи, сели рядышком, решив хоть перевести дыхание.
— Все, баста, обеденный перерыв, — обронил Женов. — Пора и по стопке пропустить.
— И я не против, — согласился Питер.
Но тут с улицы вбежал во двор Самуил Устинович, с бидоном в руках, из которого нещадно выплескивалась вода, и закричал:
— Мужики! Счас грузовик будет. Всего на полчаса договорился. Погрузить — выгрузить. Так что...
— Пожалуй, хватит, — произнес Женов, протирая дымившуюся от жаркого пота лысину огромным мятым платком, — дай хоть передохнуть...
Однако и договорить не успел, как перед домом остановилась грузовая машина; шофер нетерпеливо посигналил, Самуил Устинович побежал открывать ворота.
Машина въехала задним ходом, лихо развернулась и левым бортом пристроилась к сваленным в кучу листам.
— Эй, ребята! — крикнул шофер. — Ждать не буду. Грузите, пока я добрый. У меня обеденный перерыв всего один — не два.
— Ну, мужики, — забегал около приятелей Глобов, — давайте разом, а? Когда еще такой случай подвернется? А, мужики?..
В фуфайке, в старых потертых джинсах, в кирзовых сапогах, Самуил Устинович напоминал своей взвинченностью делягу-бригадира, который рьяно печется о бестолковых работниках, не знающих, как всегда, собственной выгоды.
Женов переглянулся с Питером: «Ну, что?»
Однако делать нечего: взялись — надо вкалывать, кивать не на кого.
Через полчаса, взмыленные, распаренные, забрались они в кузов грузовика, заваленного ржавым железом; постучали сверху по кабине: поехали, шеф! Самуил Устинович, конечно, сидел рядом с шофером — дорогу показывал.
На одной из колдобин так тряхнуло, что куча железа, накренившись, резко поползла в сторону, придавив ногу Женову; Питер еле выдернул его ногу из-под кучи — двумя руками дергал, бедняга.
Долго морщился Женов и тер отдавленное место.
А как приехали к дому Глобова, опять нужно было шевелиться: шофер-то спешил. Сбрасывали железо с остервенением — тут даже встревоженные крики Самуила Устиновича не помогали: «Осторожней, ребята!» Что-то все больше и больше проникались «ребята» мыслью, что никакого гаража из этого хлама собрать больше не удастся: разворошили муравейник — теперь баста, из пыли и ржи дворец не возведешь.
Сбросили, сели вновь передохнуть; Самуил Устинович, теребя укороченный ус, нехотя направился к шоферу — расплачиваться. Какой у них там разговор произошел — неизвестно, только шофер, парень лихой, так хлопнул дверцей кабины, что Самуил Устинович чуть с подножки не свалился. Глаза его, обычно мелкие, размером с разнокалиберные пуговицы, тут вдруг расширились до одинаковых кругляков.
— Хам такой-рассякой! — пробурчал Глобов, подходя к приятелям.
— Что, обобрал? — кисло поинтересовался Женов: у него жгло ногу.
— Как будто он на себе вез, а не на грузовике, — продолжал возмущаться Самуил Устинович. — Присвоили себе право, понимаешь, личных владельцев государственного транспорта.
— Червонец слупил? — рассмеялся Питер. — Ничего, Сэм, не переживай, глядишь — разбогатеешь еще.
— Два с полтиной ему дал, а за что? — с наивностью обиженного ребенка размышлял Самуил Устинович. — Ребята погрузили, ребята разгрузили — ты только на педали нажимал, с одного места на другое переехал.
— Неужто два с полтиной взял? — продолжал смеяться Питер.
— Нет, полтинник в окно швырнул. «Подавись!» — говорит. Нахал.
— Это точно, нахал отменный, — но о ком так сказал Женов, о шофере или о Самуиле Устиновиче, неизвестно.
Посидели втроем, помолчали, глядя на листы железа, каждый со своей думой. Время давно за полдень перевалило, солнце потускнело, растворились, распылились его лучи по легким перистым облачкам, раскинувшимся в синем весеннем небе.
— Так как насчет перекусить? — поинтересовался Женов.
Самуил Устинович молчал, уйдя в глубокие думы. Видать, огорчало его что-то, а что — можно и догадаться.
— У меня идея, — предложил Питер, — давай попробуем, что из этого получиться может? — Он кивнул на кучу железа. — А то засядем сейчас за стол — потом опять в работу впрягаться. Хуже нет.
— Под ложечной давно сосет, — кисло пожаловался Борис Аркадьевич.
«Знаем, где у тебя сосет», — многозначительно подумал Самуил Устинович, внутренне благодарный Питеру: очень хотелось и в самом деле поскорей гараж поставить. Что еда? — переливание из пустого в порожнее.
— Эй, Борис Аркадьевич! — плечом в плечо подтолкнул Питер Женова: — Не горюй. Мы еще свое наверстаем! Поверь инфанту: лучше сразу, чем никогда.
— Афоризмы у тебя, — поморщился Женов. — Ладно, я не против. Только честно — жрать охота.
«Всегда у тебя одно на уме — пожрать да выпить», — мысленно укорил Женова Самуил Устинович.
Попили водички, поплевали на ладони — принялись за работу. Самуил Устинович бойко указывал, где вкапывать тяжелые металлические станины, к которым будут прикручиваться нижние листы. А там пойдет, как пирамида: все выше и выше, все дальше и дальше — до крыши. А крышу настелить — пара пустяков.
Со станинами управились легко, а вот дальше дело застопорилось. Листы настолько проржавели, что, как ни прикручивай их, края ломались, лопались, давали глубокие трещины или совсем разваливались. То, что руки у Питера с Борисом Аркадьевичем истекали кровью в местах порезов и ссадин, — пустяки по сравнению с тем ожесточением, которое они испытывали, чувствуя дремучее, упрямое сопротивление металла. Решили так: одну стену, боковую, собрать из более-менее прочных листов и как бы навалить ее на рядом стоящий гараж — так оно будет надежней, а сосед возражать не станет: его Самуил Устинович хорошо знал. А чуть что — можно и пригрозить ему. Кое-как эту стенку установили. Но когда стали монтировать заднюю, листы повело, да так сильно, что, если б Борис Аркадьевич не уперся плечом, — рухнула бы стена пыльным прахом. Питер кувалдой вбил по бокам два металлических стояка: хоть и с подпорками, прогибаясь и еле держась на болтах, как на соплях, стена все-таки держалась. Самуил Устинович суетился рядом; командовал, сердился. Бедняга...
Все кончилось, когда принялись за вторую боковую стену. Как ни подпирали ее, как ни наваливали края то на торец задней стены, то на металлические штыри-подпорки, — удержать металл не удавалось. Листы как бы складывались в гармошку (проржавевшие места не выдерживали), и, оседая, давя друг друга, валились наземь. Самуил Устинович побледнел и раскраснелся одновременно: щеки — как мел, а уши — как флаги. Никогда таким не видел его Борис Аркадьевич. А что, у человека судьба решалась: быть или не быть гаражу?
Быть или не быть?
И жизнь ответила на этот философский вопрос: рухнула не только боковая стена, но и вся громада смонтированной нечисти и металлического хлама тоже рухнула, как карточный дом.
Только пыль ржавым столбом поднялась до голубых небес!
Потемнев глазами, чуть не плача, смотрел на этот восходящий столб бывший владелец гаража Самуил Устинович Глобов. Что он чувствовал? Что думал он, бедняга? Уплыли его денежки — 187 рублей плюс 2 рубля шоферу — 189 рублей кануло в небытие. Прощай, гараж! Прощайте, мечты о «Запорожце»! С трудом передвигая ноги, поплелся Глобов к себе домой...
Забавней всех повел себя Питер. Рухнул гараж — а Питер громко, весело рассмеялся: в его душе, в руках, в ногах как будто не осталось никакой усталости — только радость и забава. Ах, как смеялся Питер! Как смешно ему было видеть, белому богу с красивыми дымными голубыми глазами, чужую рухнувшую мечту.
Один только Борис Аркадьевич повел себя неопределенно: он не опечалился, но и не обрадовался, скривил губы то ли в усмешке, то ли в недоумении — попробуй пойми.
Однако, как бы там ни было, а дело сделано, и теперь можно со спокойной совестью сесть за стол. Труд есть труд, и он всегда оплачивается, даже если хозяин вылетает в трубу. Часы показывали шесть часов вечера.
Когда они — Питер и Женов — пришли в дом, Самуил Устинович, не раздеваясь, в фуфайке, в сапогах, лежал на диване, подложив руки под голову, задумчиво глядя в потолок.
Не обращая на него внимания, только хмыкнув, Питер отправился в ванную, долго там мылся, плескался, весело и громко фыркал, потом чистил брюки, куртку.
После него в ванную отправился Женов, тоже плескался и фыркал, но не так жизнерадостно, как Питер; тоже чистил поношенные свои брюки и пиджак, а затем вместе с Питером отправились они на кухню.
— Так, — потирая руки, посмеиваясь, начал Питер, — где у него тут бутылка припасена? — Открыл холодильник. — Где, а?!
— Не знаю, — пожал плечами Борис Аркадьевич.
— Эй, Сэм! — громко крикнул Питер в комнату. — Где у тебя бутылка спрятана?
Самуил Устинович пробормотал что-то невразумительное.
— Где, где? — не понял Питер и направился к Самуилу Устиновичу; Женов — за ним.
Самуил Устинович по-прежнему лежал на диване, не меняя позы, но глаза его были закрыты.
— Эй, Сэм! — наклонившись к нему, крикнул в самое ухо Питер. — Где бутылка-то, а?
Самуил Устинович вздрогнул от испуга.
— Ох, шуточки у тебя, Питер!
— Ладно, не крути. Где бутылка?
— Вы там чайку попейте, ребята, — вялым, болезненным голосом отозвался Самуил Устинович. — Там на плите чайник, я утром заваривал, свежий...
— Какой к черту чай? Где бутылка, шалопай?! — рассмеялся Питер.
— Нету, ребята, бутылки. Вы ведь не пить приехали — помочь.
— Да, но...
— Не знал я, Питер, что ты приедешь. А то бы... А Боря у меня никогда не пьет. Он безвозмездно всегда помогает.
«Это правда, — подумал Борис Аркадьевич. — Хоть бы раз угостил, сквалыга...»
— Ну, ладно, ладно, ладно! Шутки в сторону! — быстро, как из пулемета, застрочил Питер. — Ты что, гад, в самом деле двух ишаков словами угощать будешь?! Девять часов подряд вкалывали на тебя!
— Не кричи, Питер. Видишь, плохо мне... Вас бы на мое место.
— Нет, я у тебя найду бутылку! — не на шутку разозлился Питер. — Я у тебя все вверх дном переверну, а найду ее, заветную. Не может быть, чтоб в доме не было спиртного. Не поверю. Чтоб позвать мужиков пластаться с гаражом — и не угостить?! Нет, найду, найду!
«Вдруг и вправду найдет? — испугался Глобов. — Нехорошо получится. Хотя — вряд ли найдет. Вряд ли...» — Он потому об этом думал, Самуил Устинович, что бутылка коньяка была спрятана как раз в диване, на котором он лежал. Но он думал так: разве они приехали помочь из-за выпивки? Они же по-дружески приехали, помочь безвозмездно, от чистого сердца. Разве не так? Зачем же портить о себе впечатление?
Питер на кухне гремел холодильником, лазил в шкаф, осматривал полки, проверил антресоли, даже в туалет зашел, заглянул в бачок — нет, нигде нету. «Может, и правда нет?» — говорил-бубнил рядом с ним Борис Аркадьевич.
— Ты хотя бы накорми нас, эй, Сэм! — закричал Питер со злостью. — Чего развалился там, шпана?!
— Ребята, плохо мне, — вздыхал Самуил Устинович. — Вы там сами делайте... В кастрюле каша геркулесовая, на свежем молоке... Позавчера покупал. Так вы разогрейте.
— Я не ослышался — каша геркулесовая?! — переспросил Питер Бориса Аркадьевича. — На свежем молоке?!
— Точно, каша, — подтвердил Женов.
И тут Питер схватил Бориса Аркадьевича за грудки.
— Слушай, ты! Ты сколько лет знаешь этого подонка?! Ты куда меня привез?! Он что, гад, издевается над нами?!
— Не знаю, — забормотал Женов. — Лет двадцать знакомы. Он всегда такой, ты что... Будто сам не успел узнать.
— А ну пошли отсюда! Вон отсюда! Но сперва — я этому мерзавцу скажу пару ласковых... Пошли, пошли! — И он потянул Бориса Аркадьевича в комнату к Самуилу Устиновичу.
— Не шумите, ребята, неужели нельзя потише, — морщился на диване Глобов.
Секунду Питер смотрел на него во все глаза, оторопело: сколько слов хотелось сказать ему! — и не находились нужные слова!
— Слушай, ты... За двести рублей колесо будешь просить — не продам! Все, баста! Пошли! — дернул он за рукав Женова.
Корчась, словно от боли, Самуил Устинович привстал на диване, потянулся за Борисом Аркадьевичем вялой рукой, заговорил умоляюще-трепетно:
— Боря, ради Бога, прошу тебя — о гараже никому ни слова. Я не вынесу позора, как меня обманули... Никому, слышишь? Прошу тебя, как товарищ! Только позора не хватало на мою голову... Как меня обманули, как обманули!
«Расскажу. Всем расскажу, — подумал Женов. — Обязательно расскажу!» — И даже, честно говоря, повеселел душой.


Только в Москве, после того, как часа полтора просидели в ресторане, и успокоился немного Питер. Этот насмешливый, вздорный, капризный супермен — инфант, как он себя называл, — в первый раз в жизни, казалось, так оскорбился. Он привык, конечно, чтоб в дураках оставались другие, а тут почувствовал: за дурака держали как раз его, — и взбеленился. Не поверил. Не мог согласиться с этим. Ему никогда не было жаль денег, ничего вообще не жалел Питер — ни для друзей, ни для подруг, и это давало ему, как ни странно, ощущение превосходства и власти над другими; его власти — над другими, а не их власти — над ним. В чем бы то ни было. В деньгах, в вещах, в поступках. И вот на тебе: Самуил Устинович Глобов, которого Питер столько раз кормил и поил, с которым и общался лишь постольку, поскольку принимал его за мелкое, жалкое и тупое в своей жадности существо, оказался и сам человеком, который держит других за дураков. В том числе и Питера, и Бориса Аркадьевича Женова. Он сам, этот Самуил Устинович Глобов, принимает других за ничтожных людишек, не тратя ни на одного из них ни рубля, ни копейки, но получая от них все, что ему вздумается. Разве это не искусство?
Вот что заело Питера: на всякую игру есть контригра, против инфанта нашелся скупец, а вот кто найдется против скупца?
— Все равно — не понимаешь ты его. Не знаешь, — говорил Борис Аркадьевич Питеру, не столько защищая Глобова, сколько просто пытаясь разобраться в чужой жизни.
— Чего там понимать! Плебей — и все. Сосет из других кровь при любом удобном случае.
Сидели они в ресторане, гремела музыка, девицы танцевали, поглядывая на них приветливо-игриво, по-свойски: ну, ребята, чего же вы, давайте к нам, в круг, эй, ребята!
А у них разговор длился и длился, и не мог никак кончиться.
— Я о нем много думал, да, — признавался Борис Аркадьевич, — жадность его патологическая — поразительна, конечно. В наше время как-то и не встречаются такие...
— Плебей он, просто плебей! — повторял Питер. — Мужики целый день пластались у него — и даже не накормить их. Да на Руси испокон веков работника прежде всего кормили...
— Хотел я о нем роман написать, — поглаживая черную бороду задумчиво говорил Борис Аркадьевич. — И название готовое есть — «Скупец». А — не смог. Не получилось. Никак образ его схватить не могу. Ускользает из рук... Хоть убей — ускользает.
— Роман! — усмехнулся Питер. — Не роман о нем писать надо, а фельетон. Карикатуру.
— Не скажи, — возразил Борис Аркадьевич. — Ты-то знаешь одну сторону, а я много чего знаю другого... Вот, например, у него сын есть. Ты фотографию видел — он в армии служит. Так кто этого сына вырастил, знаешь?
— Хочешь сказать — Сэм?
— Точно, он. Жена у него загуляла, Анька, это еще когда мы молодые были, в институте учились. Глобов подал на развод...
— Неизвестно еще, отчего она загуляла, — ввернул Питер.
— Вот и она на суде: не могу, говорит, граждане судьи, замучил меня: зимой теплые гамаши не разрешает надевать. Ходи в капроне — и все тут. Не в деревне, мол, в Москве живем, не позорь меня, интеллигента!
— Во-во, интеллигента, копейки из него не вытянешь, — продолжал гнуть свое Питер.
— Ну, какая там причина, точно неизвестно, а загуляла Анька. Самуил ее на месте преступления застукал, с шофером одним. Подал на развод. Шоферу деваться некуда, женился на Аньке: забеременела она. Родился пацан, а куда старшего сына девать? Тем более жизнь с шофером тоже не получилась, бил он ее. Развелась она с ним. И вот ситуация: одна Анька осталась, буквально на улице, с двумя детьми. Приехала-то она за Глобовым из Сибири, работала продавцом в Подмосковье — прописалась по лимиту. Погуляла баба, а в результате — ни первого мужа, ни второго, ни крыши над головой, да два довеска на руках. Каялась перед Глобовым — тот не простил. Но сделал другое — забрал сына к себе. И Анька пошла на это — другого выхода у нее не было. Скажешь, легко было Глобову одному воспитывать сына? Доводить его до ума? После окончания института Глобов в Сибирь уехал, в районке работал, потом в городской газете. И все время сын с ним — с трехлетнего возраста. Позже Глобов в Подмосковье перебрался, в Февралевку. Отсюда и сына в армию проводил.
— Это еще ничего не доказывает, — отмахивался Питер. — Может, и сын такой же куркуль? И потом: самый последний зверь свое дитя любит. Так и человек: будь он хоть трижды расподлец, а ребенка своего обожает. Горло за него перегрызет. Тут гены, а не душа, не совесть.
— Не скажи, Питер. Много ты знаешь отцов, которые бы как раз с честью тащили такой воз на себе? Он сына выучил, поставил на ноги, в техникум устроил. Из армии придет парень — уже со специальностью. Не-ет, таких отцов, как Глобов, еще поискать надо.
— И таких дураков, как мы, тоже поискать надо. Целый день ишачили на этого папашу — и хоть бы накормил, гад! Все к себе гребет, к себе... куркуль!
— А что — может, он так воспитан. Ты загляни в его родословную: восемь ртов их было в семье. Представь только: глухая сибирская деревня. Война. Восемь ребятишек у матери. Отец — на фронте. А в конце сорок четвертого похоронка приходит на Устина — погиб смертью храбрых... Легко ли было выжить такой ораве? Каждая крошка хлеба была на счету. Перед каждой картофелиной на огороде приходилось кланяться, как перед Богом. За каждую щепоть муки надо было ой сколько отработать на колхозном току. А ведь выдержали все. Выжили. Все восемь ребятишек выросли — пять парней, три девки... А после войны? Разве меньший голод был? Меньше нужно было пластаться, чтобы хоть как-то сводить концы с концами? И вот подумай теперь: как должен относиться такой, как Глобов, к каждой заработанной копейке? Так ли, как ты? Как я? В копейке для него — труд прежде всего, собственный труд, а чего ради трудом своим разбрасываться? Кормить дармоедов? И даже женщин, которых Глобов обхаживает, он не хочет содержать: каждый сам должен стоять на своих ногах.
— Гимн поешь Глобову?!
— Не гимн, а понять его хочу, разобраться. Ну, жадный, ну, сквалыга — но почему? откуда началось? какая причина?
— Те причины давно вымерли. А сейчас он, сейчас, почему такой?
— Вторая натура, Питер. В кровь это вошло, в душу давно въелось.
— Так любого ханурика можно оправдать.
— Вот, кстати, о хануриках. Ты знаешь, сколько всякой нечисти было в Сибири после войны? Обрезы гремели. И мне как-то Глобов рассказывал: он о фашистах думал. Ведь они кто, изначально если? Хулиганы. Фашисты с хулиганства начинаются. Вот почему, настрадавшись от войны, он хулиганов так ненавидит. Он считает их за фашистов. И дал клятву: всю жизнь бороться со злом. Он понять не может: почему зло всегда объединяется, а добро — действует в одиночку?! И вот он там еще, в Сибири, вступив в комсомол, пошел на хулиганов войной. У него идея такая: на каждую объединившуюся банду — нужен сплоченный коллектив комсомольцев. Так сказать, идея противостояния добра и зла в чистом виде. И ведь получалось у него. Хулиганы с обрезами — комсомольцы с ружьями. Те — с кастетами — комсомольцы — с палками. Те — с поджогом, а эти — топить их в пруду. До судебных разбирательств доходило, а ничего: правда Глобова брала верх. Он и сейчас с этой идеей живет: злу нужно давать коллективный, разумный отпор. Пьесы об этом пишет. Одну за другой. Помешался на одной и той же коллизии: если есть воры — противопоставляет им комсомольцев. Если есть хулиганы — в борьбу вступает райком комсомола. Если есть наркоманы — с ними воюет комсомольско-молодежный оперативный отряд. И так далее, и так далее... Примитивно? Смешно? Как посмотреть! Но отказать Глобову в некой цельности нельзя. Жадный, скупой, сквалыга. Но — борец со злом! А мы кто? Рубахи-парни? Прожигатели жизни? Растратчики денег? Губители женщин?
— Брось, брось клепать на себя, Борис Аркадьевич! И не нахваливай дружка — я сам его узнал. Из первых рук. Я ему колесо отвалю теперь только за две сотни. Не меньше!
— Какое колесо?
— Для «Запорожца»!
— Вряд ли он теперь купит, — засомневался Борис Аркадьевич. — Гараж-то — тю-тю! — И рассмеялся, вспомнив, видать, как он сказочно рухнул, будто декорация в спектакле.
— Купит, — уверенно сказал Питер и для убедительности стукнул кулаком по столу.
Видно, захмелели они изрядно, хотя и не заметили этого, — странно...
— Мальчики, ну какие вы оба буки, — тут как тут подсела к ним совсем молоденькая девушка, с ярко накрашенными губами, с выражением томной, капризной обиженности на лице. — Девочкам сесть негде, а у вас места пустуют... Можно?
Питер оглянулся вокруг: в самом деле, везде места заняты, а у них — свободно. И тут вспомнил: сам попросил официантку никого не подсаживать за столик — у них с другом серьезный разговор.
— А где твоя подруга? — спросил Питер.
— Вон, — показала девушка тонким серебристым пальчиком.
У входа, на стуле, закинув точеную ножку на ножку, сидела, изящно покуривая, точно такая же, как и эта, девушка. Похожи они были, как две капли воды.
— Сестра? — спросил Питер.
— Как ты догадался, Жоржик? — будто удивилась девушка.
— Ты меня с кем-то перепутала, детка. Меня зовут Питер. А моего друга — Борис Аркадьевич.
— Ах, Борис Аркадьевич! — обиженно округлила губы девушка. — Зачем так строго? Можно просто — Боречка?
— Можно, — разрешил Женов.
— Нас с сестрой зовут Саня-Маня. Маня, иди сюда! — поманила Саня сестрицу. — Знакомься, очень симпатичные ребята — Питер и Боречка.
— Очень приятно, — улыбнулась Маня, но улыбнулась так, будто знакома была с Питером и Женовым по меньшей мере сто лет.
Ах, эта современная манера знакомства — как ты волшебна!
Потом сидели, конечно, болтали, шутили, смеялись.
— Вы комсомолки? — спросил между тостами Питер.
— А ты, конечно, секретарь комсомольской организации? — переглянувшись, прыснули Саня и Маня.
— Нет, серьезно, девочки?
— Ну, комсомолки. А что? — И смотрели на Питера такими чистыми, такими безмятежными глазами. Только вот не понимали вопроса: чувствовалось, сдерживали себя, чтобы не рассмеяться весело.
— И как — боретесь со злом?
— С каким злом, мальчики? Мы не понимаем... — Маня с Саней стали оглядываться.
— Вот видишь, Борис Аркадьевич, они не борются со злом, — подытожил Питер.
— Ну что ты к девочкам привязался? — укорил Женов. — Они еще не так тебя поймут.
— Вот именно, Боречка. Мы можем и не так понять. Верно. — И Саня с Маней обиженно надули губки.
— Ладно, проехали, — сказал Питер. — А скажите, девочки, вы любите шампанское?
— Кто не любит шампанское?! — удивились Саня с Маней.
— За свой или за чужой счет? — неуклонно продолжал Питер.
— Боречка, он нас хочет обидеть, да? — лениво поинтересовалась у Женова Саня, с брезгливой гримасой на лице отодвигая от себя бокал. Маня тоже отодвинула шампанское.
— Нет, он просто хочет понять одну вещь, — примирительно объяснил Женов. — Не обращайте на него внимания.
— А все-таки? — не унимался Питер. — За свой или за чужой счет?
— Ну, хорошо, — вздохнула Саня. — Посмотри на нас внимательно, Питер: неужто мы так плохо выглядим или мы старухи, чтобы пить за свой счет?
— Получил? — рассмеялся Борис Аркадьевич.
— То-то и оно, — сказал Питер. — Это молодым красивым девушкам идет пить вино за чужой счет. Однако твой приятель Глобов, кажется, не девушка? Отчего тогда он норовит проехать на дармовщинку?
— Глобов? Кто такой Глобов? — рассмеялись Саня с Маней, только непонятно было, чего такого смешного они нашли в его фамилии.
— Это борец со злом. Праведник. Лучший друг Бориса Аркадьевича, — пояснил Питер. — Между прочим, любит строить из себя идейного и есть-пить за чужой счет.
— Какой интересный человек, — защебетали девочки. — Познакомьте нас с ним. Мы хотим знать этого человека!
— Глобов интересный человек? — не поверил своим ушам Питер.
— Да, очень. Мы хотим, чтобы он стал нашим учителем, — наперебой затараторили девочки. — Как его зовут?
Борис Аркадьевич с Питером с недоумением переглянулись и громко расхохотались: такого поворота они никак не могли ожидать.
Впрочем, все эти глупые разговоры вскоре иссякли сами собой: не мог Питер подолгу быть серьезным: «Ах, как грустно жить на свете, девочки, если б вы только знали, как скучно на свете жить!..»
Но вечер, надо сказать, они провели весело. И уехали в дымную, сказочную туманность Москвы, разумеется, вместе.


Осенью Питер благополучно стал отцом. Светлана родила ему сына.
Осенью дождался своего сына из армии и Самуил Устинович Глобов. На Люсе (любящей его женщине) он так и не женился. Живет вместе с сыном в Февралевке, пишет пьесу «Облава».
Жив-здоров и Борис Аркадьевич Женов. Не умер пока ни от цирроза печени, ни от случайного ножа в какой-нибудь пьяной драке — скажем, в кафе «Белые ночи».
Тоже пишет, кудесник.




Из книги "Нет жизни друг без друга". Изд-во "Голос-Пресс", 2008


Рецензии