Витушок

Будущего зятя, который в то время учился в десятом классе, Витушок встречал так: возьмет топор в руки, нальет стакан водки — пей! Зять не то что водку, вино тогда не пил, но топор в руке Витушка был сильным доводом, приходилось подносить стакан к губам.
— Ну! — Витушок не на шутку стекленел глазами.
— Томатный сок есть? — Будущий зять учился сбивать Витушка с толку.
— Ага, томатный сок тебе? — настораживался Витушок, продолжая крепко держать топор в руке.
— «Кровавую Мэри» сделаю. Людовик Четырнадцатый так пил.
— Король? — напрягался умом Витушок.
— Король, — кивал будущий зять.
Секунды две-три Витушок морщил лоб, глаза его — и хитрые, и злые, и недоверчивые — сверлили будущего зятя: врет или не врет? — но все же хотелось узнать, как пили водку короли, Людовики, с томатным соком...
— Врешь — убью, — заключал Витушок.
— Дело ваше, — соглашался будущий зять. Ему было все равно, от чего умирать — от стакана водки или от топора (так он позже рассказывал).
Витушок, не выпуская будущего зятя из поля зрения, приносил из кухни банку закатанных, очищенных помидоров, спрашивал:
— Годится?
Будущий зять критически оценивал банку:
— Не очень, конечно...
— Но-но, смотри у меня! — Этот довод был тоже довольно внушительный, потому что Витушок по-прежнему держал в руке топор.
— В общем — сойдет, — соглашался будущий зять.
— То-то, — удовлетворенно хмыкал Витушок.
Будущий зять, Сережа Полигорбов, наливал в два стакана томатный сок, затем осторожно по лезвию ножа пускал из бутылки тоненькую струйку водки, так чтоб она не перемешивалась с соком: внизу — сок, сверху — водка.
— Да, профессор! — восхищенно прицокивал языком Витушок. — Где учился?
— Из книг, — многозначительно отвечал будущий зять.
А дальше, бывало, выручала Сережу Марюта. Или жена Витушка — Роза Семеновна. Или бабушка Марюты. Но больше других боялся Витушок Марюты. Вот, к примеру, она возвращается из магазина: отец с топором стоит, бледный Сережа пьет с ним «Кровавую Мэри»... Марюта хватала стаканы, вышвыривала в окно, трижды — больно, безжалостно — хлестала отца по щекам, отбирала топор.
— Вон отсюда, Уклейкин!
Отца она упорно называла Уклейкиным, для остальных он был Витушок, хотя полное его имя было Виталий Иванович Уклейкин.
Витушок поджимал хвост и, тише воды, ниже травы, ускользал на веранду: там у него на полу валялись промасленные фуфайки, он устраивался на них, таращил оттуда обиженные глаза, пока не нырял в кошмарный сон, где его резали, душили, истязали; он постоянно вздрагивал, что-то кричал, бормотал, ругался, кому-то угрожал, у кого-то просил пощады.
— Ты его не бойся, — говорила Марюта Сереже про отца. — Он трус.
Сережа соглашался, но каждый раз, когда Витушок брал в руки топор, сопротивляться насилию было трудно.


Топор этот Витушок пустил однажды в ход. В дом к ним пришла Настасья, сестра Розы, попросила пять рублей до получки. Витушок только что клянчил у жены на бутылку. Та не дала: нету. Витушок лежал на веранде, на промасленных фуфайках, горел злобой и местью. Думал так: аванс получу — пропью до копейки. Вдруг слышит — жена дает Настасье пятерку.
«А-а, мне не нашлось, а этой заразе — нате?!»
Только Настасья с крыльца, Витушок за ней с топором.
— Отдай пятерку!
Настасья не на шутку испугалась, за ворота — и бежать.
— А, мать твою размать! — Витушок выскочил за ней и погнался по улице с топором. — Отдай пятерку!
Сначала нагонял, потом чувствует — уходит: Настасья баба здоровая, где там угнаться... И ударило в голову затмение — пустил за ней следом топор. Несколько раз топор кувыркнулся, и как раз, когда Настасья в обморочном страхе оглянулась, топор чиркнул ей острием по виску. Он именно чиркнул, а иначе бы — верная смерть. Настасья махнула по голове ладонью, увидала кровь и зашлась истошным криком. Закричала и упала в обморок. Витушок будто споткнулся, вытаращил глаза и остановился в отдалении, боясь подходить к Настасье ближе. Из дома выбежали соседи, окружили Настасью. Витушок покрылся липким потом — рубаха приклеилась к спине. И такой его тут прошиб страх, что, потеряв всякое соображение, пустился Витушок наутек. Прибежал домой, заперся в дровянике, заложив дверь ломом.
А Настасья полежала минуту-другую, кто-то на нее водой брызнул — открыла глаза. Соседи вздохнули: жива...


Для жизни Витушка этот случай имел решающее последствие. Сколько он ни прятался в дровянике, пришлось в конце концов выходить оттуда, и вот когда он вышел, черный, опухший, с фосфоресцирующими от страха глазами, тут-то его и взяла в оборот родня. Ультиматум был такой: если и на этот раз не согласишься лечиться, Настасья подает в суд. И припаяют тебе, голубчику, по меньшей мере, пять лет.


Смолоду ухаживал Витушок не за Розой, а за Настасьей. Старше Розы на два года, Настасья была дородна, высока, смешлива, от всей ее фигуры, от краснощекого тугого лица, от брызжущих весельем глаз, от размашистой и быстрой походки, — от всего этого не то что парней, а мужиков прошибало ознобом. Витушок в те годы девок попортил немало; с осанкой гордеца и забубенного хама, при рыжих, подкрученных на концах усах, в яловых сапогах, в которые с напуском заправлял шевиотовые в полоску брюки, Витушок не мог уломать только одну девку — Настасью. Испробовав все, он привел к ней в дом сватов.
А та одно: нет.
Нет, нет и нет!
Витушок усмехнулся.
— Да я не к тебе свататься пришел. К Розе.
— Ну да?! — весело в лицо рассмеялась Настасья.
Вот так Витушок, забубенный парень и гуляка, не моргнув глазом стал мужем Розы.
Настасья вышла замуж чуть позже за Петра Кудейникова, двоюродного брата Витушка. Петр погиб во время войны — сгорел в танке на Курской дуге; осталась Настасья вдовой да так и прожила во вдовстве долгие годы...


В Челябинск повезла Витушка Роза. В те годы там только-только начали применять новый метод, после которого либо навсегда вылечивались, либо уходили туда, откуда нет возврата.
— Вы понимаете? — спросил врач.
Роза кивнула.
— А вы?
Витушок испугался, но кивнул согласно. А что делать? Пять лет сидеть не лучше. И вот кивнул. Хотя, как только услышал слова врача, покрылся испариной, а между лопаток потек тонкий, извилисто-горячий ручеек пота.
— Тогда распишитесь вот здесь. — Врач протянул бумагу Розе.
Она со страхом и растерянностью, и болью сердечной поставила подпись.
— Теперь вы. — Врач протянул ручку Витушку.
Руки Витушка мелко дрожали: подпись получилась чужой, последние буквы фамилии «Уклейкин» уползли далеко вверх.


Витушок не любил вспоминать курс лечения. Когда там сделали э т о, то предупредили: выпьешь — ударит паралич. Или язык отнимется. Или слепота возьмет. В общем, какой-нибудь сюрприз в этом роде. Человек смел, когда пьет, а когда не пьет — он умный. К тому же Витушок понимал: если что — виноватых нет. Сам бумагу подписывал. Сам и виноват.
Тридцать с лишним лет Витушок пил. На пятьдесят третьем году началась у него новая жизнь.
Каждый день, приходя с работы, Витушок мрачно садился напротив телевизора и смотрел все передачи подряд. В иные моменты накатывала такая тоска, что из груди невольно вырывался стон. Витушок закрывал глаза, скрежетал зубами, лоб его покрывался липкой испариной. Сразу за этим наваливалась непреодолимая слабость. Витушок опрокидывался на кровать, которая стояла тут же рядом, отворачивался к стене, поджимал под себя ноги, как, наверное, делал только в детстве, и подолгу лежал так, с испугом, даже страхом ощущая, как сердце укатывается под горло, слабо вздрагивает там и готово вот-вот затихнуть навеки. Смерть витала рядом, над изголовьем, в то время как в телевизоре громко и властно продолжалась жизнь: шум, голоса, крики, стрельба, споры, музыка, любовь, смех. Он ненавидел эту жизнь. Он думал: сейчас бы немного, всего сто граммов, и все войдет в свою колею, мир заиграет, а душа оживет, но знал и другое, твердо знал, до смертного страха, что тогда конец точный... Стон ненависти, отчаяния и слабости вырывался из него, Витушок скрипел зубами, матерился шепотом, проклинал все на свете...
Раньше в этой комнате, где стоял телевизор, по вечерам сидела теща, бабка Матрена, она смотрела почти все передачи, в том были ее жизнь и отдых, а теперь Витушок вытеснил бабку. Она всегда-то побаивалась его, хотя и презирала одновременно; пьяного побаивалась, а трезвого — боялась, трезвым Витушок был бешеный, мог укусить — так у него оскаливались зубы, когда он разговаривал с тещей. И вот теперь место у телевизора надолго забронировал Витушок. Бабка Матрена покорно сидела в малухе, в самой маленькой комнате в доме, где, собственно, и жила и где до сих пор висела люлька, в которой вынянчилась когда-то Марютка. Люльку эту бабка Матрена суеверно не снимала: когда-нибудь, верила она, в этой люльке будут пускать пузыри Марюткины голопузы.
Роза, жена Витушка, телевизор смотрела редко — хозяйство время забирало, — разве что художественные фильмы, где можно издалека, будто с высоты какой-то или из неведомой глубины, взглянуть на чужую судьбу, посмотреть да послушать, какая она есть у других людей, а иной раз и всплакнуть над ней. Марюта, дочь, по вечерам редко бывала, так что телевизор смотрела тоже мало. И вот вышло так, что бабка Матрена отступилась, а Витушок прирос к экрану, потому что сам не знал, куда по вечерам девать себя от безделья, тоски и душевной смуты.
Что он там видел, что воспринимал — он и сам не знал. То смотрел, а то вдруг опять заваливался на кровать, стонал, скрипел зубами, ощущал над собой дыхание смерти, ненавидя смерть и боясь ее больше всего на свете. Когда пил — о смерти не думал, а трезвого в такое удушье и страх бросает, что поделать с собой ничего не может, стонет, матерится, желваками играет...


Три месяца изо дня в день, из вечера в вечер сидел Витушок перед телевизором — сентябрь, октябрь и ноябрь. В декабре, незадолго до Нового года, показалось ему: еще немного — и сойдет с ума. Он встал, нахлобучил на себя шапку, накинул фуфайку и вышел во двор.
Снегу навалило по самые макушки изгороди, Витушок как будто не замечал этого прежде. Он постоял на крыльце, щурясь от яркого зимнего солнца, вдыхая полной грудью морозный свежий воздух, оглядывая вокруг дома и огороды соседей, оглядывая как бы с прикидкой, с потаенной мыслью. На самом деле ничего этого не было, кроме странного удивления: надо же, а снегу-то навалило, елки-палки...
Витушок сошел с крыльца, заметил рядом с дровяником широкую ухватистую лопату, и, чего давно не было, заныла у него внутри какая-то жилка по горячей добротной работе. Вразвалку, не спеша подошел он к лопате, поплевал на ладони, ухватился за черенок и, не скидывая фуфайки, начал споро, азартно раскидывать снег по сторонам. Поначалу открылась узкая полоса двора, затем она стала шириться. Витушок скинул фуфайку, забросил ее на перильца крыльца и взялся за дело еще горячей, азартней, чувствуя, как из-под шапки повалил парок, а по лбу покатились мелкие капли пота...
Из дома на крыльцо выскочила Роза, удивленно — но только ли удивленно? — скосила глаза на мужа: последние долгие годы, какая бы работа ни была по хозяйству, Витушок знать ничего не хотел. Кое-как отработал день на стройке, потом пьянка — вот все, на что его хватало. Да и какая там работа на стройке — горе одно, сколько раз выгоняли, сколько раз она позже упрашивала: возьмите, ради Христа, обратно, ведь как-то жить надо, семья, хозяйство...
— Чего вылупилась? — грубо прикрикнул Витушок на жену, с досадой отбросил лопату в сторону и накинул на распаренные плечи фуфайку.
— Курам пшена вот подсыпать.
— Курам пшена... — Он зло взглянул на нее, поднялся на крыльцо и, проходя мимо, пробурчал невнятно: — Носят вас тут... мать вашу размать...
Мрачный, потухший, он разделся в сенцах и поплелся к телевизору. У экрана сидела теща: как только увидела Витушка, как будто ветром ее сдуло. Витушок зло, самодовольно усмехнулся. Он сел на край кровати, уставился в телевизор, после опять повалился на постель и вновь скрипел зубами от черной тоски...


Сережа Полигорбов приходил теперь в дом безбоязненно. Витушок не замечал будущего зятя. Может, даже не узнавал его. Пьяный, он видел всех; остро, цепко осматривал каждого злыми, настороженными глазами, словно искал, к чему бы такому придраться, и находил, и придирался, и топором не раз размахивал, и гостей из дому выставлял, и жену с тещей зимой на снег, на мороз выгонял. Одна только Марюта не пасовала перед ним: навесит ему пощечин справа налево, бутылку за окно, водку из стакана в помои да еще опалит ненавистью горящими глазами.
— Уклейкин, смотри у меня! Счас на пятнадцать суток загремишь!
Витушок пятнадцати суток не боялся. Не боялся, строго говоря, и Марютки, но пасовать перед дочерью у него была своя причина. В детстве, когда Марютке исполнилось три года, он, размахивая топором и гоняясь за женой по дому, так напугал дочь, что она потеряла дар речи, не говорила до шести лет, и вот это — то ли чувство вины, то ли страх перед дочерью, что она никогда не сможет простить его, — заставляло Витушка пасовать перед Марюткой, терпеть от нее любые притеснения и выходки.
Когда Сережа Полигорбов приходил к ним и Марюты не оказывалось дома, Витушок, казалось, вообще не мог понять, кто это такой появился. А когда Марюта была дома, Витушок уходил куда-нибудь во двор, принимался за первое попавшееся поделье. Сережа с Марютой работали на трубном заводе (после школы пробовали поступить в политехнический институт, не прошли по конкурсу), Сережа — слесарем, Марютка — контролером ОТК, и, кажется, не было теперь дня, чтобы они не встречались. Дело, конечно, шло к свадьбе... А Витушку было совершенно все равно. Он не обращал внимания на будущего зятя да и вряд ли вообще хотел знать его...


Весной, с первой оттепелью, Витушок отправился в лес. Сроду его за последние годы никуда не заманишь, а тут сам в лес навострился. Ходил он за Малаховую гору, в сосновый борок, где была у них когда-то делянка. Лес там в округе стоял хороший, не на дрова, нет, а настоящий строевой, истекающий крепкой запашистой смолой...
Походил в бору Витушок, похлопал сосны руками, покачал некоторые из них, с любовным затаенным чувством поглядывая на стройные шумящие вершинки. Посидел на пеньке, покурил, поусмехался чему-то своему.
Тихо было в лесу, сыро, пахло талой землей и прелой густой хвоей.


Дом, в котором они жили сейчас, строился в нелегкие послевоенные годы. До этого ютились в крохотном, в одну комнату, тещином доме: сама Матрена, дочери Настасья и Роза, Витушок, а впоследствии и родившаяся Марютка. Когда-то в том доме командовал муж Матрены — Семен Иванович Гаврюшин, после войны он помер, за мужика-хозяина остался вроде Витушок. Да какой из него хозяин! Было время, приходил он в этот дом гоголем, разнаряженный, с браво подкрученными усами, в шевиотовом костюме, в начищенных сапогах; сватался к Настасье, а заполучил Розу — тоже было. А как Семен Иванович умер, Витушок не хозяином стал, а горем и исчадием дома. Пристыдить да приструнить его было некому — Семен Иванович, старик суровый, лежал в земле, а больше кто был указ для Витушка?
А жить надо было, от жизни никуда не денешься, и решила Роза, как ни маялась с мужиком, строить собственный дом. В ту пору он представлялся хоромами — три-то комнаты, да кухня, да русская печь, да веранда, да подворье с сарайками и конюшней... Только, конечно, не рассчитала свои силы. Думала, так ли, этак ли, а муж одумается, втянет его стройка, образумит немного. Куда там! Плевать Витушок хотел и на дом будущий и на все затеянное строительство. Три раза бросала Роза стройку и три раза начинала вновь — спасибо, сестра да мать помогли, не дали пасть духом, поддержали в трудные дни. Все вместе, втроем, копали траншеи под фундамент; годовалая Марютка тут же, рядом в песке возилась, строила песчаный город. А Витушок где был? Витушка по неделям дома не сыщешь, забубенный, гулевой уродился человек... Еще с того времени начала ворчать теща: «Плюнь, плюнь на окаянного! Прохвост, гуляка бесстыжий, тьфу!»
Да и в глаза это Витушку не раз говорила. Знала бы, что позже жить вместе придется, может, и не решилась бы. А так — говорила, да смело, хлестко. Только и Витушок не пасовал, в пьяном угаре он востер на язык был. «Жена — полчеловека, теща — не человек, кто это?» — загадывал загадку. Они молчали. А он отвечал: «Вы, вы это, две дуры! Вот кто!»
Фундамент, правда, позже легче было выкладывать — Настасья, как и Витушок, на стройке работала, поначалу каменщицей, позже в бригадиры выбилась, а там и до мастера дошла. Это уж перед самой пенсией.
А как выложили фундамент, тут первая заминка получилась. Года на два, пожалуй. Без мужика бревенчатый дом никак не скатаешь, нет. А где мужика взять? Витушок не в счет. И вот тут, к счастью, у Настасьи ухажер появился, Георгий Ефремов, мужик в возрасте, но с самыми серьезными намерениями. Прикинул он, видно, так: чем быстрей Розин дом скатают, тем быстрей он станет хозяином в Настасьином доме. Прикинул не из особой корысти, а так, по-житейски, по-мужицки. Он-то и взялся за дело горячо, споро. Три брата у него было — Иван, Степан и Ефим: так мужики эти в одно лето дом скатали во время своих отпусков. Работящие мужики, крепкие, непьющие, у каждого большое семейство: по три-четыре парня или девки. Георгий хоть и старший среди них, самый степенный, самый рассудительный, а вот жил бобылем, не везло в жизни. Может, с Настасьей теперь сладится?..
Первым, на кого бросился с топором пьяный Витушок, был как раз Георгий. До этого Витушок за топор никогда не брался. Руки распускал, кулаками дрался, матерился, посуду бил, хозяйство крушил — такое случалось, а чтобы с топором на человека — нет, не бывало.
«К Настасье подбираешься?» — в пьяном угаре кричал Витушок и, держа в правой руке топор на взмахе, как чумной, надвигался на Георгия. То ли Витушок Настасью не мог забыть, то ли просто пьяная горячка на него накатила, но кричал он именно это: «К Настасье подбираешься?» — и наступал на Георгия, всерьез замахнувшись топором. Георгий трусом не был, но топор есть топор; Георгий побледнел как полотно и медленно, шаг за шагом, отступал от Витушка, впившись в его пьяные, дикие глаза серьезным, оценивающим, как бы гипнотизирующим взглядом. Спасла их обыкновенная метла: Витушка — от тюрьмы, Георгия — от смерти. Стояла она, прислоненная к столбу, и, когда Георгий отступал, она как литая ненароком вошла черенком в его ладонь. Георгий, будто с пикой, сделал резкий выпад вперед и вышиб топор из рук Витушка. Случилось это так стремительно, что Витушок и опомниться не успел, а дальше ему и вовсе соображать было некогда. Рассвирепев не на шутку, Георгий загнал Витушка в сарай и там долго бил метлой куда попало — сначала палкой, а после березовыми хлесткими прутьями. Исцарапал лицо Витушку так, будто ездили по нему стальной бороной, — кровь полосами сочилась на лице и шее, как он ни защищался руками. Так раны позже и заживали — долгими царапинами-шрамами.
Однако после того случая, как назло, фортуна повернулась к Георгию боком. Витушок нередко в пьяном угаре кричал позже: «Вот! Вот оно! Кто на меня с мечом пойдет, тот от меча и погибнет!»
Покатилось бревно с верхнего венца — стропила воздвигали — да и ударило Георгия в голову; три дня он мучился в больнице, Настасья сидела рядом. Георгий ни слова не говорил, держал Настасью за руку, и в глазах его, в самых уголках, у переносицы, скупо поблескивали озерца слез. Нестерпимо жаль ему было умирать в сорок лет, полному сил, добра, энергии, а главное — навеки терять Настасью, которую, казалось, только нашел, и нашел навсегда...


Похоронили Георгия, а потом дом забросили еще надольше, чем прежде, — года на три. Кому им было заниматься? Матрена стала хворать, у Настасьи из рук все валилось: второй раз счастье ее миновало, и жила она, как прежде, одна, больше и не помышляя о перемене судьбы.
Кое-как, потихоньку, по крупице Роза сама довела дело до конца. Крышу крыть наняла шабашников, окна застеклила самолично, и вот так, с горем пополам, на девятый год строительства переехала в новый дом. Он, конечно, едва годился для жилья: без русской печи, без настеленного пола, без оштукатуренных стен, без пристроек и сарая, без туалета, — а все-таки жить можно было. Жить и по капле доводить, достраивать, доделывать то, без чего совсем трудно было — без пола, например, или печи.
Теща, бабка Матрена, переехала вместе с Розой. Расчет был один: Настасья-то в собственном доме быстрей счастье найдет, авось какой мужик и присохнет к ней.
Нет, не присох. Да и не хотела больше никого и ничего Настасья...
А Витушок все пил, гулял, веселился. Тридцать с лишним лет прожил, как один день, — в чаду и угаре. Пока наконец не запустил топором в Настасью.


Огород копать Витушок вышел раньше всех: казалось бы, и земля еще не просохла, а он взял лопату и отправился в дальний угол огорода. Земли у них было немало — тринадцать соток, вся шла в основном под картошку, ну там, конечно, и свеклу сажали, и морковь, и лук, и огурцы, и помидоры, и редиску с редькой, и горох, и турнепс, Вдоль забора, естественно, тянулась малина, ближе к подворью — кусты смородины и крыжовника, несколько яблонь, черемуха, но всему голова — картошка. Без нее зиму не проживешь, скотину не прокормишь...
Роза удивленно поглядывала в окно, бабка Матрена, не веря Витушку ни пьяному, ни трезвому, ворчала на кухне:
— Ишь выставился... Сколько лет пальцем не шевелил, а тут чирьем поднялся.
— Ладно, мам. Все тебе не так... Человек делом занялся.
— Поглядим, посмотрим еще...
Витушок тем временем, начав с дальнего угла, копал и копал землю. Она и в самом деле еще не просохла, но здесь, с угла, сбегал вниз пригорок, так что земля была посуше, чем у дома, у подворья, к примеру. Витушок часто отдыхал, ныло сердце, присаживался на перевернутое вверх дном ведро, щурился на солнце, широко раскинув ноги в кирзовых сапогах. Не курил, нет. Просто сидел, отходил сердцем. Тоска, которая душила его осенью у телевизора, да и зимой иной раз захлестывала с головой, тоска эта словно рассасывалась, истаивала, когда он принимался за какое-нибудь дело.
Иногда, когда взгляд его падал на кухонное окно, он замечал, как метались там тени. Глухое раздражение поднималось в груди. Когда за ним наблюдали, он чувствовал себя подопытным кроликом. Ну как же, заставили лечиться, теперь наблюдают, как он и что...


Однажды летом, теплым чистым вечером, Витушок вышел со двора на улицу, поманил Розу заскорузлым пальцем. Та сидела на скамейке с соседкой Марьей Лукиничной.
— Ну чего? — не сразу подхватилась Роза.
Витушок нахмурился, сдвинул недовольно брови, повернулся и звякнул калиткой.
— Ишь, какой стал, — усмехнулась в удивлении и уважительно Марья Лукинична.
Роза неторопливо нагнала Витушка.
— Ну, чего тебе? — спросила грубовато, но без вызова.
— Дай мне пятьдесят три рубля сорок копеек.
— Чего-чего? — Роза не столько удивилась, сколько испугалась, услышав такую сумму.
— Даешь или не даешь?! — нетерпеливо и грубо, покрываясь гневным румянцем, в упор спросил Витушок. Глаза его полыхали угрозой.
Роза попятилась от мужа. Так, пятясь, и взошла на крыльцо. А там и в дом. Сердце ее, когда она начала рыться в комоде, натянулось так, будто висело на нитке, которая вот-вот должна лопнуть. С тех пор, как бросил пить, Витушок все деньги до копейки приносил жене. Раньше никогда в доме не водилось лишней копейки, наоборот, всегда в долгах как в шелках, а теперь появились даже кое-какие сбережения. Прятала деньги Роза в комоде. И, доставая их сейчас, она с ужасом и некоторой оторопью думала: если на водку, то зачем так много? Да и сумма странная — пятьдесят три рубля сорок копеек.
Дрожащими руками отсчитала деньги. Мелочи не было и рублей не было — пришлось вынести Витушку пятьдесят пять рублей.
Витушок поплевал на пальцы и медленно, с достоинством, но как бы и с презрением по отношению к жене пересчитал деньги.
— Пятьдесят пять рублей? — для точности спросил Розу.
— Ага, — кивнула она и все заглядывала в глаза мужу: Виталий, мол, не запить ли вздумал? Так смотри, помни: один стакан, да что стакан — одна рюмка, и ты готов, отправишься туда, откуда не возвращаются...
Витушок хмыкнул, сунул деньги в карман и вышел на улицу. Когда он выходил, за ним в окно с испугом наблюдала теща.
Через полчаса, а может, и того меньше, Витушок появился на их зеленой тихой улице верхом на велосипеде. Ехал важно, уверенно, педали крутил как бы со значением: вот, смотрите все, вот он какой, Витушок, а вы думали...
— Господи, — всплеснула руками Роза, — велосипед купил!
Из дома выползла бабка Матрена, выскочила и Марюта, из двух-трех соседних домов выбежали ребятишки, окружили Витушка. Витушок слез с велосипеда, раскатал штанину, а затем встал рядом с велосипедом, крепко держась за руль и глядя куда-то вдаль, словно ожидая: вот сейчас появится фотограф и увековечит этот исторический момент.
— Дядя Виталий, дядя Виталий, прокатите! — шумели ребятишки, окружив велосипед.
— Цыц! — прикрикнул на них Витушок,
— А что? Молодец! — сказала Марюта. — Молодец, Уклейкин, — похвалила она еще раз. — Дай прокатиться, а?
Вместо ответа Витушок, все так же крепко держась за руль, вкатил велосипед во двор, открыл дровяник, поставил велосипед в самом дальнем углу, закрыл дверь на замок, а ключ положил в карман своих широких, как всегда в полоску, брюк.
Марютка рассмеялась.
— О, Уклейкин, какой хозяин стал!
Витушок подошел к жене, достал из бокового кармана пиджака сдачу — один рубль шестьдесят копеек, подал Розе.
— Сходи-ка в магазин, купи лимонаду! — И все это приказным тоном.
— Чего-чего? — в который раз удивилась Роза. Удивили ее и тон, и то, что именно лимонаду.
— Обмыть надо, — хмыкнув, сказал Витушок, и небрежно отстранив тещу, которая загородила проход на крыльцо, прошел в дом.
Именно с тех пор, с того памятного дня пристрастился Витушок к сладкой газированной воде. Это во-первых. Во-вторых, на работу теперь, на свою стройку, зимой ли, летом, осенью ли, весной — всегда он отправлялся только на велосипеде.
На стройке Витушок работал каменщиком. Когда он пил, это был не работник, а божье наказание. Теперь он ходил в передовиках. Не обделяли его ни в зарплате, ни в премиях. Портрет повесили на Доску почета...
Раньше что надо, что не надо Витушок тащил со стройки и пропивал. Бригадир от злобы рвал на нем пуговицы. Теперь, когда Витушок не пил, даже если он мешок цемента грузил на свой знаменитый велосипед, никто ему не говорил ни слова. Вези что хочешь, бери, не жалко, только не пей, выходи на работу, выполняй план и слушайся начальство.
Витушок недаром по оттепели в лес ходил, за Малаховую гору. Присматривался к строевому лесу. И велосипед не случайно купил. Заискрилась у него в голове одна задумка. Для задумки этой он и возил домой цемент, песок, щебенку, кирпич. Сегодня одно, завтра другое, понемножку, помаленьку. А чего жадничать? Жадничать ни в каком деле не нужно.


Летом, как раз когда работа Витушка была в самом разгаре, Марюта с Сережей сыграли свадьбу.
Витушок эту свадьбу как-то не очень заметил. То есть, конечно, невозможно не заметить свадьбу собственной дочери, Заметил, да. Не заметил в том смысле, что не придал ей особого значения.
Он сидел во главе стола рядом с дочерью: по одну сторону — жених, по другую сторону — он, Витушок. Роза надела на него новый, как всегда в полоску, костюм из чистой шерсти, купленный всего месяц назад. Как в молодости, Витушок отпустил усы — только теперь они не закручивались на концах, а воинственно торчали в стороны. Ярко-рыжие усы, казалось, горели огнем, в то время как глаза выглядели потухшими. Витушку было скучно на свадьбе. Наелся он досыта, напился газированной воды вдосталь, и скучно, и грустно, и даже зло ему было смотреть, как люди вокруг, гости, родные, знакомые, постепенно пьянели, стекленели глазами, пускались то в пляс, то в визг, то в хохот, а то вдруг ударялись в тосты, в слова, в пустозвонство, — черт знает что такое... Уж на что Настасья, казалось бы, трезвенница, а тоже сегодня как дурная, подсела к Витушку, щеки, как в молодости, горят жарким пламенем, глаза блестят, улыбка плавает в губах призывно и бесовато, говорит-похохатывает:
— Что, Витушок, невеселый такой? Жалко небось дочь отдавать?
— Баба с возу — кобыле легче...
— А и повезло тебе, ох повезло! — смеется Настасья. — Такого парня в дом приняли. И лицом вышел, и статью, и руки золотые, а уж Марютку любит — кто еще любить ее так будет?! Ну, чокнемся, зятек! Поздравляю, от души поздравляю!
Чокнулись, конечно: у Настасьи в бокале — белое вино, у Витушка — минеральная вода.
— Сердишься на меня? — смеется Настасья. — Вот, мол, дура, из-за нее чуть в тюрьму не попал, пить бросил, жизнь загубил, а она: выпьем да выпьем. Так, что ли, Витушок?! — И, как в молодости, блестят, зовут ее глаза, плывет в них туманная дымка, губы растаянно играют улыбкой.
«Сдурела баба-то», — думает Витушок, а вслух говорит:
— Пить бросил — как заново родился. Спасибо топорику. — И усмехнулся.
— Чего-чего?! — хохочет Настасья. — Ой уморил, зятюшка, ох уморил, сердечный! — И с ног, кажется, валится, так ей смешно или, может, так вино бьет по обмякшему сердцу. — Ну-ка давай поцелуемся! Давай-ка, зять дорогой! — И, не дожидаясь согласия Витушка, обнимает его, троекратно целует, а один раз крепко, горячо, прямо в губы, в рыжие воинственные усы.
Роза рядом. Роза улыбается. И все, кто есть на свадьбе, смеются или улыбаются. А Витушок морщится. Черт бы побрал этих баб, всегда от них какая-то дьявольщина.

Утром Витушок еле растолкал Сережу. Тот так сладко спал, так крепко обнял Марютку, что пришлось Витушку взять молодого мужа за нос и дернуть хорошенько вниз.
— А, чего? — всполошился Сережа.
— Пойдем-ка, — позвал Витушок.
— Э-э, чего там? — Сережа помотал головой. — Не пойму.
— Поможешь балку положить, — как ни в чем не бывало сказал Витушок и вышел из комнаты.
Если б он не вышел, Сережа бы еще посопротивлялся — жених все-таки, молодой муж, а так — как не послушаешься? Обидится тесть.
С трудом натянул Сережа брюки, накинул куртку и, пошатываясь, вышел во двор. Плохо ему было от бессонной ночи, да и от выпитого вчера тоже мутило.
— Берись! — скомандовал Витушок и показал на обтесанное бревно.
— Да стой, погоди ты, — отмахнулся Сережа. Как зять, он со вчерашнего вечера стал называть тестя на «ты». Витушок не возражал, так-то оно легче будет жить, по-свойски.
Сережа вначале сходил в туалет, потом сел на крыльцо, закурил. Витушок посматривал на него с легким презрением, как, бывает, старики поглядывают на беспутную молодежь.
— Ну давай, давай! — подгонял он Сережу: ждать ему было некогда.
Сережа усмехнулся, помотал в удивлении головой, потушил сигарету; пепел от легкого ветерка полетел по двору.
— Осторожней, ты! — недовольно проворчал Витушок. — Дом запалишь.
Подняли в четыре руки струганое бревно, понесли с подворья в огород. Здесь, чуть в стороне от дровяника, строил Витушок баню. Давно был вырыт котлован, заделан фундамент (вот для чего понадобились ему и кирпичи, и песок, и цемент, и глина); привез Витушок и строевого леса, отменной смолистой сосны, которую высмотрел еще по весне рядом с бывшей своей делянкой; собственно, не только фундамент был готов, но и скатаны все стены, осталось уложить балки, подвести стропила да настелить кровлю. Потому и разбудил Витушок Сережу: не терпелось продолжить работу.
Вынесли с подворья четыре балки, взгромоздили наверх, на последние венцы; дальше Витушок мог и в одиночку работать — пришивать да приколачивать балки.
— Иди досыпай, — сказал Витушок Сереже, как бы разрешил, что ли. Зять отмахнулся.
Разгоряченный работой, окончательно пришедший в себя, Сережа сидел наверху, на венцах, хмельно и счастливо щурясь на утренние, такие ласковые лучи солнца, сидел и болтал ногами как маленький. И улыбка на его губах играла тоже как у маленького: простодушная, безгрешная.
— Да, заживем теперь, — говорил он. — Ох заживем!
В огород со двора выбежала Роза, растерянная, испуганная, увидала Сережу наверху.
— Ох, окаянный! — напустилась она на Витушка. — Куда ты его затащил? В доме с ног сбились, жених пропал, Марютка волосы на себе рвет (это она приврала, не такой у Марютки характер, чтоб волосы, пышные да красивые, портить), а он зятя с утра пораньше в ярмо впряг.
— Тихо, не кудахчь, — оборвал Витушок жену. — Бери, корми его с ложечки. — Он подтолкнул Сережу в спину, и тот легко, пружинисто приземлился рядом с тещей.
— Ох, убьешь ведь его! — запричитала Роза.
Витушок отвернулся от них, как от надоевших мух, устроился поудобней на венце, взял молоток, гвозди-двухсотку и закипел в работе, будто никого и ничего не было вокруг.
Из дома, помятые да опухшие, потянулись во двор гости; стол решили накрыть во дворе, на вольном воздухе, под бирюзовым умытым небом, под ласковым утренним солнцем.
И вот Витушок работал, а рядом гуляли гости, все веселей, все раскованней лились голоса, все свободней и шире разливалась вокруг гульба, да и кто не любит второй день свадьбы? Кто не любит после тяжелого, густого вчерашнего хмеля вдруг воспрянуть духом, расправить плечи и затянуть какую-нибудь вольную разудалую песню, от которой светлеет на душе и бегут по спине мурашки?!
А Витушок работал. Потный, горячий, он поначалу злился на разгулявшуюся свадьбу, после перестал обращать внимание и даже не слышал, как кто-нибудь внизу кричал иногда:
— Эй, хозяин, ты чего, белены объелся — в праздник работаешь, в будни гуляешь?!
Но и в будни Витушок не гулял — работал.


Семенку он начал брать с собой с трех лет. Протопит баню изрядно, выдержит, плеснет на камни кружку кваса — хлебный дух так и захлестнет баньку. Или медку добавит в воду, тогда такой аромат плывет вокруг, будто ты на пасеке где-нибудь, дышишь и надышаться не можешь...
Семенку он держит недолго — пяток минут, и довольно. Подышит парнишка хлебом да медом, Витушок окатит его ласковой водицей, закутает в полотенце — и домой. Розе на руки. Сколько ругалась с Витушком жена, сколько слез пролила: «Ужаришь парнишку, загубишь мальца, ирод ты окаянный!» — Витушок не слушал, только рукой махал. Отдаст пацана — и скорей в баню, где в широком тазу давно ждет его дожидается распаренный, духовитый березовый веник. Поддаст Витушок парку, заберется на полок, лежит, исходит обильным густым потом. Только затем берется за веник. Поначалу легко, ласково оглаживает себя горячим тугим воздухом, помахивая веником, как веером, и только по второму заходу, когда окатится ледяной водой и вновь належится на полке до горячей истомы, берется за веник всерьез, быстро, с оттяжкой охлестывая ноги, живот, грудь, руки, плечи и спину, все сильней и сильней, пока кожа не становится нежно-розовой, а затем ярко-малиновой, красной, бордовой.
— Отдашь Богу душу. Помяни мое слово, — ворчала Роза. — Виданное ли дело — каждый день баню топит. Совсем сдурел.
Ну, не каждый день (а бывало, и каждый), но через день обязательно дымилась банька у Витушка. Как ни придет с работы, первым делом баня. Уж и чистый-расчистый, мытый-перемытый, Витушок все равно за свое: баня. И так месяц, и два, и год, и три года... У Марютки с Сережей Семенка родился, потом Наташка, и вот Витушок за внука взялся, водил с собой в баню.
— Из парня мужика надо ростить. Цыц ты! — прикрикивал он на жену, когда та горой вступалась за внука.
За последние годы Витушок не то что поздоровел и распрямился телом, а будто помолодел на пять, а то и на десять лет. Когда-то весь черный, в морщинах, с желтыми подглазьями, с трясущимися руками, с кожей на пальцах, которая слазила с него, как с ощипанного гуся перья (нервное истощение и авитаминоз), Витушок теперь выглядел молодцом: тугие щеки, всегда будто подкрашенные румянами, посветлевшие, скорей даже поголубевшие глаза, чистые бархатистые волосы (что это были за волосы раньше! — тусклые, свалявшиеся, всегда в перхоти), окрепшие руки, распрямившаяся грудь. С детства за Витушком водилась одна странность — левое плечо было ниже правого, и Витушок ходил всегда как бы боком, одним плечом вперед, отчего его частенько заносило, особенно в пьяном виде. И когда он падал в грязь, например, то всегда правым боком, правой щекой; вот так однажды рассек он правую бровь, с тех пор она кустилась у него неровно, двумя островками, отчего в хмуром или злом состоянии Витушок выглядел грозно, как горный орел. Теперь Витушок словно распрямился и в росте, левое плечо поднялось вверх — такое чудо, — походка стала прямая, воинственная, и поглядывал Витушок вокруг горделиво, а то и с презрением.
Да и давно в доме никто ему не перечил. Бабка Матрена, теща, совсем не выглядывала из своей малухи — и то сказать, вначале Семенку вынянчила в люльке, потом Наташку, чего ей было нос высовывать из своей норы. Роза, жена, слова сказать боялась против мужа: а ну как запьет снова — лучше будет?! Зять Сережа, к тому времени отец двоих детей, про себя как будто посмеивался над Витушком, словно не принимая его всерьез — опять же про себя — однако слова своего сказать не мог: что ни говори, Витушок хозяин, а ты кто? Примак, нахлебник... Одна Марюта по-прежнему не церемонилась с отцом, но придраться к Витушку было не в чем: главное, не пьет ведь, совсем не пьет, и сколько лет... Так что столкновений между отцом и дочерью стало совсем мало, не то что раньше.
После бани, накинув на плечи широкое махровое полотенце, истекая благодатным потом, аккуратно расчесанный, с еще более просветлевшими глазами, Витушок шел на кухню, где его всякий раз поджидал давно кипящий самовар. Чай он обычно пил в одиночку, пил не торопясь, по нескольку стаканов, без сахара. Соль и сахар, вычитал Витушок (он теперь читал и газеты и книги), — первые враги человека. Иногда Витушок подзывал к себе Семенку.
— Ну, мужик, чай будешь с дедом пить?
— Будешь, — отвечал Семенка, садился рядом с дедом на табуретку (на колени — никогда: Витушок не баловал мальца) и, как дед, вытягивал губы, пил из расписанного ромашками блюдца горячий, душистый, настоянный на мяте чай.
В обычное время, не послебанное, Витушок пил лимонад; не дай Бог, чтобы Роза когда-нибудь забыла пополнить запас: лимонад должен быть в доме всегда.
Кроме того, между делом или просто так, Витушок полюбил есть шоколадные конфеты. И тоже, как лимонад, они должны быть в доме днем и ночью.
— Шоколад-то не сахар, что ли?! — возмущалась Марюта.
— Шоколад — калории! — Витушок многозначительно поднимал палец вверх. — А сахар — белый враг человечества. Белогвардеец! — И смеялся собственной шутке. Смеялся, как обычно, в одиночестве. Иногда, правда, подхихикивал ему Семенка.


По субботам и воскресеньям выезжали всей семьей в лес. В доме оставались только бабка Матрена с Наташкой — старая да малая.
Новенький «Урал» с коляской, гордость Витушка, вмещал всех: Семенка — впереди Витушка, на бензобаке, Сережа — на заднем сиденье, а Роза с Марюткой — в коляске. Забирались в лес куда-нибудь подальше, по Кунгурской дороге, например, или в сторону Глубоченского пруда. Иногда доезжали до Иткуля, до татарского озера, до которого, пожалуй, все сорок километров будет.
Чем дальше в лес — тем больше ягод, грибов.
А и знал же места Витушок!.. Завозил в такую глушь, что сами они ни за что бы не выбрались обратно; но уж если попадался здесь черничник — то такой густой, плотный, что, казалось, опустись на колени, подставь ведро и греби чернику рукой, как лопатой: враз ведро полнехонько наберется. Или в таких заброшенных вырубках оказывались, что скажи им кто раньше, что такое бывает, ни за что бы не поверили: огромными гроздьями, гирляндами, связками рассыпались опята по пенькам и корневищам, а иной раз прямо по стволам сваленных или вырванных с мясом берез... Бывало, опят набирали мешками, еле до дому довозили, а там сушили, мариновали — всю зиму потом держался в доме стойкий грибной дурман. Рыжики, грузди, бычки — солили: белые, обабки, маслята — мариновали; а случались и такие годы, что маслят девать некуда было: жарили огромные сковороды, заливали маслом и закатывали в банках.
Варенье водилось теперь в доме самое разносортное: земляничное, костяничное, брусничное, черничное, ежевичное. А если вспомнить еще сад, то и клубничное, малиновое, яблочное, сливовое, крыжовенное.
В саду, как и в лесу, как и в огороде, тоже командовал отныне Витушок.


Там, в саду, а особенно в огороде, Витушок пропадал все свободное после работы время. В последние годы замучил колорадский жук. Расцветало лето, и начинался жук, которого Витушок воспринимал как личного врага. А потому не задумываясь шел на него врукопашную. Вставал в истоке какой-нибудь гряды и, внимательно осматривая каждый куст, медленно продвигался вдоль рядка. Шутка ли сказать — потомство размножалось в геометрической прогрессии, поэтому жука нужно было уничтожать безжалостно. И все же он оставался, уходил в глухую оборону, вызывая в Витушке ненависть, а порой и ярость. Завидев жука на ботве, Витушок снимал его заскорузлыми пальцами и четким, верным движением, с хрустом отрывал голову от туловища и с удовлетворенным чувством мести отбрасывал голову в одну сторону, туловище — в другую. Так он проходил ряд за рядом, бороздку за бороздкой, и позади него валялись полчища поверженных врагов.
Да, когда они только-только появлялись, Витушок расправлялся с ними сам, но скоро нарождались новые поколения и никаких рук не могло хватить. Тут приходилось браться за хлорофос, чего, конечно, Витушок недолюбливал. Так или иначе, а это химия, а химия не может пройти даром для картошки. Витушок закачивал раствор в баллон, ловким движением, как аквалангист, забрасывал баллон за плечи — на двух ремнях — и, шествуя по бороздкам, направо и налево опрыскивал из распылителя картофельную ботву. Тут нужны были и глазомер и интуиция: мало опрыснешь — колорад выживет, много — сожжешь ботву. Но зато как радовался Витушок, когда минут через двадцать — тридцать осматривал гряды и повсюду видел поверженного врага.
За лето Витушок проделывал эту операцию два-три раза. Два-три раза делал и распашку на коне — окучивал. Потому что шутка ли — тридцать пять соток одной картошки. Раньше соток тринадцать сажали, не больше; но то раньше, а теперь Витушок прихватил и соседние заброшенные земли. И не только распашку делал, но и сажал теперь картошку Витушок только под плуг. Чего, конечно, на Урале сроду не водилось. Вспашет Витушок землю, потом по кругу еще раз идет с плугом, а в борозды Роза, бабка Матрена, Марюта, Сережа (тут и Семенка под ногами вертится) знай успевают картошку бросать вверх ростками. Следующим запахом Витушок картошку заваливает, после опять ведет борозду; и опять домашние сломя голову торопятся успеть побросать картошку в борозду.
— Совсем сдурел на старости лет, — ругалась Марютка. — Куда тебе столько картошки?
— А скотину чем кормить? — злился Витушок. — Корова, три борова, коза, куры, гуси — шутка тебе?
— Зачем нахапал столько?
— А семья чья растет — твоя или моя?
— Много нам надо...
— Любишь кататься — люби и саночки возить. На мотоцикле нравится кататься? То-то. А денежки откуда? А там, глядишь, и машину купим...
— Кому она нужна, машина твоя? Куда на ней ездить в нашей глуши?
— Найдем, найдем, куда ездить... Погоди, сама еще будешь просить: поехали в город, поехали туда, поехали сюда...
— Как бы не так!
Три осени собирали с огорода по сто пятьдесят — сто восемьдесят пудов картошки.
Витушок взваливал мешки на мотоцикл — и на базар. Было у него там свое место в дальнем углу, с глубоким и широким ларем под прилавком.
— Подходи, кто хочет осеннюю, рассыпчатую, на языке тает, в желудке поет! — весело кричал Витушок. — Подходи, кому жизнь дорога, здоровье жалко, денег не жалко! Осенняя, рассыпчатая, солнцем облитая, дождем умытая, подходи!
И капусту продавал, и яблоки, и морковь, и лук, и укроп, и чеснок. Мало ли какой овощ и фрукт не водился у Витушка в огороде!


В шесть лет Семенка казался маленьким мужичком: лобастый, с угрюмым, как бы всегда нахмуренным лицом, упрямый, непадкий на слезы. Ростом меньше своих однолеток, Семенка любого из них мог согнуть в бараний рог — так он был дюж и крепок, при этом руки его были несоразмерно длинны, оттого и сильны и хватки.
И вот просил и просил сейчас деда: возьми да возьми с собой, покажи...
— А ныть не будешь? — строго спросил Витушок.
Семенка решительно помотал головой: нет.
— Тогда пошли, — сказал Витушок.
Он достал из кладовки длинный, слегка искривленный нож, поплевал на палец, провел по лезвию.
— Дай-ка точило. Вон там, в углу, — показал Витушок внуку.
Когда зашли в конюшню, в свинарнике раздалось радостное похрюкиванье. Витушок нахмурился.
— Держи веревку, — сказал он внуку.
Один конец Витушок привязал к балке, второй — свободный — сделал в виде петли.
Открыл дверцу свинарника.
Борька, самый откормленный, пудов на девять, чавкая и хрюкая, бросился из свинарника к корыту. Витушок ловко накинул ему на заднюю ногу петлю, боров заверещал, сердце Семенки окатилось ледяной волной. Витушок, не медля ни секунды, левой рукой рванул борова за переднюю ногу, тот как подкошенный рухнул наземь, однако задней ногой, прихваченный петлей, завис в воздухе. И тут Витушок коротко, резко взмахнул ножом и всадил борову в самое сердце.
Семенка, крепко вцепившись в рукав Витушка, отвернулся к поленнице; его замутило, а потом вытошнило.
— Тащи паяльную лампу! — подтолкнул его Витушок к свежему воздуху.
Когда Семенка принес лампу, боров уже висел над чаном, крепко привязанный за задние ноги к балке, кровь не бежала, а медленно, по капле стекала вниз.
Витушок зажег лампу, запахло паленым. Запах этот, подхваченный легким ветерком, закружил по соседним подворьям, теперь в округе все знали, что Витушок на ноябрьские праздники режет борова, а то и двух.
Опалив и разделав борова, Витушок в первую очередь отдал Розе печенку и сердце.
— Изжарь-ка!
Роза вынесла жарево прямо во двор — на большой чугунной сковороде, в середине которой возвышалась гора богато покрошенного репчатого лука.
Витушок сел по одну сторону сковороды, Семенка — по другую.
— Ну ешь, мужик, — сказал Витушок.
Семенка покорно взялся за вилку. И надо же, ел: недавно тошнило, а сейчас ел. И вкусно было — облизывал вилку и ел, улыбался.
Приходили хозяйки, Витушок поднимался из-за самодельного стола-чурбака, брал нож, подходил к туше.
— Сколько?
Пожалуй, полборова продал своим. А назавтра, в субботу, повез остатки на базар, прихватив с собой, конечно, Семенку.
Базар у них считался небогатым: два ряда прилавков да покатая крыша над ними. Свинины совсем мало, так что никакой конкуренции; считай, за полдня Витушок распродал мясо.
Семенка в белом фартуке стоял рядом. Витушок разделывал тушу, взвешивал сочные куски, а деньги от хозяек принимал Семенка.
— Ишь, помощник какой, — улыбались женщины.
Семенка хмурился на их слова, отворачивался. Не любил он заигрыванья чужих теток.
— А вот этот подешевле не отдашь? — показывала какая-нибудь женщина на мосластый кусок.
Витушок хмурился, как и Семенка. Он понимал: к внуку женщины подъезжают, чтоб умаслить его, деда, а он нет, он всегда начеку. Он говорит:
— Подешевле, тетка, на дешевом базаре. А у нас тут цена твердая.
Покупали и за эту цену.
Часам к пяти вечера мясо было распродано. Витушок завел мотоцикл, посадил Семенку в коляску, и тут посыпал первый в этом году пушистый и легкий снежок.
Витушок потрогал деньги в кармане, прищурил левый глаз.
— Что, Семенка, глядишь, к весне машину купим?
— А прокатишь меня?
Витушок в ответ только усмехнулся, поддал газку, и «Урал» помчался вперед. Но не домой они поехали, нет, а на Малаховую гору. Отсюда, с вершины, поселок Северный раскинулся перед ними как на ладони. Сыпал снежок, а вдаль от поселка черной асфальтовой лентой вилась дорога в город. В большой город, в Свердловск, где Семенка еще ни разу не был.
— Вот купим машину, — сказал Витушок, — свожу тебя в город.
— Не обманешь?
— Ну уж, — только и ухмыльнулся Витушок.


Всю зиму Витушок строил гараж — лета ждать не стал. «Урал» он держал просто под навесом, в сарае, а теперь решил выстроить настоящий, теплый, с глубокой ямой гараж, где можно поместить и машину и мотоцикл с коляской. Баню он вымахал деревянную, из крепкой смолистой сосны, гараж же строил из силикатного кирпича.
Зима выдалась ярая, морозная. Раствор часто каменел; Сережа, помогавший Витушку, чертыхался, Витушок не обращал внимания. В доме он ни с кем не считался, кроме Марюты, да и с ней последнее время не особо церемонился — обрывать не обрывал, как остальных, но и не так чтобы слушал. «Бабы лают — ветер носит», — переделал Витушок народное присловье.
К вечеру, как всегда, Витушок шел в баню. Уставший, промерзший, он по-хозяйски разваливался на полке, подолгу лежал, прокаляя кости и телеса. Сережа ходил с ним не каждый раз — у него барахлило сердце, — а когда ходил, Витушок посмеивался над ним: «Так париться — лучше вовсе не гужеваться».
Сережа посидит внизу минут пять с открытым, как задыхающаяся рыба, ртом, похватает обморочно воздух, окатится водой — и бежать. Семенка и тот дольше выдерживал; Семенкой Витушок гордился, считал его своей кровью, уклейкинской.


Седьмого марта Витушка провожали на пенсию.
— Заглядывай, Виталий Иванович, не забывай, — сказал Витушку бригадир, который когда-то рвал на нем пуговицы.
Витушок важно кивнул: заглянем, мол, непременно, о чем разговор.
— А чтоб в самом деле не забыл, прими от бригады часы. «Полет» называются. Посмотришь на них — к нам полетишь, — пошутил бригадир.
— Да, да, — кивал головой Витушок.
Женщины-маляры, штукатуры — вручили Витушку букет мимоз.
— С намеком, Виташа, с намеком! — смеялись они.
Витушок их не понял, нахмурился.
— Да женщин не забывай, женщин! — продолжали они смеяться. — А то решишь: раз на пенсии, то и в этом деле на пенсии. Смотри!
Главное событие произошло в конце торжественных проводов. Поднялся из-за стола представитель треста, тучный бордовощекий мужик по фамилии Кульков. Подождал минуту-другую, когда стихнет шум.
— Что нам показывает пример Уклейкина Виталия Ивановича? — спросил он. — Пример каменщика Уклейкина показывает, что человеку никогда не поздно взять себя в руки. И мы заслуженно провожаем его на отдых. Отдыхай, дорогой Виталий Иванович! Набирайся сил и энергии. А чтоб тебе не скучно было и чтоб вечно оставался молодым, руководство треста вручает тебе талон на внеочередное приобретение автомобиля «Москвич-408». Покупай машину и будь счастлив.
Витушок натужно покраснел. Он ждал этого момента, знал, что получит талон, а все же прозвучало как-то неожиданно. Перед уходом на пенсию товарищи поинтересовались у Витушка: «Что бы вы хотели приобрести, Виталий Иванович, только положа руку на сердце?» — «Талон на «Москвич». — Слава Богу, Витушок не смалодушничал, и вот мечта сбылась.
Витушок хотел поблагодарить начальство, но слова застряли в горле, чуть слеза не выкатилась, и он махнул рукой.
Хлопали Витушку в этот момент громко, от всей души. Хотя кое-кто, конечно, и завидовал.


Дома Витушок поставил талон так, чтобы он красовался на видном месте, — в углу, рядом с иконой бабки Матрены. Даже не рядом, он прислонил талон к иконе, к персту Божьей матери, отчего бабка обмерла сердцем, перекрестилась, спряталась в своей малухе и зашептала там горячо: «Богохульник! Всю жизнь богохульник! Сердцем окаянный, душой поганый, червь оттоманский!..»
На другой день, конечно, праздновали не Восьмое марта, а уход Витушка на пенсию. Гульба и пустословие быстро надоели Витушку, он помрачнел. Он давно почувствовал себя рядом с истиной, с правдой, и пьяный гомон, шутки, смех, — все раздражало Витушка. Опять, как когда-то на свадьбе Сережи с Марютой, подсела к нему Настасья.
— Ох и помолодел ты, зятек! — улыбалась она хмельной дурашливой улыбкой. — Что так, откуда силы взялись? Рассказал бы, поделился секретом...
Сама Настасья, правда, за последние годы сильно сдала: такая была всегда сильная, подвижная, широкая в кости, краснощекая, а тут усохла, щеки опали, уголки губ иссеклись морщинами, глаза потухли. Вот разве что выпьет чарку-другую — тут глаза вновь вспыхивают, играют прежней бесовской силой, манят куда-то, испытывают, да Витушку это все понапрасну, смотрит равнодушно, а то и с осуждением.
— Что, зятек, совсем перестала нравиться? — смеялась Настасья; и смех ее был какой-то слезный, горловой, надрывный.
Витушок махнул рукой и вышел во двор.
Таял снег: весна началась ранняя, дружная. Солнце так прогрело ступеньки крыльца, что сидеть горячо. Витушок сидел, жмурился, как кот, на солнце, бубнил привязавшуюся мелодию: «А я еду, а я еду за туманом...» Тут как назло выплыла на крыльцо и Настасья.
— Ох, посижу-ка рядом с зятюшком, посижу с сердечным...
Витушок отвернулся от нее.
— Слышь-ка, зять, — толкнула его в бок Настасья, — талон-то твой с иконы исчез. — И глаза округлила.
Витушка как на пружинах подбросило, так что в коленке что-то резко хрустнуло (и после долгие годы болело).
Влетел в дом — талон на месте, к иконе прислонился.
— Зараза, — прошептал Витушок тихо, сквозь зубы.
Подошел к иконе, забрал талон и сунул в нагрудный карман пиджака. Повернулся — рядом Настасья, нагло смеется в глаза.
«И чего надо, дуре?..»
Витушок вышел в кладовку, взял ведро с краской, кисти и отправился в гараж. Дверцы он навесил тяжелые, металлические, с двумя замками: один висячий, другой внутренний. Открыл замки, распахнул ворота — свежий, отдающий талым снегом воздух лизнул лицо; Витушок глубоко, удовлетворенно вздохнул. Макнул кисть в краску и принялся за работу. Зеленая маслянистая краска ложилась на металл густо, ярко, блестя на солнце, как изумруд.
— Дай мне тоже, — услышал Витушок.
Обернулся: рядом стоит Семенка. Витушок улыбнулся, протянул ему вторую кисть. Витушок красил одну половину ворот, Семенка — другую; работал внук аккуратно, как и дед, — ни одной капли не падало на цементный пол.
Подбежала к ним Наташка, постояла, посмотрела, сунула палец в ворота — ишь какая краска цветистая, блестит, переливается!
Семенка с досадой поморщился, ударил сестру по руке.
— Что ворота портишь? Пошла отсюда!
Наташка хотела расплакаться, потом передумала и отошла внутрь гаража. Ей тоже хотелось красить, но она боялась Семенки, а еще больше деда.
Осенью Наташке исполнится четыре года, а Семенка пойдет в школу.
Витушок продолжал весело бубнить под нос: «А я еду, а я еду за туманом...»


Через месяц, ближе к Майским праздникам, в гараже Витушка засверкал эмалью новенький бордовый «Москвич».


Витушок вставал рано: раньше бабки Матрены, но не раньше Семенки — тот поднимался самый первый, нередко будил Витушка, и они вдвоем отправлялись в гараж.
Бабка Матрена страдала ревматизмом, боли ее терзали особенно к ночи, иной раз охала и стонала до рассвета и только потом, измученная, изнуренная, засыпала и крепче всего спала как раз утром, за что ее презирал Витушок. «Старая ведь, на ладан дышит, — ворчал он, — а спит как безгрешная. Бездельное отродье!» Витушок не хотел вспоминать, что в свое время бабка Матрена вынянчила Марютку, за Марюткой — Семенку, за Семенкой — Наташку; а уж как они встали на ноги да пошли — тут она не помощница, ноги еле-еле ходят, где там угнаться за скорыми да молодыми... И вот спала теперь по утрам крепко, обморочно: отдыхала за век.
Каждый день, без всякого исключения, Витушок с Семенкой начинали с мытья машины. Казалось бы, и так новехонькая, блестит, переливается, а они за свое — мыть, да протирать, да лоск наводить.
— Механизм — он, Семенка, чистоту любит, как человек — кислород, — объяснял Витушок.
— Точно, — соглашался Семенка. Большой лоб его, серьезные глаза, несоразмерно длинные руки делали Семенку похожим на настоящего мужичка, хотя и неудавшегося пока ростом.
Витушок мыл и протирал там, где было удобней взрослому, а Семенка — где сподручней мальцу. Внизу, например, под машиной — тут всецело отвечал Семенка. И он не только мыл, но и подтягивал где нужно болты и гайки, командовал деду из-под машины:
— Подай-ка ключ на тринадцать!
Витушок покорно протягивал ключ.
Или Семенка неожиданно подавал голос из ямы:
— Тяги, случаем, не ослабли?
Проверяли тяги. Нет, как будто все в норме.
Семенка забирался в кабину, озабоченно крутил руль.
— Люфт не большой ли, дед?
И хоть люфт был в самый раз, все равно проверяли — подтягивали, регулировали.
Наконец однажды, как обещал, Витушок повез внука в Свердловск. Ехал Витушок медленно, осторожно; так он ездил на мотоцикле, не менял своих привычек и теперь. «Торопливых на том свете ждут», — обычно заключал Витушок. Марютка часто грызла его: «Чем так ездить, лучше пешком ходить!» — «А походи, походи, — невозмутимо соглашался Витушок, — вот хоть сейчас начинай!» Прижимал мотоцикл к бровке, глушил мотор. Марютка только хмыкала недовольно. Располневшая, обабившаяся за последние годы, она стала походить на тетку Настасью, какая та была в молодости; пожалуй, и характерами напоминали одна другую, так что Витушку нужно было быть всегда начеку: не дашь отпора — бабы сожрут тебя, как миленького сожрут...
Впрочем, с бабами он в пререкания особо не вступал. На Розу только взглянет сурово — та тише воды, ниже травы. На бабку Матрену и смотреть не надо — та сама от него прячется, как от чумы. Витушок не сказал бы, что ему это не по душе. По душе. Немало он натерпелся от тещи подковырок да озлобленья в прежние, в е с е л ы е годы. Сколько лет подначивала бабка Розу: «Брось ты его, окаянного! Чем пьяницу такого терпеть, лучше по миру пойти — слаще выйдет!» У-у, змея подколодная... Теперь сиди, сопи в своем углу и не вздумай рыпаться!
С Марюткой — с той бывали стычки и сейчас. Но раньше у него вина перед ней была — пьяным особенно остро чувствовал это, — потому и тушевался часто. А теперь он смотрел на дочь как на отрезанный ломоть. Вышла замуж — живи как знаешь, а отца не тронь. Мужа Марютки, Сережу Полигорбова, Витушок вовсе в расчет не брал. Это еще кто такой?..
А вот с кем душу отводил Витушок, это с Семенкой. На Наташку, внучку, смотрел как на пустое место. Так же смотрел на тещу. На жену. Входил в дом — все женщины ниц. Рано там или поздно обедать, Роза Витушку сразу на стол накрывает. Ест один, долго, тщательно. И чтоб пожирней все было, поострей. И чтоб на столе всегда сладкая газированная вода стояла. И чтоб шоколадные конфеты горой в вазочке насыпаны.
«Ишь хан какой, хан...» — бормотала в своем углу, в малухе, бабка Матрена. Но так бормотала, чтоб, не дай Бог, Витушок не расслышал.
А если из бани Витушок выходил, так чтоб на столе всегда самовар пыхтел.
А если...
Да что перечислять все «если»! Порядок и закон в доме один: Витушок — глава положения, все остальные — потом.
Только Семенка мог нарушить это равновесие. Однако Семенка мужичок дельный — не злоупотреблял расположением деда.
По дороге в Свердловск Витушок остановился в деревне Курганово. Мост через Чусовую выстроили временный, тут нужно быть осторожным. Подошли с Семенкой к рабочим, Витушок спросил про дамбу:
— Скоро Чусовую-то перекроют?
— К будущей весне, — ответили.
— И ладно, — сказал Витушок.
Он повел Семенку левым берегом, показал рукой.
— Вот тут море скоро будет, Семенка.
— Настоящее?
— Настоящее не настоящее, а море. Пруд. Половим здесь рыбки, ох половим!..
Семенка смотрел на узкую, извилистую речку, сплошь заросшую камышом да тростником, и никак не мог представить, что здесь будет море.
— Бочки надо покупать. Да, бочки, — как бы сам с собой продолжал разговор Витушок. — Леща наловим, язя, чебака хорошего да в бочку их, выдержим в тузлуке, перчику бросим, лаврового листа, уксуса ливнем — такая рыбка вызреет, пальчики оближешь!
— Зачем бочки-то? — не понял Семенка.
— Эх, глупая голова, — пренебрежительно покосился на внука Витушок. — В Свердловск на рынок поедем — там каждая рыбина по червонцу пойдет. Соображать надо.
Дальше, когда подъезжали к Горному Щиту, Витушок спросил внука:
— Родом-то я, знаешь, откуда?
— Ну?
— Видишь, вон котлован заброшенный? Там дом стоял отцовский. Точней, дедов. Деда убили, мать с отцом в Сибирь подались. А я тут остался.
— На бабушке женился?
— Было дело. Женился. Одну сватал, другая запрягла.
Семенка не совсем понял, спросил что полегче:
— А чего деда убили?
— Подрастешь — узнаешь, — только и сказал Витушок.
Мимо этой деревни, Горного Щита, промчались, как мимо чумы. Витушок и скорость превысил, чего с ним никогда не бывало.
В Свердловске первым делом заехали на базар. Семенка голову потерял — никогда столько народу не видел; кипит людское море, а рядом, на широких улицах, звенят дугами трамваи, троллейбусы шинами шуршат, автобусы мчатся на бешеной скорости, и машин разных видимо-невидимо кругом... Семенка крепко вцепился в руку деда.
По базару ходили долго, основательно. Витушок ко всему присматривался, но ничего не покупал. Даже петушка-леденца у цыганки не взял. «Знаем вас, из чего лепите!» — пробурчал только, досадливо отмахиваясь рукой. Но Семенка и не канючил, не просил ничего, покорно ходил за дедом, тараща глаза на все, что видел вокруг.
Только у выхода с базара Витушок встал в конец длинной очереди. Толстая развеселая баба продавала пирожки с ливером. Витушок купил два пирожка, один протянул внуку, другой взял себе. Перекусили.
Дальше поехали в центр, на площадь 1905 года, в Пассаж. Семенка уморился, но не скисал, Витушок таскал его по всем этажам, ко всему примеривался, приценивался, трогал материал руками. Молоденькие продавщицы нещадно ругались с Витушком. «Ладно, ладно», — отмахивался от них презрительно Витушок. На первом этаже, в галантерее, Витушок купил десять черных пуговиц для фуфайки. «Добрый товар», — похвалил Витушок, засунув пуговицы подальше во внутренний карман.
На улице рядом с их «Москвичом» стоял милиционер, старшина. Важно козырнул Витушку.
— Ваш автомобиль?
— Мой, — с гордецой, но и несколько обеспокоенно ответил Витушок.
— Знак видите «стоянка запрещена»?
— Где? Ох, не заметил, товарищ начальник, — нарочно залебезил Витушок. — В первый раз у вас тут... Не заметил, ей-богу! Гром меня разрази среди ясного неба.
— Зачем же на гром уповать, — таинственно проговорил милиционер. Проверил документы. Подумал. Семенка смотрел на него во все глаза, серьезно и как бы осуждающе, что ли. — Внук? — поинтересовался милиционер.
— А внук, внук, да, — торопливо согласился Витушок.
— Ладно, езжайте. На первый раз прощаю. — Он потеребил Семенку по голове. Тот недовольно нахмурился. — Суровый мужик, — улыбнулся милиционер уважительно.
— Без отца с матерью растет, — соврал Витушок.
— А, тогда понятно. Ну, — козырнул милиционер, — счастливого пути!
Хотел было Витушок сразу домой ехать, да пересилил себя: повез Семенку железнодорожный вокзал показать — тоже обещал когда-то. Свернули из центра, поехали маленькой, узкой одной улочкой.
Витушок сказал:
— Вот здесь дом раньше стоял. Царя Николашку в нем держали. Вишь как...
Семенка молчал.
Витушок покосился — внук спит.
«Ишь ты...» — усмехнулся Витушок и задумался на минуту. А чего думать — на ближайшем перекрестке развернулся, выбрался закоулками на загородное шоссе и, не торопясь, поехал домой, в поселок.
Так Семенка и не увидел вокзала.


В июле, в разгар лета, Марюта затеяла разговор с Витушком. Долго думала, решалась, да жизнь заставляла — ничего не поделаешь. Пересилила себя.
Витушок, когда она повела разговор, сидел на чурбаке, тачал прохудившиеся сапоги. Марюта пристроилась поблизости, посадила на колени Наташку.
Казалось, Витушок не обращал на них внимания, хотя они сидели рядом долго, молчали.
— Ну, чего надо? — наконец недовольно пробурчал Витушок.
— Надумали мы строиться, — выложила разом Марюта.
— Вон чего, — обронил Витушок.
— Трудно самим-то начинать, — добавила Марюта.
— Самим все нелегко делать. А ты как думала? — Витушок покосился на дочь недовольным глазом.
— Жить всем вместе тесно стало, — сказала Марюта.
— Уж не мы ли с матерью вам мешаем? — усмехнулся Витушок.
— Я разве об этом? У меня у самой семья большая теперь. Четверо, все в одной комнате. А Семену в этом году в школу идти.
Дом и правда давно стал тесен. Три комнаты, одна другой меньше. В малухе бабка Матрена век доживает. В десятиметровке Марюта с мужем да двумя ребятишками. В третьей комнате, в тринадцати метрах, Витушок с Розой. Где тут развернешься да повернешься...
— Семенка в школу пойдет — это точно, — поддержал Витушок. — Пускай идет. Грамотность — она нужна мужику.
— Строиться начнем — поможешь, нет? — напрямую спросила Марюта.
— Как это? — будто не понимая, прикинулся Витушок пеньком.
— Не знаешь, как помогают? — В голосе Марюты прорвалось раздражение. — Хотя бы деньгами попервости.
— Денег нет, — твердо произнес Витушок.
— Всего три тысячи, — сказала Марюта. — Мы тебе после вернем.
— Говорю, нет денег, — жестко отрезал Витушок.
— Жалко, Уклейкин? — усмехнулась дочь.
Витушок как ужаленный подскочил с чурбака.
— Где они у меня, тыщи ваши? Забыла: а мотоцикл, а гараж, а баня, а машину купил? Мало денег на вас ухлопал?!
— Это ты для себя старался, — невозмутимо произнесла Марюта и, ссадив дочь с коленей, подтолкнула ее: — Иди поиграй на улице...
Наташке два раза повторять не надо — тут же вылетела со двора.
— Ну хоть две тысячи, ладно, нам лишь бы начать, — повторила дочь.
— Нет денег, нет! — повысил голос Витушок.
Марюта поднялась со своего места, оглядела отца с ног до головы.
— Ох, Уклейкин, Уклейкин... Не хотела, а придется... Нет другого выхода-то.
— Чего-чего? — не понял Витушок.
— А того... Видать, подадимся мы на Север всей семьей. А вы тут хоть тресните на своем богатстве...
— Богатство им мое снится... Эх, бесстыжие!
— Навсегда уедем-то. Попомни. Не увидишь больше ни внука, ни внучки.
— А вот с внуком шалишь... Семенку не отдам вам.
— Стану я тебя спрашивать! — усмехнулась Марюта.
— Испортите пацана, дура! А я из него мужика выращу.
— Еще одного Уклейкина? Ну да, обрадовал! Увезу Семенку, попомни!
— Пугаешь?
— А чего пугать? Поживем-поживем да и подадимся на Север. Там хоть жилье свое будет... Так-то, Уклейкин.
И, со злостью хлопнув калиткой, Марюта вышла на улицу.
Витушок нахмурился, отложил сапоги в сторону. И долго сидел так, без дела: морщил лоб, хмурился, вздыхал... Задумался Витушок.


В октябре Марюта с Сережей неожиданно сорвались с места и уехали на Север. В одночасье. Пришел вызов — и их будто ветром сдуло. Наташку забрали с собой, а Семенку оставили. Потому что Витушок отрезал, как и прежде:
— Семенку не отдам!
Обозленно отрезал, решительно, будто и сам не верил, что так оно и будет.
Но спору особого не было — Семен в сентябре в школу пошел, в первый класс, и учился хорошо, основательно, как и все делал в своей маленькой жизни. Отрывать его от учебы казалось неразумным, но не это главное. Главное: Марюта даже не заплакала, прощаясь с сыном. Она успокаивала себя: приедем туда, на Север, обустроимся, оглядимся, а там и Семена заберем. Лишь бы жилье свое получить.
В январе, в крещенские морозы, умерла бабка Матрена. Похоронили ее, как будто не было Матрены Саввичны никогда. Изредка только всплакнет Роза, не показывая своих слез Витушку. А Витушок, казалось, вовсе не помнил, жила тут когда-то бабка или не жила. Не жила. Не было ее. И весь тут сказ.
Малуху он отдал Семенке под мастерскую. Внук выпиливал там лобзиком разные поделки, выжигал рисунки, клеил, строгал. К бабке Матрене Семен был тоже равнодушен и вскоре, кажется, забыл ее напрочь.
Марюта писала письма редко, еще реже отвечали ей Витушок с Розой.


А к весне что-то подолгу стал задумываться Витушок. Сядет у окна, смотрит в сад на оголенные кусты акации или на скамейке у дома пристроится, сидит, щурится на солнце, вдруг усмехнется чему-то, а то улыбаться начнет как бы загадочно, что ли. Во всяком случае, чему-то своему улыбается, затаенному, глубокому.
Роза посматривала на Витушка с недоумением: уж не заболел ли? Чего это с ним?
К Майским праздникам, когда земля, где густо, а где пореже, зазеленела шелковистой травой, Витушок нередко присаживался на корточки, рвал травинку, подолгу рассматривал ее, будто дивился чему-то. Ухмылялся потаенно, брал травинку в рот, пожевывал ее, качал головой: «Надо же, а? Ишь ты...»
Как раз когда гремели репродукторы музыкой — на годовщину Победы, — Витушок открыл гараж и долго смотрел на машину, на мотоцикл, а потом, будто недовольный чем-то, махнул рукой. Подошел в угол, к верстаку, где сбоку пристроился пригорюнившийся велосипед. Цепь изрядно поржавела, колеса спущены, кое-где спицы погнуты, да и руль, будто рогами, набычился вверх ручками.
— Подзабыли тебя, да-а... — погладил Витушок велосипед.
Весь день он возился с ним, заменил камеры, ниппеля, выпрямил спицы и руль, подкрасил кое-где раму эмалью, а цепь, каждое звено, любовно смазал солидолом. Шла она теперь по «звездочкам», эта цепь, как нож по упругому маслу, — мягко и густо-легко, шоколадно отливая смазкой. К вечеру Витушок выставил велосипед во двор, прислонил к забору.
Вернулся из школы после демонстрации Семенка. Удивился:
— Ты чего, дед? Машину мыть надо, а ты...
— А вот пойдем, пойдем-ка в дом, — серьезно, как бы даже недовольно проговорил Витушок.
— Дай-ка ключ от комода, — строго сказал он жене.
Роза, ни слова не говоря, покорно подала связку ключей, которая висела на гвозде за припечкой.
— Не эти, — поморщился Витушок. — От нижнего ящика.
— От нижнего?! — испуганно произнесла Роза.
— Ну, кому говорю! — прикрикнул на нее Витушок.
Роза быстрехонько распахнула ворот халата, сняла с шеи, как образок, ключ, который висел у нее на веревочке.
— Пошли-ка, — сказал Витушок Семенке и повел его к комоду.
Замок сразу не поддался, ключ то прокручивался, то, наоборот, его заедало, но наконец нижний ящик открылся.
Из глубины, из правого угла, Витушок вытащил большой, туго обхваченный резинкой сверток.
Сзади, полупрячась за кухонным косяком, недоуменно следила за ними Роза.
— Это вот наши накопления, — Витушок уважительно положил сверток на середину стола. — Сколько есть, столько есть. Все наше. А будет твое. Так, мать?
Роза и кивнуть-то не могла, только в изумлении губу прикусила.
— И «Москвич» твой будет. И «Урал». Подрастешь, — он потрепал внука по голове, — все сгодится в хозяйстве. Так?
Но и Семенка ничего не понимал, смотрел на деда недоверчиво нахмуренным взглядом.
Сказал все это Витушок, посидел секунду-вторую за столом, так ничего и не услышав в ответ — ни слов благодарности, ни слов протеста, — да и вышел во двор. Вывел велосипед на улицу, испробовал звонок: хрипловато-заливисто, громко подал тот свой голос.
В окна за Витушком следила семья.
А Витушок, молодецки закинув ногу, уселся на велосипед и покатил сначала по травянистой дорожке, а затем въехал на деревянный тротуар и направился в сторону Малаховой горы.
Не было Витушка до позднего вечера. А когда он вернулся, то не стал ни с кем разговаривать, даже с Семенкой, медленно, с достоинством разделся и лег спать. И спал в эту ночь мертвецким сном.
С того дня Витушок каждый день садился на велосипед и уезжал мало кто знал куда. А ездил он чаще всего на Малаховую гору, подолгу сидел там на каменистой вершинке и осматривал дали. Где-то открывались лесные чащобы, где-то — припрудные поля и пашни, на юге лежал бирюзовый пруд, а из северной окраины поселка вырывалась лента дороги, текущая серой рекой в уральскую столицу — город Свердловск. Но не тянуло Витушка в Свердловск, как прежде, а хотелось, наоборот, побольше тишины, покоя и красоты вот этой, и простора, и воли, и воздуха. Иногда Витушок брал с собой Семенку. Сначала Семенка не понимал деда, крутил головой, хмурился, а потом как бы смирился, а еще потом, совсем неожиданно, сказал Витушку:
— А знаешь, дедушка, кем охота побыть?
— Ну-ка, кем? — улыбнулся Витушок, словно подбадривая внука.
— А вон рыбой. Нырнул в пруд и пошел себе... Плыви куда хочешь!
Витушок ничего не сказал, выслушал, улыбнулся еще веселей.
Ни хозяйство, ни дом Витушок не забросил, конечно. Но как бы задумался с той весны о чем-то.


После бани Роза подавала Витушку самовар, следила, чтобы в погребе всегда стояла наготове сладкая газированная вода. Желательно лимонад. И конфет шоколадных, желательно с темной начинкой, должна выситься целая гора в вазочке, не меньше.
Одно время хотела было Роза на работу вернуться — на пенсии шесть лет просидела, а ведь работала когда-то в прокатке, на горячем стане, сортировщицей, — Витушок запретил: «А кто дом вести будет?»
Вспомнил про дом. Иной раз так тошно становилось Розе, что хоть руки на себя накладывай. Бабы-то, подружки-соседки, сколько раз косточки ей мыли: «Ой, Роза, завела себе барина, и чего терпишь его?!»
А ей лишь бы что, лишь бы не пил, лишь бы не прежняя скотская жизнь, хотя и от нынешней жизни тошнехонько бывало.
Да чего говорить: жизнь прожить — не поле перейти.
А Витушок то на мотоцикле прокатится, то в «Москвич» пересядет. То в баню идет, то после бани за самоваром сидит. То телевизор смотрит, а то от газет его не оторвешь.
А то и на велосипеде катается — по уральской широкой сторонушке, будто открывает для себя белый свет.
Совсем другой стал человек.
Культурный, думающий, знающий себе цену.
Царь-человек.





Из книги "Нет жизни друг без друга". Изд-во "Голос-Пресс", 2008


Рецензии