работа такая

Аксинья Семенова
Работа такая

Две из множества складок, ту которая над пупком, и ту, которая сразу под ним, он сдавливал большим и указательным пальцами воедино. Получался знак бесконечности.
Внутри него плавали белые тощие рыбки  воспоминаний. Соломон Юльевич редко бывал в своем теле. Только по большим праздникам,  дольше всего в новогодние каникулы, когда все вокруг отъедались на год вперед, когда ни одной души не сидело на диете и калории пожирали все половозрелое человечество без исключений. Вот и сейчас тоже. Треснувшей сушкой красная маркерная линия окружала в календаре третье января, шел непостоянный мелкий снежок, подмораживало, но на улице еще продолжали рвать петарды, орать блатные песни и облегчаться после шампанского в сугробы. Соломон Юльевич просиживал часами на кровати в вязаных носках, поедая детский новогодний набор из коробки-сундучка. Свои выходные он, преимущественно, тратил на размышления. Мысли, долго топтавшиеся, пока он был занят делами, в предбаннике сознания, вдруг вваливались к нему толпой, так сказать, с мороза в сени и шлеп-шлеп мокрыми валенками по полу.
Вдруг поднимались осадком со дна дорогие ему отражения родных, забытых в суете, добрых и сонных, заботы обо всех людях сразу, встреченных в транспорте или в булочной, политиках, идиотах, солдатах, матерях-одиночках, печали по всем заброшенным и спящим наяву. «Каждый, каждый, не знает куда идти, каждый, каждый, потерялся. А я что могу? Чуток помочь обозначиться из-под телесной оболочки…Да они ж потом обратно и уходят. В тот же туман. Дурость все, все тщета. Наступит лето - откажусь от всех предложений.  В них мне все страшнее, все тяжелее быть. Входить еще ничего, но обратно вылазить трудно. Да и не ценит никто, никто не ценит, ни один из них,» - проговаривал шепотом вслух Соломон Юльевич, копошась пальцами в синтетических ворсинках тигрового пледа, - «По молодости легко было. Идеалы опять же, высокое предназначение, высший смысл. Да только чем больше живешь, тем меньше веришь. Как зайчик пасхальный туда-сюда за идею, а они то сгущенкой норовят расплатиться, то вообще деньгами. Мерзость, мерзость».  Он встал, повторил: «Мерзость, мерзость,» - понял, что забыл, зачем встал, и снова сел на кровать.
Работа Соломона Юрьевича была одновременно и дар Соломона Юрьевича. Такую должность не вытерпела бы ни одна трудовая книжка,  - как ни крути, далеко не все терпит бумага. А если бы стерпела бумага, не вынес бы ни один кадровик. Даже Лидочка, за которой двадцатитрехлетний Соломон тужился ухаживать сорок четыре года назад, - даже она не вынесла. Лидочка была соседкина протеже, ее племянница из деревеньки под Калугой, большая широкая русская девка с пухлыми крепкими руками. Подсунув Лидочку «одинокому душке-соседу», Марья Павловна надеялась поймать двух зайцев. Во-первых, конечно, вписать племянницу на чужой жилплощади. Во-вторых, пристроить Соломона Юльевича, который по ее мнению, бедняжка, на месяца уходил в тихий плотный запой. Разумеется, с запоями Блауберг, Соломон Юльевич то есть, знаком не был, а отсутствовал все по той же причине – по работе.  Впрочем, Лидочка ему очень понравилась. Она раз двенадцать прибегала, если так можно сказать о ее медово-тягучей манере передвигаться, к нему в тапочках через площадку пить чай. Густо краснеющий, Соломон Юльевич, угощал ее как бы случайно оказавшимся в холодильнике зефиром, пел ей романсы (Лидочка подвывала не в лад и заунывно так), пытался ее взять за руку. Дело шло верным курсом, да случись Блаубергу срочный вызов. Лидочку, пугливую, как избалованная индийская корова, попавшая в русскую глубинку, никак невозможно было оставить без объяснений. Промучавшись сомнениями три часа к ряду, Соломон Юльевич вышел на площадку, но тут же вернулся в квартиру. Вздыхал, пытался отварить курицу, делал перепланировку в мозгу. Еще через час он отважился позвонить в дверь Марьи Павловны и пригласить к себе Лидочку. Соседка решила, что пришел-таки момент, вот сейчас прямо случится «сбыча мечт», проводила племянницу к соседу, сменила халат на платье в солидный горох и принялась ждать. Мнимая невеста же получила вместо предложения самый крепкий за всю свою жизнь шок. Заодно впервые, тихо, но уверенно, чуть разжав губы она процедила многожды слышанное от тетушки : «Вот бляяяяяяяяяя».

В плотном бульонном духе над ухом Соломона Юльевича летала внушавшая отвращение муха. Ее вид, а главное звук,  чудовищно не подходил под красоту высокого момента, мешал. Бурлящий бульон даже успокаивал, муха - однозначно раздражала. Лидочка сидела рядом на угловом диванчике, крепко держа обеими руками чашку чая, и чашка чая закрывала ей пол-лица при каждом глотке. Вряд ли, в этой голове, обставленной изнутри без претензий, как гостиничный номер класса эконом, происходило что-то внушительное, но в зрачках мелькал беспокойный лучик. По лучику можно было догадаться: что-то не понимаемое Лидочкиным мозгом все-таки витало в воздухе. Она чуяла, словно гипертоник – не сознанием, но кожным, мышечным чутьем. Соломон Юльевич нагружал стол конфетными коробками, суетился, кокнул чайник и в попытке его поймать отбил мизинец левой ноги. Блауберг со свойственным ему подвижническим пафосом старался затоптать выпадающие искорки своего волнения. «В принципе,» - прикидывал он, - «она все-таки из деревни, должна верить во всякое нематериальное. В лешего, в русалку…С другой стороны, может и не верит. Советская школа все отбивает. Но должна же, должна же верить. Деревенские все верят». Он перебрал в уме известную ему литературу, наткнулся на подходящее про деревенскую ведьму, только потом решился. Лидочка выглядела богиней: полная, фаянсовая, без острых углов, с ямочками на локтях, она с аппетитом кушала зефирину в шоколаде, постоянно улыбаясь Соломону Юльевичу, молча и болтая ножками. Между передними зубами чернел растаявший шоколад.  Это умилило Блауберга, и он окончательно решился.
«Лидонька, я уеду ненадолго. Мне надо, Вы меня не теряйте,» - зашел с соседнего переулка Соломон Юльевич. «Запьет, как тетка говорила,» - не спеша, без особого удивления подумала Лида. «Лидонька, Вы мой друг, мне очень нужно Вам признаться. Тут тонкое дело. Только не пугайтесь». Лидочка мотнула головой, мол, нет, не будет она пугаться, ибо про себя все еще думала, что на горизонте однозначно запой. «Вы не подумайте, я нормальный человек, но у меня есть особенность. Нет-нет! Ничего серьезного, просто небольшая особенность. Вы, Лидочка, верите в нематериальное?» - и Соломон Юльевич поискал в ее взгляде «да». У нее кончился чай, нечем стало занять пальцы. «Ну…В общем, я уеду ненадолго. По работе. Вот Вы ведь верите в необычные вещи, в чудеса?! Лидочка, не поймите меня неправильно, но я помогаю людям похудеть. У меня такой дар: подселяюсь к ним, прямо в их тело и изнутри вместо них делаю, что нужно, кормлю их тело правильно, катаю на велосипеде…», - он еще хотел досказать «…а потом возвращаю им их тело обновленным, здоровым и свежим». Но эта часть фразы просипелась: Лидочкины щеки утратили былую окраску, вообще Лидочка кривовато сморщилась сушеным инжирчиком и сжалась от непонятного, катившего прямо в  ее голову. «Как?» - вылетело у нее. Блауберг решил идти до конца: «Тут, в моей квартире остается от меня одежда и лужица. Пока работаю, дома тихо. Дар, это дар такой. Обычно помогаю умирающим от ожирения или истощения, иногда, если очень попросят, просто чтобы человек себя полюбил, раскрылся. Вы…». Вдруг Лидочка вскочила и, нервно дернувшись, чуть не содрав скатерть, вылетела из-за стола. В пороге она затравленно оглянулась. До Лидочки докатилась горящая булава Блаубергского признания. Эффект поразил даже ее саму. Ей сделалось не то чтобы страшно, а тревожно, будто заставили бежать по канату, будто сейчас выдернут все зубы разом. Будто ей подали модный незнакомый коктейль, да сразу после последнего глотка сообщили, что коктейль из кураре и цикуты. Яды прикончат ее через секунду, непременно прикончат; пока она жива, потом прикончат, надо бежать, бесполезно, но надо бежать. Там, в пороге она и произнесла свое первое «Вот бляяяяяя». Собачка замка щелкнула. Соломон Юльевич так и остался сидеть, как сидел, с приоткрытым ртом. Солидный горох Марьи Павловны,  в итоге,  оказался очень напрасным.

Унывать, впадать в депрессию или убиваться было особо некогда. Вызов действительно не терпел отлагательства. Правда, Соломон Юльевич все-таки потратил на это полчаса. Минут с пятнадцать он отвлекал себя, пытался рассеять дымовую завесу в душе. Сидел все в той же позе, сильно раздувая ноздри, слушал муху, теребил скатерть, а потом, качаясь, пошел к зеркалу. Блауберг снял штаны, пуловер, наручные часы. Оставшись в одних носках и трусах, он внимательно разглядывал свое отражение. «Домашний зернистый сыр,» - делал он неутешительные выводы. «Мерзость, мерзость. На кого я только стал похож! Работа меня угробит,» - и Соломон Юльевич вгляделся в жидковатое тесто своих ляжек, подернутых черной волосяной вуалью. В его привычки и раньше не входило самолюбование, однако, теперь он жаждал найти изъяны в собственном теле. Привыкнув к тяжести странного дара, Блауберг привык к сопутствующему набору: большая тайна, одиночество и пухлость. Дело было еще и в том, что худея других людей, он расплачивался собственной физической оболочкой. Помог, спас, вернулся в себя, принес, как грязь на протекторе,  на себе несколько литров жира, пару вредных гастрономических привычек - так надо, терпи. Бросить тоже никак. Оказалось, если отвергнуть дар и стать совсем земным, то возмездие настигало неминуемо и вообще сразу. Жиром заплывало все, даже веки, особенно коленки, уши тоже - полностью, от пяток до затылка. Лезли дуром волосы, отваливались, словно накладные пряди. Стоило только вильнуть от предназначенного, как нарастало лишнее, грозившее пожрать Блауберга целиком. Он выбирал меньшее из зол. Сначала боясь превратиться в ком складок, потом научив себя верить в идею. «Дурен. Мерзок. А вот эта женская грудь! А вот эти чудовищные загнутые мочки! Меня никак невозможно любить. И я старею. Ну нет, она не испугалась, просто стал ей еще противнее. Лидочка искала повод, да, искала повод. Да…». Блауберг полностью вытеснил грязную тучу обиды на свое предназначение. Заменил ее на чистое человеческое оскорбление. «Ей показалось, я дурен, плохо сложен, волосат. Вот что». Он, успокоившись, стаял в лужицу и отправился работать.
Впрочем, тем еще Лидочкина партия не завершилась. Она все так же жила у тети, на правах домработницы, экономки, бестолковщины и «клопяры». Расставленные по полочкам негустые Лидочкины мысли, все время возвращались к услышанному от Блауберга. Теперь ей казалось смешным, что она поверила, но восстановиться в правах на Соломона Юльевича не представлялось возможным. «А ну как выгонит?», - часто думала она, иногда, однако, думая, - «а ну как не наврал?». А закончилась ее партия в Соломона Юльевича пьесе, когда она набралась смелости и раздавила одной свободной рукой его дверной звонок, во второй руке Лидочка держала дуршлаг с яблочными пирожками. Дверь не открывали. Лида оставила звонок. Она неожиданно отчетливо поняла, что не заперто. Вошла. В квартире воняло сыростью. И вот, осторожно вывернув голову за угол, откуда можно было увидеть всю кухню,  Лидочка попрощалась с рассудком. Сначала она и не поняла, что попрощалась. Только резко глубоко икнула: Соломон Юльевич у плиты кончался в районе колен, ниже колен было прозрачно, даже заметно мокро, при том колени медленно шли к полу - Блауберг таял на глазах. Он, конечно, не видел Лидочки, а увидел бы - ничего бы не смог поделать. Когда ты в процессе, обратного пути уже нет. Очередное задание всосало Соломона Юльевича вытаскивать с того света практически помиравшую от повторяющихся инфарктов, вызванных ожиреньем, скрипачку, профессора консерватории, надежду государственного оркестра. Ну так Лидочка и свихнулась. Блауберг остался в неведении, что его «нимфа» вянет в сумасшедшем доме. Упекли ее быстро, с полным полагающимся концертом, то есть с санитарами, мигалками, приправленными смирительными рубашками. Лидочка стала кидаться на людей. Ну как кидаться. Она долго смотрела в лицо жертве, щурилась  маленькими своими щелочками, отходила спиной, затем разбегалась и с разбегу, пока жертва стояла от удивления, как вкопанная, она подпрыгнув вмазывалась в нее. Некрепкое сознание девушки пережевало случившееся в блауберговой квартире, но переварить не могло. Случилось отравление - Лидочка, прыгала на людей в попытке повторить то, о чем слышала от Соломона Юльевича - войти в другое тело. Она прыгала, валила несчастных с ног в магазине, на почте, у подъезда, в ЖЭКе. Лекарственная программа не помогала, уговоры не работали, гипноз не удавался, психиатры переходили на мат. А  кому было рассказать Соломону Юльевичу об эдаком? Не кому. Марья Павловна, может, сгноила б его из чуть живой в ней тяге к справедливости, если б хоть она знала, какую роль он играл в случившемся. К тому же, ей страсть как настоиграла дебиловатая племянница. Марья Павловна чуть-чуть жалела Лидочку, носила ей творожную массу с изюмом, но домой не ждала.
«Каждая счастливая семья…». А каждый несчастливый чудак несчастен по-своему. Блауберг влюбился еще раз - в вечно худеющую натурщицу. Не желая покидать ее тело, он, незаметно для себя, похудел ее до ручки. Соломон Юльевич чуял, как начала натирать ему тонкокостная Юнина оболочка. Видел ее отражение в зеркале, пытался обратно исходным планам ее кормить - бесполезно. Заданная программа не выворачивалась на изнанку. Показаться Юне в своем теле Соломон Юльевич и думать не желал. Ничего хорошего не могло получиться.  Он еще попытался сделать вид занятого человека, мол, теперь полечу ее от пристрастия к наркотикам. Знал ведь, что не в его компетенции. Даже знал в чьей - в области деятельности Ивана Аркадьевича из Чебоксар. В итоге, Блауберг вернулся в себя с добавочными побочными эффектами, заключавшимися в тоске неизъяснимой и наркоманском абсцессе. «Какая мерзкая мерзость,» - воротило его от собственных гнойников. Главное, за что? Самой Юне до подобного было все-таки далеко. Соломон Юльевич догадывался за что.
Он не видел глазами, не видел рентгеном особого предназначения. Отворачивался от очевидного. Тогда, сидя в сильно прогрессивных нравов натурщице, он проговаривал про себя: «Полюби, я один, один, один. Полюби меня хоть почками, хоть левым желудочком сердца. Хоть ты - полюби! Нет, все бросаю. Бросаю. На черта. Я для всех и ни одного живого существа для меня!». Соломон Юльевич утвердился - он вернется в себя и бросит глупое занятье. Ничего не держало на земле. Стало очевидно: последний крючок, который маячил, обещал расцветить скучное ровное бытие, последний крючок, стало очевидно, ни капли не крючок. Нечего ждать. Дальше все то же будет. Без смены экспозиции. Даже у Марьи Павловны происходили события: кошка сдохла вот (он видел соседку хоронившую Мусю за гаражами из окна). Даже у продавщице в мясном отделе дела творятся: тогда как тяпнула  по пальцу, а ей кто-то из очереди кинулся бинтовать. Его решимость дошла до такой крайности, что ему даже не терпелось вернуться, отказаться, уничтожить себя. И он вернулся и отказался.
Кстати, у Блауберга жил попугайчик. Неразлучник, который мог жить в разлуке. Можно сказать, что вообще желавший остаться, вопреки природе, не стесненным отношениями. Клетка стояла у кровати, полуприкрытая махровым полотенцем со стороны окна. Соломон Юльевич кончился 1 января. Пришел человек высокого роста, похожий  на рекламный символ шин «Мишлен», белый и будто весь в надувных кругах, может в складках. Кухонным ножичком соскреб болячки с Соломона Юльевича, - тот уже не вставал, его душили гноившиеся раны и дошедшее до края ожиренье - переодел Блауберга и унес.
Неразлучник тосковал в неожиданном ожидаемом столько времени одиночестве. На седьмой день он от птичьей депрессии (вероятно такая все же бывает) просвистел сутки. От рассвета до рассвета. В каком-то обреченном ритме. Через неделю неразлучник неизъяснимым образом выбрался из клетки. Поняв, что свобода вот она, вернулся в клетку, сладострастно нагадил, и щебеча улетел в открытую фрамугу. Наверное, теперь он настоящий неразлучник, настоящий счастливый неразлучник, со всеми свойствами себе подобных. Думаю, счастлив. Да по-любому, так и есть.


Рецензии