Бинго

Дочери
Майе Селиверстовой(Баженовой) 
посвящаю



«...ужас ближе к тайне бытия, чем тоска, ужас духовнее, тоска же душевнее».
Н. А. Бердяев




Часть первая


КТО — НЕКТО — НИКТО

Антон Иванович, внешне похожий на Георгия Баженова, автора этого романа, нажал на кнопку звонка.
Вошел заместитель Антона Ивановича Максим Владимирович.
— Слушай-ка, Максим, нельзя ли сделать так, чтобы... назывались мы не Департаментом... а, скажем, Академией?
— Надо посоветоваться с Еленой Михайловной.
— При чем тут Елена Михайловна?
— Ей же подписывать финансовые документы. Она главбух.
— Ладно тебе — главбух!
— Да можно, можно, конечно, Антон Иванович. Сейчас, сами знаете...
— Вот и договорились.
Через неделю на столе Антона Ивановича лежала папка с документами, из которых следовало, что отныне их Департамент преобразовывается в «Академию рецензирования». Приказом № 1 Антон Иванович назначил себя президентом Академии, Максима — вице-президентом, а Елену Михайловну — финансовым и исполнительным директором.
Кстати, штатных работников в Академии как раз три человека.
Странная штука — жизнь. Когда-то Антон Иванович заведовал крохотным отделом писем в небольшом столичном журнале. Потом была работа в другом журнале, третьем, в издательстве, в Доме печати, в газетном консорциуме, отделы назывались по-разному: отдел регистрации откликов, отдел по работе с общественностью, отдел стандартизации отзывов и бог его знает еще как...
В конце концов Антон Иванович открыл свое дело. Как только ни назывались его фирмы, последняя, например, так: «Департамент немедленного рецензирования». Заказы лились рекой. Многим предпринимателям, фирмам или компаниям хотелось иметь солидное заключение, набранное на гербовой бумаге, где бы черным по белому значилась наивысшая похвала от Департамента Антона Ивановича.
Антон Иванович помогал фирмам делать имидж, не только помогал, но и делал это вполне успешно. В таком случае отчего бы Департаменту не превратиться в Академию?
Так на свет появилась «Академия рецензирования», президентом которой, естественно, стал Антон Иванович Гудбай.
Антон Иванович любил работать дома, в собственной квартире. У него был большой кабинет, весь заставленный книгами; книги он не только читал и перечитывал, но обожал их, трогал, перекладывал, переставлял с места на место, одним словом — любил их беззаветно.
Надо сказать, что часто, когда он садился читать или писать, какая-то странная волна мечтаний-фантазий как бы подхватывала его на свое крыло и уносила в немыслимые дали...
В тот, первый свой день президентства, он захватил с собой папку, которую передал ему Максим Владимирович, и уехал домой. Дома он устроился в кабинете за большим письменным столом и начал потихоньку набрасывать тезисы авторецензии, то есть решил обстоятельно проанализировать, как, каким образом и благодаря чему их Департамент смог подняться до высоты Академии рецензирования.
И вот только начал он испытывать творческий подъем, когда слова как бы сами собой полились из-под пера (а писал он всегда по-старинке, только ручкой), тут-то и подала голос собака наверху, из квартиры этажом выше. Всякий раз Антон Иванович забывал про нее, и всякий раз это было для него сюрпризной неожиданностью. Некоторые (даже многие) не любят собачьего лая, а когда собаки воют, тут людям бывает совсем невмоготу, но Антон Иванович научил себя абсолютно новому восприятию собачьего искусства.
Доберман наверху, по кличке Бинго, очень часто оставался в квартире один, но как раз одиночества не переносил совершенно. Стремительный, с резкими движениями, нервно-горячий, с огоньковой безуминкой в охро-золотистых глазах, он производил впечатление обожаемого, любимого дитя-первенца, неожиданно брошенного родителями на произвол судьбы.
Что делает дитя, брошенное на произвол судьбы? Конечно, плачет, кричит, заливается горючими слезами...
Но, с другой стороны, когда поет птица, мы совсем не знаем, горюет она или радуется; нам, конечно, кажется, что она радуется, а она просто подает голос, а что в этом голосе — радость или отчаяние, мы не знаем; просто нам нравятся звуки, которые издают птицы, и поэтому мы считаем, что они поют, что это их песни, а может — это их слезы? их зов к нам? их бездонное одиночество, взывающее к общению с ними?
«Ах, если бы собаки могли петь! — подумал как-то Антон Иванович. — Разве бы они раздражали нас своим воем и гавканьем?» И вот Антон Иванович научил себя этому искусству: воспринимать лай, вой и гавканье собак как некое сладостное пение птиц, ибо все дело в том, как мы настроены слышать и слушать окружающий нас мир.
Бедный и сказочный Бинго завыл... Он выл наверху, один в четырехкомнатной квартире, как красногрудый чечень в клетке или как цветисто-разнопёрый щегол в садке, выл сладострастно и упоённо; он выл о своем одиночестве и тоске, о своей брошенности и конченности мира, он выл, но выл как пел, и Антон Иванович испытывал настоящее наслаждение, близкое к упоению, ибо научил себя воспринимать горечь и отчаяние, одиночество и страх как самую глубокую, щемяще-искреннюю песню, которая невольно рвется из груди любого живого существа.
Сегодня Бинго выл, а это значит, что дома он был один... и песня его была жуткая, пронзительная и жалостливая, безмерная в своей отрешенности и силе.
Ведь, когда, например, в квартире наверху оставался еще юноша Митя, студент-первокурсник социально-астрономического колледжа (в Москве случаются такие заведения), то Бинго, по надоедливости своей, запирался Митей в одной из комнат, и тогда вой сменялся лаем, методично-густым, настырно-напористым и агрессивно-блистательным. Митя, вероятно, не обращал на лай никакого внимания, пусть лает, лишь бы не мешал в обычных житейских делах (то девочки, то музыка, то курсовые, а то еще что-то), зато наслаждался лаем собаки Антон Иванович.
Лай — это не песня чеченя или щегла; это скорей одиноко-звучные посвистыванья снегиря, резкие подсвиркиванья синицы или, наконец, дробные призывы кукушки: в лае своя сказачно-прерывистая, густая, глубинная и утробная музыка. Именно эту музыку научился слушать Антон Иванович. Он как бы с каждым новым гавканьем поднимался все выше и выше на облаках воспарённости, поднимался упругими, дерзкими толчками, всё дальше ввысь, в бездонные верха, так что когда, например, лай обрывисто прекращался, Антон Иванович словно кубарем катился вниз, из глубин поднебесья в житейскую трясину.
А ведь кроме воя и лая Бинго владел многими другими песнями, например, потявкиванием, повизгиванием (когда в дом возвращались хозяева) или скулением (просишь-просишь, а тебя не слышат), или иными песнями, которые будто и не песни уже, а так... подпевки или речитативные припевы.
Но вот в тот день, когда Антон Иванович стал президентом Академии, когда приехал домой, устроился в кабинете и начал горделиво анализировать на бумаге, каким образом он достиг вершин карьеры, в тот день Бинго именно завыл, а не загавкал; завыл, как всегда, пронзительно и страстно, но и как-то по-особому тревожно, горестно и призывно. Это был не вой, это был надрывный плач, и как всякий высокий и глубокий плач, он являлся сердечной, горестной, морозящей кожу песней, так что Антон Иванович отложил перо и надолго погрузился в глубины и высоты упоённого собачьего песенного гореванья.
И что странно, только сегодня, став президентом Академии (может, это было чистое совпадение), Антон Иванович расслышал в песне Бинго что-то новое, неожиданное и потустороннее. Что-то такое, что мешало Антону Ивановиче вполне насладиться собачьим пением, его сложным и особым искусством.
Как бы наконец-то разом, в секунду, Антон Иванович почувствовал, что чужая песня, хоть горькая, хоть сладкая, это только для слушающих радость, а для поющего — это целый надрывный мир: ты воешь, и песней твоей наслаждаются, но у тебя-то сердце разрывается на части, оно разбухает от крови, сосуды напряженно и гулко пульсируют, густая кровь разжижается и бьет волна за волной в сердце так, что оно раздувается как огненный кровяной шар, который готов лопнуть... готов, но не лопается, а только полнится и полнится болью, и от боли этой нет спасения, потому что сердце не разрывается — оно слишком еще молодое и сильное.
Антон Иванович поневоле ощутил призыв к какому-то неясному, но решительному действию. Он ведь давно знал и понял, как рос маленький Бинго, милый забавный и проказливый щенок, как все любили его, жалели и ласкали, и, пока он был маленький, его никогда не оставляли в одиночестве, и даже спал он всегда вместе с хозяевами на широкой теплой постели, с краешку, в уголочке, уткнувшись носом в легкое ватное одеяло. Мир для него — это когда постоянно рядом живые добрые сказочные существа: хозяин, хозяйка и их сын Митя, и, когда Бинго подрос, с ним случилась первая грозная беда: его на час или на два оставили в квартире одного. Мир закатился для него в преисподнюю, разразилась катастрофа, он не мог понять, что случилось, где он, что происходит, куда деть себя в одиночестве, и он выл, лаял, гавкал, бросался на дверь, кричал, стенал, плакал, слезы мелкими горошинами катились из его глаз... Катастрофа эта стала повторяться все чаще, все на большие и большие промежутки времени, но Бинго, почти как всякий доберман, не мог привыкнуть к этому, катастрофа не становилась закономерной частью его жизни, она оставалась просто катастрофой, бездной, небытием, крушением, черной дырой. И всякий раз Бинго бесновался, как будто наступил конец света, он и выл, и лаял, и гавкал, и рычал, и скулил, и визжал, и тявкал, но больше всего выл и выл... не переставая... не переставая...
В большом (в двадцать два этажа) доме кто-то любил Бинго, кто-то его ненавидел за беспокойный характер и бесконечное гавканье и вытье, и только Антон Иванович, ближайший снизу сосед, научился слышать в тоске и безумии Бинго глубокую и искреннюю песню. Пусть выл, но как выл! Пусть гавкал, но как гавкал! Так глубоко и страстно могут петь только птицы: щеглы и чечётки, канарейки и свиристели, снегири и чижи.
Но в этот раз... но в этот раз, когда Антон Иванович стал президентом Академии и приехал домой всласть поработать над авторской рецензией, он разобрал в песне Бинго что-то новое, иное, совсем другое, что слышал всегда: Бинго выл не как пел, а пел как просил (и умолял) о пощаде: не могу больше жить! не хочу больше жить! помогите избавиться от страданий, от жизни, от тоски и безумия!
Антон Иванович (заглянем ему в сердце) считал себя единственным человеком на свете, кто правильно понимал Бинго, и, поняв Бинго и на этот раз, хотя и не разделяя его взгляда на жизнь (петь нужно до конца и не просить ни у кого и ни у чего пощады!), Антон Иванович оторвался от рукописи и спросил себя прямо и вполне серьезно: «Что делать?»
«Как что делать?!» — таков был тут же ответ его.
Антон Иванович выбрался из-за стола и, будто находясь в сомнамбулическом состоянии, вышел из квартиры и поднялся по лестнице на один этаж выше. У него был ключ от квартиры соседей, так, совершенно случайно, хотя прихватил он его когда-то осознанно, но как во сне. Бинго от радости чуть не сшиб Антона Ивановича с ног, когда тот открыл дверь, стал прыгать вокруг него, ласкаться, лизать руки, вертеться вокруг него юлой (ведь они были уже неплохо знакомы). Антон Иванович подхватил Бинго на руки, приласкал его и, подойдя к окну, открыл раму, а затем резким, неожиданным для Бинго движением выбросил собаку из окна. Лети, Бинго! Отныне ты свободен!
С этого дня, как Антон Иванович стал президентом Академии рецензирования, он больше не мог слушать пение птицы под названием «собака Бинго». Он выпустил «птицу» на волю и спас её от разрыва сердца.

Вернувшись на работу с недописанной рецензией, Антон Иванович увидел на своем столе записку от Максима Владимировича: «Вас ищет друг детства Капитонов. Телефон секретарши: 906-06-06. Просят позвонить. Я уехал в издательство. Максим».
— Капитонов... Капитонов, — пробормотал Антон Иванович. — Ах, да, Капитонов... Витя... Виталий...
Близкими друзьями детства они не были, учились, правда, в одном классе, даже жили на одной улице на Урале, в далекой глубинке, в небольшом поселке Северный, зато было другое: оба любили одну и ту же девочку по имени Эля, Эльвира Хмельницкая... Но все это как в тумане, конечно, и детство, и школа, и девочка Эля, и даже поселок Северный. А впрочем...
Антон Иванович давно привык, что его часто ищут и находят самые неожиданные люди, в нынешней жизни он нужен многим, но друзья детства... того детства, когда им было по семь, десять или двенадцать лет... нет, такого еще не было... из такого далека никто его не разыскивал.
Антон Иванович набрал нужный номер, и приятный женский голос запел-заворковал на другом конце провода:
— Антон Иванович? Немедленно соединяю вас с Виталием Константиновичем, немедленно!
И не успел еще Антон Иванович вполне насладиться женской вкрадчивой и многообещающей ласковостью, как в трубке загудел другой голос, густой, но радостно-напористый, бодрый, а главное удивительно молодой и свежий:
— Тоша?! (Да, так его звали в детстве...) Где ты запропастился? Ты не поверишь, я тебя целый год ищу... ведь у меня юбилей. Так стукнуло, что о годах и вспоминать не хочется! Короче: юбилей позади, опоздал ты, Тоша, со своими поздравлениями, но! Но в баньку мы с тобой сегодня сходим! В парилочку! Я, знаешь, не люблю всяких там богатых саун и загородных дворцов, я по-простому, как у нас в детстве, в Северном, помнишь?! Так вот, встречаемся сегодня, в пятнадцать ноль-ноль, в Разумовских банях, это недалеко от тебя, знаешь?!
— Да, но...
— А теперь, Тоша, самое главное: не говори, что не можешь! И слышать не хочу!
— Да, но... («Как хоть мы узнаем друг друга?» — хотелось в конце концов спросить Антону Ивановичу.)
— Я же говорю: никаких но! Всё! До встречи! — И Виталий Капитонов положил трубку.

Когда они только переехали в новую квартиру, они никак не ожидали, что впереди будет столько сюрпризов. Главных сюрпризов было три: лай и вой собаки; стук по утрам женских каблуков с железными, цокающими по паркету набойками; и третье — методичное, как бы потустороннее, но тем не менее реальное стучание какой-то деревяшки по другой деревяшке примерно с полуночи и, бывало, до раннего утра. Надо же случиться такому совпадению: когда они переезжали, соседи сверху — вероятней всего — были на даче, стояло теплое лето, и они так радовались, что в эти летние дни успеют сделать капитальный ремонт в квартире, а затем с осени, как раз с сентября, смогут начать размеренную спокойную жизнь.
И вдруг началось...
Поначалу казалось: происходит что-то нереальное, такого не может быть, ведь должны же люди (соседи наверху) понимать, что причиняют другим неудобства, мешают жить, нарушают чужой мир, спокойствие и тишину.
Пытались стучать им по трубе: эй, мол, там, наверху, потише! Никакой реакции.
Пожаловались старшей по подъезду (Ангелине Петровне).
— Да что вы говорите?! — Глаза Ангелины Петровны округлились до размеров малых блюдечек, из которых она любила пить чай (Антон Иванович об этом узнал чуть позже). — Да, да, да, у них есть собачка, такая милая, шикарная собачка, да что вы говорите, надо же, лает, воет, я никогда не слышала, вообще-то они люди достойные, серьезные, мы их давно знаем, сын Митенька учится вместе с моим внуком в социально-астрономическом колледже («Что бы это такое могло быть?!»), жена работает в серьезном учреждении, а сам хозяин прокурор или что-то в этом роде, раньше служил, был полковником, а теперь в суде, кажется, обвинителем или что-то такое, а каблуки... ну что каблуки... все мы женщины, утром на работу спешим, тут уж мы должны понимать друг друга, пойти на уступки, а вот что стучат деревяшками по ночам — не может быть, потому что есть у нас одна старенькая пара, на одиннадцатом этаже, немножко со странностями старики, как бы чуть свихнувшиеся от нынешней жизни, так вот они точно стучат по ночам, все им кажется, что кто-то крадется к ним, пытается ограбить, вот они и стучат, предупреждают: мы начеку, мы дома, а что ваши соседи стучат, этого не может быть, это просто кажется, резонанс такой, потому что соседи над вами живут положительные, собачка у них милая, добрая, ну что ж, что воет или гавкает, животное же, все мы не без греха, что делать... там и напротив ваших соседей одна пара живет, тоже с собачкой, хорошо отзываются друг о друге, вы уж, Антон Иванович, Марина Михайловна, потерпите немного, войдите в положение, не ссорьтесь и не ругайтесь, а я со своей стороны обещаю: поговорю с ними, поговорю, обязательно поговорю...
Но ничего не изменилось и после этого разговора.
Несколько раз Марина Михайловна, жена Антона Ивановича, звонила соседям по телефону (номер их она узнала у консьержки внизу). Про собаку ответ был таков (в виде вопроса):
— Вы не любите животных?
— Люблю.
— Ну так вот, если вы любите животных, вы должны знать, что собака тоже животное, и у нее есть свои особенности, она охраняет дом, лает, гавкает или воет, и я ничего не могу поделать с ней. Не убивать же ее ради вас? Да и не для того мы ее заводили. Всего доброго!
А про каблуки и громкое цоканье по паркету разговор еще короче:
— Ну уж в чем ходить по дому, в сабо или хоть в колодках, это мое личное дело, и по этому вопросу я советоваться ни с кем не собираюсь!
А про то, что в квартире у них по ночам стучат какими-то деревяшками, совсем коротко:
— Бред какой-то! — И швыряли трубку.
Марина Михайловна потихоньку сходила с ума. Можно многое вытерпеть в жизни: и лай собак, и грохотанье каблуков, и ночные колотушки над головой, но как понять другое: почему одни люди не считаются с другими?! И уж совсем растеряла она всякое понимание, когда на ее очередной звонок по телефону ответил не женский голос, а мужской, который с ходу заорал в трубку:
— Слушай, ты, если ты еще раз позвонишь, я тебя!.. Ты кто такая? Какого хрена звонишь? Чего тебе надо? Попробуй только еще раз позвонить! Я тебя в порошок сотру! Поняла?!
На этот раз трубку швырнула сама Марина Михайловна.
Через несколько минут раздался звонок в дверь. Антон Иванович, ничего не подозревая, смело щелкнул замком, и тут в квартиру ворвался огромный ощетинившийся разъяренный зверь (так показалось). На самом деле влетел низкорослый крепкий мужик с выпученными глазами и коротко стриженной головой. Проскочив Антона Ивановича (как мимо пустого места), мужик подлетел к Марине Михайловне (которая все еще в оторопи стояла рядом с телефонным аппаратом) и начал орать, как будто не закончив оборвавшийся разговор:
— Ты поняла, что я тебе сказал?! Я тебя спрашиваю: поняла или нет? Кто вообще дал тебе наш телефон? Попробуй только позвонить еще раз! Да я тебя... Я тебя уничтожу!
— Простите, вас как зовут? — раздался спокойный голос Антона Ивановича.
Мужик как бы крутанулся на месте, округлённо вытаращив глаза, и в недоумении уставился на Антона Ивановича: это еще кто такой?!
— Я спрашиваю: как ваше имя-отчество?
— А тебе какое дело? Ты кто? Учитель? В очёчках ходишь?! Смотри, учителишко, я и тебя раздавлю — не пикнешь!
— Нет, я не учитель. А все-таки как вас зовут?
— Ну, Тимур Таранович (на самом деле Терентьевич; но так послышалось).
— Так вот, Тимур Таранович...
— Не Таранович, а Терентьевич!
— Извините, ослышался... Так вот, Тимур Терентьевич, прошу вас выйти из моей квартиры. Когда входят в дом, прежде всего здороваются.
— Чего-чего?!
— Вы не поздоровались, Тимур Терентьевич. Прошу вас выйти из моего дома. — И Антон Иванович легонько так, по-простецкому, взял Тимура Терентьевича под локоток и повел к выходу.
— Точно — учитель! — оторопело произнес сосед, но, самое главное, послушно последовал к двери.
— Всего доброго, до свидания!
Но прежде чем Антон Иванович захлопнул перед соседом дверь, тот все-таки успел погрозить ему пальцем:
— Смотри у меня!

В издательстве Максим Владимирович подписал корректуру трехтомника (подарочное издание избранных рецензий Академии) и поехал в Одинцово, немного отдохнуть и отвлечься от московской мышиной беготни. В паре с Антоном Ивановичем он работал лет пять, с делом справлялся легко, играючи, был исполнителен и аккуратен, единственное — не мог до конца проникнуться серьезностью их «академического» занятия: ну, рецензии, ну, отзывы... что такого-то? Антон Иванович бесстрастно поучал: рецензия — это квинтэссенция нынешней жизни, это тончайший пилотаж в анализе сегодняшнего «праздника жизни», ибо, давая наивысшую оценку любой фирме или компании (им так хочется), ты одновременно отмечаешь в своей картотеке: фирма дрянь, а компания того хуже, одни подлецы и мошенники. Таким образом, постепенно, день за днем ты фиксируешь истинный ход истории, которая всегда двухслойна: вот это мы видим, а вот это мы знаем.
Антон Иванович Гудбай многому еще учил Максима (который, кстати, был моложе шефа всего лет на пять), но об этом речь впереди.
А пока, сладко потянувшись и чуть не мурлыкнув от предстоящих удовольствий жизни, Максим Котов вышел из издательства, поймал такси и помчался в Одинцово.
— Ой, Максимушка! — Нежная, тонкая рука обвила шею Максима, жаркие губы Нины прильнули к его губам, и он почувствовал, как вся она затрепетала в его объятиях, как на тонкой ее талии (под легким халатиком) забилась горячая пульсирующая жилка, но тут Нина опомнилась, взяла себя в руки, прошептала ему в ухо: — Нет, нет, не сейчас, я не одна... что ты... потом, потом, дуралей! — И тихо рассмеялась, обдав его жарким и томным дыханием страсти.
— Ох, смотри у меня! — рассмеялся и Максим, скинул легкий плащ (как быстро летит время, вот и осень уже у порога, а там дожди, слякоть и грязь, бр-р...) и прошел на кухню.
Ах, какой тут стоял аромат домашних наваристых щей, как пахло одновременно теплыми дрожжевыми пирогами с капустой и кулебякой с картошкой и грибами.
— О, Настюха, привет, привет!
У раковины, спиной к Максиму, стояла Настя, тринадцатилетняя дочь Нины, мыла посуду, и вся ее поза, ленивые движения и томные вздохи говорили о том, какая это для нее пытка, домашняя работа.
— Здравствуйте, дядя Максим, — небрежно бросила Настя через плечо.
— О, я смотрю, ты раскусила философию жизни!
Потирая руки, Максим уселся за кухонный стол и окинул фигуру Насти веселым подначливым взглядом.
— О чем это вы, дядя Максим? — Настя лениво полуоглянулась на Максима.
— А о том, дорогая Настенька, что девочка, девушка, а потом и будущая мать должна знать все премудрости домашнего хозяйства. И не только знать, но и уметь многое делать по дому. Вот как твоя мама, например.
— Или вот как вы...
— Я? — Максим хитровато изогнул бровь. — А что? Я тоже многое умею.
— Вот и помыли бы за меня посуду.
— Настя, как тебе не стыдно, — вступилась за Максима Нина. — Домывай посуду и марш за уроки!
— Всё бы вам марш да марш... А я, может, танцевать хочу.
— И я хочу, — сказала мать.
— И я! — рассмеялся Максим.
Настя повернулась к ним, окинула обоих презрительно-оценивающим взглядом, и, фыркнув, вышла из кухни: ох, уж эти мамы, дяди, тети... учителя жизни!
У Нины был еще сын, студент второго курса строительного института: серьезный и умный парень; и вот оба они, и Настя, и Роман, не жаловали Максима, но тот старался не обращать на это внимания.
— Мужчина, — сказал он однажды Роману, — должен быть как скала.
— Время идет, а скала стоит. Так? — поинтересовался Роман.
— И время идет. И скала стоит. И ветер дует! — рассмеялся Максим. Он обладал удивительным свойством: умел сглаживать острые углы, и чуть что — смеялся так, как будто все на свете смешно и забавно.
Но когда Максим оставался у них ночевать, Роман с Настей в одной комнате, а Максим с Ниной в другой, что-то странное происходило в квартире, все поры ее наполнялись одновременно любовью и ненавистью, потому что тайна, которая творилась в материнской комнате, так унижала и оскорбляла детей, что Максим казался им чудовищным пауком, который набрасывается на мать и высасывает из нее соки, высасывает и высасывает, а она, дурочка, еще радуется этому, что еще больше мучило дочь и сына.
Однажды, когда дети были поменьше, они в отчаянии придумали такой трюк: натянули сетку в проеме туалетной двери, и Максим, в полутьме не разглядев ее, запнулся и полетел головой вперед. Хорошо, стукнулся головой не об унитаз, а о встроенный шкаф, кровь лилась рекой, а ноги Максима, самое главное, действительно запутались в сетке, и, когда все сбежались на крик (и мать, и Настя, и Роман), Максим в самом деле напоминал паука, бьющегося в кровавом экстазе в паутине сетки.
Все обошлось, конечно, и Нина не стала наказывать детей, а Максим, с перебинтованной головой, и в тот раз рассмеялся как ни в чем не бывало, даже подмигнув Роману:
— Вот именно, мужчина должен быть как скала! Правильно я говорил.
Может, правильно, может, нет, но ненависть, глубоко спрятанная, подспудная ненависть, с которой дети встречали Максима, и то облегчение от этого гнетущего, омерзительного чувства, которое они испытывали, когда Максим уходил, эта ненависть и одновременно облегчение от нее были самым страшным испытанием для них. Да и для Максима в будущем тоже.

В три часа пополудни Антон Иванович, как штык, стоял около Разумовских бань. Лет сорок, пожалуй, не виделись они с Виталием Капитоновым, и трудно, конечно, сказать, узнают ли они друг друга, во всяком случае Антона Ивановича редко кто признавал сразу: широкая окладистая борода, большие залысины на голове и тяжелые массивные очки делали свое дело. Но вот странная вещь: сам он Виталия Капитонова узнал мгновенно. Быстрый, с серебристым упругим ежиком на голове, с ярким румянцем на щеках, в длинном черном кожаном плаще, с игривой тросточкой в одной руке, а в другой с небольшим ридикюлем, из которого смело торчал дубовый веник, Виталий сразу производил впечатление красавца-мужчины, к тому же удачника, к тому же денежного мешка. Была в его движениях некая барская свобода, уверенность и широта натуры.
— А тросточка-то зачем? — первое, что спросил у него Антон Иванович (нашел что спросить).
Виталий громко рассмеялся (при этом зубы его белоснежно и блистательно обнажились):
— Для понта, для понта, Антоша! — И он крепко, по-медвежьи ухватисто обнял Антона Ивановича, бросив ридикюль прямо на землю, на зеленую траву газонной лужайки.
Первые слова, первые восклицания и удивления — все это проходило для Антона Ивановича как в тумане, и по-настоящему он пришел в себя, только когда они сидели уже в предбаннике, и к ним подкатил простецкий такой мужичок в лихой войлочной шляпе:
— Ну, Виталий Константиныч, какого сегодня парку сделаем?
— Первейшего, первейшего, Никитич! У меня, вот видишь, — он ткнул пальцем в пухловатую грудь Антона Ивановича, — сегодня друг в гостях, друг детства, понимаешь, а? Так что ты уж постарайся, Никитич, чтоб с огоньком был парок, с задорцем, ядреный!
— Да я не так что бы... — запротестовал было Антон Иванович, на что Капитонов с улыбкой хитреца и мага резонно возразил:
— Тоша, сегодня ты у меня в гостях. Так что слушаться, слушаться! Ясно?!
И действительно: первый парок получился так густ и задирист, что Антон Иванович мешком сполз вниз с верхнего полкб и, ошалело вытаращив глаза, схватился ладонями за уши, которые не горели — пылали огнем.
Мужики наверху смеялись не над Антоном Ивановичем, а над Капитоновым:
— Что-то слабоват у тебя дружок, а, Константиныч? Дай-ка нам его на выучку, мы его быстро приведем в норму. Ну, отдаешь?
— Ага, отдай ягненка волкам на съедение! — вступился за друга Капитонов. — Тоша, ты посиди там, посиди... Парок, он сейчас спадет, а потом подымайся. Я тебя сам похлещу от души, помнишь, как не дал мне списать контрольную по арифметике?
— Какую контрольную? Ты чего? — ошалело завертел головой Антон Иванович.
— Как какую?! Мужики, он мне во втором классе не дал списать контрольную, имею я теперь право отплатить ему?
— Законное право имеешь, Константиныч! — загоготали мужики. — Самое что ни на есть законное, точно!
Постепенно Антон Иванович попривык к жару, к подначкам и соленым словечкам мужиков и забрался наконец на верхний полук, где Виталий, друг детства, уложил его на широкую, из крепкого осинника, лавку и начал умело охаживать дубовым веником. Нет, он не бил его и не хлестал, а то резкими, то плавными движениями (волна за волной, волна за волной) окатывал распластанное тело тугим прокалённым жаром, так что вскоре Антон Иванович поплыл в истоме и блаженстве в давно забытые грезы детства. А то вдруг Виталий начинал осторожно-любовно охлёстывать распаренное, разомлевшее тело Антона Ивановича размягченным духовитым веником, и тогда казалось, что каждая косточка, каждая жилка его охватывались внутренним нежарким огнем...
После парилки они бултыхались и резвились, как дети, в бассейне, а потом опять и опять забирались на полок, и тут уж Антон Иванович пытался охаживать Виталия веником, но у него плохо получалось, мужики незлобливо гоготали, а истый банщик Никитич отбирал у Антона Ивановича веник и начинал так обхлестывать и отделывать Капитонова, что тот только стонал и крякал и охал, но молил об одном: еще, еще поддай, Никитич, вот так, о-о, вот так, так, молодец!..
А когда закончилась первая ходка в парилку, а потом и вторая, они наконец немного угомонились, верней, Виталий Капитонов угомонился, и, сидя на лавках, закутавшись в простыни, они в блаженной истоме и жажде сдували высокие шапки пены с высоких же кружек и пили, и наслаждались, и упивались свежайшим янтарно-золотистым бочковым пивом.
— Ты понимаешь, Тоша, нет, ты не понимаешь, а надоело мне все к чертовой матери (кроме баньки, конечно, кроме баньки! — с улыбкой хитреца сам себе возражал Капитонов), и вот, не поверишь, решил я бросить все и куда-нибудь укатить, в такие этакие какие-нибудь чертовые дали, чтобы и не найти меня было... Понимаешь ты или нет?
— А что случилось-то, Виталий, ты объясни...
— Да в том-то и дело, что ничего не случилось, все хорошо и распрекрасно, а душа болит, места себе не находит... Можешь ты это понять?
— Пока нет.
— Вот, я помню, ты и в школе только арифметику понимал, дважды два там да трижды три, а душу не понимал.
— Какая душа? О чем ты? Мы же пацаны были.
— Да не был ты никогда пацаном!
Антон Иванович оторопело взглянул на Капитонова, но тот вдруг примиряюще улыбнулся, приобнял Тошу за плечи и проникновенно спросил:
— Ты мне одно объясни: кого любила Эля Хмельницкая?
— Чего-чего?
— Кого любила Эля Хмельницкая?
— Да никого она не любила! Это нам, многим, она нравилась, а она никого не любила.
— Да? — Виталий погрозил Антону дурашливым пальцем: — Смотри у меня, если врешь! — И неожиданно круто зашелся в громком жизнерадостном смехе.
После третьего, а потом и четвертого заходов в парилку они, хоть и продолжали потихоньку наслаждаться пивом, разговаривали все меньше и меньше, как бы уйдя в себя внутренних, чистых, отпаренных и отмытых.
Но когда они вышли из бани, Виталий как бы опомнился, хлопнул себя по лбу и сказал:
— Я ведь тебя зачем приглашал, ты знаешь?
— В баню, наверно, сходить. Детство вспомнить.
— В баню. Точно. Но, во-первых, держи-ка вот эту штуку, — и он протянул Антону Ивановичу свою изумительную, резную, ручной работы трость.
— Зачем это?
— Это тебе мой подарок!
— Да зачем она мне?
— Подарки, Тоша, не выбирают. Держи. Будешь потом меня вспоминать. (Антон Иванович, делать нечего, подхватил трость, и, надо сказать, она вошла в его руку, будто сделана была именно для него.) А, во-вторых, Тоша, и это самое главное , мы сейчас идем ко мне домой.
— К тебе домой?
— Я тут рядом, два шага. Почему и в баню эту хожу... Это же главное — мы должны посидеть, поговорить.
— Может, для первого раза хватит?
— Тоша, цыц! Тебе старшие слова не давали. Гость — он раб хозяина, ты не бывал в Африке, что ли?
— В Африке?
— Да, в Африке. Там гость — всегда раб хозяина и слушается его, как пес.
И не мог понять Антон Иванович, шутит Капитонов сейчас или нет; но одно уяснил твердо: спорить с Виталием бесполезно. Кроме того, положа руку на сердце, он тоже не очень-то хотел расставаться с ним, что-то как будто оставалось то ли неясным, то ли притягательным в их встрече.
Квартира Капитонова удивила Антона Ивановича. Не в том дело, что она была большая и богато обставленная. А в том, что она претендовала на утонченность и изысканность, а выглядела, по меньшей мере, странновато. Прихожая: черная гранитная плитка (какое-то преддверие ада). Кухня: плитка золотая (ну, или как золотая). Спальная комната: сплошной пурпур. Столовая — огромный овальный стол, причем на низких пузатых ножках, так что сидеть приходилось не на стульях, а на жестких подушках-кушетках (как бы на полу, на огромном персидском ковре). Стол — широкое инкрустированное поле — заставлен мыслимыми и немыслимыми бутылками с вином, водкой, коньяком, джином, бренди и бог его знает чем еще. В туалете, как в космосе, в полумраке мерцают голубые звезды плафонов, а в ванной, как в операционной, сверкает все никелем и белизной.
Уселись за стол, на низкие кушетки; Антон Иванович все как-то не мог приноровиться к своему сиденью. Капитонов, бросив на него хитровато-оценивающий взгляд, весело расхохотался:
— Вот так все поначалу! А потом ничего, нравится... Главное, захотел — завалился на ковер, бабам это особо по душе.
И, когда выпили по первой рюмке (а выбрали оба, не сговариваясь, русскую водку) и закусили черной икоркой и серебристо-сахарной осетринкой, Капитонов продолжил разговор про женщин, ткнув при этом пальцем в персидский ковер:
— Хотя им, нашим русским бабам, им все мало. Им или мало, или плохо, или черт его знает еще как, но главное — всё не так и не то, согласен, Антоша?
— Да разные они все, Виталий.
— Ты думаешь, я на них жалуюсь? Плевать мне на них. Понимаешь, надоели они мне все, вот в чем штука. И не только бабы. Всё надоело. Обрыдло и опостылело. Ты хоть знаешь, кем я был до недавнего времени?
— Кем?
— Я, Тоша, был директором огромного завода. Станки мы строили, сеялки, трактора, много чего. А когда меня в Москву позвали, замом министра, я тут чуть с ума не спятил. Я там хозяин, не только завода, но почти всего города, пусть он не большой, город этот, но все же... А здесь я на побегушках. Да и не в этом суть. Там было дело, а здесь муть какая-то. И главное — денег мало. Жена пилит, дочери...
— Это всегда так, — поддакнул Антон Иванович.
Подняли рюмки, чокнулись, выпили.
— И занялся я бизнесом... Бизнес по-русски — это знаешь, что такое?
— Да я многое знаю...
Они начали потихоньку хмелеть, разговор пошел живой, откровенный, по душам.
— Ты вообще-то чем сам занимаешься? — поинтересовался Капитонов.
— Рецензированием.
— Это еще что такое?
— Как что? Тебе надо раскрутить фирму — мы к вашим услугам.
— Что-то я такого не слышал... Ты мне лучше скажи: почему Эля Хмельницкая выбрала не тебя, не меня, не Васю Костоусова, не Лёню Радэ, не поэта Владимира Дагурова, а Герку Баженова?
Антон Иванович чуть не поперхнулся, откусывая аппетитную севрюжку и запивая ее ядреным томатным соком.
— Да с чего ты взял, что она его выбрала?
— Но ведь не за меня и не за тебя она вышла, а за него?!
Тут уж расхохотался Антон Иванович:
— За Герку? Брось! Я его жену знаю: это совсем другая женщина. Татьяна!
— Так я тебе и поверил. У меня, знаешь, сведения точные, как весы в аптеке.
— Ты про какого Герку говоришь? Про нашего? Который сейчас писатель?
— Про него.
— Да он здесь, в Москве живет. К нам частенько заходит. Материалы на рецензию берет.
— Постой, постой, а ты кто такой? Какие рецензии? Ты кем работаешь?
— Президентом Академии.
— Ты? Президентом Академии? Какой еще Академии?! Не смеши меня... Ладно, я не об этом: я о бизнесе по-русски. Слыхал о таком?
— Еще бы. Каждый день имею с ним дело.
— Так вот, то у меня завод, а то у меня шиш на постном масле. И стал я на своем заводе станки старые скупать. Есть даже такой станок: пробки, к примеру, делает. В Подмосковье склад арендовал, старый станок привез, подкрасил, подчистил, подмазал (тут мне зятья помогали) и продал как новенький. За три тыщи купил, за пятнадцать продаю, за десять берут. Понял, какой бизнес?
— Еще бы.
— А тут приезжаю на склад, меня охранник спрашивает: «Ты кто?» — «Я-то, говорю, я некто, а вот ты кто?» — «Если ты, отвечает, некто, то значит никто! И пошел вон!..» Ты врубаешься, Антоша?
— Знакомая история.
— Не в том дело, конечно... А, да что тебе говорить! — махнул рукой Капитонов.
— Не скажи, — возразил Антон Иванович. — Я таких поворотов много знаю...
— Ты пойми: я могу кого хочешь в порошок стереть. В бараний рог согнуть. Через мои руки миллионы проходят. Но... тошно мне! Не из-за этого охранника, нет, вообще тошно. И решил я бросить всё, уехать куда-нибудь к чертовой матери! Вот хоть в Испанию, например.
— От себя далеко не уедешь, Виташа.
— Чего-о? Много ты знаешь! Вот бабы... ой, как они мне опостылели! А дети... зятья, дочери... Всем чего-то надо, без конца то просят, то требуют, и при этом, заметь, Тоша, никто никогда не бывает доволен. Прорва какая-то! И вот был я как-то в Испании, приглядел там в маленьком городишке отель... на берегу Средиземного моря... и ты знаешь что?
— Что?
— Сторговался ведь я! Четыреста тысяч всего — и гостиница твоя. На веки вечные. И солнце. И море. И покой... Ты представляешь?
— Ну, так... с трудом...
— Давай выпьем за это!
— Давай.
Выпили.
— Кстати, тысяч двадцать у тебя не найдется свободных?
— Долларов, что ли? — не понял Антон Иванович.
— Можно и евро, — усмехнулся Капитонов. — Ладно, это я так, к слову. Сам выкручусь... А встретился я с тобой попрощаться, Антоша. Понимаешь ты это или нет?
— Да куда ты от самого себя денешься? Волком завоешь в хвалёной своей Испании.
— Нет, все, решено: уезжаю. Пропади оно все пропадом! Но есть у меня к тебе одна просьба...
— Если деньги — то денег у меня нет.
— Какие деньги! Родителей моих, мать с отцом, ты, может, помнишь?
— Дядя Костю с тетей Верой?
— Вот именно! — обрадовался Капитонов. — Помнишь, точно. Так ведь они живы!
— Я знаю.
— Значит, бываешь на Урале, в Северном поселке? На нашей улице?
— Ну, а как же.
— Вот, старик, об этом и речь. Я уеду — они одни останутся. Кому они на Урале, в нашей глуши, нужны? Жена моя знать их не хочет, а дети — тем вообще все до лампочки. Будешь в Северном — навестишь их?
— О чем разговор.
— Ну, Антоша, золотой человек, дай я тебя обниму. — И они в самом деле троекратно облобызали друг друга.
А хмель-то брал, брал свое... И какими родными, близкими чувствовали они сейчас себя!
— Я Герку-то Баженова тоже хотел найти. Попросить... Но он ведь у меня Эльку увел, не могу ему простить!
Антон Иванович нахмуренно погрозил Капитонову пальцем:
— Какую Эльку? Когда увел? Да она на Украине с мужем живет, знать о нас ничего не знает...
— Нет, Герка ее увел от меня, точно тебе говорю, и женился на ней. И досталась мне только одна утеха, моя жена. А вот родители мои (знаешь ты это или нет?) Баженова как писателя очень даже уважают. Все книги его перечитали. Всё расспрашивают меня о нем...
— Хочешь, хоть сейчас Баженова вызовем? Я позвоню ему, он в Москве.
— Нет, это родители его обожают. А я... так... Испортил он мне всю жизнь, отобрал невесту, любовь, крест поставил на моей судьбе. Теперь вот с дурами только и вожусь...
— Виташа, я тебя в последний раз спрашиваю: ты дурак или только прикидываешься? У него другая жена. Это раз. А второе: ты хоть сам-то читал Георгия Баженова? Земляк ведь наш, одноклассник?
— Никогда.
— Никогда не читал Баженова?!
— Ни-ког-да!
— Ну и черт с тобой. Поезжай в свою Испанию. Пропадай там, если дурак. Родители-то твои умней тебя: Баженова читают, да и ты, помяни мои слова, как будешь сидеть в отеле, в Испании-то своей, на берегу моря, так вспомнишь про наш Урал, возьмешь его книги и прослезишься, горькими слезами обольешься о нашей родине...
И, странное дело, здесь они горячо обнялись и заплакали оба — не как женщины, громко и горячо, а просто слезы сами собой лились у них из глаз и лились...
Тут Антон Иванович обратил внимание, какое красивое и широкое окно в столовой Капитоновых, красивое особенно потому, что там, за этими резными из шикарного красного дерева рамами, начинал синеть вечер, в окнах напротив то там, то сям зажигались яркие огни, и Антон Иванович неожиданно поинтересовался у друга:
— Ну, а летать-то ты хоть умеешь?
— Как летать? — не понял Виталий Капитонов.
— Обыкновенно. — Антон Иванович подошел к окну, распахнул раму и показал на густую синеву Москвы, на мириады сверкающих и мигающих огней.
— Ты что, убиться хочешь, что ли, дурак?
— Я не убьюсь, — успокоил Виталия Антон Иванович. — Я на самом деле умею летать. Я сейчас тебе покажу. — Он быстро взобрался на подоконник, вздохнул поглубже и, прежде чем полететь, сказал: — Главное, это первые взмахи. Ты должен почувствовать, что воздушная волна упруга и эластична, ты должен попасть на ее крыло, и она сама подхватит тебя, она никогда не подведет, если ты умеешь разбираться в полетах. — И, вздохнув, добавил: — Конечно, первые взмахи самые тяжелые, это правда, но потом... Вот смотри!
И Антон Иванович спокойно шагнул за окно, исчезнув в синеющем проеме бездонного пространства... Тут же, правда, упругая волна подхватила Антона Ивановича, как бы покачала его немного на себе, как в люльке, а затем Антон Иванович один раз и два и три самостоятельно взмахнул руками, как крыльями, и почувствовал: получается... в который раз получается... И уж если он летал, он любил кувыркаться, делать затяжные сальто, как в детстве, когда занимался гимнастикой, и не просто сальто, а пируэты со многими поворотами и разворотами, а, набаловавшись и натешившись, вновь принимался махать окрылёнными руками и поднимался с воздушной волной все выше и выше, вначале над домами и улицами, потом над кварталами, потом над районами, а потом и над всей Москвой, а потом и дальше, над Подмосковьем, а там уносился в такие дали и выси, что дух захватывало, накатывал страх, что как бы не вырваться навеки от земного притяжения, и Антон Иванович складывал окрылённые руки вдоль тела, и начиналось порывистое, до сердечной боли, захватывающее снижение над Москвой...
Когда он снова оказался на месте, Виталий Капитонов преспокойно спал за столом, уронив голову на тарелку с изящно порезанной осетринкой с севрюжкой, а сам Антон Иванович сидел напротив и смотрел на Капитонова с недоумением и оторопью... Надо же, такой красивый и мощный полет, а Виталий спит как ни в чем не бывало!
Антон Иванович не решился тревожить сон друга (проснется, опять пирование продолжится, а время позднее, жена дома ждет, будет, конечно, волноваться, где он да что с ним...), он просто забрал подарок Капитонова — изумительную по красоте, ручной работы трость и, щелкнув английским замком, захлопнул за собой дверь.
...Позже он будет мучительно вспоминать, в тот ли, в первый день их встречи, или как-то по-иному (от других людей, например, а может и от родственников Виталия Капитонова), он узнал, что гостиница на берегу Средиземного моря, которую тот купил в Испании, носила шикарное имя — BINGO.

Больше всего на свете любила Елена Михайловна то межвременье, когда на работе не было ни Антона Ивановича, ни Максима Котова: сама себе хозяйка, что хочешь — то и делай, хоть пляши. С другой стороны, ей очень нравилось, когда в Академию приходили посетители — хоть кто, лишь бы новые люди.
Причина одна: свои не обращают на ее женские прелести никакого внимания, а чужие обращают внимание прежде всего как раз на ее прелести.
— Ну посмотри же, Максимчик, — сколько раз, смеясь, говорила она Котову, — вот они, мои сестрички, вот они, мои двойняшечки, на-ка, потрогай! — и она поигрывала своими грудями, подпирая их нежными шаловливыми ладошками.
Но у Максима была своя, но пламенная страсть: женщины только худенькие, бр-р...
Антон Иванович... тот, наоборот, частенько производил впечатление, будто не знает, что такое и кто такие вообще женщины, хотя... И тут Елена Михайловна игриво-кокетливо грозилась пальчиком: в тихом омуте черти водятся. А у Антона Ивановича просто был твердый принцип: на работе ни-ни, а уж дальше, как кривая вынесет.
«Ну и ладно, ну и Бог с вами, а кто сегодня придет первый, того и поцелую!» — капризно решила Елена Михайловна, имея в виду, конечно, посетителей или просителей.

Когда Антон Иванович вернулся домой, его встретила странная тишина. Верней, не тишина то была, а какая-то настороженность, напряженность в воздухе, хотя Марина Михайловна расцеловала его в дверях как всегда ласково и приветливо. Но что-то в ее глазах было загадочно-потаённое, необычное.
— Ой, от тебя вином пахнет! И... дубовым веником, что ли?
— Правильно. Я в бане был. А хлестали меня дубовым веничком. От души.
— В бане? Когда? С кем?
— Друг детства объявился. Виталий Капитонов. Вот, трость подарил! — Он горделиво протянул жене изящную свою вещицу, резную и такую удобную в руке.
— Ой, красивая какая! Надо же! — Марина Михайловна прижалась к ней щекой. — Морем пахнет, свежестью...
— Морем? — не понял Антон Иванович. — Как это трость может пахнуть морем? — и улыбнулся. — Чудачка ты, право.
Марина Михайловна проводила мужа на кухню, села напротив него за стол и подперла щеки ладонями.
— Ты ничего не слышишь? — загадочно прошептала она.
— Нет, а что? — Антон Иванович прислушался, но ничего как будто не разобрал.
— Тебе ничего не кажется странным?
— Странным?.. Гм, странной мне кажешься только ты. Впрочем, не обращай внимания. Я пьян.
— Ты пьян? Да нет, просто от тебя пахнет вином, причем каким-то хорошим, тонким... что вы пили?
— Водку.
— Водку? Не может быть. А какой аромат приятный.
— Это у Капитонова квартира такая. Как винный музей... Погоди-ка, а может, мы и вино пили? Что-то я не совсем помню... Он странный вообще-то мужик, забубенный.
— Итак... — произнесла загадочно жена, — ты ничего не слышишь?
— Да нет... — Антон Иванович покрутил в недоумении головой. — Ничего.
— А тишина? Ты слышишь, какая тишина?
— Да, что-то такое есть... Но я не пойму... Марина, ты о чем все-таки?
— Не знаю, радость это или печаль. Но в одном я убедилась: ты пророк.
— Ну, хватила в самом деле! Что случилось-то?
— А вот что. У соседей наверху собака покончила самоубийством.
— Как покончила самоубийством?
— Да так... Запрыгнула на подоконник, рама была открыта, и выбросилась из окна...
Антон Иванович округлил глаза:
— Ты-то откуда это знаешь?
— Все в доме говорят.
— И что, насмерть?
— Конечно. С двадцать первого-то этажа...
— Бедный Бинго! Бедный Бинго! — с искренней болью в голосе произнес Антон Иванович.
— А помнишь, сколько раз ты говорил: «Кончится все это тем, что не выдержит собака издевательств и выбросится из окна!»
— Каких издевательств?
— Одиночества. Вечного, постоянного одиночества. Сколько она выла, сколько гавкала, сколько страдала, с ума можно сойти.
— Да, что-то такое я говорил...
— Не «что-то такое», а именно так ты и говорил: «Выбросится из окна, помяни мое слово!»
— Как я любил его пение...
— Какое пение? Ах, это... никак я не могу привыкнуть, что вой и лай собаки ты называешь пением.
— Ты просто не понимаешь...
— Да что тут понимать? Я хорошо помню, ты сам долго не переносил ни ее лая, ни ее воя.
— А потом я понял, что она страдает, а разве может чужое страдание раздражать или выводить нас из себя? В страдании Бинго я научился различать плач души, а плач — это своего рода песня, только грустная, страшная в своей боли и пронзительности.
— Ну, про это я ничего не хочу слушать, — махнула рукой Марина Михайловна. — Вой, плач, песня... Какая там песня, если места себе не находишь в собственной квартире. Общий для всех дом — это не зверинец и не вольер для любителей животных. Я хочу, как все нормальные люди, жить спокойно и наслаждаться уютом и тишиной. Имею на это полное право.
— Да, но какие высоты он выдавал в своем песенном горевании, в трагическом упоении одиночеством и тоской! Какие глубины! Какие небесные дали!
— Ты до сих пор пьян, что ли?
— Да, пьян, наверное. А что?
— Несешь как всегда околесицу про этого несчастного пса. Царство ему небесное.
— Нет, ты не понимаешь, Марина...
— Я одно понимаю (и убедилась в этом не раз): ты пророк. Не знаю, какой величины, какого масштаба, но пророк. Вот как что скажешь, так тому и быть. Бояться тебя надо. Ох, бояться, Антоша!
— Скажешь тоже... Ты лучше ответь: есть ли у тебя супчик какой-нибудь такой понаваристей да погорячей?
— Ах, подлизуля... Есть, конечно, есть. Сейчас налью! — И, поцеловав Антона Ивановича в его такую домашнюю, теплую лысину на макушке, Марина поднялась из-за стола и направилась к плите.

Нина приехала в Москву из деревни Гиреево, с Владимирщины. Говорят, когда-то хан Гирей оставил на месте русского поселения пепелище, а оно возьми да возродись. Пепелище прозвали Гирей, заклеймить хотели хана, но, как часто у нас бывает, увековечили его имя. Так и пошла новая история деревни: Гиреево да Гиреево. Ничего татарского, конечно, в жителях Гиреева не наблюдалось, кроме раскосых глаз да тончайших талий у девушек, но все же от других людей они явно отличались: то ли статью своей, то ли норовом, то ли черно-дымными глазами с поволокой. Во всяком случае, как только появилась Нина в строительном общежитии, многие пытались приударить за ней, да не получалось: дикая какая-то была, резкая, неуправляемая... А что хотели-то? Девчонке всего семнадцать, будешь тут дикой, когда всего боишься да от всего шарахаешься: чего этим мужикам надо? Да и мать перед глазами стоит, когда отпускала Нину в Москву: «Смотри, в подоле принесешь — убью!»
А тут как-то раз приехали веселые ребята из Армении, да и не работать вовсе, а так, в гости к кому-то, верней, один был родственник Верки-разлучницы (прозвище такое у нее было), а другие двое с ним за компанию прикатили. Вот Тигран, один из троицы, и сказал Нине, глядя твердым и честным взглядом в раскосые ее глаза:
— Ты жена моя!
По-русски он говорил плохо и что хотел сказать, трудно понять, скорей всего: «Ты такая женщина-красавица, вай-вай, и как я хочу тебя!» — а получилось:
— Ты жена моя!
Как околдовал ее. Ничего она не понимала ни в любви, ни в словах, ни в обещаниях, а только так вот бездарно и странно отдалась ему, потому что он твердо сказал, как отрезал:
— Ты жена моя!
В Гиреево, конечно, она не поехала(мать убила бы), а мальчонку преспокойно родила. Всем общежитием его растили: «Рома да Рома ты наш, красавец, умница...» Да и сестры помогали (три сестры у Нины), тайком от матери приезжали, баловали пацана да тешились им.
Вскоре и комнату ей отдельную дали. Зажила совсем королевой...
А вот Настя родилась — это уже от настоящей любви: любви зрелой, окрылённой, глубокой, бесшабашной. Жаль только, отец Насти, Равиль, женат был, а у них, у татар, с этим строго: разведешься, жену-детей бросишь — весь род твой проклянут в десяти коленах. Главное, что Равиль сделал для Нины, так это квартиру однокомнатную выбил (он прорабом на стройке был), а потом и двухкомнатную, когда Настя появилась. А затем годы, и жизнь, и судьба... всех и вся разбросало по разным местам...
В Одинцове, вот как идешь от станции к Нининому дому, есть одна небольшая рощица, наполовину дубовая, наполовину березовая, здесь-то и любила иногда погулять Нина в одиночестве. Однажды смотрит: около березового пня, верней около березки, которая как будто молнией срублена косо так и грубо, стоит мужчина то ли на коленях, то ли на корточках (не разобрать) и вроде как поклоны бьет. Странно...
Нина прошлась туда, прошлась сюда, минут через пять оглянулась, а мужчина все на том же месте. И не мужик, нет, а именно мужчина: благородный такой, интересный, одет хорошо. Странно все же... Подошла поближе, стоит, молчит.
— Наверно, спросить хотите, что я тут делаю? — Мужчина обернулся к ней, и тут она увидела его глаза: веселые, иссиня-голубые, искрящиеся озорством и лукавством.
— Да неудобно вроде спрашивать, — пробормотала она.
— А я поклоняюсь идолу, — спокойно объяснил мужчина.
— Какому идолу? — изумилась она.
— А вот этой березке. По сути дела, пню. Видите, березку сразила молния, а она ничего, стоит себе и стоит.
— Вы это серьезно? Насчет идола?
— Конечно, — улыбнулся он. — Я идолопоклонник. Вам разве не встречались такие?
— Никогда, — призналась она.
— Ну, может, это и хорошо. Сейчас, знаете, все верующие, а идолопоклонников никого.
— Да какие в наше время идолопоклонники? — продолжала изумляться Нина.
— Э, не скажите. — Мужчина поднялся с коленей, отряхнул брюки перчаткой (у него были изумительно тонкой отделки ажурные кожаные перчатки, не перчатки, а загляденье!). — За тысячелетнюю историю человечеству открылось много разных религий, и все они по своей сути поклоняются какому-то своему идолу: мысли, образу, понятию, откровению... Я, например, поклоняюсь вот этой березке. Солнцу. Женщине. Воде. Рассвету. Но больше всего вот этой березке.
— Почему именно этой березке? Вы здесь живете?
— Нет, я живу в Москве. Но как бы вам это объяснить... Это долгая история, и я не знаю, если у вас время, чтобы...
— Время есть. Что вы! Мне очень интересно. Вы меня заинтриговали.
— В таком случае, давайте познакомимся. Меня зовут Максим.
— А я Нина.
— Очень приятно. Вы понимаете, Нина, я однажды получил письмо из будущего...
— Из будущего?
— ...верней, из прошлого. Одним словом, это было письмо моего отца, который написал его в далеком прошлом в расчете на то, что, когда я вырасту, я смогу правильно оценить его и понять.
— Очень интересно.
— Отец у меня хирург. Он когда-то воевал под Москвой, а потом долгие годы прожил на Урале, в поселке Нижние Дворики, слыхали про такие?
— Нет, никогда.
— Так вот, он написал мне, что, когда я вырасту и, главное, он подчеркнул это, главное, когда я смогу по-настоящему понять и оценить его мысли, я должен буду приехать в Одинцово, найти вот эту рощицу и поклониться ей. А еще лучше какой-нибудь пораженной молнией березке, пусть даже пню, и иногда приезжать сюда, постоять около березки, поблагодарить ее...
— Но почему именно сюда? — не поняла Нина.
— В том-то и дело. После страшной мясорубки под Москвой отец работал в военном госпитале в Одинцове и часто приходил как раз сюда, вот в эту рощицу (он мне нарисовал ее), и именно здесь, буквально, наверное, на том самом месте, где мы сейчас стоим, он принял твердое (а лично для меня судьбоносное) решение: на свет должен появиться я, его сын, его продолжение.
— Как, один? Без мамы?
— Почему без мамы? — улыбнулся Максим. — Моя мама, жена отца, работала в том же госпитале, официанткой.
— Так, понятно... Но при чем здесь роща-то?
— Вам приходилось когда-нибудь принимать ответственные решения?
— Да я как-то всё по-простому... Точней, живу, как дура, вот такие и решения принимаю.
— Ну, что вы наговариваете на себя? — стал защищать ее Максим. — А суть моей мысли такова: вы должны поклоняться чему бы то ни было, но поклоняться. Я поклоняюсь роще, потому что благодаря именно ей я появился на свет. Вот и всё.
— Значит, и я тоже могу быть идолопоклонницей?
— Про вас не знаю ничего. В наше время быть идолопоклонником непросто. Раньше притесняли за веру, а теперь вот и нам нелегко.
— А где же ваша мама?
— Мама умерла. И отец тоже. Но они не жили вместе. После развода мама воспитывала меня одна. Мы с ней жили в Свердловске, а отец в Нижних Двориках. Она работала официанткой в ресторане «Большой Урал». Бывали в «Большом Урале»?
— Да я вообще на Урале никогда не была.
— Жаль. А у меня есть мечта...
— Какая?
— Когда-нибудь перебраться на веки вечные в Нижние Дворики. Поближе к отцу. Так получилось: я никогда не видел его.
— Как же это? — не поняла Нина.
— А так, что мать воспитывала меня в ненависти к отцу: мол, бросил нас. А там совсем другая история... И вот, представьте, я получаю из будущего письмо... верней, из прошлого, от отца, где он пишет всю правду. Но до этой правды мне нужно было дорасти. И вот потому я здесь. Вот в этой роще. Поклоняюсь березке...
— Ой, какие бывают интересны люди! Я никогда таких не встречала. А можно вас пригласить на чай?
— На чай? — улыбнулся Максим. — А вы не боитесь меня?
— Вообще-то сейчас многое что происходит. Но вам я как-то доверяю. Если честно, я еще никогда не встречала человека, который бы вот так просто и ясно сказал: я идолопоклонник! Все чего-то темнят, скрывают, приукрашивают себя, одних верующих развелось, с ума сойти можно. А вы не такой. Поклоняюсь березе — и всё! Здорово!
— И солнцу поклоняюсь. И воде. И рассвету. И женщине, — улыбнулся он в который уже раз открытой и чистой своей улыбкой.
Вот так они познакомились. В то время Максим Котов еще не работал с Антоном Ивановичем, верней, был на перепутье: уходил из одной компании и устраивался как раз к Антону Ивановичу, в «Департамент немедленного рецензирования».
— Кстати, вы кто по специальности? — спросил Максим у Нины.
— Я? Строитель. Но сейчас, как говорят в шутку, временно постоянно не работающая.
Максим рассмеялся:
— Остроумно. Но если серьезно, я, пожалуй, могу помочь вам.
— Правда?
— Есть одна компания. Сейчас я оттуда ухожу, но вас могу порекомендовать. Работа нетрудная и денежная.
— Разве остались еще такие? — кокетливо рассмеялась и она. — Ну да ладно, заболтала я вас, вот мой дом, заходите, заходите...

«Кто сегодня первый придет, того и поцелую!» — капризно решила Елена Михайловна. И не успела она до конца прочувствовать свое решение, как в Академию явился собственной персоной писатель Баженов.
— Георгий Викторович! Здравствуйте, здравствуйте, — заворковала Елена Михайловна. — Вы не поверите, но вам сегодня шикарно повезло...
— ...премия? повышенный гонорар? выдвижение в лауреаты?
— Фу, какая грубая фантазия! Нет, Георгий Викторович, совсем другое. — И Елена Михайловна, грациозно поднявшись со стула, натурально обняла писателя Баженова и поцеловала его долгим, нежным, страстным поцелуем прямо в губы. При этом две сестрички ее, две двойняшечки, заходили ходуном и ласково прижались к нему, как самые близкие чуткие родственницы.
— Ах, Георгий Викторович, старый вы ловелас, — прошептала Елена Михайловна. — Как, оказывается, вы хорошо умеете целоваться.
— Правда?
— Я вообще заметила: писатели очень хорошо целуются.
— А вы многих из них знаете?
— Я знаю одного, но зато какого — Георгия Баженова! — со смехом воскликнула Елена Михайловна.
— В таком случае, Леночка, вам презент! — И как бы из ниоткуда, а может, из кармана, а может, Бог его знает еще откуда (Баженов частенько показывал Елене Михайловне карточные фокусы, которые своей загадочностью и замутнённостью приводили ее в искренний восторг!), перед лицом Елены Михайловны затрепетали три красочных лотерейных билета.
— Что это?
— Леночка, это судьба! Я бы сам воспользовался ею, но решил вручить ее вам. С судьбой не спорят и не шутят. Ее покорно принимают. — И он с легким поклоном протянул ей неожиданный подарок.
— Но что же это?!
— Это билеты «Бинго»! Каждое воскресенье разыгрывается счастье человека и вы можете стать обладательницей жар-птицы.
— Ах, Георгий Викторович, какой жар-птицы! Но спасибо вам, спасибо, дорогой, спасибо, мой сладкий! — И она вновь прильнула к его губам долгим и страстным поцелуем.
Баженов, конечно, не сопротивлялся.
— Но постойте, — вдруг вспомнила Елена Михайловна, — «Бинго», «Бинго»... Ведь в этой конторе, кажется, работает краля нашего Максима.
— Какая краля?
— Да неужто вы не знаете, Георгий Викторович? Вот всегда так: писатели, как мужья о женах, все важные новости узнают последними. Ну эта его, худенькая, как ее... Нина! Точно, она в «Бинго» работает. Вот хохма будет, если я выиграю! Я им там всем нос утру.
— Непременно выиграете, Елена Михайловна. Ну, а как там для меня? Есть что-нибудь на сегодня?
— Для вас, Георгий Викторович, всегда найдется. Вот, смотрите, куча рецензий на редактуру!
— Спасибо.
— Кстати, оплата через неделю. Не забывайте. И вот что еще... Давно хотела вас спросить: знаете, например, почему я до сих пор ни одного вашего произведения не прочитала?
— Неужели ни одного? — удивился Баженов, хотя знал: точно, ни одного.
— Ни одного. Вам обидно?
— Я завидую вам, Леночка. У вас впереди столько радости и удовольствия от чтения.
— Вы всё шутите, а я серьезно. Так знаете, почему? Потому что о вас никто не говорит. Ни одна живая душа. А секрет жизни знаете?
— Какой именно?
— А такой, что скромность — кратчайший путь к забвению. Надо кричать о себе, надо требовать, надо топать ногами, надо скандалить наконец! Ну, идите сюда, бедный вы мой, я вас пожалею... поцелую... — И она в самом деле, такая игривая и ненасытная, опять стала целовать его страстно и всерьез. — Так и быть, Георгий Викторович, беру над вами шефство. Буду таким рупором, что о вас даже под землей услышат. Согласны?
— Под землей не надо. А вообще — согласен.
— Ну и договорились, милый... милый вы мой... дайте я вас...

Часть вторая


КАКОЙ — ТАКОЙ — НИКАКОЙ

Однажды Антон Иванович понял простую истину: воевать нужно только тогда, когда знаешь наверняка — выиграешь. Да, конечно, в пылу гнева и раздражения он не раз возмущался и предрекал: «Ох, кончится это плохо, кто-нибудь да прибьет эту псину!» Или: «Точно, не выдержит, я тебе обещаю (говорил он жене Марине) — выбросится псина из окна!» И многое другое еще говорил жене. Например, такое:
— Ты понимаешь, больше всего на свете меня удивляет, как этот Тимур Терентьевич никого не боится.
— А кого ему бояться?
— Ну откуда ему знать, что мы нормальные люди? Вдруг мы как раз такие, что он к нам в квартиру, а мы ему гирей по голове? Или, в лучшем случае, пинка под зад!
— Он чувствует. Он за версту чует, какие мы люди.
— Нет, попомни мои слова. Он когда-нибудь нарвется... Он же на машине ездит, а на дорогах молодежь сейчас разбойники. Где какая закавыка, они ему голову оторвут.
— Он прокурор. Он никого не боится.
— Да какой он прокурор? Это он раньше был прокурор. А теперь какой-то там народный заседатель или присяжный поверенный.
— Это одна мафия.
— Нет, в самом деле, меня это поражает. Кругом одни головорезы, ну хотя бы друг друга должны остерегаться (на всякий случай), а они никого не боятся, прут на рожон и всё.
Но рассуждать, предрекать и анализировать — это одно, а жить, когда над головой у тебя то воют, то лают, то стучат по ночам колотушками, то грохочут по утрам каблуками по паркету, совсем другое. И еще до того, как Антон Иванович поменял свое восприятие (ибо, если не можешь чего-то изменить, меняй себя, свое восприятие), еще до того, как он полюбил собачий лай и вой и стал воспринимать их как высокую и глубокую песню души, он решил неожиданное: пойти к соседям самому и познакомиться поближе. Взял бутылку шампанского, спросил у Марины:
— Пойдешь?
— Ни за что!
— Ну, тогда я один.
— Смотри, как бы не вылетел от них, как вот эта пробка от шампанского. — Она ткнула пальцем в пузатую бутылку.
— Все может быть...
Тем не менее Антон Иванович храбро отправился в поход.
Тимур Терентьевич, конечно, такого оборота не ожидал:
— Ну, чего надо? — был первый его (и, казалось ему, закономерный) вопрос.
— Пришел поговорить... а вообще, вы знаете, — затараторил Антон Иванович поспешно, чтоб сосед не успел его прервать, — мне собака ваша очень понравилась.
— Врешь!
— Честное слово.
— С каких это пор?
— Да вот я как-то вслушался в ее голос и понял: необыкновенная собака. Честное слово. (С тех пор так и пошло в действительности: он вслушался и, в самом деле, кое-что понял в ее голосе.)
Тимур Терентьевич буравил соседа недоверчивым взглядом, потом снизошел:
— Ну что ж, проходи, учитель.
— Я не учитель.
— Это все равно. Вы все для меня на одну колодку — учителя.
Антон Иванович протянул соседу бутылку шампанского, но не удержался, спросил:
— Почему? Почему учителя?
— Вот так сразу тебе все и расскажи... Тоня, к нам учитель. Накрой там на кухне!
Как будто тень какая-то метнулась из одной комнаты в другую (кажется, она даже кивнула Антону Ивановичу: здравствуйте, мол), но голоса никакого не было.
— Квартиру смотреть будешь?
— Зачем? — удивился Антон Иванович.
— А у людей мода такая: сначала квартиру обсматривают, а потом учат как жить: там поставить, тут убрать, здесь передвинуть. Но у меня с этим строго.
— В каком смысле?
— Чего в каком смысле?
— В каком смысле «строго»?
— А в таком, что смотреть нечего. В спальне кровать и тумбочка. В столовой стол и диван. У сына кушетка и компьютер. На кухне холодильник, плита и «уголок». Всё.
— Гм, по-спартански живете, — в самом деле удивился Антон Иванович.
Прошли на кухню; тут, действительно, всё так и было, как обрисовал сосед. За плитой колдовала хозяйка, жарила яичницу. Что заметил Антон Иванович: была она на высоченных каблуках, как говорят, на шпильках-гвоздиках, так что цокот был в самом деле, будто табун по паркету мечется.
— Что-то я забыл, как тебя зовут?
— Антон Иванович, — услужливо (надо же: именно так и отметил он про себя — услужливо) подсказал Антон Иванович.
— Так вот, Тоня, это учитель, а это моя жена Антонина Ивановна, по-простому — Тоня.
Тоня (Антонина Ивановна) обернулась от плиты, улыбнулась Антону Ивановичу. Но какая это была улыбка! Необыкновенная в своем роде: тихая, грустная, с затаённой безуминкой в глубине и горестной покорностью. Такую же затаённую безуминку в глубине, в таких же охро-золотистых глазах заметит со временем Антон Иванович и в глазах собаки Бинго, и это его в самом деле поразит до глубины души: ну, надо же!
Уселись за столиком (за так называемым «кухонным уголком»), причем Антонина Ивановна, поставив угощение, сразу и вышла, напоследок выслушав распоряжение Тимура Терентьевича:
— Ты Бинго у Митьки запри: чтоб не метался по квартире, не мешал нам.
(Вот так, пока они сидели на кухне, Бинго и лаял, и лаял в комнате их сына, надрывался, бедный, и просился на волю. А Антонину Ивановну вообще не было слышно, будто растворилась она в пространстве квартиры.)
— Я шампанское не пью. Только водку, — показал на запотевшую бутылку «Русской» Тимур Терентьевич. — А ты как хочешь.
— Ну, а я шампанского немного... Мне еще на работу сегодня.
— В школе работаешь?
— Нет, в Департаменте немедленного рецензирования.
— Это одно и то же. Школы, департаменты, колледжи... Расплодилось вас, как драных кошек. Продыху нет от учителей жизни.
Антон Иванович пил шампанское, хозяин водку. Причем на столе, кроме яичницы, репчатого лука и грубо порезанного черного хлеба, ничего не было.
Тимур Терентьевич пил водку из стакана, но не пьянел, только как бы стеклянел взглядом да грозно хмурился.
— Ты думаешь, учитель, я не знаю, чего ты пришел? Да все вы живете и дрожите, как суслики в своих норах. Распустили вас, как последних тварей, а внутри вы все равно трепещете. Знаю я вас! — погрозил он толстым, с заусеницами, пальцем. — А я прокурор, я военный прокурор, понял? И я жду своего часа, он придет. Посмотрю я тогда, как вы прыгать будете. Такой бардак развели, что вечность не разгребешь. Чего вот ты все ходишь, ноешь, жалуешься, звонишь?
— Да я не жалуюсь. Наоборот. Я хочу, чтобы мы поняли друг друга.
— Поняли! Чего тебя понимать, таракана? Взять и одним ногтем раздавить. Но это я не про тебя лично, учитель, не обижайся. Ты мне становишься любопытен. И боишься — и лезешь. Надо же. Я, может, тебя еще в подмастерья возьму. Посмотрим на тебя, поглядим.
— Какие подмастерья?
— А такие... Когда чистить конюшни начнем, нам всякие людишки понадобятся. И учителя тоже. И вообще разные... Не бойся, со мной не пропадешь, замолвлю за тебя словечко.
— Ну, спасибо, — на всякий случай поблагодарил Антон Иванович.
— А вообще, думаю, нам своими силами не справиться. Как бы инопланетян не пришлось приглашать.
— Вы это серьезно?
— Что сейчас может быть серьезным, учитель? Про инопланетян это я так, конечно, к слову, а вообще... разные нам нужны будут силы, хоть с других планет бери, чтобы порядок навести. Вот тебе нравится эта жизнь?
— Да как сказать...
— Вот все вы так: мямлите да мычите... Ладно, знаю я, что ты трус, да где вас других взять?
— Не совсем понимаю вас, Тимур Терентьевич. Я ведь не учитель, совсем не учитель, вы ошибаетесь, но дело не в этом: я просто сосед ваш, и мне бы хотелось, чтобы мы понимали друг друга и жили мирно, спокойно и тихо.
— Никогда я тебя не пойму! Не нужен ты мне такой. Вот такой не нужен!
— Какой такой?
— А такой... никакой... вот какой! Тихий да мирный да еще и хитро услужливый. Тьфу на тебя!
— Я на вас не обижаюсь. Знаете почему? Потому что истин много, и ни одна не истинна до конца. А жизнь одна. Понимаете? Это не истина одна, а жизнь одна, вот в чем соль-то.
— Раскукарекался. Истина. Жизнь. Научились словам. Блудите всё, учителя поганые, а кто порядок наводить будет?
— Порядок порядку рознь, хотя в принципе я с вами согласен.
— С чем именно? С каким принципом конкретно?
— А с тем, что с порядком лучше, чем с беспорядком.
— И это говоришь ты, учитель?
— Я.
— Ты, который развел бардак в этой жизни до самой распоследней степени, а теперь еще и жалуешься?
— Я не жалуюсь. И бардака я не разводил. Моя специальность, знаете, какая?
— Ну, и какая же?
— Давать оценку происходящему. Только и всего.
Тимур Терентьевич не на шутку вытаращил глаза и вдруг так расхохотался, что пес Бинго (там, в комнате сына) с перепугу даже перестал лаять.
— Давать оценку происходящему! Давать оценку! Да кому она нужна, твоя оценка? Вот твоя жизнь — она нужна для дела. Для дела нужна жизнь человеку, а не для оценки происходящего. Понял, учитель?
В таком роде они долго еще беседовали, наконец Тимур Терентьевич подустал от соседа, сказал:
— Ладно, договоримся так: ты ко мне не приходил — я тебя не видел, ты не жаловался — я тебя не слышал. В остальном я подумаю о тебе.
— Но в гости-то хоть вас можно пригласить?
— Я в гости не хожу. Запомни это, учитель. А уж если прихожу, то без всякого приглашения. Да, и вот что еще. Тебе не кажется, что жена у тебя полная дура?
— Жена моя, Марина Михайловна, наоборот, большая умница.
— Ну, да это одно и то же. Так вот передай жене: ходила Тонька на каблуках по квартире, ходит и будет ходить.
— Назло, что ли?
— Оказывается, ты сам дурак, учитель! А говоришь, жена умная. Ты хоть знаешь, что такое мечта человека?
— Любой знает, что это такое.
— Любой да не каждый. Ты как раз из них. Есть у человека мечта детства: носить туфли на высоком каблуке. Вот она и носит. И будет носить. Я, учитель, если и уважаю что, так это мечты детства.
— Только детства?
— Только. Потому что в детстве человек настоящий. А вот ты насквозь лживый. И хитрый. Но... — перешел на шепот Тимур Терентьевич.
— Что «но»? — тоже шепотом заговорил Антон Иванович.
— Скажу тебе откровенно: и я такой же! Еще хуже тебя! Хуже, но лучше! Вот такой-сякой-разэтакий. Понятно тебе, учитель?
— Понятно, но непонятно! — рассмеялся (ишь, осмелел) Антон Иванович, и Тимур Терентьевич одобрил его смех всепонимающей ухмылкой.
На этом они расстались. Но худо ли, бедно знакомство состоялось. И Антон Иванович еще раз убедился в правоте своей мысли: воюй только тогда, когда можно победить. А так живи мирно.

Прежде чем уехать с работы, Елена Михайловна решила один билет «Бинго» передарить Антону Ивановичу. Все-таки сегодня день рождения их Академии; даже трудно представить, что когда-то они начинали с крохотного «Отдела по сортировке и стандартизации отзывов», затем было многое другое, в том числе «Департамент немедленного рецензирования», а теперь просто и со вкусом — «Академия рецензирования». И благодаря кому возникло это детище? Конечно, Антону Ивановичу. Вот почему с таким любовным трепетом прикрепила Елена Михайловна на двери шефа золотую табличку:

ПРЕЗИДЕНТ АКАДЕМИИ РЕЦЕНЗИРОВАНИЯ
ГУДБАЙ А.И.

А билета «Бинго» не жалко. Наоборот. Антон Иванович достоин большего, но пусть хоть этот скромный подарок покажет ему, что его в Академии любят и уважают.
Елена Михайловна положила билет «Бинго» шефу на стол, приписав на красивой открытке: «Антон Иванович! Поздравляем Вас с днем рождения Академии! И с Президентством! А это наш скромный подарок. Обнимаем. Ваши сотрудники».
Гм, сотрудники... Конечно, можно было бы еще один билет передарить Котову, и Елена Михайловна уже потянулась в сумочку за билетом «Бинго», но тут она вовремя вспомнила, что краля Максима работает, кажется, как раз в этой компании, так что Максим, пожалуй, перебьется и так. Есть у него худенькие ухажерши, пусть они и ублажают его. Правильно? Правильно! — улыбнулась Елена Михайловна.
И в прекрасном настроении она закончила этот рабочий день и поехала в Вешняки, к подруге Марии Поднебесной.

Скандал назревал постепенно, но в конце концов прорвался, и самое неожиданное для Нины было то, что не Настя, девчонка, а Роман, взрослый сын, восстал против матери. С Ромой у нее были самые нежные, самые доверительные отношения, он всегда и во всем помогал матери, нянчился с Настенкой, когда та была маленькая, водил ее в ясли, в сад, был и за мать, и за отца, и за сиделку, когда она болела, был, можно сказать, самым лучшим, самым близким и доверительным другом матери, и вдруг все пошло наперекосяк:
— Или я, или твой Максим!
Ей казалось, сын ревнует ее к Максиму, но совсем не ревность мучила Романа, а мучили его боль и стыд за мать, мучила та униженность, в которой она пребывала, мучило то двусмысленное положение, на которое обрек ее Максим: ни жена, ни невеста, а так... удобная для утех и развлечений наложница. И как только матери не стыдно, как не больно, как не противно ей собственное положение! И особенно как может она все это делать на глазах у детей, какое имеет моральное право на это, она, их мать, которую они всю жизнь обожали и боготворили?!
— Ты не понимаешь, Рома... ты не понимаешь, — безутешно плакала Нина.
— Я все понимаю! Все! Думаешь, я не вижу, как этот бугай пользуется тобой? Твоей добротой? Нежностью, теплотой, заботой? Нашей квартирой наконец?
— Я люблю его. Пойми, я люблю его.
— Да как ты можешь любить его?! Ты посмотри на него. Какой он там язычник, какой идолопоклонник, на нем дрова возить можно, а он ходит кланяться березке: папа, видите ли, ему это завещал. Да ты вдумайся, вслушайся, что он говорит: это бред какой-то, бред сивой кобылы. Ну ладно, я еще могу понять: можно увидеть за этим правду, красоту, истину, добро, но ведь он живет совсем не так, как говорит. Он все врет! Он поучает нас, как жить, меня — как учиться, как быть мужчиной, Настену — как мыть посуду, какой быть будущей матерью, а сам при этом сидит в нашем доме (в чужом для него доме!), пьет вино, закусывает огурчиком, разглагольствует о мировом зле, и все это непонятно в каком качестве — не один, не два, а уже несколько лет, а ночью (извини меня, мама!), как паук, утаскивает тебя в другую комнату и пьет, и пьет из тебя кровь (извини, прости, мама, мамочка, но у нас такое складывается ощущение), и все твои извинительные улыбки, нервность, стыд, угодливость, о, нам стыдно, больно, больно, мама, за тебя, за нас, за человеческую наконец гордость!
Но что она могла объяснить сыну? Все правда, что он говорит, все правда, но как рассказать, как передать ему то, что составляет самую глубину ее страдания, самую заветную и потаённую ее мечту... Ради этой мечты, ради этой выстраданной (и взлелеянной одиночеством и женским отчаянием) правды она готова была терпеть и терпеть, вот только никак не ожидала, что дети поднимут бунт.
Как понять им, что еще никогда, ни разу в жизни, она, зрелая, красивая, сорокалетняя женщина, не была замужем, никогда не знала и не ведала, что это такое — быть под защитой мужского крыла, никому на свете она не могла и признаться (тем более детям), что хочется, очень хочется, мечтается стать именно законной женой, в этом стыдно признаться, восстает все, что есть в женщине женского, но это так: она терпит, да, терпит унижение и боль, терпит двусмысленность своего положения и даже немые укоры детей, но ждет, но надеется — она станет наконец законной женой. Когда-нибудь, но станет...
Но как объяснить это сыну? Это же унизительно объяснять такое! Это должно быть понято как бы само собой, изнутри, интуитивно. Но откуда быть всему этому у детей, рано им еще, рано...
— Нет, ты не понимаешь меня, сынок, — только и повторяла она. — Не понимаешь...
— А хочешь, я докажу, что понимаю? Вот прямо сейчас, здесь, не сходя с места?
— Да как можно доказать такое?
— А вот как. Я женюсь, мама!
— Ты? Женишься? Когда? На ком? Что ты говоришь! — всплеснула руками мать.
— А что, вот именно — женюсь. Невесту мою ты хорошо знаешь.
— Я — знаю?
— Да, знаешь. Это Наточка из второго подъезда.
— Как Наточка? Она же дитя. Она еще в школе учится.
— Учится. Да. В последнем классе.
— Ты, наверно, шутишь, Рома?
— Не шучу. Она беременна, мама.
— Как беременна?
— А вот так. Как бывают женщины в положении?
— Ты хочешь сказать, что...
— Да, именно это, мама. У нас будет ребенок.
— Но вы сами еще дети...
— Мама, тебе сколько лет было, когда ты родила меня? Семнадцать?
— Восемнадцать.
— А мне уже двадцать. Наточке — той, правда, восемнадцать будет. Ну и что? Ты же не хочешь, бабушка, чтобы Наточкин ребенок воспитывался без отца?
— О чем ты?
— О том, что ты воспитывала меня одна, без отца. Я даже не знаю, кто он, где живет, чем занимается. Я не знаю, жив ли он. И ты хочешь, чтоб я своему сыну или дочке уготовил такую же судьбу?
— О чем ты?
— О том, что я взрослый, мама. О том, что я люблю тебя. Я не могу и не хочу отдавать тебя в чужие руки на растерзание. Я прошу тебя об одном: чтобы ты согласилась, чтобы Наточка жила у нас. Я не хочу оставлять ни ее, ни тебя. Я не хочу быть подлецом, мама, в начале взрослой своей жизни. Ведь ты этому меня учила?
— Ну да, конечно, конечно, — закивала мать головой, и слезы о том, что кончилась, видно, ее собственная женская доля-судьба, а начинается судьба совсем другая, слезы эти обильно полились из ее глаз, делая ее несказанно красивой и торжественно-отрешенной. — Ты прав, сынок, ты действительно вырос. И я горжусь тобой, я горжусь... — И разрыдалась совсем не на шутку, оплакивая и радость свою, и долю свою, разом.

*  *  *
Старая дева Мария Поднебесная в действительности старой девой не была, потому что когда-то давно, лет двадцать пять назад, родила обычную девчонку, и девочка эта выросла как бы сама собой, как лопух, вышла замуж, неудачно, потом еще раз, тоже неудачно, а потом просто запила... И не то что бы Мария Поднебесная не признавала ее, как раз признавала, но только в дальней, прошлой, давно канувшей в туман жизни: она считала свою дочь собственной глубокой прародительницей (такое в наши дни случается).
— То, какие мы есть, — рассуждала Мария Поднебесная, — это только видимость. Мы рождаемся и в будущее, и в прошлое, даже не так: мы рождаемся в вечность, а в вечности совсем другой отсчет времени, и дочка моя — моя прародительница в пятом колене, и она так же в ответе за меня, как и я за нее. Только ей этого понять не дано.
Дочка Ольга не то что понять, но и видеть, и слышать не могла мать, люто ненавидела ее, считая ее виноватой в своей изломанной судьбе.
Зато любили Марию Поднебесную все подруги ее, все знакомые женщины, любили, обожали и восхищались, считая ее прорицательницей. И прорицательницей не в том смысле, в каком нынче называют множество волшебниц, чародеек и магиньш, а совсем в противоположном. Как бы это объяснить? Короче говоря: она не предсказывала, она собирала людей в дальнюю дорогу, в другую жизнь, в другие миры... Нет, не в смерть соборовала, как может показаться, а в жизнь, только за пределами нашей вселенной, в другие измерения, в другие течения времени.
Дома (в коммунальной квартире) она любила ходить нагишом в прозрачном пеньюаре; сосед, Колька-племяш, пялил на нее глаза и бурчал:
— Во, как бутылка в витрине. Близко, а не дотянешься.
«Племяшом» прозвала его тоже Мария, сказав однажды:
— Коля, ты мужичок вообще вне цивилизаций. Значит, будешь просто наш всеобщий «племяш».
— Какой я тебе «племяш», нашла «племяша»! — в первый раз возмутился Колька, потом ему понравилось быть родственником космической женщины, главное — она была не жадная, давала то десятку, то двадцатку на опохмелку.
Другие гости, которых перебывало у нее многое множество, тоже реагировали на наряд Марии Поднебесной; один математик, мягко-ухмылистый пересмешник Анатолий Кормаков, выразился, например, так:
— Не бутылка в витрине, а пенал в черной дыре.
Но больше других понравилось Марии сравнение поэта-виртуалиста Гарика Осокина:
— Мария, ты сфинкс в заоблачных штанах!
Во всяком сравнении всегда есть что-нибудь ценное и точное, Мария Поднебесная привыкла к сравнениям, но главное знала только она, а именно: она была несравненна.
Елена Михайловна тоже любила Марию Поднебесную, но ждала от нее не космических и потусторонних прорицаний, а житейских, бытовых, близких, поэтому часто Мария с улыбкой предрекала:
— Последняя, кого мы возьмем с собой в иные миры, будешь точно ты, Ленка!
— Но почему, Машенька?
— А потому, что таких дур, как ты, я отродясь не видала! Я тебе толкую о Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах, а ты — о мужиках. Не стыдно, душенька?
Вот и на этот раз в комнате у Марии Поднебесной было настоящее столпотворение; на столах свечи, легкое вино, закуски, а вокруг множество народа (кое-кого Елена Михайловна знала, но большинства нет); какие-то женщины (как и Мария, в пеньюарах, но не на голое тело, а прямо на платья или на костюмы), мужчины тоже самой разной масти: от бородатых и хмурых до юрких и бледных, как тень; был даже один индус в пурпурном тюрбане, с черной (с проседью) бородой и отрешенным, как Будда, взглядом. Иногда в комнату заглядывал Колька-племяш, таращил глаза, ухмылялся, но тут же исчезал по взмаху соседки.
— Запомните, господа, — говорила Мария Поднебесная гипнотически-притягательным голосом, — наступают первые сроки, и кто не сказал еще себе (или своим родным, близким, знакомым, друзьям) твердое «да», тот может опоздать не на годы, не на столетия, не на тысячелетия, а на вечность... Тут главное сказать: да! Верите ли вы, что вы вечны? Конечно, нет! Верите ли, что будете жить после смерти? Конечно, нет! Верите ли в бессмертие души? Конечно, никто не верит! Хотя тысячи лет сотни религий в самых немыслимых формах внушают нам обратное, человек все равно боится ужаса исчезновения, он и хочет поверить, но не может, он и верит и не верит, не может поверить, в глубине своего «я» он вопиёт о жестокости и неотвратимости полного растворения в ничто, и вот мы услышали другие зовы, другие знаки! Ибо если есть вечность, значит есть и бесконечность, и в этой бесконечности есть совершенно другие миры, не наши, не посюсторонние, но и не потусторонние, а другие, иные, в других измерениях и в других координатах. Там нет жизни нашей, там нет существования в обычном понимании этого слова, но там есть вечность, которая откроется нам в пяти измерениях...
— Почему именно в пяти? — поинтересовался мужчина, похожий на философа, в очках и с бородой.
— Не перебивайте! — тут же возмущенно зашикали на него.
— Вот все мы интересуемся конкретикой, — улыбнулась покровительственно Мария Поднебесная и кокетливо поправила бретельку пеньюара (она была действительно совершенно голой, наша прорицательница). — Конкретика — это конец вечного. Мы все хотим конкретно жить, конкретно не умирать, иметь конкретное бессмертие, мы хотим иметь его, как талон, как билет, как какую-то материальную гарантию, а надо просто знать, не верить, а знать, чувствовать: есть, есть иные миры, и мы это знаем, мы все это предвосхищаем. Прислушайтесь: разве вы не чувствуете, как нашу планету все больше и больше охватывает отчаяние, она сжимается до размеров обычного мяча, ей нечем дышать, ей нечем жить, она охвачена пожаром хамства и одновременно отчаяния-безумия, пожаром сладострастия и самоуничтожения, наша Земля, наша милая прекрасная планета находится на грани полного самоисчезновения, и этому нет сопротивления, никто и ничто не спасет нас от саморазрушения (как бы мы ни заклинали себя!). И вот я услышала голос. Мы все слышим его, но не можем услышать. Нам протягивают руку совсем иные миры, другие, не наши, не наши в человеческом понимании, но другие, которые не хотят полного нашего исчезновения, потому что нас и их объединяет только одно, но это одно главное: мысль! Там, на Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах (БИНГО) мы будем существовать вечно, но в виде мысли, а не в виде телесного нашего бытования...
— Как же это, в виде мысли? — в который раз перебил Марию Поднебесную пытливый мужчина в очках и с бородой, похожий на философа.
— Именно в виде мысли! Ведь главное, что мы хотим знать в вечности, это знать мыслью: я существую! Если есть мысль, значит есть осознание существования, а разве это не главное в нашем истовом желании бессмертия, именно знать: да, да, я существую! Все остальное — химера! И поэтому, господа, мы должны сказать себе: да! И мы, и наши друзья, и наши знакомые, и наши родные! Те, кто скажет свое «да» сразу, будут перенесены на БИНГО непосредственно в четвертое измерение; кто будет колебаться — тоже могут быть спасены, но окажутся только в первом или во втором или в третьем измерении. Кто скажет «нет» или просто мысленно откажутся от БИНГО, те навеки вечные (во всех своих поколениях) останутся здесь, на такой земной и прекрасной нашей планете, но, увы, обреченной нами же самими на полное исчезновение. А те, кто твердо скажет «да», те попадут в четвертое измерение, а уж затем...
— А почему в четвертое-то, а не сразу в пятое?! — опять все тот же сомневающийся и пытливый голос философа.
— А потому, Иван Иванович, дорогой вы наш Фома неверующий, что пятое измерение еще нужно заслужить! Мы все хотим, как говорится, въехать в рай на чужом горбу, а потрудиться? а попотеть? а доказать, наконец, что вы там, на Больших Орбитах, не чужой, а свой человек, что вы...
— Вот кто там будет свой, так это я, Коля-племяш! — неожиданно хихикнул в дверях сосед Марии Поднебесной. — Я везде и всем «свой»!
В комнате, как ни странно, не зашикали на него, а весело и одобряюще рассмеялись. Чувствовалось: гости устали от такого серьезного и яростного напора философской мысли Марии Поднебесной, и не мешало бы немного выпить и закусить.
— Господа, господа... в самом деле, нужно немного расслабиться... прошу вас! — Мария как бы окинула застолье рукавом-самобранкой (широким рукавом ажурного пеньюара). — Угощайтесь, закусывайте. Всем хватит...
Елена Михайловна подсела к Марии, прошептала виновато:
— Прости, Маруся, опоздала немного, не все слышала. Но здорово как, очень здорово! Только я мало что поняла.
Мария Поднебесная снисходительно улыбнулась и поцеловала Елену Михайловну в лоб:
— Ничего, ничего, подружка. Главное, ответь: ты готова к вечной жизни в виде мысли?
— Я? Я всегда готова! И в виде мысли, и хоть как готова...
— Господа, господа! — постучала Мария тонкой ложечкой по фарфоровой, расписанной лебедями тарелочке. — У нас появился новый первый кандидат на БИНГО, вот, Елена Михайловна! (Гости радостно и ободряюще захлопали в ладоши.) Прошу всех, кто твердо сказал себе «да», после ужина подойти ко мне и записаться. Мы готовим первый список желающих связать свою судьбу с вечностью. У нас есть знак: первые полеты в четвертое измерение предполагаются во второй половине сентября, в пору бабьего лета, господа!
— Слушай-ка, — чуть позже зашептала Елена Михайловна своей подружке, — а ты не можешь познакомить меня поближе вон с тем индусом?
— Зачем тебе? Опять ты за свое...
— Нет, Мария, я серьезно. Ты посмотри, какой он душка. Как раз для моих сестричек, для моих близняшечек... какой красавчик!
— Опоздала, Леночка. Он улетает в четвертое измерение... так, сейчас посмотрим список... улетает по списку вторым.
— Прекрасно! Ты же сказала, что я первая!
— Это я так, для красного словца. Список большой, а первым улетаешь не ты, а писатель Баженов.
— Георгий Викторович? — обрадовалась Елена. — Надо же!
— Ты и его знаешь? — удивилась Мария Поднебесная.
— Кто же его не знает. Он к нам часто на работу приходит, а сегодня мы с ним договорились: я ему рекламу буду делать. Везде и всюду. Он мне, кстати, три билета «Бинго» подарил.
— Это что, лотерейные билеты?
— Да. Один, правда, пришлось уступить Антону Ивановичу. У нас же праздник сегодня: день рождения Академии.
— Зануда он у тебя, этот Антон Иванович. Недаром такую фамилию носит: Гудбай. Горд и самолюбив очень. Сколько раз я ему про бессмертие мысли твердила — машет только рукой. А вот Баженов — тот другой. Сразу сказал: «Лечу! Готов к бессмертию в любом виде, хоть мыслью, но туда, в вечность!» Кстати, записал к нам всех членов своей семьи. Представляешь?
— Смотри, Маруся, семья у него большая... Сможешь забрать их всех?

Марина Михайловна тосковала. В последние годы она все больше и больше оставалась одна, работать ей Антон Иванович не разрешал, верней, не поддерживал эту ее идею: жена должна быть центром домашнего очага — вот его главная мысль.
Но вот очага-то как раз не было.
Странное дело, у них с Антоном Ивановичем выросли два взрослых сына, но жили они так, как будто каждый находился на другой планете: редко виделись, редко встречались. И это при том, что оба сына были холостые, не обзавелись еще детьми, серьезными заботами и хлопотами.
Ну, как были холостые... Сейчас жизнь странная: никто не женат, а живут тем не менее все парами.
Младший сын, Саша, снимал комнату, работал на рынке и жил с девушкой; вот уж пятый год у них тянется...
Старший Юра вообще нигде не работал, «бомбил» на машине, как говорят нынче; жил в примаках у женщины с ребенком.
А ведь как они поначалу развернулись все вместе! (Они — это мать, Марина Михайловна, и оба сына, Саша с Юрой.) Юра тогда из армии вернулся, Саша школу закончил, Марина Михайловна на заводе под сокращение попала, и вот пришла шальная мысль в голову: организовать триумвират. И организовали. Мать взяла в долг три тысячи долларов (под десять процентов на два месяца) и полетела в Индию, за женскими шерстяными кофтами и мужскими свитерами. Три тысячи долларов — это шесть мешков товара, неделю летала в Дели, неделю ждали «растаможку», а потом началась торговля.
Нельзя было поверить: ровно через десять дней они распродали все шесть мешков. На Тульской это тогда происходило, на каком-то бросовом стадионе.
Вся Москва в те годы гудела рынками да базарами.
Марина Михайловна во второй раз полетела в Индию, закупила теперь еще больше товара, восемь мешков (все тех же мужских свитеров и женских кофт да кардиганов), а через полмесяца и этот товар исчез-растворился, как ни бывало. Так что долг Марина Михайловна вернула вовремя (с процентами, конечно), а кроме того по истечении двух месяцев семейный триумвират обзавелся собственным капиталом: ровно в одну тысячу долларов.
...Зимний ядреный московский денек. Ветер, хлесткий и резкий, обжигает щеки, ноги в валенках, руки в варежках, сам в полушубке, но за эти шесть-семь-восемь часов, что стоишь не в укрытии, не в теплом ангаре или магазине, а в обычной полосато-красной или полосато-синей матерчатой палатке, стоишь на улице прямо на снегу, нахваливая товар и зазывая прохожих, за эти часы так околеешь, что дома потом, в тепле, в уюте, долго еще не можешь прийти в себя: ноги ледяные, а по спине мурашки. Каждый день кажется, что это все, последний день в твоей жизни, когда ты решился снова торговать на голом морозе, на рваном ветру. На открытом воздухе. В снегу или пурге, но... наступает утро, и ты покорно не идешь, а бежишь на рынок, к своему товару, потому что каждый день зарабатываешь деньги, живые деньги... А где еще можно было взять их в те годы?
— Подходи, налетай, бабуля, кардиганчик как раз на твои плечики, ляжет — не снимешь! — нахваливает кофты Саша.
— Проходи, проходи, папаша, здесь товар женский! Вот напротив смотри, там мужской, свитера да пуловеры! — показывает Юра на палатку напротив, где стоит-мерзнет-топчется Марина Михайловна.
Вот так они и работали: сыновья торговали в одной палатке женскими кофтами, а Марина Михайловна в палатке напротив, мужскими свитерами. Кто понимает, тот знает секрет: женщины охотней покупают товар у мужчин, а мужчины у женщин.
— Подходи, подходи, бабуля, говорю тебе: вот кардиганчик, как раз с твоего плеча да на твои плечики!
— Да что за кардиганчик такой, сынок? Я и слова такого не слыхала...
— Это, бабуля, последний писк моды. А по-другому сказать: самая нужная вещь в ваши годы. Потому что не просто кофта или жакет, а как вязаный удлиненный халат будет. Наденешь, как на печи себя почувствуешь. Приходилось на русской печи лежать? На лежаночке-то? Ох, там погреться бы сейчас, косточки помять, с боку на бок поваляться... Хорошо бы так-то, а, бабуля?
— Ох, хорошо бы, сынок... да где взять ее нынче, эту русскую печь? Ну-ка, покажи давай мне свой... карди... как говоришь-то?
— Кардиган, бабуля, кардиган!
— Вот его давай... а смотри-ка, правда, какой мягкий, какой теплый, смотри-ка, бабоньки, верно парень говорит.
— Где? что? почем? — И в самом деле начинают подбегать женщины, обращать внимание, щупать да трогать, а Юра — тот в помощь Саше давай еще больше масла в огонь подливать:
— По одной кофте в руки, строго по одной — и в очередь, женщины, в очередь!
Ох, начинают тут толкаться, доказывать, кто первый, а кто еще раньше, а некоторые с ласковым заискиваньем просят:
— Уж ты, сынок, две кофты мне продай, сноха-то узнает, обидится, что не взяла ей. Себе, мол, взяла, а мне пожадничала. Уж ты уважь, уважь, сынок!
— Так, бабоньки, кто невесткам берет, тем особый почет, без очереди.
— Как без очереди? Почему без очереди? Да я первая!
— И я...
— И я...
И вот так весь день... Смотришь, и сам разогрелся, будто на русской печи побывал.
Хорошо у них тогда получалось. Ладно, весело, со смаком и вкусом. А потом и ребятишки (сыновья) стали летать по заграницам, Марина Михайловна уже подустала, а они вошли в силу. Брали товар по сезону, то куртки и плащи, то платья и блузки, то обувь или дубленки. Летали не только в Индию, но и Китай, Южную Корею, Турцию и даже Сингапур. Завелись у сыновей свои денежки... Хорошо это или плохо? Конечно, хорошо. Но вместе с тем... У Саши появилась девушка; красивая, яркая, добрая и славная девчушка Алена. Она тоже на рынке работала, и вот сняли они комнату... Пять лет вместе, а никак не женятся, и в гости редко приезжают. Отчего так? Аленка, и правда, девчонка смышленая, рынок рынком, а нашла в себе силы, стала заочно учиться в Торговом институте, на менеджера, немного еще осталось, весной диплом защищать, а там и госэкзамены...
Юра... у того другая история. Когда они с Сашей деньги поделили, он стал работать в паре с одной взрослой женщиной, Тамарой Семеновной. Легче им так было, проще, удобней. Потом он машину купил, а после дефолта и рынок забросил. А уж дальше так получилось (неизвестно как), что стал Юра все реже ночевать дома, все у Тамары Семеновны да у Тамары Семеновны. И, главное, ни разу эту Тамару Семеновну никто в глаза не видел. Юра как бы стеснялся, что ли, познакомить родителей с ней, а, может, она сама этого не хотела. Но главное, у Тамары Семеновны, кроме однокомнатной квартиры на Автозаводской, был еще сын тринадцатилетний, который жил, правда, не с ней, а с бабушкой в Подмосковье, в Мытищах.
Антон Иванович — тот ничего, совершенно спокойно относился к тому, как развернулась их необычная семейная сага. А, может, это только казалось. Во всяком случае, говорил он примерно вот что: живут они самостоятельно? Самостоятельно. Не жалуются, не хнычут? Не жалуются. Нас не позорят? Нет, конечно. Ну и слава Богу! Жаль, разумеется, что нигде не учатся, но сейчас время такое, что не ученых жалуют, а умных. А вот умные ли они — жизнь покажет.
Нет, были, были, конечно, у Антона Ивановича свои мысли насчет сыновей, но он их скрывал от Марины Михайловны. Она чувствовала это.
А вот ей скрывать было нечего. Без детей, без заботы о сыновьях, без тревоги за них жизнь ее как бы обессмыслилась, стала пресной и нудной. После дефолта она тоже забросила всякую торговлю (не имело смысла: горбатишься за троих, а доходы с гулькин нос), вот так и сидела дома одна, мучилась да тосковала.
И больше всего на свете мечталось ей об одном: как бы так случилось, чтобы в доме у них появилась маленькая-маленькая девочка. Откуда, как, почему... непонятно. Но чтобы именно девочка, не сыновья, не парни, не мужички, которые рано или поздно уходят из твоей жизни, а именно девочка. Марина Михайловна согласна была (в глубине души) даже завести дочку (но как скажешь такое Антону Ивановичу? на старости-то лет? ведь в обморок упадет), ну, если не дочку, то внучку, маленькую, крошечную, милую, забавную и любимую. Любимую...

Митя в очередной (в который уже) раз поругался с отцом. Верней, он не ругался, это отец кричал и бесновался, а Митя просто захлопнул перед его носом дверь.
— Что закрываешься? Что прячешься? Чего мать пугаешь, гаденыш? — стучал в дверь Тимур Терентьевич. — А ну, выходи, выходи, я тебе говорю. Если ты такой смелый и отчаянный — выходи!
Но Митя не открывал, он отрешенно стоял, прислонясь к двери спиной, и слезы сами собой текли по его щекам. Как он ненавидел отца! Как он ненавидел его крик, шум, его уверенность и самоуверенность, его грубые и беспощадные словечки, его неистовость и хвастовство знанием жизни.
Тимур Терентьевич и в самом деле не переносил современную молодежь, всю эту молодую шпану, эту компьютерную поросль, которые, как бараны, тусуются на каком-нибудь одном пяточке, тупо перемалывают, как жвачку, жаргонные и пустые свои словечки, самовозвышаясь какой-то придуманной ими самими избранностью и особостью: им ничего не надо, они такие как есть, и оставьте их всех в покое...
Оставьте их всех в покое! А кто будет спасать государство, кто будет работать, кто будет наводить порядок, кто, наконец, продолжит дело отцов и дедов?!
На все на это одни усмешечки и улыбочки, один молодой и грубый гогот, одна общая кривая татарская ухмылка: говори, говори, батя, тренируй голосовые связки, сам проморгал (здесь, правда, словечко погрубей) государство, а мы теперь за все отвечай, да это ты, ты, папаша, нам ничего не оставил, это ты нас бросил на произвол судьбы, это из-за тебя мы тут кучкуемся и знать не знаем, что делать, чтобы понравиться тебе, а если честно: плевать нам на тебя, как и тебе на нас, плевать, потому что ты ископаемое, монстр, ты отжил свое, ты пожил всласть, покомандовал, а нам ничего не оставил, нам не досталось и капли того, что было у тебя, и к нам же еще претензии? к нам же еще вопрос? Пошел вон, папаша, пока мы тебе не накостыляли!
И гоготали, гоготали, подонки... (Так именно, внутренне, чувствовал этот разговор Тимур Терентьевич.)
Многое, наверное, было правдой в их словах, но все-таки... Но все-таки главное было другое: они не знали его, он не знал их, и оставалось только вот это — рычать и рычать друг на друга, показывать в оскале зубы.
— Открывай, открывай, я тебе говорю! — продолжал в неистовстве стучать в дверь сына Тимур Терентьевич. — Сколько ты будешь мать мучить, гаденыш? Сколько будешь строить из себя какого-нибудь там Онегина или Печорина? Да вы «Квазимодо» все, бараны и олухи, на вас воду возить надо, а вы все гамбургеры да пиццу жрете, иностранные прикормыши, зарубежные подпевалы!
Сын не отвечал, крепился, молчал, только слезы текли и текли по его щекам.
— Открывай, слышишь! Что ты все мать стращаешь, что ты все пугаешь ее? Мужик ты наконец или тряпка? Открывай!
Но сын и не собирался открывать. Если бы была возможность, он бы вообще жил так, как будто его совсем не существует, ему не хотелось говорить отцу ровно ни одного слова: ни плохого, ни хорошего, лучше просто молчать, ничего не говорить, и когда это удается, как хорошо и полно и без всякой тоски ему живется. Это странно, но это так: когда Митя подолгу молчит, ему спокойно и совсем не одиноко, но это дома, а когда он с друзьями, он говорит без умолку, говорит все, что только в голову взбредет, и там не различают ни ума, ни глупости, там все в кайф, там клёво и всё по барабану, то есть никому никакого дела, чем по-настоящему ты живешь (если живешь), никто не лезет в душу, ни о чем не спрашивает и ничем не интересуется, сто раз встречаешься, а не знаешь, кто где учится и кто чем занимается, может, это и важно, но это не главное, просто ты это ты, и всё, и ты тусуешься, а не отчитываешься за свою жизнь и не комплексуешь, и от этого всем легко, отсюда и братство, пусть легкое, ничего не значащее, но братство и сиюминутное понимание. А дома... ну да, он много раз говорил матери (признавался зачем-то, дурак), что не то что не хочется ему жить, а так... просто... не знает, зачем и для чего жить.
— Но как же, сынок, — пугалась мать, — о чем ты говоришь, разве так можно? Жизнь — это дар, надо просто радоваться. Вот я радуюсь, что ты у меня есть, что есть солнце, что у меня была мама, и потом, когда сделаешь что-то хорошее, тоже на душе светло...
— Но как ты могла выйти замуж за такого... идиота, как мой отец?
— Сынок, что ты говоришь, разве можно так? — еще больше пугалась Антонина Ивановна. — Он просто человек такой — прямой, неугомонный. И все время наше другое было... Ты должен понять... ты должен войти в наше положение.
— Я его ненавижу!
— Нельзя отца ненавидеть, что ты... Это грех. Он переживает за тебя, он резкий, не понимает вас, молодежь... Я вот недавно передачу смотрела, там Владимир Смуруженков выступал, известный художник, он сказал: молодежь не хуже и не лучше сейчас, чем была, она такая, какая есть, вот и всё, но миссию свою она выполнит.
— «Миссию»... Нет у нас никакой миссии. Если бы не ты, я бы давно с балкона спрыгнул... Знаешь, мам, так иной раз хочется умереть.
— Что ты, что ты говоришь!
— Нет, я не назло, просто сам не знаю... Мне уже девятнадцать, а толку от меня никакого. Я ничего не умею, ничего не знаю, ни к чему не гожусь... что это за жизнь?
— Обычная жизнь. Ты молод, учишься, что еще надо? Не пугай ты меня, Митенька! Что за мысли у тебя?
— Но зачем ты отцу про это рассказываешь?
— Разве? Не знаю... так, к слову. Чтоб он помягче с тобой был, чтоб не кричал... не бесновался.
— Вот он и выдумал, что я запугиваю вас... что добиваюсь этим от вас, чего захочу. А чего я добиваюсь?
— Да ничего ты не добиваешься. Просто, знаешь, жизнь так устроена: мы, взрослые люди, очень быстро забываем, какие мы сами когда-то были. А мы были такие же.
— Мне как-то не верится, что отец молодым был. Он просто дурак набитый. Только бы орать да кричать.
— Что ты, что ты, сынок...
— Помнишь, ты мне рассказывала, у тебя в детстве котенок был. Пушистый такой, серебрился на свету. Как мне тоже хотелось котенка всегда! А отец запретил.
— Но мы же купили тебе щенка. Тоже такой хорошенький, помнишь, такой забавный, все тявкал и тявкал на тебя... умора!
— Ну да, Бинго... Но Бинго — это другое. И потом, какой же он забавный? Взял и выбросился из окна. Я уверен, от тоски выпрыгнул. Замордовали мы его.
— Да что ты, как замордовали? Это просто несчастный случай. Не бывает такого, чтобы собаки из окна прыгали.
— А у нас произошло. Вот котенок, тот бы такого не сделал.
— Ну о чем ты говоришь, Митенька... выкинь ты все это из головы!
...А отец все бесновался и бесновался за дверью, все кричал:
— Ты думаешь, я не знаю твою политику! Застращал мать, запугал до смерти, вот она и стелется перед тобой: Митенька да Митенька! Все тебе как на блюдечке: и компьютер твой, и...
«И еще что?» — злорадно усмехнулся Митя за дверью. Он и сам не особенно любил вещи, но такого, как у них в квартире, еще не встречал ни у кого: в спальне у родителей кровать да тумбочка, в столовой стол и диван, на кухне холодильник и «уголок», ну а у него, Мити, компьютер и кушетка.
— ...и компьютер твой, и... — тут отец наконец вспомнил: — и кушетка! А благодарности никакой! Ты смотри у меня, я в конце концов доберусь до тебя. В чернорабочие пойдешь, мясо рубить, чемоданы на вокзале таскать, глину на стройке месить.
«Пойду, пойду, как же...»
— Тебе чего не хватает, чего конкретно мало и плохо? Если тебе в армию хочется, я тебе это быстро могу устроить. Или в стройбат.
«Есть еще и такой, оказывается?» — все усмехался Митя. (Плакать он давно перестал.)
— А если стройбат не по душе, можно в Чечню или еще черт знает какие дебри! Только скажи, намекни, чего ты конкретно хочешь!
«Вот черт-то точно знает, чего да куда... А вот куда бы тебя самого послать?» — думал уже как-то отрешенно, машинально, что ли, Митя.
Он подошел к окну, открыл раму и встал на подоконник...
...Когда мы умираем, нам все кажется, что это не серьезно, не вполне до конца и навсегда, мы как бы надеемся еще взглянуть на себя да и на все последующее со стороны, посмотреть, какое это на всех произведет впечатление: вот, мол, спохватятся все, пожалеют еще, локти будут кусать, плакать и рыдать... Что-то все театральное представляется и жалостливое, но главное, конечно, будто смотришь на себя со стороны, отрешенно и отстранённо, и не понимаешь до конца, не осознаешь: это все навсегда, навеки, до скончания веков, до кромешной и беспросветной глубины времени.
А Митя... Что Митя! Этот мальчик, делая то, что сделал, совсем не догадывался, что он никому ничего не докажет. Просто его не будет — и всё. А другая жизнь будет продолжаться как ни в чем не бывало. Нужно просто преодолеть этот возраст, это искушение, эту тягу к смерти, потому что в действительности не к смерти это тяга, а к самоутверждению, к тому, чтобы с тобой считались, признавали в тебе личность, уважали и любили тебя такого, какой ты есть, именно такого: пока никчемного и, казалось бы, никому не нужного, но... но в глубине-то души каждый знает: в нем дремлют немалые силы!
...Была одна ошибка у Антонины Ивановны, была. Сколько раз она слышала от умных людей: если есть у кого тяга к смерти, того надо обязательно сводить на чужие похороны. Как увидишь другого человека в гробу, мертвого, страшного, бездыханного, мертвого-то без шуток и без прикрас, так сразу все мысли о смерти пропадут.
Чужая-то смерть — она враз отрезвляет!

Пересекая не совсем даже и поздним вечером небольшой сквер, не по тротуару, а так, наискосок, по траве-мураве, Антон Иванович машинально отметил про себя, что около одного куста словно светятся несколько огоньков, что-то такое странно-привлекательное и любопытное. Но, сделав два-три шага вперед, Антон Иванович почувствовал некоторую тревогу, а еще через несколько шагов настоящий страх. Он невольно оглянулся, но было поздно. Сзади него, как бы замкнув дугу, сидело несколько бродячих псов, три или четыре, сразу не осознаешь. Зато то, что путь назад отрезан, сознаешь сразу, но ведь и впереди тебя, там, куда ты шел, тоже горят две пары глаз (видать, вожака), — куда тут деваться? Бывают в жизни моменты, когда от растерянности, что бы ни делал, все невпопад; может, и Антон Иванович принял неправильное решение: бросился наутек, как бы поближе к кусту (то ли спрятаться в нем, то ли защититься от нападения), а из куста именно, как раз из засады, и набросилась на него первая псина. И так это было неожиданно для Антона Ивановича, что он замер на секунду как вкопанный, а потом, сбитый прямым ударом могучих лап в грудь, полетел от куста в сторону, на середину сквера. (Может, в дальнейшем, это и спасло его, что полетел на середину сквера.) Упав навзничь, он почувствовал, как крепкие яростные зубы, будто несколько острых шил, вонзились в правую икру, и еще он почувствовал, верней, осознал, понял, мгновенно уяснил, внезапно пронзился мыслью, что если он сейчас каким угодно способом не окажется на ногах, ему конец. Потому что рядом с ним и вокруг него уже клацали зубами другие псы, такие же свирепые и кровожадные, как тот, первый, который хватанул его за икру. Жуткий, животно-отчаянный крик, даже не крик, а рык, издал неожиданно Антон Иванович и, крутанувшись на траве, как волчок, вскочил на ноги, как будто подброшенный вверх мощной спасительной пружиной. На секунду собаки растерялись, замерли в оторопи, и именно этого мгновения хватило Антону Ивановичу, чтобы нанести первый и мощный удар по укусившему его псу. Он знал, он знал, Антон Иванович, что именно этого пса, который его хватанул за икру, он и бьет сейчас по загривку той спасительной тростью, которую подарил ему недавно Виталий Капитонов и которая всегда теперь находилась при нем, куда бы он ни пошел.
Тот пес, которого Антон Иванович огрел тростью по загривку, этот пес повалился наземь и устрашающе скалил зубы, а остальные начали сужать кольцо вокруг Антона Ивановича, угрожающе рыча и брызжа слюной. Антон Иванович вновь как волчок крутанулся на месте и, вращаясь, бил всех собак подряд, какие попадались под трость; но по-настоящему никого не задел, только грозно припугнул их, и они, показывая в оскале клыки, отступили на прыжок-на два от своего врага. И собрату их тут же досталось: в упоении, в каком-то неистовстве и злобе Антон Иванович начал бить и бить эту псину заостренной тростью по голове, туловищу, лапам, куда ни попало, и чувствовал все больший и больший сладострастный ужас, что так жестоко расправляется с диким зверем.
Сквер этот, а вернее, лужайка, на которой творилась кровавая драма, был всего в нескольких метрах от автобусной остановки (да и огромный жилой дом в двенадцать этажей тоже горел всеми своими теплыми и яркими окнами как раз напротив сквера), и, разумеется, многие люди видели и слышали, что творится рядом, но никто не решился ни помочь Антону Ивановичу, ни остановить его, как не решились защитить и собак или, наоборот, разогнать их какой-нибудь палкой.
Но уж когда Антон Иванович начал насмерть забивать бродячую псину, при этом победно разогнав ее сородичей все более и более меткими и ожесточенными ударами (собаки-то, оказывается, отметил про себя с удивлением Антон Иванович, бросают своих собратьев, когда им грозит истовый и жестокий отпор), когда он забивал насмерть эту укусившую его тварь, и когда действительно забил ее, и когда для верности, словно находясь в гипнотической эйфории, бил ее и бил уже после того, как она замертво уронила окровавленную пасть на перебитые лапы, вот тут граждане и окружили Антона Ивановича, и говорил каждый кто во что горазд: кто ругал Антона Ивановича, кто хвалил, кто восхищался его смелостью, кто возмущался его жестокостью. Только один, здравого ума мужчина с бородкой клинышком (на вид профессор), посоветовал Антону Ивановичу:
— Тут же в клинику, срочно! Блокаду против бешенства...
— Что? — неожиданно зарычал Антон Иванович. — В клинику их? Да я вас сейчас самого в клинику! (Отчего и почему, но Антону Ивановичу в этом разумном совете послышались некие нотки в защиту собак, скорее всего он был просто на грани безумия или безумного упоения своей победой.) Я вам покажу сейчас...
— Да он ненормальный! — бросил кто-то испуганно. — Посмотрите, он сейчас бросаться на нас будет. Мужчина, оставьте бедное животное в покое. Вы в своем уме или нет?
— Я-то?! — закричал Антон Иванович. — Я-то в своем, а вот вы чего тут собрались? Человека чуть насмерть не загрызли, а вам все спектакль!
— Таких загрызешь, — бросила какая-то старушка. — Ничего человеческого не осталось... Скоро всех животных загубим.
Но кто-то из толпы ей резонно возразил:
— Не животных загубим, а скоро они нас, бродячие-то, сожрут с потрохами. Не Москва, а дикие прерии какие-то.
— Вот-вот, наступило время: бросаемся друг на друга, а потом локти кусать будем!
...Ну, все эти разговоры известны, их можно слушать-не переслушать. Любопытно, пожалуй, только одно замечание, сделанное все той же старушкой:
— Как вам не стыдно, мужчина, загубили живое существо, теперь какая же вам будет дорога в рай?
Но в защиту Антона Ивановича вступился местный «философ» дядя Вася (его тут все знали, в этом районе от Абрамцевской улицы до Алтуфьевки):
— В рай-то мы все враз попадем. Как только в аду окажемся... Косточки на огне погреем.
...Дома Марина Михайловна пришла в ужас, увидев Антона Ивановича; даже и слушать ничего не стала, усадила его в такси и повезла в травмопункт. Там Антону Ивановичу тщательно промыли рану (одиннадцать серьезных прокусов!), а потом еще сделали блокаду из двадцати четырех уколов.
...И только когда Антон Иванович оказался в постели (ближе к полуночи), когда Марина Михайловна укутала его в теплое, верблюжьей шерсти одеяло, только тогда Марина Михайловна заметила: в прихожей, в углу, бесхозно валяется трость Антона Ивановича, которой он так дорожил и с которой в последнее время практически не расставался. Но дело даже не в этом. Трость, эта изящная, ручной работы инкрустированная вещь-игрушка, была вся в крови и в клочьях собачьей шерсти. Марина Михайловна отнесла ее в ванную и там тщательно, с мылом промыла, и так же тщательно, насухо протерла байковой тряпкой. И вот, протирая ее, она впервые заметила, что на рукоятке трости просматривается, оказывается, какая-то вязь букв. Что-то там такое написано мелкими-мелкими иностранными буквами. Приглядевшись внимательней, Марина Михайловна разобрала латинскую надпись: Hotel BINGO. «Что за чертовщина, какой отель?» — удивилась Марина Михайловна и направилась в комнату к Антону Ивановичу. Он начинал уже засыпать, но все-таки еще можно было у него спросить:
— Антоша, ты знаешь, а у тебя на трости какая-то надпись.
— Какая надпись? — не понял Антон Иванович.
— Не знаю. Hotel BINGO.
— Да неужто? — удивленно встрепенулся Антон Иванович. — Где? Покажи! Ой... — вдруг застонал он от боли (раны давали о себе знать).
— Лежи, лежи, тихо... Вот, смотри, — показала она.
— И правда, — прошептал Антон Иванович. — Ну надо же, а я ни разу не обратил внимания. Какие мы все, оказывается, неприметливые люди.
— А что это, отель «Бинго»?
— Да это Капитонов Виталий, помнишь, я тебе рассказывал, в Испанию уехал. Он там отель себе купил.
— Вон что.
— Уехал, а мне трость подарил. Я-то все думал: что за трость, откуда она у него? А, оказывается, вон откуда: из отеля. Ну, спасибо, друг, спасла меня твоя трость.
— Надо же, и собаку наверху звали Бинго. Которая из окна выбросилась.
— Марина, ну что за глупости? Я тебе говорил: просто несчастный случай... и все, — поморщился, как от боли, Антон Иванович.
— Несчастный-то несчастный, а все-таки странно как-то... — Но развивать свою мысль Марина Михайловна не стала, и вскоре Антон Иванович мирно и тихо спал. Как ребенок.



Часть третья


ГДЕ — ВЕЗДЕ — НИГДЕ

Они приехали в этот небольшой уральский поселок ранним осенним утром. Никто их, конечно, не встречал, да и нужды в том не было: к дому от станции они шли пешком не более пяти минут. Дом стоял на взгорке, на веселом открытом месте, и как раз, когда они подходили к дому, выглянуло с востока первое солнце, и окна в доме сами собой зажглись нежным малиновым светом. У калитки, показалось им, кто-то как будто стоял, но, когда они подошли поближе, увидели нечто вроде идолища, протягивающего навстречу руки. Идолище — звучит грубовато, на самом деле это был веселый деревянный человек-гном, вырубленный из высокого пня искусным плотницким топором. Искусным потому, что взмахи топора, чувствовалось, были резкими, грубыми, но очень точными, разовыми (по слову «раз и навсегда»). На калитке, тоже на деревянной доске, выдолблено старинной вязью:

Биологический
Институт
Народной
Гуманной
Ортопедии

А чуть ниже, помельче: «имени В. В. Котова».
Это и был отец Максима, и вот так сегодня он их встречал.
Мартемьяна Фирсовна, хранительница отцовского очага, вышла на крыльцо, когда они уже звякнули кольцом калитки, старенькая, сгорбленная, подслеповатая, с клюшкой в руке, но однако неплохо шустрая и проворная.
— Надо же, вылитый Владимир Викентьевич! — всплеснула она руками, когда увидела Максима. — То-то мне сон снился...
Давно они переписывались, договаривались, что Максим приедет к отцу в гости, пусть не к живому теперь, но все-таки... И вот он взял и приехал, да не один, а, кажется, со своей суженой...
Конечно, ничего от Института в этом доме не чувствовалось, наоборот, какое-то чересчур захламленное, ветхое двухэтажное строеньице (с покосившейся деревянной лестницей), сплошь заставленное и заваленное старьем и безделушками, среди которых, правда, выделялись то тут, то там деревянные поделки, главным образом, человеки и человечки.
— Отец-то считал, Владимир Викентьевич, что главное в лечении — это душу лечить, — говорила и говорила Мартемьяна Фирсовна, накрывая потихоньку на стол (Нина ей помогала, конечно). — Он хирург был, да, а лечил душу. «Ортопедия как инструмент воскресения души» — вон у него рукопись такая лежит, да никто что-то не печатает ее. Никому теперь ничего не надо. А народ к нам ходит, ой, ходит... Верующие, те покрестят идолище и заходят, а неверующие встанут перед ним на колени, потом тоже идут. Народ-то дикий, ой, дикий, и такой, и сякой, и разэтакий (всякий), а Владимир Викентьевич жалел всех, говорил: «Ногу или руку хочешь вылечить? Сначала к биожизни обрати взор... (так и говорил: «к биожизни»)... там она, твоя душа, в солнце, в лесе, в траве да в воде... поклонись сущему, а уж я тебе помогу по-своему!» Шел и шел к нему народ, и ноги сломанные, и руки, и позвоночник, и головы пробитые, он как-то чудно всех вылечивал, сам не знал как. Прикоснется только — и человек как бы здоров делался. Одно слово: язычники мы.
— Вот и Максим, — вставила словцо Нина, — он тоже язычник.
— Язычник? — ухмыльнулась старуха. — Язычник будешь, когда отцово дело продолжишь. Я-то гиблая стала, скоро помру; кто охранять отцово богатство будет? Охранять да множить?
...Три дня Максим с Ниной пробыли в поселке. Люди перед Максимом (кто в Институт приходил) на колени падали, так что ему как-то не по себе становилось, а Нина ничего, быстро в соображение вошла, помогала старикам да старушкам на ноги вставать, слова разные приговаривала, ласкала да тешила: «Вы не к нам, вы к биожизни взор обратите. Помните, как Владимир-то Викентьевич говорил? Не мне, мол, а солнцу, лесу, воде поклонитесь...»
Молодых, правда, не встречалось среди приходящих, а пожилых да старых — тех много. А когда Максим захотел к отцу на могилу сходить, Мартемьяна Фирсовна удивилась даже:
— На могилу? Так нет у него могилы.
— Как это? — не понял Максим.
— А он, Владимир Викентьевич, как почувствовал: смерть надвигается, ушел куда-то и больше не вернулся. Ушел во-о-он в тот лесок, — показала она в окошко, — потом, видела я, на взгорке он еще появился, с посохом был, я его издалека узнала, потом как раз солнце зашло за Медвяную гору, он и растворился в лучах, Владимир Викентьевич... Во всяком случае, я его больше не видала. И никто не видел.
— И могилы, выходит, нет? — будто в страхе каком-то приложила Нина ладони к губам.
— Зачем ему могила? Нам, язычникам, участникам биожизни и вечным ученикам Народного Института имени Котова, нам ни могилы, ни смерть не нужны. Поклонился березе или солнцу, рассвету или бегущей воде — того достаточно. Живи вечно и не умирай никогда.
— А сами говорите, помрете скоро, — и глупо вроде, а все же наивно-чисто укорила Нина.
— Это я в жизни помру. Точно. А в вечности я всегда буду жить. И ты. И он. Все мы.
— Никогда не умрем?
— Вот коза-то у тебя, — усмехнулась Мартемьяна Фирсовна. — Конечно, никогда. Разве мыслимо жить, чтоб знать: умрешь? Живи и никогда не умирай. Так всегда говорил Владимир Викентьевич. Вон у него еще одна рукопись лежит: «Смерть как форма вечной жизни биосистемы». Тоже что-то никто не интересуется. Не печатают. Никому ничего не надо стало...
Да, и рукописей, конечно, много разных было у Владимира Викентьевича, и каких-то папок с рецептами и засушенными травами; в чуланах и чуланчиках, от потолка до низа, забитые кореньями полки с приполочками, а больше всего резные, долблёные, выпиленные, выструганные веселые жизнерадостные человечки-деревяшки.
— Мастеровой был хозяин-то, ох, мастеровой, — все показывала Мартемьяна Фирсовна. — А видать, всему свой век. Это не биосистема, которая как вечность. Рукотворному да рукодельному подпитка нужна. Как думаешь, Максимушка?
«Ну, как ты думаешь, что думаешь?» — шептала ему по ночам и Нина. Она, когда он позвал ее поехать сюда, с радостью согласилась, потому что дома скандал и одни недоразумения, да и доказать сыну Роме хотелось, что Максим вовсе не такой человек, как он о нем думает, а больше всего просто отвлечься, отстраниться от московской жизни надо было, подумать, взвесить все, поразмышлять... вот она и помчалась с Максимом в далекую даль, надеясь, конечно, что и между ними, возможно, определится что-то серьезное и важное.
А Максим не знал, что и сказать. С одной стороны... Но с другой стороны... Да, нужно подумать серьезно, взвесить все, проанализировать.
— Как же с Академией-то быть? С работой? — спрашивал он.
— С какой Академией? Да Академия ваша — плюнуть и растереть. Ты себе здесь сделаешь Академию. Сейчас биоинститут, а ты назовешь Биоакадемия. Представляешь?
— А деньги где брать? Мне до пенсии еще работать и работать.
— Без пенсии проживем. Представляешь, будем здесь жить одни. Настёну я, конечно, заберу с собой, а Рома там останется, с женой, с ребеночком (у них скоро родится девочка, к примеру, ой, представляешь, я буду бабушкой, умора!), и очень даже хорошо получится: мы здесь, они там.
— Так ты Настёну сюда хочешь забрать?
— А куда же она денется? Ей всего тринадцать...
«Живи потом с этой врединой здесь», — невольно подумалось Максиму.
— А ты что, против? — спросила она у Максима напрямую.
— Ну как я могу быть против, что ты? — ответил он, а про себя подумал: «Своих детей ты, значит, пристроила, а как быть с моим сыном?» (У Максима был взрослый сын, лейтенант, служил рядом с Москвой; прописан он был у отца, почти каждые выходные приезжал домой, значит, надо будет и сына, и квартиру бросать на произвол судьбы?)
— Но ты же сам звал меня сюда? Говорил: мечта всей твоей жизни! Обещал: если решусь поехать сюда навсегда, поженимся и все такое... Ты что, забыл?
Он не забыл, он говорил, но, если честно, он всегда это говорил, зная наперед, что Нина ни за что не согласится. Он был уверен в этом на двести процентов, потому что как же она бросит Москву, детей, работу, квартиру?!
А она, оказывается, вон как распорядилась: Рома ее там, Настёна здесь, а мы тут кукуй. Ловко получилось.
Но с другой стороны — здесь отец, его родина, его дело. Хотелось, конечно (не только хотелось — мечталось), что Максим обязательно приедет сюда, будет здесь жить, работать, продолжать начатое отцом, но... не так быстро, не так сразу, как бы в будущем, что ли, чуть позже, потом...
«Потом будет суп с котом», — вспомнил Максим, как любил приговаривать писатель Баженов, который частенько приходил к ним в Академию (за рецензиями) и вот все выспрашивал, вызнавал житейские истории — сюжеты, наверное, собирал.
Так вот однажды писатель узнал у Максима, что у того есть отец, которого он никогда не видел, и отец этот в то время был еще жив.
— Поезжай, съезди к нему, пока не поздно, — говорил Баженов.
— Не могу.
— Не понимаю, — удивлялся писатель. — У мужика отец есть, а он увидеть его не хочет. Дурак ты, Максим Владимирович!
— Не могу.
— Заладил, как попугай: не могу, не могу... Смотри, поздно будет.
Как мог объяснить Максим, хотя бы даже и писателю Баженову, что нельзя ему ехать к отцу: родная мать не простит Максиму этого, она ни видеть, ни слышать, ни знать ничего не хотела про бывшего мужа. Как так: ее бросили с младенцем на руках, она ребенка вынянчила, вырастила, выходила, годы и годы, жизнь на него потратила, а теперь сыночек вырос и отблагодарил мать: поеду к отцу... Нельзя этого делать, нельзя!
— Неизвестно еще, кто кого бросил, — говорил Баженов. — Даже если и так, все равно поезжай, подумай: как отец обрадуется, увидев тебя. Как слезы у него потекут по щекам: сын приехал! Дурак ты, ей-богу, дурак.
— Не могу.
А потом отец умер, и мать передала Максиму письмо для него от отца — то ли из прошлого, то ли из будущего... Многое что узнал Максим о себе и об отце из этого письма. Но самое страшное было другое: когда мать умерла (странно, но Максим как-то легко пережил смерть матери — может, потому, что она не была язычницей и идолопоклонницей?), выяснилось, что не отец бросил ее с ребенком, а она изменила ему. Она загуляла с директором «Большого Урала» в Свердловске (был такой ресторан), и отец не выдержал, уехал в далекий уральский поселок Нижние Дворики... Вот этого больше всего и боялась мать: что сын узнает настоящую правду.
— Говорил я тебе, что ты дурак! — подытожил писатель Баженов. — Так и оказалось. Все надо делать вовремя, друг мой, во-вре-мя.
Хорошо болтать языком, особенно если ты писатель: тебя это никаким боком не касается, а судить да рядить ты почему-то вправе. Неплохо устроились писатели!
...И вот теперь: что мог Максим ответить Нине?
Да и кроме того, положа руку на сердце, пугала его немного эта заполошная и странная старуха Мартемьяна Фирсовна. В письмах — это одно, а в жизни с ней общаться — совсем другое. Ведь придется жить одним семейством, в одном доме, — тоже не сахар. Да и так, по каким-то неприметным деталькам и черточкам, Максим догадался: не совсем свят был отец Владимир Викентьевич Котов, а жил в каком-никаком браке с этой старухой, пусть она тогда не старуха была, но все же...
Как-то стыдно перед памятью матери жить бок о бок с отцовой пассией.
Да и вообще... пока... как бы это... страшновато... рановато...
Так что же ответить Нине?!

А в это время попугай Бинго, тоже на Урале, но совсем в другом поселке, в поселке Северный, суматошно и настойчиво кричал:
— Я знаю, где золото лежит! Я знаю, где золото лежит!
Антон Иванович от души смеялся: «Какой болтливый! Все тайны ваши выдаст».
Но дядя Костя с тетей Верой Капитоновы и в самом деле заверили Антона Ивановича:
— Он действительно знает, где золото лежит. Он нам его показал...
— Как это? — не понял Антон Иванович.
— А вот пойдем-ка, Антоша, во двор.
Они вывели его из дома и повели к сараю, где столько лет подряд, в детстве, играли в прятки друзья Виташи Капитонова. Ах, какое было время, как оно далеко и как близко... По времени далеко, а вот руку протяни, погладь вот эти шершавые выгоревшие доски, проведи рукой по их даже и нынешнему прокалённому теплу — покажется, все было совсем недавно, только что, час или два назад...
— Вот видишь, собачья будка?
— Ну как же... сколько лет у вас там жил этот... как его...
— Динго!
— Точно! «Дикая собака Динго», еще книга такая была!
— Вот-вот, правильно ты помнишь. Виташа где-то щенка подобрал, принес домой. А где ему жить? Тогда моды и гадости такой не было, чтобы собаки в доме с хозяевами жили, спали на их кроватях и ели из одной миски (какая мерзость!), вот Константин Иванович и сколотил для Динго будку. Помнишь, Костя?
— Ну а как же, Верочка, конечно, помню. Мне еще для крышицы кусок рубероида понадобился, я к Баженовым пошел, попросил у Виктора Авдеевича.
— Это отец Георгия?
— Ну да, мы Георгия в мальчиках Геруськой звали... А теперь, конечно, он большой писатель, его весь мир знает, Баженова-то.
— Правда? — рассмеялся Антон Иванович. — А я его когда в Москве вижу, он мне всегда мрачно говорит: «Ни одна собака нас нынче не знает. Вот дай рубль и книгу в придачу, рубль возьмут — а книгу выкинут!»
— Ну, это он преувеличивает. Конечно, время не то, всё не то, но мы здесь, на Урале, вот у себя в поселке, во всяком случае в нашем доме, мы его постоянно перечитываем. Привет ему от нас горячий передавай!
— Ау, Георгий, — дурашливо закричал Антон Иванович, — передаю тебе привет с родины, ты слышишь?
«Слышишь, слышишь, слышишь...» — откликнулось эхо, и тетя Вера с дядей Костей заулыбались.
— Ну вот, — продолжил дядя Костя рассказ, — взял я у Баженовых немного рубероида, будку сколотил, крышу сделал, все честь по чести... Сколько лет потом служил нам верой и правдой Динго!
— Я помню, лохматый такой, с карими глазами, — вставил Антон Иванович.
— Даже и глаза помнишь, Антоша? — умилилась тетя Вера.
— Помню.
— Давно Динго умер, а будка осталась, — продолжил со вздохом дядя Костя. — Ну, мы ломать ее не стали, стоит себе и стоит. И что ты думаешь, Антоша...
— Ну-ну?
— Когда привез нам Виташа из заморских стран попугая этого, мы хотели его Динго назвать, а сын почему-то не разрешил. Говорит: что было, то прошло, да и не стоит попугая собачьим именем называть. Пусть будет Бинго!
— Я знаю, почему Бинго, — улыбнулся Антон Иванович.
— Почему?
— Да потому, что он там, в Испании, гостиницу себе купил, а она «Бинго» называется.
— Ну да, ну да, что-то такое он нам рассказывал. Но неужели он гостиницу купил?
— Купил, точно. Вот видите, трость? Я ее всегда теперь с собой ношу, мне ее Виталий подарил. Видите, здесь написано: Hotel BINGO? Потому, видно, и попугая Бинго назвал, в честь своей гостиницы.
— Теперь понятно... Но для нас главное — он умный оказался. Как пророк какой-то.
— Пророк? — вновь рассмеялся Антон Иванович.
— Не поверишь, Антоша, — округлила глаза тетя Вера, — истинный пророк. Целыми днями сидел и твердил: «Я знаю, где золото лежит! Я знаю, где золото лежит!»
— Ну, где золото лежит? Где?! — не выдержал я однажды, — произнес Константин Иванович, и в шутку передразнил его: — Где?!
— И что ты думаешь, Антоша, — зашептала тетя Вера, — он вылетел из клетки и прямиком, прямиком из дома, по двору, вот сюда, к собачьей будке.
— Ну и? — как бы дурачась поинтересовался Антон Иванович.
— Влетел в будку, что-то там шебуршал, возился, сопел старательно, а потом, бац, вытаскивает из будки кусок золота!
— Да вы шутите?! — не поверил Антон Иванович.
— Вот с места нам не сойти! — закричали в два голоса Капитоновы-старшие.
— Да откуда там могло быть золото?
— А мы-то откуда знаем?
— И прямо настоящий кусок золота?
— Именно кусок! И не маленький, не кусочек, а с кулак будет. Самородок!
— Вы меня разыгрываете? — не поверил Антон Иванович.
— Да зачем нам грех-то на душу брать?
— Ну, и где же этот кусок золота?
— Как где? Мы его сдали.
— Куда сдали? Зачем?
— Сдали государству.
— Вот так прямо пошли и сдали государству?
— А что ты нам предлагаешь сделать, Антоша? Ты видишь нас, видишь?
— Ну конечно.
— А если бы мы не сдали, вряд ли бы ты нас увидел.
— Почему это?
— Да потому, что сейчас не то что за кусок золота, за копейку убьют. А так нам вознаграждение выписали. Четыре тысячи рублей плюс путевки в санаторий.
— Четыре тысячи? За самородок?
— Четыре тысячи. Но самое главное, напечатали в «Рабочей правде» (это газета такая местная, если помнишь) наш семейный портрет. С тех пор мы живем совсем спокойно.
— Почему с тех пор?
— Потому что, когда портрет напечатали, все действительно поверили, что золота у нас больше нет. А то могли прийти и прибить нас, как букашек.
Вот эту новость, про золото, Антон Иванович обдумывал позже и так, и этак, и выходило: правы были старики Капитоновы, жили теперь нетревожно, без угрызений совести, но ведь это что получается... Ведь в городе, например, в Москве, или даже Екатеринбурге, никто ни за что никакое золото никуда бы не сдал, а здесь, в поселке... Или это потому, что они просто люди такие, старики эти, Капитоновы?
Он заглянул к ним в гости, как и обещал Виталию, когда оказался в родных краях в командировке. И виду, конечно, не подал, как они изменились, постарели, усохли и увяли, хотя внутренне, глазами своими и блеском в них особого капитоновского огонька, они оставались очень красивы (красиво-милы и обаятельны, если по-другому сказать). Но как убог и дряхл был нынче их домик, покосился, накренился, красные, то есть главные, ставни (те, что выходят на улицу) почти вросли в землю, завалинки осыпались, а калитка в палисадник висела на одной петле (Антон Иванович, конечно, калитку подправил, молодец). И даже не в том дело, что домик выглядел убого и жалко или, наоборот, что хозяева держались-таки молодцами, а в том, что было полное ощущение: они никому не нужны. Ты жив — и ты никому не нужен. А ведь где-то далеко-далеко, за заморскими далями, живет родной человек, сын, который ясно что там мается, раз может сдуру-не сдуру, но купить вдруг гостиницу за четыреста тысяч евро, которая и зачем она нужна, эта гостиница? Непонятно. И никто ничего не поймет. Но пусть сын далеко, в испанских краях, но дети-то его в Москве, дочери, то есть внучки Константина Ивановича и Веры Петровны, а вот им-то точно совершенно безразлично, есть у них там, в глуши, на Урале, дед с бабкой или давно они сгнили в земле. И наверняка не самые плохие дочки на свете у Виталия Капитонова. Может, на роялях играют или блистают на теннисных кортах, или еще что-то хорошее умеют, просто нет им никакого дела ни до кого, вот и всё. А почему?
Моралистом становлюсь, брюзгой, — упрекал сам себя Антон Иванович Гудбай. Но потом как-то и это забылось, потому что вспоминалось совсем другое (когда он на кладбище поселковое сходил): что вот у него, у него самого, никого на родине не осталось, и что он здесь делает, к чему наезжает, чего ищет и кого ждет? — не ответишь себе. И родители, и родители родителей, и вся родня его по обеим линиям — все были в земле (так получилось), как-то за последние десять — пятнадцать лет будто мор какой-то навалился на маленький его поселок, у Виташи Капитонова хоть мать с отцом живы, у Георгия Баженова дочь Майя живет с двумя детьми, Андреем и Любочкой, а вот у него — никого нет. И вот многие — не ездят на родину, а он, Антон Иванович, ездит, — зачем, почему, для чего?
И вдруг Антон Иванович вспомнил капитоновского попугая, его потешные важные движения, его как бы постоянно подмигивающий тебе глаз, его суматошный и настойчивый крик:
— Я знаю, где золото лежит! Я знаю, где золото лежит!
Вспомнил и, сам не зная почему, рассмеялся. Хорошо рассмеялся, весело, как в детстве; что-то тут такое было забавное и обнадеживающее, если на Руси не только петухи кричат, но еще и попугаи знают, где золото лежит...

Пятый год тянулась их любовь, вошла в какое-то привычное, заунывное русло; заунывное, пожалуй, резко сказано, просто настолько все обыденно и ясно, что даже скука иной раз одолевала.
Но кого скука одолевала? Скорее всего — Алену.
А Саша ничего, жил себе не тужил, в том смысле, что ближайшие задачи ему были ясны, оставалось только действовать: зарабатывать и зарабатывать деньги, чтобы купить новую машину, желательно иномарку, купить квартиру, купить мебель, а потом и гараж, а потом и дачу можно, пусть хоть какую-то, самую маленькую, а потом... Одним словом, действовать и действовать, а регистрировать там их отношения с Аленой или не регистрировать — это только трата времени, пустая формальность. Главное: они любят друг друга? живут вместе? им хорошо? Что еще надо...
Не заметил Саша, как тоска какая-то начала томить Алену. Собственно, кто хотел квартиру-то? Она. Кто хотел жить отдельно, в собственной квартире, иметь мебель и все остальное? Конечно, она. Он хотел только одного: шикарную машину. Но... не быть ни женой, ни невестой столько лет — кто хочешь устанет. И все время вот это ожидание: поженимся на следующий год, потом еще через год, потом нужно еще деньжат подкопить, потом что-то еще... Год за годом, почти пять лет, так все и тянется...
А денег на рынке они немало зарабатывали. Во всяком случае, по меркам обычного москвича, вполне достаточно, чтоб жить-не тужить.
И как-то даже деньги вдруг прискучили Алене. Это ей, которая столько лет пласталась на рынке, которая добывала их в тяжком труде, в недосыпе и в постоянной грязи, вместе с Сашей, конечно, но... Что-то в деньгах есть такое, что отравляет душу, и не потому, что их много или, наоборот, мало, а потому, что они просто-напросто иллюзия жизни, а не сама жизнь!
(Как усмехнутся или возмутятся сейчас те, у кого денег постоянно не хватает!)
Иллюзия жизни...
А что не иллюзия-то? Мы сами все — иллюзия жизни. Так мог бы ответить Саша, если бы его спросили, конечно. Но его никто не спрашивал. Мы сами всё спрашиваем и спрашиваем, и сами же всё отвечаем и отвечаем.
А если нас другие спросят (да еще что-нибудь дельное) — пошлем их всех к чертовой матери. Или ответим так, что толком ничего и сами не поймем.
Иллюзия жизни...
Рядом с квартирой, где они снимали жилье, был некий захолустный клуб, и часто около него (из окна их комнаты хорошо видно) какая-то странноватая молодежь сновала, туда да сюда. Саша комментировал: наркоманы какие-нибудь. Или: шпана подзаборная. Или: бездельники московские.
Может быть, может быть...
Однажды Алена, ради интереса, заглянула туда: что-то ее поразило там. Сказала Саше:
— Пойдем вместе, послушаем.
Он махнул рукой:
— Чего я там не видел! Хочется — ходи, но ты мне толком объясни: что там такое?
— Да не могу я объяснить. Вот я тебя сама спрошу: что такое просветление?
— Чего? Откуда я знаю?
— Вот и я не знаю. Верней, слово такое знаю, а смысла не понимаю.
— Походи-походи, там тебе объяснят, — усмехнулся Саша. — И охота после работы, как дуре, переться туда. Ложись-ка лучше рядом, телевизор посмотрим.
— Ну да, как дед с бабкой, на печи, так мы у телевизора. Тошнит уже.
Ревновал ли он ее? Нет, конечно, потому что столько лет они вместе, породнились больше, чем муж и жена. Муж и жена — у тех штамп, а у Саши с Аленой любовь, ее штамповать не надо, ей не нужны подпорки и подмостки. С другой стороны, и приятного мало, что по вечерам он теперь частенько один оставался. Видел только в окно, как Алена входила в клуб, дверь захлопывалась за ней — и всё.
— Танцуете вы там, что ли? — спрашивал Саша. (Он терпеть не мог танцев и тусовок.)
— Нет, не танцуем.
— А что делаете? Лекции слушаете?
— Лекции?.. Ну, бывает... только не лекции, другое.
— Как это? Лекции... другое... Что конкретно-то?
— Конкретно просветляемся.
— Рентгеном, что ли, вас там просвечивают? — не удержался от усмешки Саша.
— Рентгеном? А что, неплохо сказано... У меня в последнее время именно такое ощущение, будто меня всю-всю, насквозь, просветили, а там, представляешь, пустота.
— Это у тебя-то пустота? — Он нежно притянул ее к себе, обнял: — Смотри, какая ты у меня мягкая, теплая, гладкая, какая ты вся ласковая, приятная, смотри, какая у тебя грудь, как у Мерилин Монро...
— Ну, Саша... ну, что ты...
— Иди, иди ко мне... Вот видишь, дай-ка я поцелую твои пухлые губки, твои плечики, твою вот эту родинку, твою грудь...
— Ну, Саша... не надо... какой ты... ну хорошо... хорошо... целуй... вот так... да, и я... я тоже люблю... люблю, люблю, Сашенька... милый, дорогой...
Они забывались в любви, ласке и истоме, и Саша успокаивался на какое-то время, потому что знал и чувствовал: он любим, он любит Алену, а она любит его. Разве такое можно подделать, разве можно в этом обмануться?
Самая удивительная (для Саши) перемена в Алене была та, что она перестала интересоваться украшениями, побрякушками, кольцами, перстнями с камушками, серьгами... всем тем, что так обожают женщины. Для мужчин очень утомительна и изнурительна эта их любовь, поэтому когда от тебя отстанут со всеми этими бесконечными просьбами: купи это, купи то, а лучше всего и то и другое, то поначалу вздохнешь с облегчением... А насторожишься ли потом? Может быть, но не сразу. Ведь у мужчин какая проблема: «Когда ты насытишься, наконец?!» Вот его извечный вопрос к женщине. И если вдруг покажется, что она действительно насытилась, разве не обрадуешься тут, не вздохнешь облегченно?
Вздыхай, вздыхай, как бы плакать не пришлось...
Чей это голос? Кто это говорит?
Это внутренний голос каждого человека на земле: что бы мы ни делали, все кажется, что придет час расплаты, за хорошее — плохое, за плохое — совсем дурное, ну а если ты порядочный и нормальный человек, тогда, пожалуй, это совсем подозрительно: обязательно придут к тебе за ответом!
И что за жизнь такая у человека?
...Кроме того, в палатке ли Алена стоит (на рынке) или дома сидит (за конспектами), вдруг глаза ее покрываются поволокой, и далеко-далеко уносится Алена в своих мечтах и мыслях... Вот и другая перемена в ней произошла, а именно: из прагматичной и довольно жесткой молодой женщины Алена постепенно превратилась в мечтательную и задумчивую девушку.
Еще одна перемена (которая совсем не нравилась Саше): перестала Алена обращать внимание, чисто ли у них в комнате, прибрано ли, есть ли продукты в холодильнике, сварены ли щи или готово ли жаркое. Отстраненная от всего стала Алена, чудная, неузнаваемая.
А однажды, вернувшись из клуба, заявила:
— Знаешь, Саша, я уезжаю... Дней через десять, наверное.
— Куда, если не секрет?
— Не секрет, — мечтательно улыбнулась она. — Совсем не секрет. Наоборот. Я уезжаю на Алтай.
— Что-то я не слышал, чтобы у тебя там были родственники или знакомые.
— Точно, родственников нет. Но мы все родные на земле. Впрочем, о чем это я? Просто мы едем на Алтай... Искать одну гору...
— Мы — это твои знакомые по клубу?
— Да. По клубу. Кстати, Саша, — она подошла к нему, заглянула в глаза, — ты тоже можешь поехать с нами. Я тебя приглашаю. Я тебя зову, зову, зову...
— Ты это серьезно?
— Вполне.
— Куда конкретно ты меня приглашаешь? Ты помнишь, мы через неделю получаем груз из Турции, надо товар продавать?
— Через неделю? Ну, Сашенька, товар будет всегда, а на Алтай ехать нужно именно сейчас.
— Почему сейчас? — не понял Саша.
— Сейчас время. Пора. Понимаешь?
— Не понимаю. Ну, и что мы там делать будем?
— Сначала будем искать гору Шамбалу. Но это не главное.
— Шамбалу? Это еще что такое?
— Ты не слышал про Шамбалу? Впрочем, ты прав. Шамбала — она везде, она и на Алтае, и в Гималаях, и даже у нас здесь, в Подмосковье, может оказаться. Шамбала — это гора, конечно, но это тайна, которая скорей всего находится внутри нас самих.
— Ты не бредишь, Аленка?
— Я знаю, это странно для тебя звучит. Но ты пойми, я люблю тебя, я хочу, чтобы мы поехали вместе, я приглашаю тебя!
— Ну, если отдохнуть немного... можно, конечно.
— Не отдохнуть, Саша. Наоборот — потрудиться.
— Здесь вкалывай, там трудись, где и когда отдыхать тогда?
— Там труд — это совсем другое. Это не наше вкалыванье. Тот труд — это поиски самого себя.
— Да ладно трепаться. Мы давно нашли друг друга. Что еще надо-то?
— Саша, пойми: я серьезно с тобой говорю. Мы любим друг друга, это правда, мы любим друг друга давно, столько лет, но мы должны по-настоящему найти друг друга!
— И там, на этой горе Шамбале, там и найдем, конечно, друг друга? — усмехнулся Саша.
— Не обязательно. Но может быть... Дело не в самой горе. Дело в пещере, которую мы будем искать. На горе Шамбале есть сокровенная пещера Бинго, в этой пещере горит огонь откровения. Там, именно там, мы можем найти свое просветление. Мы освободимся от страданий, потому что главный источник страданий — наши желания. Если нам повезет, если мы будем достойны того, мы освободимся от желаний, найдя в этой пещере огонь откровения, который опалит нас и исцелит нас от главного зла в мире: ненасытности желаний!
— Ты свихнулась, Аленка.
— Нет, Саша, я говорю серьезно.
— Да не собираюсь я освобождаться от желаний. Вся наша жизнь — сплошное желание.
— Вот именно, Саша. Но желание это ненасытно, а потому бездонно и недостижимо.
— Да, доходилась ты в этот клуб... Чувствовал я: добром это не кончится.
— Это не только добро, это суть, истина, откровение и сокровище просветления.
— Может, тебя в психушку отвезти?
— Саша, я серьезно: через неделю я уезжаю на Алтай. Я люблю тебя и поэтому зову с собой. Я люблю тебя!
— А если я скажу: нет?
— Никто никогда не говорит по-настоящему этого сакраментального слова «нет». Это только кажется нам. Вот поэтому и нужно нам просветление...
— Нет, точно, ты сбрендила.
— Не говори так, Саша. Я уезжаю — и ты должен решить: вместе мы или порознь?!
...В замешательстве и недоумении поехал Саша в один из вечеров домой, к матери и отцу. Антона Ивановича, как обычно, дома не было (в командировке на Урале), а мать, Марина Михайловна, так обрадовалась Саше, так обрадовалась, что он даже растерялся:
— Ма, ты чего? Случилось что-нибудь?
— Нет, ничего, слава Богу, ничего. — Она обнимала и целовала Сашу в лоб, прижималась к нему, вдыхала в себя его родной, такой тонкий и почти забытый сыновний запах: — Просто я соскучилась! Вы совсем забыли нас с отцом, и ты, и Юрочка, ни одни не приезжаете, ни невест своих не показываете... Как я соскучилась, как я исстрадалась, Сашенька!
— Ну-ну, мама, что ты...
Они сидели на кухне, пили чай с клубничным вареньем, и глаза матери счастливо светились, когда она смотрела, как младший ее сын, ложечкой, как в детстве, ест и ест варенье из розетки (так и съест все варенье, а о чае не вспомнит). Она вновь кладет ему варенье и с улыбкой напоминает:
— А чай, Сашенька, а чай забыл? Ведь остывает.
— Да чаю я у себя напьюсь, а вот варенья такого, твоего, домашнего, когда еще поем?
— Вот и приезжал бы к нам почаще, вместе с Аленой. Как вы хоть живете, расскажи!
И Саша, воспользовавшись моментом, начал рассказывать матери свою историю; глаза у Марины Михайловны вначале округлились, а потом она сказала как отрезала:
— Так я и знала. Говорила я тебе, говорила: женитесь!
— Да при чем здесь это, мама?
— А при том, что были бы вы женаты, не бесились бы с жиру. Ишь, горы им какие-то подавай, пещеры, просветление... Детей надо было заводить, сколько раз просила тебя! Свадьбу надо было играть!
— Ну да, и живи потом в нищете.
— В какой нищете, в какой нищете, что ты выдумываешь?
— Да мы хотели, как люди, сначала денег поднакопить, на ноги встать, а потом...
— Ну да, пять лет деньги копили, на ноги вставали — и где они, ваши деньги? Жизнь так устроена, сынок, сколько денег ни копи — их никогда не будет. А сама-то жизнь проходит, чувства угасают, желания притупляются... Знал бы ты, как я мечтала, чтоб у вас ребеночек появился, девочка, внучка! Я бы нянчилась с ней, пестовала ее, она такая крохотная, маленькая, хорошая... Господи!
— Вот Аленка тоже об этом раньше говорила. А теперь перестала...
— Еще бы не перестать! Мужики так устроены: им когда много про детей говорят, они пугаются, капкан им все мерещится, каторга какая-то, прям хомут на шее.
Саша тут рассмеялся — весело, легко так, как в детстве, колокольчиком:
— А ты откуда знаешь, мам? Ведь точно — боимся мы.
— Еще бы не знать, жизнь прожила. Вот женщины и берут такую тактику: живут с вами, с олухами, как ни в чем не бывало, а в душе-то только и ждут, когда свадьба будет?
— Думаешь, и Аленка так?
— А она что, из другого теста? Все мы, бабы, такие.
— Не знаю, не знаю... Она мне всегда говорила, главное — любовь.
— Конечно, любовь. Правильно. А еще главней — свадьба, замужество. Ты что, пять лет с женщиной живешь, а еще не понял этого?
— Да свихнешься с вами, с женщинами-то, понимать вас...
— Небось не свихнешься, раз научился под юбку заглядывать. А взялся за гуж — не говори, что не дюж.
— Ладно, мам, это все лирика, конечно. Ты лучше скажи, что мне сейчас делать?
— Как что, как что делать? — всплеснула Марина Михайловна руками. — Да ехать с Аленкой, обязательно ехать, и думать нечего!
— На Алтай, по святым горам лазить? Пещеру с фонарем искать?
— Хоть на край света, но с ней. Она тебя потеряла, Сашенька, она тебя ищет. С нами, с бабами, такое бывает. Любишь, любишь, а потом, бац, разочаровалась в мужике. А это только кажется так: он сегодня такой, завтра другой, послезавтра третий, а в действительности он все тот же. Если любимый.
— Вот именно: если любимый...
— А ты сомневаешься?
— Да понимаешь, мам, ты давненько Алену не видела. Послушала бы, какой она бред несет, сама бы засомневалась.
— А хоть так, Саша, хоть этак, а выход один: девчонку одну оставлять нельзя. Надо ехать и Шамбалу искать, и пещеру, а главное, запомни: давно надо было жениться, свадьбу играть, детей заводить — вот и была бы вам одна Шамбала на двоих, вместе с пещерой Бинго!

Антон Иванович вернулся в Москву, и здесь ожидал его настоящий сюрприз. Лотерейный билет, который ему подарила когда-то Елена Михайловна, оказался счастливым: на него выпал выигрыш, автомобиль «жигули». Не сразу даже Антон Иванович и разобрался в сути происшедшего. Про билет он, конечно, давно забыл, но его, к счастью, проверила жена Марина Михайловна. Розыгрыш происходит по воскресеньям, в выходные дни; Марина Михайловна не знала, что и делать: где искать Антона Ивановича, куда звонить. Позвонила Елене Михайловне, та в свою очередь — писателю Баженову. И закрутилось...
Марина Михайловна настаивала, чтобы машину получила Елена Михайловна (она же подарила билет Антону Ивановичу). Елена Михайловна настаивала на другом: машина принадлежит писателю Баженову (он первый подарил ей билет, а она просто передарила его шефу). Писатель Баженов и слышать ничего не хотел ни о какой машине (во-первых, он в ней не нуждался; во-вторых, дареному коню в зубы не смотрят; нет, не подходит; бойтесь данайцев, дары приносящих; тоже не подходит; баба с возу — кобыле легче; нет, совсем не то...), одним словом, что ни говорите — машина не его. Подарок есть подарок, что хотите, то и делайте.
Каша заварилась нешуточная: всем, конечно, и машину иметь хотелось, но и лица своего терять тоже нельзя, — что делать?
Антон Иванович волевым решением сделал следующее. А именно: машину оформили на имя Елены Михайловны (и это правильно, правильно, справедливо! — поддержали все мужчины), но так как Елена Михайловна с этим не согласна, «жигули» временно (правильно, правильно: вре-мен-но!) передали в пользование Академии рецензирования. Ну, может, когда-нибудь документ какой-то отвести туда или сюда, — пожалуйста, машина подана. А пока Елена Михайловна будет учиться на курсах вождения автомобилем («Не буду, не буду!» — говорила Елена Михайловна, хотя внутренне очень даже не против была иметь права шофера и прокатиться на шикарном авто мимо какого-нибудь зазевавшегося мужичка), так вот, пока Елена Михайловна учится на курсах, автомобилем (временно) будет управлять по доверенности Максим Владимирович Котов.
Таково было соломоново решение Антона Ивановича.

Первая же поездка, когда Антон Иванович лично выехал на объект (за рулем, естественно, сидел вполне довольный и улыбающийся Максим), оказалась особо удачная. То есть удачная в том смысле, что и материал, конечно, был очень необычный, да и рецензия получилась блистательная, можно сказать, сногсшибательная.
— Вас ждать, Антон Иванович? — поинтересовался Максим.
— Нет, поезжай, свободен, — распорядился шеф, и так это у него хорошо получилось: «поезжай, свободен», что Антон Иванович сам удивился: неужели так быстро привыкаешь к удобствам?
Учреждение, в которое он приехал, находилось на отшибе города; да и все знают эти учреждения: бывшие бомбоубежища, которые разбросаны по всей Москве то там, то сям. Антон Иванович, как по лабиринту, спустился по довольно-таки накатанной дороге вниз, к массивным железным дверям, и нажал на кнопку звонка. Открыли ему не сразу, приглядывались в окошечко, наконец спросили грубо:
— Чего надо?
Антон Иванович показал свои документы: «Академия рецензирования».
— Ну, и чего это?
— Да вы впустите вначале. Начальство на месте?
— Начальство, гм... — Но массивную дверь все же открыли, впустили Антона Ивановича.
— С нами договор заключили, на срочное рецензирование. Я президент Академии.
— Президент? — Его хмуро и подозрительно обсмотрели с ног до головы. — Гм, президент... Тамара Семеновна, к вам, наверное?! (Тут Антону Ивановичу показалось, что охранник этот очень напоминает дядю Васю, местного философа, который когда-то глубокомысленно сказал: «В рай-то мы все попадем. Как только в аду окажемся...». Но тот ли это человек, Антон Иванович не успел сообразить.)
Издалека откуда-то, из потемок, показалась плотная фигура женщины, а пока Антон Иванович стоял и переминался с ноги на ногу (довольно душно тут было). Но духота — ерунда; запах вот стоял какой-то зловонный — это да, — чудовищный запах. Пока женщина подходила, Антон Иванович разобрал и табличку учреждения. Все честь по чести, как и значилось в договоре:

Бактериологические
Исследования
Новейшей
Гражданской
Обороны

Когда женщина подошла и представилась Антону Ивановичу, что-то показалось ему знакомым и в ней, но что именно, он сказать себе не мог.
— Пойдемте в мой кабинет, он вот сюда, направо.
Прошли в кабинет. Это было огромное помещение, можно сказать — пустынное, если бы не большое количество каких-то клеток и клетушек, стоящих не только вдоль стен, но и друг на друге. Но главное — опять этот тошнотворный запах вокруг, который как будто пропитал все помещение сверху донизу.
Стол Тамары Семеновны (именно так звали сотрудницу) стоял, как сфинкс, посреди этого пустыря с клетками, напоминающими зверинец. Тамара Семеновна предложила Антону Ивановичу стул, а сама села в кресло, напротив. Антон Иванович, отложив тросточку в сторону (она действительно теперь всегда была при нем), привычно достал из папки блокнот, ручку, и в течение всей беседы с Тамарой Семеновной делал в нем какие-то быстрые и только ему понятные пометки.
— Запах у вас какой-то... что-то прямо ужасное, — заметил Антон Иванович.
— А что вы хотите? Считайте, со всего района везут испорченные продукты.
— Испорченные продукты? — удивился Антон Иванович. — Зачем?
— Как зачем? В этом смысл наших бактериологических исследований.
— Не совсем понимаю...
— Да что тут понимать? В нашем районе сколько продовольственных магазинов, палаток, точек и прочего? Сотни. И отовсюду везут просроченные или некондиционные продукты.
— Так-так...
— Если учесть, что в настоящее время практически не существует биологически и производственно чистого продукта, так сказать стопроцентно качественного изделия, то все это и концентрируется постепенно у нас. Бомбоубежище сплошь завалено, извините, гниющими отходами и гнилостным сырьем.
— Так-так...
— Вы должны понять, Антон Иванович, что программа у нас хоть и простая, на первый взгляд, но осуществляться будет сложно, в два этапа.
— Какая программа?
— Ну как какая? Программа новейшей гражданской обороны.
— Понимаю, понимаю...
— Не думаю, что вы совсем четко понимаете. Теория новейшей гражданской обороны заключается в том, чтобы защитить наших граждан от полного физического истребления.
— Но так всегда, по-моему, было.
— Всегда, да не всегда. Так, да не так. Вы замечали, сколько нынче развелось по Москве бродячих собак?
— О да, замечал! Не только замечал, но пострадал от них лично. Вот, посмотрите. — И Антон Иванович натурально приподнял штанину и показал Тамаре Семеновне довольно свежие следы от собачьих клыков. — Вот только она меня и спасла, — кивнул он на трость. — Еле отбился.
Тамара Семеновна бросила внимательный взгляд и на его ногу, и на его трость и сказала неожиданное:
— Я вам, пожалуй, завидую.
— В каком смысле? — не понял несколько растерявшийся Антон Иванович.
— В том смысле, что вы смогли защитить себя. Наши бактериологические исследования как раз и направлены на то, чтобы защитить всех граждан, повторяю, буквально всех от возможного полного физического уничтожения.
— Но какая тут связь, Тамара Семеновна?
— Связь самая простая. Значит, как я поняла, вы хорошо себе представляете, сколько развелось бродячих собак по Москве?
— Да, да, представляю.
— А знаете ли вы, уважаемый Антон Иванович, что в Москве очень много лесных зон, парков, природных заказников или охранных территорий, в которых полностью — подчеркиваю, полностью! — исчезли животные: зайцы, лисицы, волки, белки, даже птицы, включая самых мелких?
— Что-то слышал такое, да, да...
— Так вот, все эти территории контролируются бродячими собаками, и площади эти не только в Москве, но и вокруг Москвы все более и более увеличиваются. По данным наших исследований, масштабы этого бедствия таковы, что в ближайшие десять, самое большее — пятнадцать лет население города катастрофически уменьшится, вплоть до самых низких величин, ибо в городе процент прироста диких собак прямо пропорционален проценту уменьшения гражданского населения. И где это происходит? В центре России, в Москве. Однако нам говорят: такого вообще нигде не может быть. А мы заявляем: не то что нигде, а везде наблюдается эта тенденция.
— Неужели дело так далеко зашло?
— Дело выглядит даже гораздо хуже, Антон Иванович, потому что человек, как биологический вид, проявляет легкомысленную беспечность как по отношению к своему настоящему, так и особенно по отношению к будущему.
— Что же вы предлагаете?
— Мы предлагаем человеку одуматься. Это как общая мысль. А конкретно — мы предлагаем двухэтапную программу гражданской защиты населения от полного исчезновения.
— Интересно, интересно...
— Можете ли вы поверить, что человек — сам человек — не в состоянии решить эту проблему?
— То есть вы хотите сказать...
— Я хочу сказать: человек, как социальное и как нравственное — особенно нравственное — и как даже биологическое существо, не сможет справиться с этой проблемой. Во-первых, человек жалостлив, и вместо того чтобы бороться с бродячими собаками, он еще увеличивает их количество. Я это называю: нравственность навыворот.
— Нравственность навыворот, — быстро записал в блокноте Антон Иванович. — Никогда не слышал такого выражения.
— Ну, это можно объяснить так: показная, ложная, фальшивая, сюсюкающая нравственность. За примером ходить не надо: пол-Москвы, как полоумные, развели в своих квартирах собак, а еще пол-Москвы подкармливают везде, где только можно, бродячих собак. Есть такой ложный девиз: мы в ответе за животных...
— Но это действительно так, Тамара Семеновна.
— Да, мы в ответе за животных, но — за всех животных, в том числе и за человека как за биологический вид. Согласны?
— Конечно.
— Итак, продолжаю: сам человек не справится с этой бедой потому, во-первых, что он жалостлив, а, во-вторых, потому — и это самое важное, подчеркните у себя, — что он уже физически не в состоянии решить эту задачу.
— Почему?
— Сил не хватит. Умения. Воли. Хитрости. Упорства. Человек, как биологический вид, на сегодняшний день уже не может справиться с бродячими собаками, тоже как с биологическим видом.
— Но какой же выход, простите, Тамара Семеновна? Пропадать?
— Нет, не пропадать. А довериться нашим бактериологическим исследованиям.
— В чем же они заключаются?
— А вот в чем. Вы говорите — запах у нас?
— Да, запах, простите, конечно, ужасный. Сейчас я привык несколько, но в начале, извините, как в туалет вошел.
— Так вот, некондиционные и просто испорченные продукты (а к ним, положа руку на сердце, Антон Иванович, можно отнести буквально все сто процентов выпускаемой нынче продукции; но это я так, к слову, об этом не пишите, пожалуйста) привозят к нам в бомбоубежище. И что мы делаем с этой продукцией? В определенных местах (мы их называем кормушками) эти продукты доводятся почти до гниения, а затем выставляются на съедение крысам.
— Каким крысам?
— Обыкновенным urbis (городским) крысам. Видите, сколько у нас лабораторных клеток? — Тамара Семеновна ткнула пальцем в клети и клетушки, которые стояли в кабинете вдоль стен и друг на друге.
— Однако при чем здесь крысы?
— А крысы при том, что они, как вид, и только они гораздо сильней и устойчивей, чем вид бродячих собак (о человеке и говорить не приходится). И поэтому только крысы могут одержать победу в борьбе с бродячими собаками. У них нет наших, человеческих «во-первых» и «во-вторых».
— Я все-таки не понимаю... — в недоумении пробормотал Антон Иванович.
— И не только вы. Все гражданское общество не понимает. А мысль простая. Тем крысам, которые содержатся в наших лабораторных клетках, через гниющее и гнилостное питание мы вводим специальный фермент. Этот фермент формирует в крысах особый модуль поведения, создает, так сказать, новый биологический инстинкт: крысы начинают нападать на бродячих собак и со временем полностью уничтожают их как вид.
— Но...
— Простите, Антон Иванович, я еще не закончила. По нашим исследованиям, скорость размножения крыс гораздо выше прироста диких собак, и таким образом в течение десяти — пятнадцати лет, когда, казалось бы, именно собаки должны довести гражданское население до полного исчезновения, они, собаки, и будут уничтожены своим заклятым врагом — нашими urbis крысами.
— Страшноватая картина... А что делать потом с самими крысами, Тамара Семеновна? Их разведется такое количество, что и нам несдобровать?
— А для этого есть второй этап нашей программы. Первый этап — полное истребление бродячих собак (ввиду их угрозы самому существованию homo sapiens). А второй этап — полное самоуничтожение крыс.
— Насколько я знаю, не так-то легко это сделать. Крысы, как вид, намного старше человечества.
— Человечество давно имеет возможность стереть с лица планеты крысу как биологический вид. Но не делает этого. Опять же ввиду ложно понятой гуманности. Но, к счастью или к сожалению, придется это сделать. И мы можем это сделать.
— Каким образом?
— В крысином организме есть одна тайна. (В человеке есть та же тайна, но и об этом вы не пишите, Антон Иванович, не надо, это чревато...) Тайна эта — тяга к самоистреблению. Если крыса начинает поедать другую крысу, она уже никогда не остановится. В наших лабораторных исследованиях мы давно получили особый продукт (кстати, такие лабораторные исследования довольно успешно проводятся и в других странах), с помощью которого мы направим крыс на самоуничтожение, грубо говоря — на самогрызение. Могу вам хоть сейчас продемонстрировать опыт...
— Нет, нет, что вы, Тамара Семеновна!
— А, боитесь, — зловеще улыбнулась она. — Вот все вы так. А опыт простой. На ваших глазах я брошу крысе-крысоедке несколько крыс, она укусит нескольких из них, и начнется столпотворение: пока все не упадут в смертельной борьбе, они не успокоятся.
— Какие страсти, упаси нас от них! — невольно воскликнул Антон Иванович.
— Ну, это вы с непривычки так говорите. А вот представьте, что скоро людей совсем не останется, вот тогда у вас волосы действительно дыбом встанут. Что крысы! Крысы эти игрушкой покажутся. Кстати, вы обратили внимание, бродячих собак все-таки стало меньше?
— То есть как меньше, если мы с вами только что говорили, что — больше?
— Ну да, больше, конечно, в абсолютном цифровом исчислении. А если говорить о локальных участках, то успехи налицо. Я имею в виду, что в определенных районах, вот как у нас здесь, крысы почти полностью уничтожили собак. Вот в каком смысле я говорю.
В это время в кабинет Тамары Семеновны заглянул охранник, тот, который так долго присматривался к Антону Ивановичу:
— Тамара Семеновна, там Юрка приехал, некондиционку привез.
— Сейчас, сейчас... Ну что, Антон Иванович, я думаю, вам понятна наша, так сказать, глобальная двухэтапная программа?
— Понятна, понятна, конечно.
— Вот и хорошо. Ждем от вас профессиональной рецензии в соответствии с договором. А сейчас, извините, мне некогда. Прибыл продукт. Пойдемте.
Она быстро поднялась с кресла, и Антон Иванович последовал за ней. Ворота бомбоубежища на этот раз были распахнуты настежь, и огромный фургон, пятясь задом, почти полностью перегородил проход. Протискиваясь по узкому коридорчику, Антон Иванович почти лоб в лоб столкнулся с шофером, который, открыв дверцу кабины, неожиданно спрыгнул вниз. Оба они, столкнувшись, с недоумением смотрели друг на друга.
— Юра? Ты что здесь делаешь?
— Как что? Работаю, папа. А вот ты что у нас делаешь?
— Да вот, пришел по делам Академии...
— Какой Академии, папа?
— Да наш Департамент теперь Академией называется. А я ее президент.
Юра, располневший, вальяжный, слегка полысевший и выглядевший старше своих лет, неожиданно подмигнул отцу:
— Поздравляю, господин Президент! На повышение пошел?
Самое странное в этой ситуации: должен бы больше растеряться Юра, а он ничего, держался молодцом. Надо же...
— А ты-то как здесь? Ты же вроде на рынке... или нет, как это называется, «бомбишь»... или что теперь? Как?
— Нет, папа, я теперь наукой занимаюсь, крыс помогаю разводить. Вот, познакомься, это моя половина, так сказать, Тамара Семеновна...
Тамара Семеновна неожиданно покраснела до корней волос и, что еще более неожиданно, протянула руку Антону Ивановичу, как для знакомства.
— Ах, так вы и есть Тамара Семеновна? — забормотал Антон Иванович. — Очень рад, очень рад...
— На рынке мы с Тамарой были два сапога пара, обыкновенные торгаши, по необходимости. А на самом деле Тамара Семеновна, папа, — сын опять подмигнул отцу, — видный научный работник, кандидат биологических наук. «Разведение крыс как метод достижения биологического равновесия жизни» — так, кажется, называется ее диссертация. У нее вообще много регалий, всех не упомнишь.
— Поздравляю вас, поздравляю! — тряс руку даме Антон Иванович.
— Ну а я, как видишь, я везде на подхвате. Для меня жизнь, папа, это сказка, причем сказка с хорошим концом.
— Ты вот что, балагур, — улыбнулся наконец и Антон Иванович. — Вы бы лучше с Тамарой Семеновной к нам на чаёк заглянули. Познакомились бы поближе. А то мама говорит: сто лет тебя не видала.
— Как-нибудь, как-нибудь, папа... Обязательно! А сейчас, извини, работать надо. Некондиционку привез. Помогаем обороне граждан от полного исчезновения.

Когда встал вопрос, где хранить «жигули», куда ставить на ночь и прочее, возникли разные варианты, но, пожалуй, самая лучшая идея пришла в голову Антону Ивановичу. Он вспомнил, что его сосед по дому, Тимур Терентьевич, был председателем гаражного кооператива, — почему бы не обратиться по-соседски к нему? Тем более что знакомство их — худо ли, бедно — не только благополучно состоялось, но и продолжалось потихоньку. Не особо, конечно, близкое, но все же...
Тимур Терентьевич, как всегда, вытаращил глаза, когда увидел неожиданного гостя, но мысль Антона Ивановича ухватил быстро, прищурился, прикинул, покумекал и сказал:
— А что, академик, есть у меня один вариант. Пойдем-ка...
С некоторых пор он начал называть Антона Ивановича не «учителем», а «академиком» (то ли с еще большей усмешкой, то ли, наоборот, действительно повысил его чином в своем внутреннем ранге). Кроме того, когда-то, лет десять назад, на заре гаражного строительства, Тимур Терентьевич оформил пять-шесть гаражей на себя, но через подставных лиц (в основном — дальних родственников), и вот теперь помаленьку сбывал гаражи по выгодной цене: покупал когда-то — за копейки, продавал сейчас — за тысячи долларов.
Пошли в гаражи (они тут рядом с домом, в низинке: там речка домашняя течет, родник, кладбище, ракитки благоухают — хорошо, привольно), посмотрели несколько вариантов.
— Вот этот бери, академик, не прогадаешь, — указал Тимур Терентьевич.
— Почему?
— Хоть ты и академик, а все равно дурак. А потому что, видишь, он на взгорке? Значит, там сухо всегда. И машина ржаветь не будет, и буксовать не придется.
— Беру. Деньги сейчас?
— Ишь какой прыткий. Сначала надо документы оформить. Заявление написать. В районной управе заверить. Мол, так и так, с правилами содержания гаражей знаком, в случае форс-мажора на компенсацию не рассчитываю, обязуюсь поддерживать порядок и прочее.
— Да я на все согласен. Лишь бы было куда машину ставить...
— Это, академик, все так говорят. Поначалу. А потом в глотку вопьются — не оторвешь.
Несколько дней оформляли документы, все прошло хорошо, благополучно. И вот теперь они втроем: Тимур Терентьевич, Антон Иванович и сторож гаражей Егор Егорович как бы обмывали сделку, что ли, сидели вокруг небольшого ящика, поставленного стоймя, и пили водку. Ну, как пили: Антон Иванович — тот только пригубил, Тимур Терентьевич смело маханул стакан и смачно хрустел огурцом, а Егор Егорович — тот был на особом положении, сейчас ему, днем-то, нельзя, так ему отлили на вечер «чекушку», и он сидел, казалось, самый довольный из троицы в предвкушении, наверное, вечерней законной выпивки.
— Деньги-то когда, сейчас, может? — шепнул Антон Иванович Тимуру Терентьевичу на ухо, на что тот ответил (тоже на ухо):
— Кто такие дела при свидетелях-то делает, академик? — А вслух громко сказал: — Вот, Егорыч, смотри, академика не обижай. Это мой кадр. Самоличный, так сказать...
— Да что вы, что вы, Тимур Терентьевич, — поспешно закивал сторож, — как можно...
Надо сказать, не только Егор Егорович, но и все автовладельцы боялись этого бывшего военного прокурора, а ныне, кажется, какого-то то ли народного заседателя, то ли народного обвинителя, одним словом — боялись Тимура Терентьевича как огня, никогда и ни в каком случае не хотели бы связываться с ним.
— Вот скажи тогда, Егорыч, только начистоту: как он тебе, этот академик? Только смотри, не ври мне!
— Очень даже приличный человек. Сразу видно, культурный, образованный. Но тихий, спокойный. Чего нам еще надо?
— А не надоели тебе, Егорыч, все эти тихие да образованные? Не хотелось бы тебе однажды взять и послать их куда-нибудь подальше?!
— Ну что вы, Тимур Терентьевич, как можно, что вы говорите.
— А вот я бы их... ну-ка, Егорыч, плесни-ка мне и академику еще немного...
— Я пас, пас, Тимур Терентьевич! — замахал руками Антон Иванович.
— Вот видишь, он пас... Ладно, налей мне. — И, выпив, крякнув для убедительности, Тимур Терентьевич продолжил: — Он «пас» не только в выпивке. Они везде и во всем пасуют, оттого и трещит государство наше. Да что трещит — давно треснуло. А я его соберу! Вот так возьму, — сжал с силой кулак Тимур Терентьевич, — и соберу! Понял, академик?
— Это непременно нужно сделать, — согласился Антон Иванович. — И я в этом обязательно помогу.
— Врешь ты все, академик! И все всё врут! Никому не верю. Даже себе не верю. Вот дожил военный прокурор!
— Вера, она дело хитрое, — вставил слово Егор Егорович.
— Ты еще будешь философствовать. А впрочем — ну, говори!
— Вера — это штука такая: сегодня ты жив, а завтра тебя нету. Вот и вся вера.
— Ну, народный философ! Защитник веры! Понял хоть сам, что сказал?
Посидели еще немного, допили водку. Егор Егорович закупорил свою «чекушку» газетной затычкой, и поднялись выходить из гаража.
— Вот, держи, академик, ключи от замка, — протянул Тимур Терентьевич ключи Антону Ивановичу. — Один внутренний, другой от висячего замка. Смотри, запирай покрепче, у нас тут, бывает, балуют.
— У меня не забалуют, — вставил словцо Егор Егорович. — У меня с этим строго.
— Строго у него! — махнул рукой Тимур Терентьевич. — Ври, да не завирайся. Ладно, академик, держи ключи, запирай да пошли. Работы в этой жизни невпроворот.
Антон Иванович закрыл гараж, и вот, когда они уже тронулись с места, Антон Иванович тросточкой своей, с которой, мы знаем, теперь никогда не расставался, отпихнул от ног арбузную корку. Корка отлетела чуть вперед и лежала себе спокойно, и надо сказать, что у Антона Ивановича было даже какое-то предчувствие, даже уверенность какая-то внутренняя была в чем-то, а в чем — трудно сказать, но именно на эту арбузную корку нечаянно наступил ногой Тимур Терентьевич, наступил, поскользнулся и упал навзничь. А на земле, на несчастье, рядом с арбузной коркой, валялся камень, и небольшой такой, невзрачный, но острый, зараза, как штык, и вот об этот камень и ударился виском Тимур Терентьевич.
Умер он сразу, в мгновение ока, как молния сверкнула: раз — и нету. Хорошо, свидетели были, два человека, а то не миновать бы беды. Уголовное-то дело завели, да что толку: человек сам поскользнулся — сам и убился. Вот так.


Часть четвертая


ЧЕЙ — ЧЕЙ-ТО — НИЧЕЙ

Всегда, когда Нина решалась на что-то серьезное, она приезжала теперь на родину, в бывшее ханское городище, в Гиреево. Мама, правда, давно умерла, но дом родной остался, да и три сестры жили-поживали да добра наживали совсем неподалёку. Старшая сестра осталась в материнском доме, а две помладше ушли к мужьям, одна в соседское Снетаново, другая в Парамошки. Никогда прежде не сталкивалась Нина ни с каким язычеством, на родине о таком и не слыхали, а ей оно почему-то глубоко запало в сердце, опалило душу. Будто отец Максима Владимир Викентьевич был и ее отцом, родным; даже больше: будто Владимир Викентьевич был отцом не Максима, а именно ее, Нины, потому что в Максиме не звучало с такой силой отцовское, не откликалось, а вот в Нине — да, звучало и находило отклик.
Она знала теперь твердо, что рано или поздно уедет в Нижние Дворики, она как бы видела себя помощницей Мартемьяны Фирсовны, молодой хозяйкой и хранительницей угасающего очага. Вот и нельзя, чтобы он погас совсем, этот очаг, его надо поддерживать молодой руке.
Казалось бы, почему на родине нельзя зажечь такой же, пусть крохотный, но святой языческий огонек?
Нет, здесь что-то не то было. То ли близость Москвы мешала, то ли люди совсем другие в округе, но только ни о каком язычестве тут и помыслить нельзя было, о святости или о чистоте; здесь все было по-иному.
День и ночь по Гирееву неусыпно бродил только один человек, как призрак, Дикий полковник Бинго (такая у него кличка была). Когда-то он действительно был полковником, одно время в шестидесятые годы служил лейтенантом на Кубе, вместе с нашими ракетчиками, и там подружился с кубинским капитаном Бимбо, и вот все рассказывал о нем: Бимбо да Бимбо. На русский лад легче другое произнести: Бинго, да и к слову этому мы теперь привыкли, поэтому сколько полковник ни поправлял посельчан, ничего не выходило: приклеилось к нему «полковник Бинго». А когда он совсем одичал, когда опустился и ходил-бродил по поселку небритый, немытый и неухоженный, к нему окончательно прилипло прозвище: Дикий полковник Бинго.
День и ночь ходил-бродил он по ханскому городищу Гиреево и бил словами, как колотушкой, всегда одно и то же, но на разный лад:
— Мерзавцы! Подлецы! Негодяи! Трусы! Погубители! Выходи! Полковник Бинго вызывает вас на дуэль!
Или в другом порядке:
— Негодяи! Подлецы! Душители! Мерзавцы! Трусы! Выходи! Полковник Бинго вызывает вас на дуэль!
Нина знала историю его жизни: когда-то, когда он был еще в силе, у него имелась семья: жена, дочь и сын, а потом изменилось время, но не смог измениться полковник, вот жена и дети увезли его сюда, в маленькую подслеповатую дачу-халупу, чтобы легче ему было сражаться с врагами; раз в месяц жена привозила ему пенсию, которую полковник спускал за несколько дней, а потом нищенствовал и побирался. Там, в Москве и вообще везде, он был ничей, он никому не был нужен, его время ушло, его время — погибать и безумствовать: что проку от человека, у которого за душой пять копеек, но даже и эти копейки он зарабатывать не имеет желания; у него есть только одна страсть: кричать и кричать о несправедливости жизни! Напоминать людям одно и тоже: «Трусы! Негодяи! Подлецы! Воры! Душители жизни! Выходи! Полковник Бинго вызывает вас на дуэль!»
Нет, о какой тут святости и язычестве говорить, когда рядом с Москвой, в двух шагах от нас с вами, бродит и бродит Дикий полковник Бинго и вызывает всех подряд на дуэль.

Антона Ивановича мучило, что деньги за гараж он так и не отдал Тимуру Терентьевичу, и вот однажды он собрался с духом и позвонил в дверь соседки наверху. Она отворила не сразу, как бы колебалась, открывать или нет, а когда дверь распахнулась, Антон Иванович заметил, что соседка не совсем в себе: то ли выпившая, то ли просто странная, но какая-то непонятно какая, не похожая на себя.
(Но с другой стороны, какой ей быть после всего случившегося?)
— Слушаю вас.
— Вы понимаете, так получилось, что... как бы это сказать... деньги, деньги...
— Тимур Терентьевич остался вам должным?
— Нет, что вы, Антонина Ивановна. Совсем наоборот.
— То есть?.. Странно, он многим, оказывается, остался должен...
— Нет, нет, это я как раз ему должен.
— Знаете, я не хочу вникать в его денежные дела. — Она слегка пошатнулась, и Антон Иванович осторожно так поддержал ее под локоть. — К тому же я не совсем хорошо себя чувствую...
— Я понимаю, понимаю, простите... примите мои соболезнования.
Антонина Ивановна вдруг внимательно-изучающе посмотрела Антону Ивановичу в глаза и произнесла неуверенно:
— Вы, кажется, шампанское любите?
— Я? Шампанское? Ну так, да, бывает...
— Вы знаете, мне так плохо сейчас. Извините, говорю прямо. Может, вы зайдете, разделите мое горе?
— Ну, конечно, конечно. Давайте помянем Тимура Терентьевича. Вот, кстати, деньги. — Он протянул было сверток, но она твердо отстранила его:
— Никаких денег, Антон Иванович. Я не имею к ним никакого отношения.
— Но как же быть?
— Ах, оставьте... Проходите. Вот сюда, на кухню. Обувь можно не снимать.
И она пошла впереди него, в туфлях на высоких каблуках, и, когда она шла, Антон Иванович невольно отметил, какая у нее прекрасная юная и в то же время женственная фигура.
На столе на кухне шампанского не было, только водка, хлеб и соленые огурцы.
— Шампанское в холодильнике, пожалуйста. Хотя...
— Ну да, я тоже хотел сказать... Вроде бы в таких случаях не пьют шампанское?
— Я не разбираюсь в этом. Решайте сами.
— Давайте уж лучше водку.
— Давайте.
Они выпили не чокаясь, Антон Иванович только сказал: «Светлая память ему, Тимуру Терентьевичу... С гаражом вот помог мне».
Антонина Ивановна едва заметно улыбнулась, и опять, как давно когда-то, Антону Ивановичу показалось в ее улыбке что-то необыкновенное: тихая, грустная улыбка, но с какой-то затаённой безуминкой и горестной покорностью в глубине. Он помнил, хорошо помнил, Антон Иванович, что такую же потаённую безуминку в глубине глаз однажды видел и у их собаки Бинго, но главное — это их одинаковые охро-золотистые, лучистые и отрешенные глаза.
И вот из этих женских золотистых глаз неожиданно полились спокойные глубокие слезы.
— Я не могу жить... Я не знаю, как жить, — говорила она без всяких всхлипов и надрыва, а спокойно и просто. — Я не хочу жить, Антон Иванович.
— Ну что вы, что вы, Антонина Ивановна...
— Объясните мне, почему, зачем, за что?.. Я не понимаю.
— Вам нужно просто успокоиться, взять себя в руки.
— Совсем недавно я была, казалось бы, самой счастливой женщиной на свете (только я не понимала этого). У меня был сын Митя, был муж, у нас была собака, а теперь вдруг у меня никого и ничего не осталось... Как это страшно, как это непонятно!
— И тем не менее надо держаться.
— Держаться? Ради чего и кого? Вы себе можете представить, что у меня совсем никого нет, я осталась одна... а зачем это? почему? для чего?
— Как ни банально это покажется, Антонина Ивановна, но человек должен просто жить. Вопреки всему. И тогда обязательно находится смысл.
— Вы так думаете?
— Я в этом уверен.
— Я заметила: люди говорят очень много слов. Я заметила это почему-то совсем недавно. И в этих словах главным образом — пустота.
— Пустота. Возможно. Тем не менее и все хорошее тоже возникает как бы из ничего, из ниоткуда. Ну, то есть человек живет-живет, ничего как будто не происходит, и вдруг, раз, происходит что-то совершенно невероятное, неожиданное и неординарное.
— Например, что может произойти в моем случае?
— Например... Может, вам покажется это дико или глупо, но, например, любовь.
— Любовь?! — Она хотела было рассмеяться: так это грубо и пошло ей показалось, но вместо этого еще больше расплакалась: — Что вы говорите, ну что вы говорите?!
— Это я для примера... Иносказательно... К тому, что в жизни происходят самые невероятные повороты. Человек сам не знает, что его ждет впереди. Даже что его ждет через минуту.
Она плакала и смотрела на него умоляющими грустными безумными глазами. Она, наверное, сошла с ума, но она неожиданно даже для самой себя прошептала ему:
— Поцелуйте меня. — И закрыла в трепетном ожидании глаза.
Что было делать? Он поцеловал ее осторожным тихим поцелуем, но она вдруг мягко, не раскрывая век, положила ему руки вначале на плечи, потом обняла его уже крепко, страстно-отрешенно, потерянно, и зашептала в исступлении:
— Если вы говорите неправду, я вас убью, я вас убью!..
— Какую неправду, о чем вы? — шептал он тоже в ответ.
Они целовались как помешанные, как молодые неопытные исстрадавшиеся по любви и ласке люди, и поэтому оставим их одних, не будем подслушивать и подглядывать.


Вот так, иногда, начал Антон Иванович заходить к соседке в гости. И когда жена Антона Ивановича, Марина Михайловна, слышала, кроме ненавистного цоканья женских каблуков по паркету, еще и мужские шаги, ей и в голову не приходило, что это ходит над ней ее собственный муж, Антон Иванович. (Тросточку он всегда оставлял в прихожей Антонины Ивановны.)

Над Москвой пронесся страшный ураган. Он выкорчевывал деревья, разбивал витрины магазинов, крушил рекламные щиты, сдувал, как пушинки, зазевавшиеся автомобили, особенно легкие иномарки, срывал крыши с домов и даже перевертывал трамваи. Он залил пол-Москвы хлябью и хмарью, покрыл ее мраком и теменью (среди белого дня), закружил ее в ветре и смерче, обнажил ее срамы и тайные покровы. Но удивительней всего было то, что в Москве не погиб ни один человек, наоборот, отмечался какой-то необычный общий подъем духа (хотя осознано это не было, конечно, даже не было точно сформулировано в вездесущей печати). Может, именно так будет чувствовать себя человечество, когда наступят последние кануны, — в особой, неподдающейся осознанию эйфории.
Писатель Георгий Баженов, несколько обескураженный собственным самочувствием (то ли это он был в своем теле, то ли не он — не поймешь), позвонил Марии Поднебесной и без всяких шуток поинтересовался:
— Слушай, сейчас вторая половина сентября... Ты мне объясни, я еще на Земле или я уже улетел?
— Ты еще здесь, дорогой, успокойся.
— Но ты же говорила... после бабьего лета... И тут вдруг такой ураган... что это?
— Да, мы, то есть все те, кто записался, мы готовы. И огромные гравитационные силы как раз показывают нам, что они рядом, они послали нам ураган, как знак, разве ты не слышал, как официально назван московский ураган?
— Нет, что-то не приходилось... Смотрю, наоборот: газеты наши язык прикусили.
— Все тайфуны, циклоны, вихри, цунами ученые обязательно называют ласковыми женскими именами, человечество как бы стремится задобрить стихию, образумить и облагородить ее, но наш ураган назвали строго и просто — Бинго. И это тоже знак, дорогой ты наш писатель.
— Знак чего?
— Знак того, что люди, которые и слыхом не слыхивали ни о каких Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах (БИНГО), вдруг называют, казалось бы, обычный, а в действительности знаковый ураган в Москве этим же самым словом — Бинго. Тебе не кажется, что таких совпадений просто-напросто быть не может, это исключено даже по теории относительности Эйнштейна?!
— В самом деле, любопытно.
— Так вот, эти силы показывают нам: они здесь, они рядом, но одновременно они дали знать: нас еще слишком мало. Нас, которые осознали необходимость перенесения себя в четвертое измерение! Очень мало людей, достигших интеллектуальной зрелости. А именно: понимания того, что не о теле надо печься, а о мысли. Кто не хочет жить вечно? Казалось бы, хотят все, но это только пустая болтовня. И нам нужно просто сказать: да! Согласиться! И тогда мы сами по себе, навечно, окажемся в иных мирах, в иных измерениях, и пусть мы не будем ощущать себя телесно, но мы — будем, мы будем существовать в виде мысли.
— Да это я понимаю. Я и говорю: я согласен. В виде мысли — это же прекрасно. Только о том и мечтаю. И семью свою подготовил. У меня все согласны. Только ты мне одно скажи: когда я улечу туда, я буду знать об этом?
— Это будет единый гравитационный рывок. Лучшие из лучших окажутся там, в другом бытии, в другом измерении, но ты, телесный, останешься здесь, нужна ведь твоя мысль, твое согласие, больше ничего.
— Так, может, я уже улетел? Охота побыстрей там оказаться, осмотреться...
— Это не шутки, Георгий. Ты все улыбаешься, я чувствую... А вот ураган над Москвой — это в самом деле не шутки. Ты должен согласиться.
— Еще бы. Сидел, смотрел в окно — ужас. И главное, томление какое-то внутри: я это или не я? Ты же не объяснила...
— Когда ты улетишь, ты и не узнаешь об этом. Тот, который будет там, на Великих Орбитах, тот будет видеть тебя здешнего, а ты, здешний, того себя не увидишь.
— Ты-то откуда знаешь?
— Мне дано. Кстати, ты нашу Леночку когда увидишь?
— Елену Михайловну? Да хоть завтра. Как раз к Антону Ивановичу собираюсь.
— Передай ей, что индус (тот, скажи, в красном тюрбане) тоже хочет поближе познакомиться с ней.
— А он записался?
— Куда записался?
— Как куда? В наши списки? А то ишь, с нашими девочками заигрывает...
— Эх, Георгий, несерьезный ты человек. Все шуточки да прибауточки. А дело грандиозное. Небывалое. Из небытия в вечное бытие мысли — что-нибудь подобное было во всемирной истории человечества?
— Во всемирной истории? Кто ее знает-то, всю историю человечества... Значит, я еще здесь?
— Ты здесь.
— Ну, спасибо. А ты?
— Что я?
— Ты здесь?
— И я здесь. Ладно, ну тебя! Приходи в четверг, в связи с ураганом Бинго у нас внеочередное заседание записавшихся...

До Алтая они не доехали.
Очень долго Саша чувствовал себя не в своей тарелке, он как бы попал в совершенно непонятный для себя мир, даже не мир, а просто оказался среди людей (причем людей молодых, моложе его), которые вовсе не походили на всех остальных.
Ехали в поезде, в двух купе, восемь человек. Уже на подъезде к Тюмени Алена чувствовала себя совсем плохо, ломило виски, ныли кости, болела грудь. Далай-Алеша (которому и было-то всего девятнадцать лет) менял одну сгоревшую свечу на столике у изголовья Алены за другой, и особый восточный, какой-то запредельный аромат-фимиам постоянно струился в купе. Во втором купе ребята потихоньку били в бубен и пели, верней, как бы тихо проговаривали непонятные песенные слова-речитативы, и, слушая их, Алена невольно улыбалась. Одетые все в оранжевые длинные хитоны (кроме Алены с Сашей), коротко постриженные, с погружённым в себя взглядом, эти необычные ребята производили на всех странно-отрадное впечатление. Во всяком случае, никто в вагоне не пытался ни обидеть их, ни критиковать, ни тем более оскорбить грубым словом, и всё потому, что от всех от них, незримо и неслышно, исходила некая благодать, покой, умиротворение и особый душевный настрой.
Жизнь — это как бы одно, а они — это другое; ничего, оказывается, совсем не нужно в этой жизни, кроме главного: освободиться от самого себя, от безмерно желающего и ненасытно хотящего «я», — всё миф, всё блажь, всё суета сует и иллюзия. От желаний и претензий к миру все наши страдания, нужно отрешиться от разрушающего нас «эго», высвободить себя для нирваны, для приятия мира не таким, какой он есть в своей жестокости и жесткости, а таким, каков он есть в нашем просветленном сознании. Просветление — основа основ человеческого существования, ибо без просветленности будешь всегда желать, а от желаний будешь всегда страдать. Ты — просветлённый — рожден не для желаний и страданий, ты рожден для света и нирваны, твое наслаждение не в обладании, хотении и имении, а в отказе от соблазнов мира.
Что мог понять во всем этом неподготовленный Саша? Душа его томилась рядом с этими молодыми буддистами, а кроме того, душа и стыдилась, как бывает всегда, когда встречаешься с чем-то таким, что, ты чувствуешь, хоть и чуждо тебе, но высоко и чисто, а кроме того, душа и возмущалась, словно тебя кто-то незримый и невидимый обижал: виноват ли ты, что ты не знал, не слышал, не ведал обо всем этом, а теперь словно чувствуешь для себя и в себе укор?..
После Тюмени Алене стало плохо не на шутку, ее заливал жар и озноб, зубы потихоньку, как стакан на блюдце в купе, стучали друг о друга, температура подскочила под сорок, и не оставалось ничего иного, как высадиться Саше с Аленой в каком-нибудь подходящем месте. (Такое решение приняли все буддисты во главе с далай-Алешей.)
Этим местом оказался маленький пристанционный городок Ишим.
Здесь, в Ишиме, Саша снял небольшой двухместный номер в самой заштатной, если не убогой, гостинице недалеко от вокзала (в расчете на то, что Алена быстро поправится и они еще смогут догнать друзей) и вызвал врача.
Оказалось — острое простудное заболевание: в поезде Алену прохватило сквозняком, и вот результат...
Саша (как ни странно) в некотором смысле был даже рад, что они отстали, что Алена заболела, потому что...
Потому что не готов он был для таких путешествий, и теперь словно сама судьба сжалилась над ним, и вот они здесь; пусть Алена больна, но они опять одни, вдвоем, и никто больше Саше не нужен.
Он приносил Алене с рынка душистые антоновские яблоки, в которых, кажется, утонул в эти осенние дни весь небольшой провинциальный городок Ишим; он приносил ей охапки бордово-красных кленовых букетов, он приносил ей ветви рябин с гроздьями пунцовых и горьких ягод; и Алена улыбалась ему. Или улыбалась чему-то своему, но улыбалась. И это главное.
Весь город Ишим, казалось, утопал в эти дни в изумительном трехцветном царстве: сочно-зеленая крупная антоновка, горящая жаркая сухость бордовых кленов и пурпурная зрелость горькой рябины.
В такой сказке они еще не бывали.
День за днем Алене становилось лучше, она еще не выходила из гостиницы, но из постели поднималась, от слабости ходила как пьяная или как завороженная, с блуждающей нежной улыбкой на губах; в первые еще дни, когда Саша пытался обнять ее, приласкать, она незримо сопротивлялась, шептала: «Ну что ты, Сашенька, не надо, я болею, не надо...»
Он не настаивал; он обижался, но не настаивал, понимая: она и в самом деле больна.
Но однажды, когда она лежала в кровати, словно утопая в царстве этих душистых крутобоких антоновок, прокаленных жаром медовых кленов и сладко-горькой рябины, она, Алена, сама протянула к нему руки и прошептала: «Сашенька, милый...»
Они любили друг друга в гостинице Ишима, как не любили никогда до того: неистово, страстно, потерянно, будто очнувшись от долгой разлуки или несправедливой ссоры. Они лежали, мечтали, думали, строили планы, и, как всегда бывает с влюбленными, не совсем точно слышали друг друга, но это не мешало им чувствовать близость и родство.
— Ведь все равно, Саша, обещай мне, мы отправимся с тобой когда-нибудь вместе искать Шамбалу. Ведь правда?
— Ну, конечно, конечно, — соглашался он, — главное, чтобы ты выздоровела, а потом мы будем всегда-всегда вместе. Я больше не хочу с тобой ссориться, я хочу быть с тобой всегда рядом, всегда.
— И я. Там, на Шамбале, мы найдем нашу святыню, ты помнишь? Это пещера Бинго. В ней, в пещере, живет особый дух, дух-огонь, он светит не освещая и жжет не опаляя, мы очистим себя в духе-огне от всех наших пустых и глупых желаний, от ссор, безумств и ненасытных вожделений вещного мира.
— А потом мы купим комнату, пусть у нас не хватает пока на квартиру, мы купим комнату, и это будет наше с тобой убежище, наша с тобой святая пещера, как ты говоришь...
— И когда мы очистимся от наших желаний, ты не представляешь, какая я стану прекрасная. И я. И ты. Мы будем просветлённые, от нас будет исходить свет, хотя для других мы останемся с тобой как будто прежние. Представляешь?
— Ну, и ребенка, конечно, заведем. Помнишь, ты всегда хотела раньше, мечтала, а я не понимал, дурак...
— Мы все бываем слишком глупые, но это проходит, когда нас направляет просветлённая истина... правда?
— Правда. Как я люблю тебя, если бы ты знала! Это ты, ты мой свет...
— И я. Я тоже люблю, Сашенька. Обещай, что мы поедем с тобой искать... ну, погоди, погоди, Саша...
— Ну конечно, конечно! — целовал он ее. — Я всё тебе обещаю, всё!
— Какой ты, оказывается, умный, проницательный, а я и не догадывалась...
Самое поразительное в их путешествии было то, что как раз когда они собрались уже уезжать из Ишима (Алена полностью выздоровела), на вокзале появились шесть молодых буддистов в оранжевых хитонах во главе с девятнадцатилетним далай-Алешей.
Это было невероятно, но это факт: они возвращались из своего путешествия по Алтаю и вот остановились в Ишиме, — вдруг Алена с Сашей еще здесь? Так и оказалось.
Как она расспрашивала их, с каким обожанием и как просветлённо она смотрела на них!
— Ну, видели вы, нашли святую пещеру? Как она? где? какая?
— Нет, — загадочно и отрешенно улыбался далай-Алеша, — не нашли. На этот раз — не нашли. Но мы обязательно ее найдем. И гору Шамбалу, и святой дух-огонь Бинго.
— Неужели не нашли? Неужели не видели? — как-то совсем по-детски не верила Алена.
— Найдем, обязательно найдем, — уверял далай-Алеша. — Если не найдем, дух-огонь сам снизойдет к нам. Если, конечно, мы этого заслужили...
Нужно было видеть Сашу в эти минуты: какое у него было недоуменное, горестное, несчастное лицо.

На Урале, в поселке Северный, в гости к Майе Баженовой пришли старики Капитоновы — Константин Иванович с Верой Петровной. Не часто такое случалось, Майя даже растерялась немного. Но поскольку Вера Петровна с порога вручила хозяйке дома банку земляничного варенья, сразу стало ясно, что делать и над чем хлопотать. Майя включила расписанный красными маками электрический самовар, засуетилась вокруг стола, поставила чашки, блюдца, разного своего варенья тоже не забыла, ну и широко распахнула руки:
— Милости прошу, дорогие гости, на чашку чая!
Дома никого не было: Николай, муж, на работе (он милиционер), дочка Люба в школе, а Андрюша (старший сын) — тот давно в Екатеринбурге живет, учится в Уральском политехническом университете.
Поначалу разговор не получался, гости то ли стеснялись чего-то, то ли просто не решались выложить, зачем, собственно, пожаловали.
— Недавно Антон Иванович Гудбай приезжал, от твоего папы привет передавал. Ты, конечно, знаешь...
— Да, он тоже у нас был. Каким-то чудным мне показался.
— Правда? Почему? — удивились старики Капитоновы.
— То улыбается, то чуть не плачет. Не поняла я его. — И вдруг поинтересовалась: — А правда, он внешне на папу похож?
— Да, да, Майя, мы тоже обратили внимание: вылитый Георгий Баженов. Вот что значит друзья детства. Очки у обоих, борода, взгляд... Удивительное дело.
— Ах, как я по папе соскучилась! — вздохнула Майя. — И когда он только приедет?
— Не собирается папа в гости?
— Он все время собирается, всю жизнь, — рассмеялась Майя. — У нас с ним как: он на Урал все хочет вернуться, навсегда, а я в Москву хочу уехать, тоже навсегда. Прямо антагонизм какой-то!
Майя продолжала смеяться, и старики тоже весело рассмеялись.
— Ну что ж, может, когда и вернется, — заключил Константин Иванович. — Хорошо бы было. Он ведь для нас не просто Геруська или Герочка, друг нашего сына Виташи, он для нас большой писатель Георгий Баженов. Мы, в отличие от многих, все произведения его читаем. Замечательный писатель! Как он человека-то знает, как он его чувствует!
— Слышал бы он вас сейчас... А то все повторяет в последнее время: не нужны мы никому, писатели. И прежде всего сами себе не нужны.
— Да, время такое. Время вразброд, как говорится, — вздохнул Константин Иванович.
— Никому сейчас не сладко.
— Вот-вот... А мы, значит, Майя, мы к тебе с просьбой. Может, она нелепая покажется. Но ты уж нас уважь, стариков...
— Да пожалуйста, пожалуйста...
— Ты когда папе писать будешь или, может, при встрече, как увидитесь, ты ему расскажи о нас всю правду. Он писатель, он поймет.
— Да какую правду-то? — удивилась Майя.
— Когда Антон Иванович у нас был, мы ему про золото рассказывали. Ну, ты, наверное, слышала: наш попугай Бинго в собачьей будке нашел?
— Да, слышала, даже в газете «Рабочая правда» читала. Вам четыре тысячи рублей в награду, кажется, выписали.
— Ну да, четыре тысячи. Плюс путевки в санаторий.
— Счастливые. Поздравляю вас от души!
— Спасибо, Майечка, детка, — закивали старики Капитоновы в такт. — Но понимаешь, Антон Иванович историю нашу услышал, смеялся много, очень она ему понравилась. А про главное не узнал.
— Про что?
— А про то, откуда золото-то оказалось в будке.
— Может, ему неинтересно это? — предположила Майя. — Вы пейте, пейте чай-то, тетя Вера, а то остывает...
— Может, и так, — заключил Константин Иванович. — Но ведь он эту историю обязательно отцу твоему расскажет, Георгию Баженову, и что получится?
— Что? — не поняла Майя.
— А то получится, что и Георгий Викторович не поймет, откуда золото там оказалось. Вдруг писать об этом будет, а ему не поверят: вранье, мол, откуда в собачьих будках может золото быть, которое какой-то попугай Бинго нашел?
— Ну, все бывает, — предположила Майя.
— Нет, мы хотим, чтобы писатель Георгий Баженов точно узнал, откуда в будке золото. И чтобы ты, Майя, сообщила ему об этом. А то мы, не ровен час, старики уже, можем и Богу душу отдать.
— Хорошо, передам обязательно. Только дай вам Бог здоровья самим рассказать ему об этом.
— Нет, нет, слушай... Края тут у нас золотоносные были, сама, конечно, знаешь и слышала, так вот отец ее, — Константин Иванович ткнул пальцем в Веру Петровну, — золото-то долго искал, всё на Красной Горке пропадал или в Гумёшках. Петр Никандрович его величали, ты его и в живых не видала, он до войны еще помер. И вот всю жизнь воевал он с женой своей, матерью ее, — показал опять старик Капитонов на свою половину, — Елизаветой Ивановной ее звали. Елизавета Ивановна заполошная была, мать-то Верина, всё, бывало, кричала на мужа: «Вот жлоб так жлоб, кусок золота нашел, а щи деревянной ложкой хлебает!» Никто понять ничего не понимал, о чем она (может, и догадывались), а только Елизавета-то Ивановна, видать, знала, что нашел-таки Петр Никандрович золотишко, нашел да так его упрятал, что упаси Боже и найти кому. А упрятал он его в собачью будку, в ту еще, в старую, в которой злодей Полкан жил. У нас когда новый щенок появился, Динго, с ним всё Виташа да Антон с Герочкой возились, любили его, так вот когда Динго появился, я новую будку сколотил, на месте старой. А там, видать, в старой-то будке, и зарыл золото Петр Никандрович: кому в голову придет лезть туда? Да и никому неохота с Полканом связываться — враз загрызет. А история-то такова, что жил-жил Петр Никандрович, да в одночасье и помер. Вместе со своей тайной. Это уж мы, позже, нашли золото в будке, да и то не мы, а попугай Бинго. Но для нас это загадка страшная: откуда он про золото узнал?
— Может, вы про золото часто говорили, — предположила Майя.
— Ну, почему часто? Говорили, конечно, иногда... Так, к слову.
— Но все-таки говорили? Само слово — золото?
— Конечно. — Старики Капитоновы недоуменно переглянулись друг с другом.
— Вот и отгадка, — улыбнулась Майя. — Попугаи — они очень умные птицы. Слова быстро запоминают.
— Слова — это да. Это можно понять. Он все повторял: «Я знаю, где золото лежит! Я знаю, где золото лежит!» Но откуда он знал: где конкретно? То есть конкретно в собачье будке?
— Этого я не понимаю, — задумалась Майя Баженова.
— Вот и мы не понимаем.
Посидели немного, помолчали.
— Так что спасибо, Майечка, за чай, а мы пойдем, пожалуй. Только просьбу-то уважь: расскажи отцу про это обстоятельно, со всеми деталями.
— Конечно, расскажу, обязательно, — пообещала Майя. — Только вот сомневаюсь: нужна ли ему вся эта история?
— А ты не сомневайся. Он — Георгий Баженов, писатель, и врать не должен, а то мы подведем его тут с нашим золотишком.
— Ах, золотишко, золотишко... — пропела Майя на какой-то одной ей известный мотив и рассмеялась. И старики так же, как и она, весело, отходчиво-простодушно рассмеялись.

— Я не знаю, что со мной происходит, но, кажется, я беременная, — призналась однажды Антонина Ивановна.
— Ты уверена? — изумился Антон Иванович.
— Ты не бойся, у меня нет к тебе никаких претензий. К тому же, может быть, я беременна не от тебя, а еще от Тимура.
— Но ты уверена? — А что он мог еще спросить, Антон Иванович, если в голове у него была сплошная сумятица.
— Ты понимаешь, Антон, я тебе так благодарна. Ты, можно сказать, вытащил меня с того света. Буквально спас меня. И за одно это я тебе обязана до конца жизни.
— Ну что ты, что ты...
— Но ты не только спас меня. Ты подарил мне много прекрасных минут. Ты вселил в меня надежду.
— Ты преувеличиваешь...
— Да, именно надежду. И я хочу, чтобы между нами все было ясно и понятно с самого начала.
— О чем ты?
— Антоша, что бы ни было, я буду рожать. У меня не было, нет и не будет к тебе никаких претензий, но ты должен понять: мне нечем жить. Мне нечем было жить, а теперь у меня появилась надежда: у меня будет ребенок! Это мое спасение. Это мой свет в окне. Это всё для меня!
— Да, но...
— Ну скажи, зачем, ради чего мне еще жить? Помнишь, ты сказал однажды поразительную вещь: «Все хорошее возникает как будто из ничего, из ниоткуда». Помнишь?
— Да, что-то такое я говорил...
— Это меня потрясло тогда, эти твои слова. Не любовь, не ласка, не сострадание твое, а именно эти слова поразили меня. Если бы ты не пришел тогда и не сказал этих слов, я бы не жила больше. Я так решила. Я сидела тогда одна, на кухне, и именно так думала.
— Да что ты говоришь, что ты говоришь такое?! — несколько театрально возмутился Антон Иванович.
— Именно так, Антоша. И вот явился ты: как чудо, как свет небесный. Появился именно из ниоткуда, из ничего.
— Ну, это ты, конечно, преувеличиваешь...
— Нет, нет, не преувеличиваю, этого нельзя понять, если не знать тогдашнего моего состояния. Я не преувеличиваю, я скорей преуменьшаю ту тайну, которая вдруг открылась мне через твое появление.
— Ну, что ты... «тайна», «появление»...
— А по-другому нельзя. Не получится, чтобы было понятно. Ах, как мне объяснить тебе... Ты вернул меня к жизни. Никогда не знала, не думала, что одно слово, один поцелуй буквально могут вернуть человека с того света. Сколько слышала и читала о всяких там шекспировских страстях и прочем, — как это было далеко для меня, одни слова, одна пустота! А ты пришел — и все совершенно развернулось в моей жизни. Это в самом деле чудо!
(Неизвестно почему, отчего и как, но Антону Ивановичу было очень стыдно слушать все эти слова. Очень стыдно. И нельзя было понять, уяснить, осознать до конца причину стыда...)
— И поэтому я хочу сказать тебе, дорогой ты мой человек, спаситель мой, что я ни в коем случае не буду камнем у тебя на шее. Мой ребенок — это мой ребенок. От тебя ли он будет, а может, еще от Тимура, но это мой ребенок, только мой и ничей больше. Потому что он и я — это нечто единое, это смысл моей спасённой жизни. Ты спас мою жизнь, но смысл моей жизни подарит мне только ребенок. Ты понимаешь?
— Да, конечно, но ты как-то слишком уж глубоко заглядываешь... Может, как-то попроще, поспокойнее обсудим.
— Нет, нет, Антон Иванович, этот вопрос я ни с кем обсуждать не буду. Он решен раз и навсегда. Просто ты должен знать: сам ты свободен от каких бы то ни было обязательств. Это только мое решение. Моя прихоть. Моя страсть. Моя жизнь.
Время шло, и больше они не возвращались к этому вопросу. Как будто его не было никогда, ни вопроса этого, ни разговора. Антон Иванович, надо сказать, постепенно привязался к Антонине Ивановне, он уже часто не знал, куда его больше тянет: домой или в квартиру наверх, он раздваивался, и хотя мучался от этого, но поделать с собой ничего не мог. Там, дома, все было понятно и ясно, все было обыденно, а здесь настоящая страсть — не шекспировская, буйная или безумная, но живая, такая свежая, новая, яркая и молодая.
И, кстати, все обратили внимание, что Антон Иванович за последнее время как-то подтянулся, посвежел, помолодел, смотрел на жизнь не так флегматично и успокоенно, как прежде, то есть не только философствовал и рассуждал о жизни (давал ей оценку), но как бы и жил непосредственно, жил жизнью человека, обычного в своем обыденном бытии.
Вероятно, думали многие, сказалась его поездка на Урал, на родину, в далекие материнские и отцовские палестины.
Так же, кстати, думала и жена его, Марина Михайловна.

Елена Михайловна галантно согласилась, и этот милый роковой индус повез ее в ресторан.
Это был не обычный, конечно, ресторан, а с индийской кухней, про которую Раджап (так звали того темноглазого индуса с густой черной бородой и такими же смоляными с проседью усами), сразу предупредил Елену Михайловну:
— Еленочка, осторожно!.. Нет, можно я буду называть вас Еленушка?
— Да пожалуйста: Леночка, Еленушка, Алёнушка... Мне все нравится.
— ...Еленушка! Осторожно, Еленушка, наши кушанья очень кусаются! Их надо пробовать кончиком языка. Иначе он может заостриться, как бритва!
— О! — только и воскликнула Елена Михайловна. Больше всего ее поражало то, что Раджап говорит на русском языке лучше многих ее соотечественников, причем без акцента, но с каким-то неуловимым густым очарованием в голосе.
— О, Раджап! — повторила она свое восклицание. — С тобой, милый друг, я готова на всё... Впрочем, ладно... Ты лучше скажи, тебе нравятся мои сестрички, мои двойняшечки?
Вот тут Раджап и доказал, что он все же не совсем русский, он не понял ее и слегка выгнул в удивлении густую бровь, и это привело Елену Михайловну в умиление, и она свободно широко рассмеялась, а смеяться она умела звонким, заливистым, призывным колокольчиком. «Нет, он все-таки турок, не наш, не понимает, но это прекрасно, это прекрасно...»
— Я хочу сказать, милый друг, ты сам закажи, что считаешь возможным для меня. Чтобы я, — она игриво провела кончиком сладострастного языка по своим пухлым капризным губкам, — чтобы я не превратилась в обоюдоострый меч.
— Как вы красиво говорите, Еленушка! Вы обворожительны! Вы просто царица...
— О, не льстите, не льстите, милый друг. Мужчины всегда говорят разные глупости, чтобы вскружить дамам голову.
— Еленушка, я индус. Хотя и русского происхождения. А индусы никогда не кружат дамам голову.
«Они ее сразу отрубают», — иронично добавила про себя Елена Михайловна, добавила игриво-кокетливо, конечно. А вслух сказала:
— Как это — индус, но русского происхождения?
— Мой папа окончил Московский университет, женился на русской женщине, на моей маме, и навсегда остался в России.
— Как это романтично! — искренне позавидовала Елена Михайловна.
В ресторане почти не было посетителей; официанты в чалмах появлялись перед гостями так внезапно и так тихо-неожиданно, как барсы, что Елена Михайловна первое время пугалась. В зале стоял полумрак, горели свечи, и, конечно же, в воздухе витал неописуемый сладостный тягучий аромат индийских благовоний. Елена Михайловна лишь на кончике языка попробовала фирменное мясо-кари, но это было что-то такое жгучее, восточное, дико-острое, что она только улыбкой смогла смягчить свою неожиданную растерянность. Она оставила еду, она пила только шампанское — холодное, с настоящими серебристыми льдинками в бокале, такое игривое и сухое, что сладко обжигалось нёбо.
— Как вы красивы, — задумчиво произнес Раджап.
— Неужели индусы так же банальны, как и русские мужчины?
— Что вы имеете в виду, Еленушка?
— Ну, говорят те же глупости, что и все мужчины мира?
— Да, перед красотой женщины мужчины всего мира склоняют голову.
— Но это скучно, — вздохнула Елена Михайловна.
— Разве вы не знаете, Еленушка, что именно красота спасет мир?
— Знаю. Ну и что?
— Вы знаете, что красота спасет мир?
— Конечно. Потому что все талдычат эти глупости, а я повторяю их, как попугай. А хочешь, милый друг, я сама тебя удивлю? (Хотя имей в виду: разговор этот для меня очень скучный.)
— И каким же образом вы меня удивите?
— Ты знаешь писателя Георгия Баженова?
— Кто же его не знает!
— Так вот, он мне говорил: не красота, а красота единения спасет мир. Так у Достоевского.
— Возможно. Но разве это меняет дело?
— Меняет, не меняет, но всё же... А поэта Зульфикарова, друга Баженова, знаешь?
— Кто же не знает этого божественного поэта! — искренне восхитился Раджап.
— Романсы Зульфикарова поет Ирина Ванн. Китаянка...
— Мы знаем ее. Мы знаем всех китаянок в России.
— Так вот, китаянка Ванн говорит: не красота единения, а красота Христа спасет мир. Именно так у Достоевского.
— Еленушка, вы меня поражаете! Теперь я знаю наверняка: я не ошибся в своем выборе. С виду вы простушка и хохотушка, а внутри...
— А внутри — волчица. Это ты хочешь сказать, милый друг? — кокетливо показала свой восхитительный язычок Елена Михайловна.
— Нет, не это... А хотите, теперь я удивлю вас?
— Хочу! Очень! Страстно! — игриво закатила глаза Елена Михайловна.
— Так вот: не просто красота, Елена Михайловна, спасет мир, а именно ваша красота. Ваша, личная красота, Елена Михайловна. Именно вы спасете мир!
— Ну, милый друг, ты так неинтересно шутишь, — вяло прокомментировала Елена Михайловна.
— Красота единения, красота Христа — это, конечно, глубоко и замечательно, — согласился Раджап. — Но красота живой женщины, именно ваша красота, Елена Михайловна, может действительно спасти мир. Может — и спасет!
— Вы хотите, чтобы я, как идол или чурка, сидела где-нибудь посреди зала?.. Нет, давайте лучше пить шампанское, милый друг. Это интересней.
— Давайте... Ваше здоровье, Еленушка!
Елена Михайловна заметно заскучала, и роковой индус Раджап сделал ей неожиданное предложение:
— Хотите, Еленушка, я покажу вам нечто замечательное? Но для этого нужно пройти в отдельный кабинет. Вон туда, вниз по лестнице...
Елена Михайловна проследила взглядом за движением руки Раджапа.
— Конечно, отдельный кабинет мне больше нравится, — вздохнув, согласилась Елена Михайловна. — Но почему так быстро?
— Ах, Еленушка, вы не о том подумали...
— Как не о том? О чем же?
— Ну вот пойдемте, я вам покажу. Не бойтесь... ничего страшного... это очень даже романтично.
Поколебавшись, Елена Михайловна все-таки решилась. (А что оставалось делать? Знала ведь, куда и зачем шла.)
Они спустились по богатой винтовой лестнице вниз (на ступеньки лестницы была накинута мягкая, с восточным орнаментом дорожка) и оказались перед массивной дубовой дверью, на которой висела табличка:

Базово-
Интернациональные
Недра
Геологических
Отдушин

— Входите, входите, не бойтесь. — Раджап гостеприимно распахнул перед Еленой Михайловной дверь.
Удивительней всего было то, что в этой комнате накрыт точно такой же столик, что и наверху, в общем зале. И это, надо сказать, очень понравилось Елене Михайловне, она внутренне вздохнула с облегчением. (Не любила она решительных и грубых натисков мужчин.)
— Присаживайтесь, Еленушка. Будьте как дома.
— О, милый друг, мне здесь так нравится... Здесь так уютно.
В самом деле, кроме тягучих дурманящих индийских благовоний в комнате-кабинете стоял сладкий аромат благоухающих роз. Они, эти розы, были везде, повсюду, всяких расцветок и оттенков: от нежно-розовых до бордово-красных, от белоснежных до желто-кремовых.
— Это чудо, это прелесть, — шептала Елена Михайловна.
— Вам здесь по душе? — улыбнулся Раджап.
— О, да!
— Именно отсюда начнется спасение человечества. Давайте, Еленушка, выпьем еще немного шампанского. За ваше здоровье.
— Давайте. С удовольствием!
Пробка стрельнула в потолок, и шампанское полилось в изумительной красоты и тонкости бокалы.
Вдвоем, в тишине, в этой благоуханной и благодатной сказке они пили шампанское и улыбались друг другу.
— А теперь, Еленушка, я хочу сделать вам коммерческое предложение. Верней — предложение вашей божественной красоте.
— Я догадалась наперед, — продолжала улыбаться Елена Михайловна. — Милый друг, ты хочешь предлагать меня в этом кабинете своим богатым друзьям-индусам?
— Ну что вы, Еленушка, это звучит грубо и несправедливо. Вам предназначена величайшая роль в мире, а вы так несерьезно относитесь к себе.
— Какие бы разговоры ни были, всегда все кончается одним, — подытожила Елена Михайловна.
— Вы можете, Еленушка, стать полновластной хозяйкой в этом кабинете. Это не просто кабинет. Это дверь в будущее человечества.
— Ну, опять начинаются эти скучные разговоры...
— И все-таки... Вы заметили, Еленушка, что написано на двери?
— Да чушь какая-то. Я ничего не поняла. Да и не запомнила. — И она протянула Раджапу свой тонкий хрустальный бокал: — Налей, милый друг, еще шампанского!
Он наливал в бокал шампанское, восторженно смотрел ей в глаза, шампанское переливалось через край, и это веселило Елену Михайловну, и она томно смеялась, запрокидывая голову; вот так ей больше нравилось.
— Скажите честно, Еленушка, вам хотелось бы стать миллионершей? Даже миллиардершей?
— Стать женой какого-нибудь миллионера? Уж не ты ли, милый друг, наш миллионер? Неужели делаешь мне предложение, такой проказник? А сестрички мои? А двойняшечки?
— Если у вас есть сестры, тем более — двойняшки, мы и о них подумаем. Но несколько позже, — пообещал Раджап.
«Нет, он все-таки болван, — подумала Елена Михайловна. — Но какой милый, какой шутник...»
— Да, мы о них обязательно подумаем... Но речь, Еленушка, идет не о том, чтобы вам выходить замуж. Речь о том, что вы самостоятельно можете стать миллиардершей.
— Много я сказок слышала от мужиков, но такую — впервые! — восхитилась Елена Михайловна. — Ты просто чудо, Раджапчик.
— Тогда я спрошу вас так: ведь вы значитесь в списках Марии Поднебесной?
— Каких списках? Ах, в этих... — Елена Михайловна от души рассмеялась. — Да я хоть куда запишусь, лишь бы весело было.
— И мы у Марии записаны. Кстати, и вы, и мы, и писатель Баженов — мы одни из первых кандидатов на полеты в четвертое измерение — туда, на Большие Информационно-Ноосферные Гравитационные Орбиты.
— Неужели вы верите этой сумасбродке Марии? Да она просто дурачится над всеми!
— Не скажите, Еленушка. Когда до дела дойдет, всем будет не до смеха. Мы твердо знаем, что в нашей бесконечности есть совершенно иные миры, не наши, другие, в других измерениях, в иных координатах. Мы, человечество, не можем позволить, чтобы мир превратился в ничто, и мы слышим к тому же голос иных миров, которые хотят нам помочь. Они протягивают нам руку.
— Тот же бред, что и у Машки! Господи, — вздохнула Елена Михайловна, — ну почему вокруг сплошное сумасшествие?
— Еленушка, выслушайте! Предсказания Марии Поднебесной — это гениальное предложение: вырваться из тисков бессмысленного существования, вырваться хотя бы в виде мысли. Вот посмотрите: к Марии Поднебесной тянется все больше и больше людей...
— Да, чудаков полно, конечно, — вставила словцо Елена Михайловна.
— Это говорит о том, что постепенно сотни, тысячи, а затем и миллионы людей придут к убеждению: есть надежда на вечное бытие. В четвертом измерении мы будем мыслью — ну и что? Главное — будем, будем всегда, вне времени и пространства, вне разложения и полного исчезновения.
— И вот для этой лекции ты пригласил меня сюда? Пойми, милый друг, это действительно становится скучно... Ах, Раджапчик, обними меня!
— Погодите, Еленушка. Вопрос слишком серьезный. Ведь вы не прочь стать миллиардершей? Ну, в крайнем случае — миллионершей?
— Это я не прочь. Еще бы. Дура я, что ли, от миллионов отказываться?
— Так вот, эти миллионы сами плывут вам в руки. Лично вам.
— Да почему лично мне? Что-то я не понимаю.
— Потому что вы божественно красивы. Мы перебрали тысячи кандидатур, но мы не нашли никого, кого можно было бы сравнить с вами. Вы несравненная и божественная. Именно ваша, ваша личная красота спасет мир!
— Хотела бы я посмотреть, — ухмыльнулась Елена Михайловна, — как это будет реально происходить.
— А вот как, вот как, — воодушевился Раджап, заметив, что хоть каким-то краем, но все-таки предложение его заинтересовало Елену Михайловну.
— Сначала выпьем шампанского, — предложила Елена Михайловна. — За тебя, милый друг, ну и за меня! Вот не думала, что я, оказывается, не лыком шита...
Они чокнулись бокалами, посидели, помолчали немного, но она видела, что Раджапу не терпелось продолжить разговор.
— Ну, ладно, объясняй давай, — в который раз вздохнула Елена Михайловна. — Как я не люблю эти заумные разговоры... Нет чтоб просто посидеть, пообниматься, поцеловаться. А то слушай тут. Как вас, мужиков, самих не воротит от этой болтовни?
— Тут не болтовня, тут мировые проблемы.
— Ну да, ну да... как же... так я и поверила... Скажи-ка, а чего вы к Машке со всей этой мурой не обратитесь?
— В том-то и дело: Мария Поднебесная святой человек...
— ...ну а я, конечно, великая грешница, — съязвила Елена Михайловна.
— ...она святой человек еще и в том смысле, что совершенно бескорыстна. Конечно, ей можно быть бескорыстной — перенесение человечества в четвертое измерение, на Большие Орбиты, не будет стоить людям ни копейки, а наш проект земной, он требует капитальных вложений.
— А покороче нельзя?
— Чтобы вам было понятней, Еленушка, я задам вам встречный вопрос: вам не приходило в голову, что прежде чем человечество осуществит грандиозный проект Марии Поднебесной, на Земле может случиться Апокалипсис, и тогда все мы превратимся в ничто, без всякой надежды на вечное бытие в виде мысли?
— Мне вообще ничего такого не приходит в голову. Я еще хочу жить, а не быть в сумасшедшем доме.
— Если случится Апокалипсис, то есть земная катастрофа, мировая идея о спасении человечества рухнет сама собой. Все погибнет безвозвратно. И иные миры, другие измерения не смогут нам помочь. Будет поздно. А именно этого мы не хотим допустить.
— Кто это — мы? — поинтересовалась Елена Михайловна.
— Мы — это создатели нового всечеловеческого проекта. Проект наш, но он отражает чаяния мирового сообщества. Я в этом проекте, кстати, отвечаю за интернациональное направление.
— Ну короче, короче, — поморщилась Елена Михайловна. Как она устала, как ей хотелось бы просто поваляться, понежиться и пообниматься... Но стоп! — здесь, кажется, даже дивана нет? И она напрямую спросила Раджапа: — Милый друг, но в этой комнате нет дивана, ты хочешь так просто отделаться от меня?
— Еленушка, диван есть, не беспокойтесь. Он в соседней комнате. Там как раз апартаменты, в которых в будущем предполагается расположить Марию Поднебесную. Вот здесь, в этой комнате, будет ваш личный кабинет, а рядом кабинет Марии Поднебесной.
— Это начинает мне нравиться. Прекрасно. Только одно условие: почему у Марии есть диван, а у меня — нет? Надеюсь, можно будет выполнить мой каприз и поставить шикарную широкую мягкую тахту? Как ты на это смотришь, милый друг?
— Все, что угодно, Еленушка. Вы — хозяйка. Вы всё здесь можете перевернуть хоть вверх дном. Это ваше право.
— То-то, — игриво погрозила пальчиком Елена Михайловна и потянулась так сладко, так многообещающе, что у Раджапа действительно на несколько секунду улетучились все серьезные мысли.
— Так вот, наш проект — это спасение от земного Апокалипсиса. Можно сказать, это первый этап реального воплощения идеи Марии Поднебесной. А второй этап — это непосредственное перенесение человечества в четвертое измерение, в царство вечной безбытийной и вневременной мысли. Все очень просто.
— Так просто, что скоро голова опухнет! — хмыкнула Елена Михайловна.
— Здесь, на Земле, мы создаем Интернациональные Базы Геологических Отдушин...
— Это еще что такое? — поморщилась будущая миллионерша.
— Представьте, Елена Михайловна, что в недрах Земли, по всему периметру, мы создаем глубочайшие штольни-отдушины. Под Гималаями, под Эльбрусом, под Памиром, под Тибетом да и просто под всеми крупнейшими городами уже прорыты многокилометровые подземные ходы и созданы специальные базы-отдушины, где человечество сможет автономно просуществовать многие годы, даже сотни лет, а при дальнейшем развитии инфраструктуры, возможно, и тысячелетия, и все это только ввиду надвигающегося и вполне возможного Апокалипсиса.
— Ну, а я здесь при чем? — чуть не зевнула Елена Михайловна, но вовремя прикрыла ладошкой свои пухлые капризные губки.
— С вашей помощью, Елена Михайловна, именно с помощью вашей необыкновенной божественной красоты, мы сможем убедить всех, кто записывается у Марии Поднебесной в кандидаты на полет в четвертое измерение, пройти предварительную регистрацию у нас, на случай форс-мажорных обстоятельств на Земле.
— Значит, на меня, как на живца, бедных граждан ловить будете?
— Ну, зачем вы так, Еленушка? Представьте себе: человек пришел записываться к Марии Поднебесной. А здесь сидите вы. Они смотрят на вас, они поражены вашей красотой, они не могут оторвать от вас глаз. Вы — это земное воплощение и обещание счастья. Вы — начало и конец мечтаний человека на грешной Земле. И вы с улыбкой спрашиваете их: готовы ли они, прежде чем переноситься в четвертое измерение, внести один доллар на строительство Базы по спасению человека в земных недрах на случай Апокалипсиса? И знаете, вам никто не откажет! Ни единая душа. И не потому даже, что все делается для самих же людей, а потому, что живой божественной красоте вообще никто никогда не отказывает. Она пленяет и завораживает. Она делает человека ручным и послушным.
— Хорошенькая у меня роль, — усмехнулась Елена Михайловна.
— У вас великая роль, Еленушка. Люди, благодаря нашим Базам в недрах Земли, будут чувствовать себя в полной безопасности, если они всерьез хотят попасть в иные миры и другие измерения. Мы спасем наше будущее, которое иначе и представить нельзя, как царство вечной мысли; спасем, ибо позаботимся о Базах спасения людей в случае всемирной катастрофы. Люди (благодаря нам) должны будут понять в конце концов, что дорога в Поднебесье лежит только через наше Подземелье!
— Послушал бы тебя, милый друг, какой-нибудь нормальный человек, он бы подумал: я, наверное, тоже больная, раз слушаю тебя.
— Что вы говорите, Еленушка! Через вас и только через вас люди узнают истину, что не красота вообще, не красота единения и даже не красота Христа, а человеческая красота обыкновенной русской женщины спасет мир. И имя этой женщины — Елена Михайловна. Еленушка. А еще лучше — Алёнушка!
— Еще, чего доброго, памятник мне поставят? — съязвила Елена Михайловна.
— Вы — уже памятник, живой, воплощенный во плоти и крови, памятник самой себе, то есть вечной красоте, которой нельзя не подчиниться.
— Так подчиняйся же, милый друг, — она слегка коснулась его руки своими нежными пухлыми пальчиками, — что же ты?
— Подчиняюсь, моя царица, и объясняю: этот Проект очень быстро сделает тебя богатой и могущественной. Надо только сказать: да!
— Ну дай хоть подумать-то... Во напор так напор. Где, ты говоришь, у вас тут диван? Вон в той комнате?
— Именно там, Еленушка. Пойдемте, я вам покажу.
...После того как Елена Михайловна многое познала в изысканной и сладострастной индийской любви, она наконец объяснила Раджапу, кто такие эти ее сестрички-двойняшки, эти ее дорогие близняшки... Как он смеялся, как он красиво божественно смеялся, этот восточный факир!
— О, у нас это называют «Два холма на пути к богу Кришна».
— А вот это как называют? — показала она на другой бугорок.
— А это — долина рая на пути к богу Вишну.
— Как много у вас путей к богу! — обрадованно воскликнула Елена Михайловна.
— На сегодня, Еленушка, мы изучим двенадцать ближайших путей к божеству. А всего их более тысячи.
— Ты мое чудо, о великий поводырь в любви! Как ты мне нравишься!
— Когда мы побываем с тобой в Индии, на нашей Базе под Аурангабадом, я покажу тебе пещеры Аджанты, я покажу тебе пещеры Эллоры, и ты увидишь воочию, своими глазами, как прекрасны, множественны и беспорочны все эти тысячи путей к нирване блаженства, к богам Кришна и Вишну, к богам Шива, Рама и Будда.
...Ну, что оставалось бедной русской красавице Елене Михайловне, как не согласиться в конце концов со всемирным Проектом Раджапа? Надо так надо: она готова своей красотой спасти человечество хоть здесь, в недрах Земли, хоть там, на небесных Орбитах.
— Да, — говорила она, — да, — шептала она исступленно, — да, да, да!

Как-то в декабре, ближе к Новому году, когда за окном сыпал легкий московский снежок, Марина Михайловна сказала Антону Ивановичу (они обедали):
— Ты знаешь, что мне Ангелина Петровна по секрету рассказала? (Ангелина Петровна — это у них старшая по подъезду была.)
— Ангелина Петровна? Да что она может рассказать — сплетню какую-нибудь? — предположил Антон Иванович.
— Ты знаешь, она сказала, что соседка наша, та, что наверху, беременная.
Антон Иванович отложил ложку в сторону. А через секунду спросил:
— Ну и что, что беременная?
— Как что? Ты что, забыл, муж-то у нее погиб?
— Тимур Терентьевич? Да, муж погиб, но разве она не могла забеременеть, когда он был еще жив?
— В том-то и дело. Ты представляешь: муж погиб, а жена осталась беременная. Мне кажется, это хорошо. Даже очень хорошо.
— Гм, ты думаешь?.. Кстати, что там у нас на второе?
— Макароны по-флотски. Сейчас положу. — Марина Михайловна отошла к плите и пока накладывала второе, Антон Иванович лихорадочно облизывал враз пересохшие губы; да и сумятица какая-то была у него внутри, но он держался, только хмурился вроде как некстати.
— Ну а что? Представь, столько напастей свалилось на ее голову, почти одновременно, разве это легко? Мне ее как-то жалко.
— По-моему, раньше ты ее терпеть не могла.
— Раньше... Конечно, они нам много зла принесли, верней не зла, а так, житейских неудобств. Лай этот, стук, цоканье каблуков... Но это все пустяки, как подумаешь, какую она все-таки трагедию перенесла.
Антон Иванович без всякого аппетита ел макароны, хмурился еще больше:
— Да, пожалуй. Ее судьбе не позавидуешь.
— И вот я думаю: чем ей жить было? А теперь, представляешь, будет ребенок. Это же спасение.
— Пожалуй, так.
— Не пожалуй, а точно! — горячо заговорила Марина Михайловна. — Ты помнишь, как раздражало нас цоканье ее каблуков? А сейчас мне кажется, она и ходить мягче стала. Ребенок внутри все-таки. По-моему, она тапки носить стала, жалеет дитя.
— Может быть, может быть... — И Антон Иванович побарабанил пальцами по столу. — Что на третье — чай, компот?
— У тебя на работе ничего не случилось? Все нормально?
— Да нет, все в порядке. А что?
— Да какой-то ты неспокойный в последние дни стал. Устал, наверное?
— Есть немного. Работы невпроворот, а Максим что-то халтурит немного. Приходится многое самому писать.
— Бедный ты мой, бедный. — Она нежно погладила его по голове. — А я вот все про соседку думаю. Ты не поверишь, я ей даже завидую.
— В ее-то положении? Ты с ума сошла.
— Ну, не тому завидую, конечно... Не знаю, я бы, наверное, не выдержала на ее месте. Столько перенести. Враз. Это просто ужас! Но я о другом... Я о ребеночке.
— Да ты уверена, что Ангелина Петровна не ошиблась?
— Нет-нет, я сама соседку на днях встретила (мы в лифте вместе поднимались, поздоровались даже, а раньше и не смотрели друг на друга), вижу — точно, животик у нее округлился. И даже как-то она вся похорошела, расцвела. Раньше она мне такой мымрой казалась.
— Ну уж и мымрой!
— А что, не помнишь? Ты сам сколько раз говорил: ноги бы ей выдрать вместе с каблуками или там шпильками...
— Неужели я так говорил? — нахмурился Антон Иванович и пил горячий чай мелкими обжигающими глотками.
— Да, сколько раз говорил. Ты вообще все семейство их ненавидел. Я вот сейчас думаю: так нельзя, наверное.
— Что?
— Нельзя, наверное, так ненавидеть друг друга. Может, от этого и несчастья все у людей.
— Это хорошо теперь философствовать, — буркнул Антон Иванович. — А ты вспомни, сколько ночей они нам спать не давали: то стук, то грохот, то лай, то вой. А днем? Да с ума можно было сойти от одних только каблуков...
— Это так, конечно, — вздохнула Марина Михайловна. — И все-таки... Нельзя так ожесточаться.
— Ну да, согласен, конечно. Нельзя.
— Наша аура, наше негативное отношение к ним передалось куда-то, я сама не знаю куда, и вот... может, мы тоже виноваты в том, что случилось?
— В чем? В чем мы виноваты? В чем конкретно? — вспылил Антон Иванович.
— Нет, в самом деле у тебя нервы пошаливают. Я скажу: Максим твой, он хитрый малый. Во многом на тебе, на твоей шее выезжает.
— Вот смотри: говоришь, не надо о людях плохо отзываться, а сама тут же Максима хаешь...
— И правда! — виновато улыбнулась Марина Михайловна. — И что мы действительно за люди такие: всё критикуем других... Прости меня, Тоша. И все-таки я не об этом хотела сказать, а о том, что я завидую этой женщине, хоть убей!
— Чему тут завидовать?
— А тому завидую, что скоро у нее ребенок родится. Наверняка девочка. Я уверена.
— Ну, завела... Девочка. Откуда ты знаешь?
— Да я чувствую.
Антон Иванович рассмеялся странным смехом, совсем не похожим на его обычный:
— Не выдумывай. Как можно чувствовать такое?
— Может, ты и прав. Просто я давно тебе говорила: мне самой хочется иметь девочку. Что толку от наших сыновей?
— Как что толку? Это наши дети. Это самое главное.
— Так, конечно... Но когда же они родят нам внуков? Я не понимаю их. Я вообще ничего не понимаю. Саша с Алёной, вместо того чтобы пожениться, пять лет живут пустыми холостяками...
— Пустыми холостяками? Это что-то новое, я такого еще не слыхал.
— Не придирайся к словам, ты меня хорошо понял. Юра, ну тот вообще меня сразил. Разводит каких-то крыс со своей сожительницей. Вместо того чтобы своих детей на ноги поднимать, так они...
— Каких крыс? Что ты говоришь? Работа у них такая. Тамара Семеновна — кандидат биологических наук. Умница, каких поискать. Наоборот, если честно, я поражен: чего она нашла в нашем сыне? А с другой стороны, и Юра чем плох? Он не крыс разводит, он работает на грузовике, привозит в бомбоубежище продукты для лабораторных исследований.
— Ну так, так, конечно, не кипятись, что ты! И все-таки я чего-то не понимаю: почему ни Саша, ни Юра не заводят собственных детей?
Антон Иванович рассерженно вздохнул:
— Жизнь сейчас такая. Другая, чем у нас была. Боятся они детей заводить, потому что никто не уверен в своем будущем. Вот и вся отгадка.
— Ах, нет... что-то тут не так. Пусть время другое, пусть всё у них не так, по-другому, по-сложному, но ребенок укрепляет отношения, скрепляет их вот так! — Марина Михайловна сжала ладошки друг в друге. — Без детей все рассыпается. А кроме того: когда трудно (а с детьми трудно, я согласна), это всегда лучше, это закаляет, трудность сближает, цементирует людей в одно целое.
— Цементирует! Словечки у тебя...
— Пусть я не всегда правильно выражаюсь. Но по смыслу я права. Вот почему и призналась тебе сегодня: завидую я соседке сверху.
— Ну, и что ты предлагаешь? Уж не хочешь ли ты сама на старости лет родить?
— Что ты, Антоша, Бог с тобой! — рассмеялась Марина Михайловна и замахала руками. — И рада бы в калашный ряд, да грехи не пускают. А вообще я представляю, какие бы лица были у наших сыновей, если бы их мамаша, я то есть, родила?! Умора!
— В принципе, отчего же...
— Да ладно, ладно тебе! Это я так, Антоша, про свое, про бабье. Просто хочется мне потетёшкаться с внучкой, с девочкой. Неужели ты не понимаешь?
— Понимаю. Все понимаю. Но наше дело стариковское — набраться терпения. Кстати, я Юру с Тамарой Семеновной на Новый год пригласил. Ты не против?
— Ну, что ты, что ты, как я могу быть против? Самой давно хочется с Юриной... не знаю, как сказать... женщиной? сожительницей?.. познакомиться.
— Она тебе понравится. Умная. Волевая. Целеустремленная.
— А Юрка в кого у нас такой рохля?
— Какой он рохля?! Да он самый настоящий бык! Ты давно его не видела.
— Может, мы и Сашу с Аленой пригласим?
— Конечно. Да, да, это идея. Ты сама, знаешь, прозондируй почву. У тебя с Сашей лучше получается.
— Ну хорошо, договорились. Значит, Новый год встречаем всей семьей, вместе?
— Прекрасно. Договорились. Ну, я на работу... Спасибо за обед!


Часть пятая


КУДА — ТУДА — НИКУДА

Максим Владимирович Котов давно понял, что основное удобство в жизни — ни за что не отвечать, быть болтуном и пустомелей. Конечно, он не формулировал это, как законченную, выработанную мысль, просто сущность его была такова, подспудная природа. При этом он часто мог казаться умным, образованным, приятным человеком в разговоре или светской беседе; даже драматическую историю взаимоотношений матери и отца он смог использовать как внутреннюю драму собственной жизни, прислонился к неожиданной, но модной нынче идее идолопоклонства, ездил в какие-то лесные чащи, поклонялся пням, березкам и идолищам, при этом, в сущности, в сердце своем ничего не чувствуя, а даже наоборот, удивляясь, как это многие люди (собственно, почти все) могут всерьез относиться к его болтовне и пустомелию. То есть опять же, внутренне, в глубине души, он не называл это словами, не произносил их, просто он жил так, как жил, в некотором роде, как яркая щебечущая птичка.
Между прочим, он был из военных, подполковник в отставке; и как многие военные, которым не пришлось никогда воевать и доказывать на деле, что быть военным — это не просто житейские удобства, но и некое клятвенное обязательство: защищать то Отечество, которому присягнул, так вот, как многие военные, он выбрал в конце концов именно это: использовал свое положение для более удобного и комфортного устройства в жизни. В военной академии, где работал Максим, он читал пустые лекции о том, что делать в случае неожиданного конфликта в мировом сообществе, разрабатывал красивые на вид стратегические и тактические задачи войск, но когда это нужно было применить на деле, все лопнуло как мыльный пузырь, как еще одна пустая никчемная болтовня, никакие схемы и таблицы не нужны стали, да и сами военные (не все, а те, которым комфорт и житейские удобства заменили прямую нравственную сущность) тоже никому не стали нужны. Их просто выкинули из современной жизни.
И вот он прислонился к идолопоклонству.
Он прислонился к этой идее потому, что это его выделяло из толпы и как бы поднимало над ней, а, во-вторых, ну надо же было хоть чем-то заполнить ту пустоту, которая образовалась в его новой жизни.
Однокомнатная квартира, которую он получил от военной академии, пришлась ему очень кстати, потому что с женой он разводился как бы понарошку, как бы фиктивно (у жены была своя кооперативная квартира), но, в сущности, получилось все почти реально: они действительно перестали жить друг с другом. Просто взаимно охладели, надоели и опротивели себе. У жены был мужской характер, у Максима Владимировича — женский (несмотря на то что он всю жизнь был военным), так и расстались в конце концов.
Но благодаря тому что у Максима Владимировича был женский характер, он был замечательным отцом. То есть таким отцом, который любил сына не то что бы больше матери, он любил его просто особой, нежной, женской заботливой любовью — именно материнской любовью. Сын для Максима Владимировича был всё, он опекал, учил, поддерживал, охранял, помогал ему самозабвенней и отрешенней любой матери. Тут Максим Владимирович был действительно на высоте.
И поэтому ту однокомнатную квартиру, в которой он теперь жил, он давно решил со временем отдать сыну. (Сейчас сын служил в Подмосковье, лейтенантом, пошел по отцовским стопам.)
Так что с точки зрения житейского, бытового расклада все было хорошо, а что касается работы, то, после того как Максим Владимирович поневоле оказался на несколько преждевременной военной пенсии, он устроился (друзья помогли) заместителем директора местного отделения лотерейной фирмы «Бинго».
Работа, конечно, совсем другая, чем в военной академии, но и в ней нашел Максим Владимирович свою изюминку.
— Как это у вас, Максим, схемы разные прекрасно получаются! — изумился однажды директор отделения фирмы.
— Я же тактик. Стратег, — улыбнулся Максим Владимирович.
— А вы не могли бы полную карту, что ли, наших точек составить?
— По Москве или по району? — по-военному среагировал Максим Владимирович.
— Ну, по Москве нам не надо, это не в нашей компетенции, а вот по району было бы желательно.
— В каком масштабе?
— Что в каком масштабе? — не понял директор.
— Ну, один к двадцати, один к пятидесяти... У карты всегда масштаб имеется.
— Да не знаю даже... Понимаете, Максим, мне не карта нужна, а схема. Зачем там масштаб?
— А, все ясно. Понимаю. Будет сделано.
И на некоторое время Максим Владимирович отошел от всяких рабочих дел и занялся схемой. И какая это получилась картинка — любо-дорого посмотреть! Линии красные, синие, желтые, зеленые, голубые; стрелочки и двойные, и с разворотом, и с каким-нибудь этаким крендельком, а торговые точки: и кружочки, и квадратики, и ромбики, а особенно важные и доходные — с двойной красной обводкой, а кое-где и с восклицательным знаком.
— Да, сколько мы работаем, — похвалил Максима директор, — но такой ясности и четкости наших структур никогда не было. Отлично!
— Готов стараться.
— Только знаете ли, Максим, как-то вот восклицательные знаки... Ни к чему бы нам привлекать к себе внимание.
— Слушаюсь. Будет убрано.
— Вот-вот. А в остальном замечательно. Поздравляю вас! Буду представлять вас к внеочередной премии. По нашему филиалу, конечно.
— Благодарю, — четко склонил голову Максим Владимирович.
Вот еще одна черта: Максим Владимирович умел восхищаться начальством. Где бы он ни работал, в военной академии или вот здесь, в филиале лотерейной фирмы (или вот в будущем в Департаменте немедленного рецензирования) — везде Максим Владимирович проникался искренним восхищением начальством. Возможно, оно и стоило того: любой начальник, раз уж он начальник, стоит выше тебя, а значит, добился большего, достиг нечто такого, чего у тебя пока нет, и, значит, вполне естественно восхищаться таким человеком. У Максима Владимировича получалось это не подобострастно, а в виде поклонения, сердечного восхищения, — начальству это нравилось. Начальство обходилось с Максимом Владимировичем барски-снисходительно, по-дружески, по-свойски. Одним словом, служить он умел.
Но была, пожалуй, и одна отрицательная черта у Максима Владимировича. Не по работе, конечно, а так, чисто человеческая. Был он безмерно мнителен. Казалось бы, только однажды (да и то в самой легкой форме) обронил директор ничего не значащую фразу: «...Ни к чему нам привлекать к себе внимание...» — а вот запала она в душу Максима Владимировича. Ну, как запала? Не сама фраза запала, а некое беспокойство закралось в душу Максима Владимировича. «Внимание, да, внимание... лишнее внимание, действительно, не стоит привлекать... это так. Но что бы это все-таки значило? А все же не стоит, не надо привлекать... нужно запомнить, уяснить себе...»
И с тех пор начал Максим Владимирович чего-то побаиваться. Чего именно, сам не знал, но все-таки... Главное, начало ему казаться, будто следят за ним... натурально так, ведут за ним слежку. Куда бы ни пошел Максим Владимирович, какие-то люди обязательно два, а то и три раза встретятся на его пути. Спрашивается, если это случайно, то почему постоянно? А если постоянно, то что это значит? А если что-то значит, то что ему, Максиму Владимировичу, делать? Насторожиться? Быть начеку? Принять какие-то меры? Или просто плюнуть и не обращать внимания?
Но не обращать внимания он не мог. Служба в армии научила его быть внимательным как раз к мелочам, ибо в стратегии, а особенно в тактике, именно детали играют самую важную роль. Ну, например: на тебя нападают или ты делаешь упреждающий удар? Разумеется, ты должен нанести упреждающий удар (если у тебя есть информация о готовящемся нападении), иначе ты проиграешь сражение. Как говорил Клаузевиц: главное — втянуться в сражение. А кто первый атакует или контратакует — тот и победитель.
«Ждать, когда тебя убьют? Ну нет!» — сделал заключение Максим Владимирович и стал потихоньку подыскивать другую работу. Как раз в это время он и познакомился с Ниной в Одинцове, в небольшой березовой рощице, где он иногда проводил свои излюбленные сеансы идолопоклонства. Поклониться природе, рассвету, солнцу, воде, вот этой березке, даже вот этому пню — это все не просто так, это некая философия жизни.
Помните, как удивилась Нина, увидев его здесь, в рощице, рассматривала его во все глаза.
— Вы что, никогда не видели идолопоклонников? — с улыбкой спросил он.
— Нет, никогда! — откровенно призналась Нина (она была в замешательстве).
— Может, это и хорошо, — заметил Максим Владимирович. — Сейчас, знаете, все верующие, а идолопоклонников никого.
Вот так, за разговором, они познакомились поближе, и именно тогда, помнится, Максим Владимирович между делом спросил ее:
— А вы кто, кстати, по специальности?
— Я? Строитель. Но сейчас, как говорится, временно постоянно не работающая.
Довольно забавно прозвучало.
Но именно тогда Максим Владимирович и сказал ей:
— А вы знаете, если говорить серьезно, я, пожалуй, могу помочь вам.
— Правда?
— Есть одна компания. Сам я оттуда ухожу, а вас могу порекомендовать. Работа нетрудная и денежная.
— Разве остались еще такие? — кокетливо рассмеялась она тогда.
Вот так и получилось: Нина стала работать в компании «Бинго», а Максим Владимирович устроился к Антону Ивановичу, в «Департамент немедленного рецензирования». Провожали Максима Владимировича из компании «Бинго» без всяких обид, наоборот, помогли даже с рекомендацией, чтобы легче было найти общий язык с Антоном Ивановичем.
Но что там было находить общий язык с Антоном Ивановичем! Максим Владимирович еще никогда в жизни не встречал более покладистого, доброго, умного, тактичного и одновременно серьезного и делового человека, чем Антон Иванович. Прямо клад какой-то. Это с одной стороны. А с другой — вот она, давняя мечта Максима Владимировича: найти такую работу, на которой не приходится ни за что отвечать. Вы скажете: не бывает такого. Ан нет, бывает. В «Департаменте немедленного рецензирования» главным было — умение быть именно болтуном и пустомелей, уметь писать о чем бы то ни было с легкостью беспринципного и всеядного виртуоза, где главное не то, что ты написал, а как: красиво, обтекаемо, изящно, поверхностно-глубоко и глубоко-оригинально. Главное, что бы ты ни писал, чтобы это нравилось клиенту, причем не просто нравилось, а ставило его в такое положение, что он просто руками разводил: «Ну, знаете, такого глубокого и блестящего анализа нашей деятельности мы еще не встречали!..»
Главное — покрасивей, покрасивей, поизящней представить любую фирму, преподнести ее так, чтобы человечеству было ясно: без этой, именно этой компании давно был бы крах в такой-то и такой области, в таком-то направлении. А что? Клиенты должны знать, за что они платят деньги, они должны не просто отдавать их, а отдавать с радостью, с восхищением, с благодарностью.
Такого учителя, как Антон Иванович Гудбай, Максим Владимирович еще не встречал. И поэтому, естественно, он не только восхищался им, но даже боготворил его. (Хотя, со временем, стал несколько фамильярничать и отлынивать от своих прямых обязанностей: быть вездесущим пером Департамента. Нередко в последнее время Антону Ивановичу самому приходилось браться за дело, ну, да это все рабочие моменты, чего не бывает в родном коллективе.)
Так что Максим Владимирович Котов жил в своей стихии, жил, писал и работал с легкостью болтуна и пустомели высшего класса; разъезжая по Москве на «жигулях» Елены Михайловны, бензин прожигал Академии рецензирования, а машину хранил в гараже Антона Ивановича!

В конце мая запели неожиданно соловьи. Даже отсюда, с двадцатого этажа, было слышно, как в низине, в кустах ивняка, поют они свои замысловатые, щелкающие и заливисто-переливчатые песни; там, где ивняк, там как раз маленькая ручная речушка, родник и старинное, древнее кладбище, и пение соловьев как бы славило жизнь вокруг и одновременно отпевало ту жизнь, которая давно истлевала за кладбищенскими оградами.
Антон Иванович сидел за работой, невольно слушая соловьев, и иногда выглядывал за окошко, смотрел в далекие дали и думал разные свои думы о жизни, о работе, вот об этой конкретно рукописи. Соловьи наводили его на некий поэтический лад...
Он не сразу расслышал, как в квартиру вернулась жена, и поэтому, когда в кабинет вошла Марина Михайловна, Антон Иванович невольно вздрогнул. Но вздрогнул он еще и потому, что лицо Марины Михайловны было серое какое-то, опрокинутое, само не свое.
— У нас горе, Антоша... — тихо прошептала она. — В доме у нас горе.
— Что, что такое? — испуганно пробормотал Антон Иванович.
— Я сейчас видела Ангелину Петровну. Она сказала: умерла Антонина Ивановна.
— Что?! — вскрикнул Антон Иванович.
— Это кошмар какой-то. Умерла, понимаешь, умерла наша соседка наверху. Антонина Ивановна.
— Не может быть! — воскликнул Антон Иванович.
— Умерла при родах. Да. — Но неожиданно лицо ее слегка посветлело, преобразилось: — А девочка жива. Представляешь? Эта бедная крошка осталась жива при родах. Она жива...
И вдруг Марина Михайловна увидела, как тело Антона Ивановича медленно поползло с кресла, авторучка выпала у него из рук и покатилась по полу.
— Что, что с тобой? — бросилась к мужу Марина Михайловна. — Антоша, Бог ты мой, что с тобой? Тебе плохо? Погоди, погоди, я сейчас... — Она успела подхватить его под руки и вот такому, враз потяжелевшему, огрузшему, потихоньку помогла перебраться на диван; хорошо, диван был рядом с письменным столом.
Антон Иванович полулежал на подушке, белый, как снег, нижняя губа его некрасиво оттопырилась, а руки как бы шарили, искали что-то... И весь он как-то морщился, кривился, словно хотел что-то сказать, но не мог.
— Антоша, что с тобой... я сейчас... я «скорую», погоди... воды, сейчас воды...
Она бросилась на кухню, прибежала в кабинет с графином воды и плеснула, как могла, на мужа; получилось неудачно, только воды пролилось вокруг много, тогда она набрала воды в рот и стала брызгать на него, брызгать...
— Сейчас «скорую», сейчас! — металась она в словах, как в потемках.
Антон Иванович слегка пошевелил рукой, но глаза не открыл:
— Не надо «скорую»...
— Но как же? Ты что? Что с тобой, Тоша? Что? Сердце?
— Не знаю... просто давит... вот здесь. — Он хотел показать, где, но не смог. Рука не слушалась.
Потом что-то странное произошло: из груди его, из какой-то далекой глубины, вырвался страшный крик-стон, как пробка, и после этого Антон Иванович задышал ровно, тихо и спокойно.
Он, кажется, приходил в себя. Только стонал понемногу, но не как от боли стонут, а как от жалости какой-то к самому себе, как от обиды на кого-то, как от горечи.
— Может, все же «скорую» вызвать? А, Антоша? — шепотом спрашивала Марина Михайловна.
Он открыл глаза. Посмотрел на жену: сколько боли, страдания было в его взгляде! Потом отвел глаза в сторону, вздохнул:
— Нет, ничего... Пройдет, не надо.
— Как ты меня напугал! Я понимаю, жалко соседку... Но как ты сдал в последнее время, Антоша! Нельзя же так.
— Да, жизнь не балует, — загадочно, со вздохом, согласился он.
Он еще полежал молча, а она сидела рядом, на краешке дивана, гладила ему руку нежными осторожными прикосновениями.
— Как же это? — спросил он. — Как же так?
— Тише, тише, тебе нельзя волноваться...
Через некоторое время Антон Иванович как бы забылся, слегка вздохнул. Потом вдруг вздрогнул, распахнул глаза. Увидел, жена сидит рядом: не то что бы успокоился, просто отвел взгляд, вздохнул.
— Не пугай меня, — попросила жалобно жена. — Ну ты что, Антоша, ты уж не умирать ли собрался?
— Нет, что ты... Выбрось из головы. Так, не поймешь что...
— Сердце?
— Нет, не сердце... Просто муторно. Тошно. Страшно и одиноко.
— А ты вспомни теорию свою, — ободряюще улыбнулась Марина Михайловна.
— Какую теорию? А... эту, — сообразил Антон Иванович. — Теория хорошая. Все так и будет. Не беспокойся.
Лет восемь назад, когда Антону Ивановичу должно было исполниться полвека, он это и придумал... Сказал: 50 лет отмечу, на следующий год еще раз 50 лет, а потом буду отмечать так: 49, 48, 47, 46 и так далее, вниз. К детству. «Чем в старый маразм впадать, лучше в детскую наивность отправлюсь. Так что жить мне еще долго-долго, и все лучше будет, лучше, и здоровее, и чище, и просветлённей, и радостней... Ну, кто со мной по этой дороге пойдет?»
— Я, я с тобой первая пойду! — закричала тогда обрадованно Марина Михайловна; посмеялись в тот раз, пошутили, а ведь Антон Иванович так и сделал: каждый год свои дни рождения шиворот-навыворот встречает. Сколько же ему сейчас, по новому-то исчислению?
Марина Михайловна так и спросила у него:
— Если по-новому, сколько тебе сейчас?
— Сорок два, — без всякой заминки ответил он.
— Вот видишь, какой молодой. А пугаешь меня.
— Не пугаю. Не бойся... Просто так что-то невмоготу стало.
— Я тебя понимаю... Да. Но нельзя же так близко к сердцу принимать!
— Прости, напугал тебя.
Еще посидели. Помолчали.
— Ты не будешь против, — спросил он, — если я останусь один? Выключи свет, пожалуйста, я вздремну.
Она внимательно посмотрела на мужа:
— А с тобой ничего, все в порядке? Можно тебя оставить-то?
— Все в порядке. Правда — хочу отдохнуть. Все прошло — только поспать хочется. Уж извини.
— Ну ладно, ладно. — Она прикрыла его одеялом, выключила свет и осторожно вышла из кабинета.
Вышла всласть поплакать. Там, на кухне. О своем, о бабьем. О жестокой бабьей доле.

В какой-то момент Нина стала догадываться: вряд ли ей быть женой Максима. И не потому, не потому, не потому... А потому, что если мужчине что-то удобно, он ни за что на свете не променяет свое удобство на пустые и призрачные хлопоты. Мужикам, как говорится, и так хорошо, чего еще надо?
Когда она стала работать в компании «Бинго», как она была благодарна Максиму! Это воспринималось чудом каким-то: из полного безденежья попасть в достаток и, что скрывать, просто в достойное человеческое существование.
Работа и в самом деле оказалась несложная. О, те, кто находился на «точках», те мучались изрядно: и холод, и сквозняки, и сырость, и толчея людей, и многие другие «прелести», которые сопутствуют работе на открытом воздухе в любое время года и в любой час дня, нет, тут радости было маловато. Как и денег. Но Нину сразу поставили «бригадиром», и дело даже не в том, что она стала неожиданной (даже для себя) начальницей, а в том, что к ней потекли реальные живые деньги. С каждой «точки» в метро (а их насчитывалось с десяток в ее бригаде) Нине вполне законно и официально причитались определенные проценты, с каждого проданного билета. Торговля на «точках» шла бойко, народ жаждал изменить свою жизнь, вытянуть счастливую карту судьбы, рискнуть наконец (да и какой тут риск — всего-то двадцать рублей билет!) — и деньги текли если не рекой, то устойчивым постоянным веселым ручейком. В обязанности Нины (в основном, конечно) входило: каждое утро развести по «точкам» билеты, вечером собрать деньги и привести в филиал компании. Дело не трудное, но ответственное, правда, и несколько опасное (с непривычки; ведь у тебя в кармане тысячи рублей и ты не где-нибудь в броневике, а в обычной московской толпе, среди людей, в суматошной толчее; мало ли...). Потом попривыклось; даже понравилось: риск — благородное дело; а со временем превратилось в рутину, в обычный порядок: билеты выдал — деньги получил; деньги получил — потом их сдал и отчитался в конторе.
Каждую неделю, по пятницам, Нине определялся ее процент и тут же отсчитывались наличные деньги. Замечательная контора! Ничего лучшего у Нины в жизни не бывало.
И любовь, конечно, между ними, между Ниной и Максимом, разгоралась все ярче и, казалось, глубже. Отчего-то только детям Нины — Роману и Настене — оказался не по душе Максим Владимирович (может, дети лучше и обостренней чувствуют природу человека?). А потом случился совсем скандал: Роман выдвинул ультиматум: или они, дети, или он, Максим Владимирович?!
Как они могли понять, ее дети, что, конечно, любовь для нее — многое, но не главное; главное — выйти наконец замуж, тем более замуж по любви: ведь никогда в жизни не была она ни невестой, ни женой — это очень унизительное положение (в котором вряд ли какая женщина признается в подобной ситуации), это унизительно тем более, что у тебя двое взрослых детей. Рано или поздно ты встанешь в полный неприкрашенный рост: ты нагуляла их, ты глупая, ветреная, дурная и непутевая, ты даже замуж толком не смогла выйти ни разу в жизни, и это при твоей-то красоте, уме, способности нравиться и восхищать других? Так кто ты? Ты — некое странное существо, гибрид мужика с бабой, ни то ни се...
Вот почему она согласилась тогда с предложением Максима съездить на Урал, он звал и предлагал съездить туда много раз, как бы намекая, что именно там может решиться их судьба. Она не соглашалась раньше, потому что мысли и идеи его казались если не бредовыми, то несколько нереальными: будто бы Максим хочет когда-нибудь остаться жить там навсегда, а ее приглашает разделить его судьбу, стать хозяйкой уральского дома.
Ей казалось раньше все это полным бредом.
Но вот она съездила, и ей вдруг показалось: там, возможно, она и в самом деле станет полновластной распорядительницей своего счастья. Потому что — что такое счастье? Это неуловимо. Муж? Хорошо бы. Дети? Замечательно. Но мужа нет — и вряд ли им станет Максим. А дети выросли. Здесь, в Москве, им становится тесно, пусть Роман с Наточкой остаются в Москве, создают свое гнездо, а они с Настеной поедут на Урал, в Нижние Дворики. Там, на Урале, возможно, она сможет так распорядиться своей жизнью, что в ней появится смысл и свет, в ней появится тот огонек, который столь притягательно горит в доме Мартемьяны Фирсовны. Нет, нет, надо ехать на Урал, самой, навсегда. Ни от кого и ничего не ждать. Брать судьбу в свои руки!
...Все это так, конечно. Все это так...
Но с другой стороны... как-то глупо уезжать из Москвы, когда только-только наладилось с работой, с деньгами. Когда скоро Нина сможет стать бабушкой, а Наточка может стать матерью, и им с Ромой нужна будет Нинина помощь. Да и Настена... вдруг после школы ей захочется поступить в московский институт?
А самое главное: может, Максим все-таки одумается, решится сделать ей предложение? Как хочется выйти наконец замуж, как хочется стать женой!

На похороны Антонины Ивановны они не пошли. Сил не было. Внесли триста рублей в общую казну, которую ходила-собирала старшая по подъезду Ангелина Петровна.
— Как жалко-то, как жалко, — охала Ангелина Петровна.
Марина Михайловна передала триста рублей, руки у нее дрожали, она плакала.
— Вы уж извините, — плача, говорила она Ангелине Петровне, — мы на похороны не сможем. Мужу плохо что-то...
— Да, да, конечно, я понимаю, — кивала головой Ангелина Петровна. — Вот какая наша жизнь, просто ужас. Сегодня жив — завтра мертв. Ну, выздоравливайте!
На второй день после похорон Антонины Ивановны Марина Михайловна заметила, что с мужем опять творится неладное. Он сидел за столом в кабинете, пытаясь что-то писать, но не мог, только отрешенно смотрел в какую-то одному ему известную точку; потом отложил ручку, кое-как добрался до дивана и лег. Он позвал жену, и, когда она увидела его, вновь перепугалась до смерти: он лежал, как прежде, белый, как снег.
— Что, Антоша? Что с тобой? Опять? — зашептала она. — Я же говорила тогда: надо «скорую»...
— Сядь, — показал он рядом с собой. — Посиди немножко.
Она послушно села, хотя больше всего ей хотелось броситься к телефону и вызвать врача.
— Мне надо поговорить с тобой, — сказал он. Хотел сказать твердо, а получилось чуть не шепотом.
— Да о чем сейчас говорить? — отмахнулась она. — Полежи спокойно.
— Мне надо поговорить с тобой, — повторил он, но уже более твердо. — Мне надо, Марина, покаяться перед тобой.
— Да в чем тебе каяться, Бог с тобой? В чем ты провинился-то?
— Это очень серьезно, — сказал он и закрыл глаза. — Это так серьезно, что ты не представляешь себе... Это мучит меня.
— Ну, ну, не пугай меня! — Она побледнела. — Что такое, о чем ты?
— Я очень виноват перед тобой. — Он открыл глаза, но смотреть на жену прямо, открыто не решился. — Но не знаю, как сказать об этом.
— Да как сказать? Говори прямо. — Она стала нервничать не на шутку, побледнела.
— Ведь ты сказала, что девочка жива?
— Какая девочка?
— Девочка, которую родила Антонина Ивановна?
— Да, живая, слава Богу. Фу, напугал ты меня. Конечно, жива, она в роддоме сейчас.
— Так вот... Только не перебивай меня, Марина. — Он глубоко вздохнул: — Эта девочка — моя дочь.
— Как твоя дочь? Как это может быть? — изумилась Марина Михайловна. — Что за глупости!
— Это не глупости. Это правда.
Она смотрела на него во все глаза, не могла ничего понять, прошептала:
— Да, но как это может быть? О чем ты говоришь? Ты бредишь? Какая твоя дочь?
— Антонина Ивановна была беременна от меня, — признался он.
— Да как она могла быть беременной от тебя? Что ты говоришь? Это невозможно. С чего ты взял, Господи! Да и как это могло быть такое? Это невозможно.
— Возможно.
— Ты с ней встречался?! — наконец в ужасе догадалась Марина Михайловна.
— Нет.
— Что нет? Не встречался?
— Нет.
— Тогда я совсем ничего не понимаю. С чего ты тогда взял, что она была беременная от тебя?
— Она мне сама сказала.
— Когда, где? Да и почему... я не понимаю...
Марина Михайловна и сама была как мел, а на лбу унее выступили бисеринки пота. Она ничего не понимала.
— Так... — прошептала она. — Она тебе сказала, что она беременная от тебя, а ты с ней не встречался. Это что, шантаж какой-то?
— Это было только один раз, — признался Антон Иванович.
— Значит, все-таки было?
— Только один раз.
Марина Михайловна в ужасе округлила глаза:
— Ты предал меня?! Ты? Значит, ты предал меня? Как ты мог?
— Я не предавал тебя.
— Как не предавал? А что тогда? И как это вообще все объяснить... Я не понимаю, я ничего не понимаю... — как в заклинании, повторяла она.
— Я сам не знаю, как все получилось.
— Но когда, когда это было? И значит — все-таки было?
— Всего один раз. (Не мог же он рассказать жене всю правду?!)
— Почему, когда? Как же ты мог?!
— Ну что бы ты сделала, ели бы увидела: человек погибает?
— В каком смысле? О чем ты?
— О том: если человек погибает — ты подтолкнешь его в могилу?
— Да в какую могилу? Что ты все загадками...
— Я пришел к ней тогда...
— Когда?
— Помнишь, надо было деньги отдать за гараж? Я пришел к ней тогда, а она хотела покончить с собой.
— И ты ее пожалел?
— Я ее не пожалел. Не надо здесь иронии. Я должен был или спасти ее, или бросить погибать.
— И ты ее спас, бедную... Лег с ней в постель.
— Да не ложился я в постель.
— А как же вы? Каким тогда образом?.. (О чем она говорила, о чем спрашивала, какой бред вообще был весь этот разговор, притом, что уже и в живых не было Антонины Ивановны, Марина Михайловна не понимала, все путалось и мешалось у нее в голове.)
— Это произошло как-то само собой. Я сам ничего не понимал. Я только знал: если я сейчас уйду — она погибнет, убьет себя.
— А твоя специальность, конечно, спасать людей?
— Марина!
— Что, Марина? Ведь ты предал меня! Ты растоптал все самое святое, что было между нами! Ты...
— Значит, мне надо было уйти и оставить ее одну?
— Я не знаю, что надо было делать... Я знаю одно: ты — предатель.
— Ну, хорошо, я предатель. На, убей, расстреляй меня! А я говорю: я не предавал тебя. Просто бывают такие ситуации в жизни...
— Что-то чаще всего такие ситуации у мужиков случаются.
— Я же предупреждал тебя: я хочу покаяться. И потом, сколько раз ты мне сама говорила: мне жаль эту женщину...
— Жаль. Да. Но не до такой же степени, чтобы класть ее под своего мужа?
— Да разве теперь об этом надо говорить?! — со стоном выдохнул он. — Ты пойми: она умерла, а девочка жива. Ты можешь понять: это мой, мой ребенок. Это моя дочь! Вот в чем проблема.
— Так она тебя заарканить хотела? — вдруг запоздало испугалась Марина Михайловна.
— Что значит — заарканить? — поморщился Антон Иванович. Он, надо сказать, чем больше разговаривал с женой, тем лучше и лучше себя чувствовал. Страх, и стыд, и напряжение спали (фу, признался-таки), теперь главное — просто выговориться и прийти хоть к какому-то решению.
— Раз она сказала тебе, что беременная, значит, она рассчитывала на тебя? Значит, она строила на тебя планы?
— Какие планы, Марина?! Наоборот: она сказала мне, что меня это совершенно ни к чему не обязывает. С моей стороны это оплошность, случайность, а для нее — это подарок судьбы. Она сказала: ей есть теперь для чего жить. Помнишь, совсем недавно ты сама это говорила: мол, то, что она беременна, для нее это спасение, для нее это выход из ужасной трагедии, которая случилась в ее семье. Разве не говорила?
— Говорила. Да. Говорила. Ну и что из того?
— А то. Говорила: надо людей понимать, надо жалеть их, аура наша отрицательная сказывается на судьбах окружающих, вот теперь и докажи на деле, что это не красивые слова.
— Как я должна доказать? Еще и поклониться вам в ножки, что вы плюнули мне в душу?!
— Да не надо ёрничать, не надо передергивать смысл моих слов. Я хочу только одного: чтобы до тебя дошло — у меня, у меня, понимаешь, в роддоме находится дочь. Живой человек. Да, матери у нее нет, мать умерла, но отец-то есть, я живой, что мне делать? Жить дальше и делать вид, что ничего не случилось, что никакой дочери у меня нет? Пусть ее забирают в Дом малютки, или куда там, а потом в детприемник, а потом в детдом или вообще на улицу бомжом или попрошайкой! Вот я в чем покаяться-то хочу, а ты...
И тут с Мариной Михайловной случилась истерика. Она рыдала и не понимала, что происходит в жизни. Она не могла уяснить до конца, что то, что она узнала, это правда, никакая не шутка, не розыгрыш, но как же так? И откуда, и отчего все это сваливается на ее голову?
— Господи, — рыдала она, — ну за что мне все это? За какие грехи? За какие провинности? Жила-жила, думать не думала, гадать не гадала — и вдруг на тебе, свалилось известие, как камень на голову: родной муж на стороне дочку завел! Ведь в деды годится, в старики себя зачислил, а туда же, бабам под юбки заглядывает. Ну не смешно ли? Да какой тут смех, тут волосы надо на голове рвать: мужики гуляют, а бабы на тот свет отправляются, а потом дети остаются, сироты, и куда их девать? Что делать с ними? В какую петлю их засовывать? Это все не мужикам вопросы, это их не касается, это опять нам, бабам, решать, а они, как всегда, святые и непогрешимые, лежат, да охают, да от боли корчатся, да нас мучают...
И тут она чуть не бросилась на Антона Ивановича с кулаками:
— Так от меня-то ты чего хочешь?! — Кажется, она действительно забыла, что Антону Ивановичу плохо, оттого он и на диване лежит.
— Я хотел просто признаться тебе. — Антон Иванович обиженно отвернулся от жены к стене.
— Ну, признался?! Дальше что?
— Не знаю. Я не мог жить с этим. Мне казалось: вдруг я умру, и никто не узнает, что у несчастной девочки есть отец.
— Это ты?
— Да, это я.
— Хорош отец! Посмотрите на него! Одним глазом в могилу смотрит, а туда же, бегает, мошной своей трясет. Не стыдно?
— Стыдно. Но совсем не в этом. Мне стыдно, что мы, кажется, совершенно не понимаем друг друга, хотя и прожили вместе огромную жизнь.
— Еще и меня стыдишь?! — вспылила она.
— Да не стыжу. А стыжусь. Дай мне слово, Марина, заклинаю тебя: если я помру, ты не бросишь девочку!
— Ну, нет, дорогой, я тебе не дам умереть! Ишь — хорошо устроился: ты на тот свет, а мне здесь мучайся?
— Как ты можешь говорить такое?
— Да уж могу! Нет, мой милый, любишь кататься — люби и саночки возить. Сам воспитывай свою дочь!
— А ты? Ты хочешь подать на развод?
— На разво-о-од? — изумилась она. Марина Михайловна, кстати, тоже почти успокоилась и чувствовала себя уязвлено-оскорбленной, а потому нападала и дерзила. — Как бы не так! Буду я смешить своих сыновей на старости лет. Скажут: мать, ты чего, совсем белены объелась? Я вот лучше расскажу сыновьям-то твоим всю правду! Вот они посмеются над папашей! Вот они погогочут! У них с детьми не получается, так зато папаша отыгрался. У него на каждом углу по девке — и все с пузами ходят, продолжения рода ждут...
— Что ты мелешь-то? Ты послушай себя! Бред какой-то.
— А дочерей на стороне заводить — не бред?
— Никого я не заводил. Так получилось. И ты это хорошо знаешь.
— Ну да, я это знаю лучше всех. Я еще вам и лучинку в темноте держала, помогала детей делать. Как же! Почему это я знаю лучше всех?
— Да потому, что я тебе во всем признался.
— Как же, во всем! Там если по сусекам поскрести, еще с десяток сирот от тебя по белу свету бегают. Уж не сомневаюсь теперь. Точно.
— Ну-ну, мели Емеля — твоя неделя, — усмехнулся оскорбленно Антон Иванович. — А если серьезно: прости меня, Марина! Ради Бога, прости! Покаялся я перед тобой, а теперь делай что хочешь. Мне ничего не страшно. Если бы ты знала, как меня это угнетало. Я жить даже не хотел!
— Не верю, вот убей — не верю. А теперь вопрос практический: как ты докажешь, что это твой ребенок?
— Кому мне доказывать? — изумился Антон Иванович.
— Как кому? Ты что, хочешь действительно оставить девочку сиротой?
— А ты что предлагаешь?
— Я? Я ничего не предлагаю. Мне просто интересно: для чего ты это все мне рассказал? Не просто так?
— Если честно, не просто так, конечно. Болит душа.
— Ну, и?...
— Ну и хотел спросить тебя (только не кричи, не кричи, если что не так!): может, мы девочку себе заберем? Ты же вроде хотела все время...
— Вот я и спрашиваю: как ты докажешь, что это твоя дочка?
— Да сейчас тысячи способов...
— Ты-то откуда о них знаешь? — с усмешкой подозрения поинтересовалась Марина Михайловна.
— Все об этом знают. Можно анализы сдать.
— Кому?
— Как кому? Прихожу в роддом, заявляю свои права на ребенка. Мне говорят: докажите! Я сдаю анализы.
— Ты смотри, какой шустрый. Так тебе и поверили!
— Простым анализам не поверят — есть ДНК. Уж этот-то анализ точно покажет: моя дочь!
— Да, слышала бы я сама такое еще неделю назад — в обморок бы упала!
— Я тебе точно говорю: ДНК — это конец всем сомнениям. А в своем отцовстве я не сомневаюсь.
— Еще бы. Так, наверное, старался, милый...
— Марина!
— Да, я Марина, да, я дура, да, я твоя жена — дальше что?
— Марина, я хочу сказать: я не понимаю, ты всерьез со мной разговариваешь или просто издеваешься-подсмеиваешься?
— А как бы ты хотел?
— Я хочу твоего серьезного решения. У меня, кроме тебя, никого нет. И я тебя люблю. Люблю! Ты знаешь это.
— Ничего я не знаю. Во всяком случае, про любовь тебе не верю. Врешь ты все. А вот что с девочкой нашей делать... даже не знаю... ума не приложу... Чего мы людям скажем: откуда она у нас?
— Взяли на воспитание.
— И никому ничего объяснять не будем?
— А зачем? — резонно спросил Антон Иванович.
— Даже сыновьям?
— Им — тем более. Утрем им нос. (Здесь Антон Иванович хотел бы улыбнуться, да не решился: побоялся.) Пусть знают: не хотят детей заводить, так мы сами себе их заведем.
— Ну и в аферу ты меня втягиваешь... Знаешь ведь, знаешь, подлец, как мне девочку всегда хотелось... Ой, правда, — неожиданно улыбнулась Марина Михайловна, — неужели у нас будет действительно своя девочка? Неужели такое в самом деле может случиться?
— А что такого-то, — осмелел Антон Иванович. — Очень даже запросто. Другие могут, а мы — нет?
Они с оторопью взглянули друг на друг и неожиданно улыбнулись примирённо: надо же, два часа назад и думать о таком не могли, представить такое было невозможно, а сейчас что же: у них есть дочка? своя? родная? но как же так? откуда? Чудеса в решете!

А ведь закружились, завертелись дела у Елены Михайловны!
Не успела она оглянуться, как богатство ее стало расти не по дням, а по часам. Действительно, желающих записаться к Марии Поднебесной для последующих путешествий в четвертое измерение становилось все больше и больше, тем более что для оплаты такого путешествия не нужно было тратить ни копейки, главное — просто записаться, просто сказать твердое: да! Ты сказал: да! — и ты становишься прямым кандидатом на полет и на превращение себя из ничто в вечность, из мертвой и холодной телесности в послебытийную вечную мысль, в существование в иных измерениях и на других орбитах бесконечности. Ну, а тот, кто сказал: да! — тот видел перед собой обворожительную и восхитительную Елену Михайловну, русскую красавицу и небожительницу, которая с улыбкой объясняла: каждый, кто сказал «да», рискует только одним: не успеть дожить до начала переселения на Большие Орбиты ввиду возможного земного Апокалипсиса. Поэтому для подстраховки предусматривается вариант укрытия всех желающих в Недрах Земли, а конкретно — на особых Базах Геологических Отдушин. Добровольное пожертвование на строительство таких Баз всего один доллар, и тогда вы действительно становитесь несомненным кандидатом на полет в вечность, ибо отныне земная катастрофа не помешает вам осуществить главное — полет на Большие бессмертные Орбиты.
Кому же жалко этот один-единственный доллар, если это обеспечивает вам стопроцентную гарантию того «да», которое вы уже сказали Марии Поднебесной? Естественно, за всю практику сотрудничества Елены Михайловны с Марией Поднебесной не нашлось ни единого человека, который бы отказался от того, от чего нельзя отказываться. Если даже и были люди недоверчивые и сомневающиеся (везде и всегда найдутся такие), то они уже не могли сказать «нет», раз однажды сказали «да». Хотите лететь? Оплатите лишь собственную безопасность здесь, на Земле, в Недрах Геологических Отдушин, где вы будете всегда в безопасности на случай всеобщей катастрофы, а по-иному — Апокалипсиса.
Этот доллар не просто отдавали, а отдавали с радостью, с шуткой, весело, и при этом Елена Михайловна одаривала всех многообещающей призывной улыбкой, в которой таяла игривая страсть наполовину с порочным знанием любовных утех.
Но именно потому, что многие клиенты могли не совсем правильно расценить многообещающую улыбку Елены Михайловны, Раджап стал настаивать на том, чтобы Елена Михайловна подыскала себе жениха. Имела, так сказать, законного кандидата в мужья. Ибо, если в этом кабинете будет сидеть не божественная красота, а порочное обещание, это может испортить всю грандиозную затею человечества.
Итак, Елена Михайловна сидела в своем кабинете, а в кабинете напротив принимала теперь Мария Поднебесная (все это, конечно, в свободное время; в рабочие дни — по вечерам, а по субботам и воскресеньям — находись здесь хоть целые сутки). Людей, как пчел, становилось все больше и больше; одухотворенные, с горящими глазами, взбудораженные идеей возможного вечного существования, пусть даже в виде мысли, они выходили после сеансов Марии Поднебесной и сразу попадали на приветливую ласковую улыбку Елены Михайловны. Можно сказать, они отдавали ей доллар не задумываясь, машинально, поспешно, даже с энтузиазмом; они готовы были пойти на большее, предлагали более серьезный взнос, а некоторые, хоть сейчас, могли взяться за лопаты и идти рыть многоуровневые проходы для Баз Геологических Отдушин, но этого пока не требовалось. «Все, что нужно, это всего лишь вступительный взнос», — улыбалась ласково и неистощимо Елена Михайловна, и люди роились около нее и вокруг нее действительно, как пчелы, и как пчелы вносили маленькую лепту в общий медосбор. И сбор этот ширился, разрастался, так что Елена Михайловна, как и предрекал Раджап, все более и более богатела.
Она даже стала прицениваться к Академии рецензирования Антона Ивановича, и, когда заговорила с ним на эту тему в первый раз, он даже не совсем понял, о чем, собственно, речь. Она объяснила. Он все равно не понял:
— Вас что, Елена Михайловна, не устраивает работа у меня в качестве главного бухгалтера?
— Устраивает.
— Так в чем дело?
— Нам бы хотелось номинально владеть вашей Академией. На бумаге. Но деньги за Академию вы получите реальные. Большие деньги.
— Кому это — вам?
— Базисно-Интернациональным Недрам Геологических Отдушин.
— Это еще что такое?
— Общественная организация, в которой я тружусь в свободное время. Тоже на общественных началах.
— Ну и трудитесь на здоровье.
— Вам что, Антон Иванович, помешают лишние деньги? Вы останетесь Президентом, Академия будет ваша, вы получите за нее огромные деньги, но номинально, то есть только на бумаге, она будет принадлежать нам.
— Знаете что, Леночка? Вы затеваете со мной опасные игры. Я этого не терплю. Вы считаете меня идиотом? Кажется, я не давал вам повода думать так. И вот что еще. В последнее время, мне кажется, вы увлеклись дружбой с Марией Поднебесной. Странная особа. Но это не мое дело. Мое дело — предупредить вас: это сказывается на наших с вами производственных, то есть финансовых, отношениях. Вы стали рассеянны на работе.
— Разве?
— Спросите вот хоть у Максима Владимировича.
— Извините, Антон Иванович, — потупив глазки, покаялась Елена Михайловна. — Вероятно, мы не поняли друг друга. Давайте считать так: я вам ничего не говорила, вы мне ничего не отвечали. А замечания ваши по поводу моей работы, вероятно, совершенно справедливы. Я учту. Просто с этой общественной нагрузкой я как-то несколько замечталась, наверное...
Она поняла: с Антоном Ивановичем она затеяла этот разговор слишком рано. Да и к идеям Марии Поднебесной Антон Иванович относился с подозрительностью и с некоторой оторопью. И это еще мягко сказано.
А вот кто стал по-настоящему присматриваться к Елене Михайловне — это Максим Владимирович. Максим Котов. Он сразу учуял, что за спиной у Елены Михайловны зашевелились золотые крылышки, то есть большие деньги. И Елена Михайловна тоже поняла, что он это учуял.
Она прямо спросила у Раджапа:
— А вот Максим Котов — он в женихи не годится? Верней, в мужья?
Раджап задумался. А что, пожалуй... И хоть жаль ему было (как и Елене Михайловне), что они пока остановились с ней только на восемьдесят третьем пути практического познания божеств Будды, Рамы и Шивы, но все-таки ради великого дела можно было пожертвовать личными утехами.
Как раз когда у Елены Михайловны появился первый миллион (пока не в долларах, а в рублях; но это пока), Максим Владимирович Котов созрел для того, чтобы сделать ей официальное предложение. И Елена Михайловна это предложение благосклонно приняла (лишь однажды только, и то в шутку, укорив Максима: «Как долго ты возился с этой своей художественной кралей... Но я ждала, милый!» Ничего она не ждала, конечно, но все-таки укорила своего будущего мужа с женским сладострастием и удовлетворением).
Свадьбу играли как раз в индийском ресторане; и самым главным распорядителем был, разумеется, восточный маг и волшебник Раджап в своей блистательной пурпурно-красной чалме.
С тех пор дела Елены Михайловны закружились в еще более быстром темпе. Она богатела, как и предрекал Раджап, словно шамаханская царица, при этом оставаясь для большинства участников грандиозного надземного и подземного Проекта на недосягаемой высоте: как Матрона, она восседала на незримом божественном троне и расточала направо и налево хоть и многообещающие ласковые и сладчайшие улыбки, но теперь эти улыбки были благопристойны и полны девственной прелести и чистоты.
Народ после свадьбы потек к ним настоящей полноводной и широкой рекой...

Когда Нина узнала, что Максим Котов женился, с ней случилось то, чего никто не ожидал (и она сама в первую очередь): она абсолютно успокоилась. Как будто пелена какая-то спала с ее глаз, и она поняла: ничего такого, чего она ждала от жизни, ничего этого не будет, более того — ничего этого и не надо ей. Она словно разом прозрела: о чем она думала? о чем мечтала? о чем грезила? Одни глупости и несусветная чушь. Ей судьба подарила двоих детей, вот чем надо жить. Детьми и только детьми, их заботами, радостями и печалями. И в этом ее материнское, человеческое счастье. Ей даже странно теперь было подумать, что еще совсем недавно она называла себя язычницей и идолопоклонницей, что за чушь, что за наваждение? Как могла она представить, что вот уедет на Урал, будет жить бок о бок с Мартемьяной Фирсовной, поклоняться идолам и деревянным божкам, и в этом почему-то найдет свое счастье?! Как это могло с ней такое случиться? Пусть там хорошо, пусть странно и интересно, но как она, Нина, не почувствовала: она там чужая? Она не вписывается в ту жизнь, которая была там, потому что лично ее ничто не связывало с ней?
Это было какое-то умопомрачение, блажь, пустая мечтательность и соблазн. И как только рухнула в ее жизни эта надежда — Максим Котов, так рухнули в небытие все мечты и грезы, связанные с Максимом. Не понимала она теперь, как бы она жила и работала в Биологическом Институте Народной Гуманитарной Ортопедии (БИНГО) рядом с Мартемьяной Фирсовной, когда здесь, в Москве, мучились бы ее собственные дети и внук (он родился хорошеньким черноглазым бутузом, весь в Рому)?! Как она могла допустить и пойти на такое?!
Не понимала теперь этого Нина, не могла постичь.
Нет, до скончания века она будет жить детьми. В этом ее предназначение. А Максим... Это было что-то несерьезное, пустое, хотя долгое и мучительное... И никакая она не язычница, не идолопоклонница; да, она тоже любит рассвет, солнце, воду, луга и леса, но идолопоклонство? Кошмар какой-то... Зачем это все, почему, для чего? Не понимала, не понимала теперь...
И когда немножко подрастет внук, она, Нина, будет все чаще и чаще бывать в родном Гирееве, и вот здесь-то, наконец, она обратит по-настоящему внимание на Дикого полковника Бинго. Вот кто достоин внимания и защиты, вот на кого нужно обратить взор, если уж все так говорят о гуманности. И Нина со временем отмоет и отчистит его от налипшей за жизнь беды и грязи, приведет его в божеский вид, и даже иной раз усмехнется про себя с улыбкой: мечтала о подполковнике, а званием получила повыше — полковника. Да и в Гирееве, на бывшем татарском пепелище, будут вскоре называть его не Диким полковником Бинго, а просто полковником Бинго, а вскоре и это забудут, и приклеится к нему навечно только одно, высокое и достойное звание — Полковник.

Из Испании Виталия Капитонова доставили в цинковом гробу.
Правда, здесь, в московском крематории, он лежал в богатом, добротном, красного дерева изысканном гробу, в окружении не столь уж большого числа родных, друзей и знакомых, и совсем не напоминал самого себя прежнего — того крупного, вальяжного, грубо-веселого человека-барина, каким он запомнился всем в последнее время. Он, Виташа Капитонов, просто даже и похож на себя не был, до того изменились его черты и общее выражение лица. Разве это его нос? — такой вдруг крючковатый и заострённый; разве это его губы? — такие тонкие, иссиня-бледные и бескровные; разве это его брови? — неожиданно поредевшие и не как раньше вразлёт, а совсем поникшие; разве это его лоб? — такой низкий теперь и покатый.
Нет, ничего похожего на веселого, жизнерадостного, крупного и дерзкого мужчину Виталия Капитонова; совсем другой человек, даже, наверное, и не он, если бы не знать точно: он. Он и не он — вот что делает смерть с человеком.
Крематорий — странное заведение: здесь не столько прощаются с человеком, сколько переживают внутренний ужас от того, что этого человека ожидает.
Впрочем, многие ли этот ужас испытывают? Многие ли вообще что-либо испытывают? Среди близких были, конечно, родители Виталия — старики Капитоновы, дядя Костя и тетя Вера, прилетевшие с Урала, были жена, дочери, зятья, внучки, был Антон Иванович Гудбай, был писатель Георгий Баженов, еще кое-кто из родни, сослуживцев и знакомых. Не более двадцати человек. И, пожалуй, только два человека, отец с матерью, испытывали подлинное горе, ничего не слышали и ничего не видели, кроме лица безмерно дорогого им сына, остальные люди испытывали что угодно, от оторопи до ужаса происходящего, но только не горе.
Горе перестало входить в человеческое сердце. Горе размывается мыслями о горе и перестает быть таковым по существу.
Вот Антон Иванович. Он с некоторым изумлением узнал, что Виталий Капитонов, оказывается, там, в Испании, почему-то постоянно говорил о свом друге доне Антонио, то есть о нем, об Антоне Ивановиче, а разве такие уж они были близкие друзья? Но даже и не это. Поразило его то, что там, в Испании, Виталий Капитонов очень часто сидел на крыше-дендрарии своей уютной и дорогой гостиницы «Бинго» и постоянно смотрел туда, на восток, где грезилась ему его родина, и мечтал, как бы вот это взять да взлететь и одним махом оказаться, к примеру, в Москве, среди обычной повседневной толчеи, в суете, в давке, в аромате или даже в зловонии городской суматохи. Он вспоминал Антона Ивановича, Антошу, потому что тогда, после бани, когда они сидели в его квартире и весело пили и закусывали, именно он, Антон Иванович, учил Капитошу, как можно летать в пространстве, для этого достаточно обыкновенного московского окна, главное — нужно уметь работать руками, как крыльями, но еще более главное — это уметь попасть на воздушную волну, оседлать ее, ибо это и есть основная тайна в искусстве полетов. Конечно, по совету Антона Ивановича, он взял с собой в Испанию четырехтомник новелл, романов, повестей и хроник земляка-писателя Баженова, прочитал его и перечитал, изумился и обрадовался и проникся еще большей тоской по родине, но у писателя Георгия Баженова ничего не было сказано о полетах и о перелетах на большие расстояния, вообще ничего о технике свободных парений. Этой техникой в совершенстве владел только один человек, Антон Иванович, а он, Виталий Капитонов, так глупо и самонадеянно не слушал его тогда в Москве, после бани, когда Антон Иванович с таким упоением и с такими страстными и тонкими деталями рассказывал о вполне реальных (и простых в достижении) полетах человека в небесных просторах. Удивительный человек Антон Иванович Гудбай: казалось бы, пень, козявка, ноль без палочки, лысоватый, небольшого роста, ничего из себя особо не представляющий, но поразительное дело: он оказался единственным среди великого множества знакомых Виталия Капитонова, кто умел летать. И как летать! А Виталий Капитонов проморгал его, не понял, не вгляделся и не всмотрелся в него по-настоящему, а так, небрежно махнул рукой, отмахнулся, как от комара или мошки, а тайна-то вся была именно в Антоне Ивановиче.
И когда теперь Антон Иванович смотрел на мертвого Виташу Капитонова, ему было несказанно обидно за него, потому что истинным горем о нем горевали только два человека, отец и мать, остальные сами не знали, что здесь делали, делая вид, конечно, что прощаются с покинувшим их навсегда мужем, отцом, братом, другом, сослуживцем или товарищем. Была тут, правда, одна женщина, которая тоже искренне плакала по Виташе (как будто жена, но в действительности совсем не жена), но Антон Иванович ее не узнал. А жаль: это была Эльвира Хмельницкая, неизвестно откуда узнавшая о смерти Виталия Капитонова. Вот она и доказала: из всех друзей детства она любила только Виташу. И какая досада, он так и не узнал об этом, лежал сейчас мертвый и ко всему безучастный. Такова она — загадка любви!
...Антон Иванович видел как бы взглядом орла или взглядом пронзительного прицела, что вот даже одна из дочерей Виталия потихоньку, чтоб никто не заметил, ковыряется пальцем в носу. Кто-то просто ждет-не дождется, когда это кончится. Кто-то впился взглядом в лицо покойника, думая с ужасом о том, что скоро его сожгут, и ужас этот относился не столько непосредственно к Виталию Капитонову, сколько к тому, что тебя самого ждет примерно то же самое; некоторые представляют, наоборот, как совсем скоро сядут за стол и выпьют-закусят за упокой души усопшего, вот два человека перешептываются словно в печальной многозначительности:
— А ведь он слышит нас сейчас, покойник, он все слышит...
— Вы думаете?
— Уверен. Всё, что говорим мы здесь, прощаемся, он все слышит. Вам не кажется, что он немного улыбается?
— Не может быть. Улыбается?
— Ну, как бы губы его слегка тронуты улыбкой... Это и значит: он все слышит, что мы здесь говорим...
А что здесь, собственно, говорится-то?
Пустые, ничего не значащие слова, никому не нужные, никем не слышимые, все делается по шаблону и трафарету, ни одного искреннего глубокого настоящего живого слова. Да и могут ли они быть? Что можно сказать перед лицом огромной печи, перед лицом беспощадного огня, который вот-вот поглотит всю эту драму, комедию или трагедию, понимай каждый как знает и как хочет...
Антону Ивановичу рассказывали, что там, в Испании, Виталий Капитонов, напившись пьян, не один раз пытался показать искусство свободных полетов в пространстве, для этого он собирал на крыше-дендрарии как можно больше красивых женщин и девушек, в основном испанок, потому что они по-русски ни черта не понимали, а Виташе именно это и надо было, его это веселило, что они ни бельмеса не понимают в русском языке, а только повторяют «О, дон Антонио, дон Антонио!», когда он им и жестами, и словами пытался рассказать о своем замечательном друге детства Антоне Ивановиче, который в жизни постиг самое главное искусство, коего он, Виталий, даже азов не знает, — это полеты в свободной стихии пространства.
Вот так однажды он все-таки спрыгнул с крыши гостиницы и полетел...
И все женщины вокруг кричали: «Viva, дон Антонио! Viva, дон Антонио!» И только одна сокровенная девушка, чем-то похожая на Эльвиру Хмельницкую, печально покачала головой: «O, bingo-boy...»
А теперь лежит наш бедный Виталий Константинович Капитонов в Москве, в крематории, ждет последнего полета в вечность.
И вот тут озарило Антона Ивановича: нет, не то и не так сделал Виталий Капитонов. Он захотел полететь. Просто взять и полететь. А надо было...
А вот что надо было?
Надо сначала понять: нельзя умирать. Это самое важное — понять: нельзя умирать.
Нельзя умирать просто так.
Нельзя допустить, чтобы тебя сожгли или, еще проще, закопали в землю. Нет, с ним, с Антоном Ивановичем, ни за что не случится такой бездарной смерти.
Не будет этой банальности. Этой глупой и тупой бездарности смерти.
А что же будет? А будет то, что Антон Иванович...
И тут он легко и просто представил, как самым серьезным и непогрешимым образом раскроет свои руки-крылья и полетит. Полететь нужно обязательно до смерти, чтобы у тебя были силы преодолеть самое главное и самое основное препятствие — земное притяжение. Земное притяжение — это сильнейшая власть над человеком, именно она и губит его, и вступать в схватку нужно не тогда, когда у тебя нет сил и когда смерть сама по себе естественно настигает тебя, а до смерти, раньше, в полном расцвете сил и желаний. Нужно обязательно учиться летать, нужно уметь чувствовать те незримые, но мощные воздушные потоки, которые не дадут тебе упасть, а подхватят тебя на свое крыло и понесут, понесут, все выше и дальше, так что в скором времени станет страшно и одиноко: как бы совсем не потерять из виду земное притяжение, как бы совсем не исчезнуть в бесконечности пространства и времени...
Сколько раз он летал в жизни!
Сколько раз каждый человек по-настоящему летал!
По-настоящему — потому что испытывал настоящие подлинные глубокие захватывающие чувства, даже если он оставался на одном месте — во сне, например, в мечте или в грёзе.
Разве можно допустить, чтобы ты лежал, как болван, в гробу или вот в таком крематории и безропотно ожидал своей участи?
Пусть ты лежишь; допустим, лежишь; но ты должен чуть раньше улететь и скрыться от своей участи; ты должен не только сопротивляться, нет, ты просто должен дать самой жизни превозмочь себя, ты должен во что бы то ни стало превзойти тайну небытия — и полететь, улететь, скрыться до смерти, спасти себя вечного... Нельзя давать смерти растоптать тебя. Ты должен сам улететь куда-то туда, неизвестно куда.
И вот здесь, сейчас, на этих похоронах Виталия Капитонова, Антон Иванович в очередной раз почувствовал: он умеет это делать, он может, он и сейчас уже летит и витает Бог знает в каких далях и высях..
Разве это не так?
Пусть каждый распоряжается своей жизнью как хочет, но Антон Иванович распорядится вот так: он ускользнет от смерти до того, как она начнет настигать его.

Писатель Георгий Баженов как действующее лицо этого романа, а не только как его автор, должен признаться: отныне он спокоен за своих друзей — и героев романа, и его читателей. Идея Марии Поднебесной открыта для всех. Каждый, кто не хочет полного исчезновения из мира, а мечтает остаться в нем хоть в каком-то виде, может просто сказать твердое «да» Марии Поднебесной и окажется хотя бы поначалу в четвертом измерении. Ибо идея ее проста: главное, что мы хотим знать в вечности — это знать мыслью: я существую! Если есть мысль, значит, есть осознание существования, а не это ли главное в нашем истовом желании бессмертия, именно знать: да, да, я существую! Нам протянули руку совсем иные миры, не наши, не посюсторонние и не потусторонние, а другие (в бесконечности пространства и вечности времени всё есть!), не наши в человеческом понимании, но другие, в других измерениях и других координатах, которые не хотят полного нашего исчезновения, потому что нас и их объединяет только одно, но это одно — главное: мысль! Там, на Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах (БИНГО), куда нас чудесным образом перенесут, мы будем существовать вечно, но в виде мысли. Не в виде телесного нашего бытования, а именно в виде мысли!
Разве это не привлекательно?
Писатель Баженов первым оказался в списке Марии Поднебесной. Причем записал он не только себя, но и всех членов своей семьи, потому что несет за них полную (моральную и духовную) ответственность.
Но когда писатель Баженов узнал еще одну невероятную новость (от Елены Михайловны), он, можно сказать, окончательно успокоился и за своих героев, и за читателей романа.
— Ну, Георгий Викторович, ну, душечка, скажите же мне, — настаивала Елена Михайловна, порочно-беспорочно улыбаясь писателю Баженову, — нравятся вам все-таки мои сестрички, мои двойняшечки, мои такие сладкие близняшечки?!
— Очень нравятся, — признался писатель Баженов.
— Тогда вы опять первый кандидат на спасение. Еще в одном проекте.
— Неужели? Это любопытно.
И Елена Михайловна подробно, но своими словами объяснила великую идею индийца Раджапа и его друзей: прежде чем попасть в четвертое измерение и существовать там вечно в виде мысли, нужно обезопасить свою жизнь здесь, на Земле, от самых неожиданных и невероятных катаклизмов и катастроф.
— Каким образом? — поинтересовался писатель Баженов.
— Внести вступительный взнос и...
— Ну, опять какая-нибудь обдираловка.
— Ничего подобного, Георгий Викторович. Вступительный взнос — всего один доллар. Это вам по силам?
— Ну, положим, по силам.
— А далее на случай Апокалипсиса (Елена Михайловна с трудом выговорила это слово; со временем, правда, она научится произносить его легко, как песню, как самую лучшую и красивую мелодию), а далее, на случай любой земной катастрофы, вы окажетесь на особой Базе Геологических Отдушин, где можете хоть сто лет пережидать напасть, а затем спокойно отправляться в четвертое измерение.
— Ерунда какая-то, — поначалу усомнился писатель Баженов.
— Ничего подобного, Георгий Викторович! Базово-Интернациональные Недра Геологических Отдушин — это...
— Это еще что такое?
— Не обращайте внимания на терминологию, сокращенно это БИНГО. А реально — это Базы под землей. Представьте себе, что в недрах Земли, по всему периметру (ишь каких словечек набралась Елена Михайловна, молодец!), создаются штольни-отдушины: под Гималаями, под Эльбрусом, под Памиром, под Кавказом, под Тибетом, просто под всеми крупнейшими городами мира уже прорыты многокилометровые подземные ходы и созданы специальные базы-отдушины, где человечество сможет автономно просуществовать многие годы...
— Для чего?
— Так, сейчас посмотрю... — Елена Михайловна заглянула в какую-то бумажку, как в шпаргалку. — Ах, да, забыла самое главное... Как раз для того, чтобы обезопасить себя ввиду надвигающегося и вполне возможного Апокалипсиса на Земле. Вы верите в такое?
— Верю. Еще бы.
— Ну вот. Вы платите мне доллар и являетесь одним из первых кандидатов на автономное проживание в подземной Базе хоть в течение ста лет. А затем спокойно, в нужное время, переноситесь в вечное безбытийное существование в виде мысли в четвертое измерение по проекту Марии Поднебесной.
Писатель Баженов думал не долго, можно сказать — совсем не думал, а сразу ухватил грандиозность обоих Проектов и преспокойно выложил один доллар. Причем поинтересовался: можно ли записать туда остальных членов семьи?
— Конечно, можно, — улыбнулась своей обворожительной улыбкой Елена Михайловна.
Писатель тут же внес вступительный взнос и за всю свою семью, потому что и в этом случае он нес за нее также полную (и моральную, и духовную) ответственность.
Но самое главное — даже не это. Главное для писателя Баженова оказалось то, что заработала такая «машина», о которой он даже и мечтать раньше не смел. А именно: всем, кто попадал в поле зрение Елены Михайловны, она обязательно, как визитную карточку, предъявляла козырного туза:
— А вы знаете, кто первым поддержал всемирный проект «Бинго»?
— Нет, не слышали пока. А кто?
— Знаменитый писатель Георгий Баженов!
— Баженов... так... — начинали стыдливо мяться простодушные клиенты.
— Вы не знаете писателя Баженова?! — как бы в ужасе восклицала Елена Михайловна.
— Ну... вроде слышали...
— Не знать в наше время Георгия Баженова — это все равно что не знать прежних титанов: Толстого, Достоевского, Гоголя, Чехова.
— Что вы говорите?
— Это же классик современности! Стыдно, господа, тем более стыдно, что вы собираетесь в недалеком будущем вечно существовать в виде мысли. Там, на Больших Ноосферных Орбитах, Баженов наверняка будет мыслью номер один.
— Ну, конечно, конечно...
— Нет, надо знать ярких мыслителей эпохи. Тем более, что писатель Баженов будет жить в четвертом измерении одним из первых — и какую оценку он даст вам, всем тем, которые прилетят к нему в гости? Как он будет встречать вас в вечном существовании?
— Да, пожалуй, вы правы. Нехорошо получается. А вообще-то вы знаете, Елена Михайловна, мы слышали о Баженове. Да, да, даже читали его. Очень много читали. Прекрасно знаем его. Как же, как же... И романы его, и повести, и даже новеллы... Правильно? — на всякий случай осторожно прощупывали они Елену Михайловну.
— Верно-верно, — подхваливала их Елена Михайловна. — Я вижу, вы по-настоящему культурные, интеллигентные люди...
И пошло-поехало... Если раньше, в течение двадцати пяти лет, писатель Георгий Баженов действительно написал много замечательных произведений, но никто его не знал (только три сына Баженова, Валентин, Иван и Бажен, всегда говорили отцу: «Папа, ты гениальный писатель!»), то теперь, когда никто толком даже не знал, плохой он или хороший писатель, теперь зато каждый знал его, знал его имя: Георгий Баженов.
Вот так в наше время создаются знаменитости (главное, талдычь имя, как попугай): тебя никто не читает, но знают тебя все, а тех, кого читают, тех забывают на второй же день. Если кто не верит писателю Баженову, пусть пороется в собственной памяти: назовет десяток великих имен, но... кого из них он читает нынче? Никого. А вот книжки, которые читал вчера... позавчера... завтра буду читать... кто их написал? Не знаю (да и знать не хочу!).
Парадоксы времени, так сказать.
Но — парадоксы парадоксами, однако благодаря проекту «Бинго» писатель Георгий Баженов получил феноменальную известность. Это факт.
Теперь немножко о другом.
Теперь о главном герое романа — Антоне Ивановиче. Что с ним-то делать? Как с ним-то быть?
Ведь он ни о каком проекте «Бинго» и слышать не хочет, ни о первом его этапе, ни о втором. В чем тут дело? И — как найти подход к Антону Ивановичу? Должны же быть какие-то особые пути к этой серьезной личности?
Антон Иванович Гудбай не принимал идей Марии Поднебесной. Более того — считал их полным бредом.
Но почему?!
Ведь он сам пришел к убеждению: нельзя жить и простодушно ждать смерти. Нужно уметь обойти ее, нужно сопротивляться, нужно учиться летать, чтобы чуть раньше, до смерти, улететь и скрыться от своей доли, ускользнуть от нее. Нельзя, как болвану, лежать в гробу и безропотно ждать своей участи. Это недостойно человека. Человек должен превозмочь самого себя, должен превзойти небытие — он должен полететь, улететь, скрыться до смерти, он должен сам улететь куда-то туда, неизвестно куда.
Стоп!
Вот она — точка соприкосновения с идеей Марии Поднебесной.
Полет, летать, лететь, улетать все выше и выше, все дальше и дальше...
Вы чувствуете? Здесь есть какая-то близость идей. Через слово — полет.
Только у Марии Поднебесной идея полета в четвертое измерение, то есть туда, в вечное существование в виде мысли, — это пассивное ожидание. Сиди и жди, когда какие-то силы (неизвестно какие) поднимут тебя на свое крыло и понесут в вечность мысли. А если не поднимут, если вообще никто не прилетит за тобой, — тогда что, крышка? Сиди и жди, а потом все равно помирай?
А идея Антона Ивановича — идея активная: не надо ничего ждать, надо самим браться за дело, надо самим взлетать и лететь... А вот куда? Но это уже — второй вопрос.
Нет, не второй. Это как раз и есть точка соприкосновения двух идей. Так объяснила все это Антону Ивановичу Елена Михайловна. (Он долгое время вообще всерьез не воспринимал Елену Михайловну, но тут как-то раз вслушался, вдумался в ее слова.)
— Понимаете? — спрашивала Елена Михайловна. — Вы становитесь не просто участником нашего Проекта — вы становитесь его Соучастником, одним из его создателей. С помощью ваших идей мы ускользнем от смерти еще до того, как за нами прилетят гонцы с Больших Ноосферных Орбит. Мы сами ускользаем от нашей неизбывной участи и устремляемся туда, ввысь, к вечности, в четвертое измерение.
— И получается... — задумался Антон Иванович.
— И получается, что вы знаете как ускользнуть от смерти, а мы знаем куда ускользнуть, мы знаем путь, дорогу, куда именно можно ускользнуть. Это же гениально, Антон Иванович!
— Действительно, — не мог не согласиться Антон Иванович.
И в конце концов, подумав, решил внести себя в списки Марии Поднебесной (так, на всякий случай...). В каком-то смысле, действительно, идеи ее стыковались с его собственными.
А вот как быть со вторым Проектом, с Базами в Недрах Земли? Идея понятная, конечно, Антон Иванович даже хмыкнул:
— Можно сказать, идея в самом деле привлекательная! — Но доллар наотрез отказался внести. Из принципа.
А что за принцип? Непонятно.
Вот такие они, гениальные изобретатели; они всегда с чудинкой.
Но штука-то вся в том, что Елена Михайловна не была гениальной женщиной, она была обыкновенной земной красивой женщиной, а от таких толку бывает еще больше, чем от гениальных мужчин.
— Ну, как растет ваша дочка? — поинтересовалась как-то Елена Михайловна.
Антон Иванович расцвел на глазах:
— Что вы, Елена Михайловна, она у нас как солнышко! Такая улыбчивая, веселая, что-то улюлюкает целыми днями, бормочет, пузыри пускает... Не можем нарадоваться с Мариной на нее.
— Какие вы молодцы с женой! Нет, я бы, наверное, на такой подвиг не смогла пойти.
— Ну что вы, какой подвиг, — смутился Антон Иванович.
— Взять из роддома чужого ребенка, удочерить — и это в наше время! Да вам с женой надо памятник поставить. Ей-богу!
— Да ладно вам... Мы сами рады до небес. А то как-то в последнее время жили пресно, скучно. Особенно жена. Что-то ее все томило, мучило, внуков ждала, да вот дождаться не могла. Тогда и решились...
— А чуть подрастет ваше солнышко... ползать начнет... ходить... играть... тут ей можно собачку купить, для забавы... вместо живой игрушки... хорошенькую такую, маленькую...
— Какую собачку? — насторожился Антон Иванович.
— Ах да, вы же не любите собак, — спохватилась Елена Михайловна.
— А вот, кстати, о собаках, — вдруг посерьезнел и посуровел Антон Иванович. — Скажите мне: как относятся к ним в Проекте Марии Поднебесной?
— В каком смысле, Антон Иванович?
— А в прямом. В том смысле, что не собираются ли еще и собак переносить в четвертое измерение, чтобы и они там существовали в виде мысли?
И вот тут-то Елена Михайловна, эта земная женщина, почувствовала натянувшуюся струну между ней и Антоном Ивановичем, струну, которая может молниеносно лопнуть, сделай она только неправильное движение. Так, о собаках... А что о собаках? Ни разу о них не заходил разговор на сакраментальных беседах с Марией Поднебесной.
Однако Елена Михайловна гениально почувствовала, что надо сказать:
— Нет, что вы, Антон Иванович, собак в четвертом измерении никак не может быть!
— Почему? — не до конца поверил Антон Иванович.
— Ну как вы себе представляете их на Больших Орбитах? В виде мысли?
— Мало ли что вы можете придумать...
— Антон Иванович, дорогой, у собак нет мыслей, как у человека. Собака не может мыслить по-человечески. Поэтому если собаки где-то и будут, то только не в четвертом измерении. Не с нами. На других орбитах.
— Вот-вот. И я на это надеюсь.
— Да это так и будет. Точно!
— А знаете, почему собаки действительно не могут быть с нами на Больших Орбитах? — начал вдруг с воодушевлением объяснять Антон Иванович. — Потому что там, в царстве вечной мысли, куда мы с вами попадем, причем собственными активными усилиями, а не пассивно дожидаясь какого-нибудь мессию, потому что там, в этом царстве, будет полный сказочный покой и тишина, и ничего такого, что может лаять, гавкать, скулить, рычать, скалить зубы, хватать и рвать клыками (здесь вы можете, Елена Михайловна, представить не только собак, но всякое грубое существо: злую женщину, крикливое наглое начальство, разъяренного хама или матерящегося хулигана) — ничего этого не будет и быть не может. Если туда и попадет кто-то, в наше царство мысли, то только такие звери и птицы, от которых настоящая услада сердцу, слуху и зрению: поющие птицы, например, белочка, грызущая орех, красивый павлин или чудесный красногрудый снегирь.
— Да, поющие птицы... это замечательно, — подхватила Елена Михайловна.
— Причем, сколько ни старайся, никогда собака не запоет птичьим голосом. В этом трагедия как собак, так и их хозяев. Нет, собак в вечном мире мысли быть не может. Точно. Собака — это исчадие ада, явление дьявола во плоти.
— Я с вами совершенно согласна, Антон Иванович.
Антон Иванович счастливо, блаженно-задумчиво улыбнулся.
— А вот скажите-ка, Елена Михайловна, а в Проекте подземных Баз — предусматриваются собаки?
Что было отвечать бедной Елене Михайловне? Но опять ее выручило то, что она была обыкновенной земной женщиной, к тому же очень находчивой:
— А как вы сами думаете, Антон Иванович?
— Гм, как я сам думаю... Мое отношение к собакам вы знаете. Но я думаю, так сказать, теоретически: если категорично не пускать туда собак, то весь Проект может лопнуть.
— Почему?
— Потому что сейчас столько собачников, полмира, что если не брать собак в Геологические Отдушины, то и сами хозяева не пойдут никуда. Они не в состоянии бросить своих псов.
— Вы совершенно правы, Антон Иванович. Вот почему нам пришла в голову прекрасная идея. — (Все это Елена Михайловна придумывала буквально на ходу.)
— Какая? — заинтересовался Антон Иванович.
— А такая, что с тех людей, у кого есть собака и кто хочет попасть на нашу Базу и спастись от Апокалипсиса, мы берем взнос в тройном размере.
— Три доллара? — обрадованно воскликнул Антон Иванович.
— Три доллара — это только за собаку. Плюс один доллар с каждого человека.
— Очень справедливо! Очень хорошо! — восхитился Антон Иванович. — Вот это мудрое решение. Правильно. Так их и надо!
— Я была уверена, Антон Иванович, что вы об этом давно знаете, — обронила Елена Михайловна.
— Нет, впервые слышу... А знаете что, Елена Михайловна, мне, пожалуй, эта ваша идея — по поводу всеобщего спасения на случай внезапной земной катастрофы — эта ваша идея начинает нравиться. Да она и логична. В самом деле, пока мы научимся ускользать от смерти, пока мы обретем в себе способность избегать трагической участи исчезновения (это ведь трудный долгий процесс), нужно на самом деле обезопасить себя, свою жизнь. Так сказать, на всякий случай.
— Совершенно с вами согласна, Антон Иванович.
— Что ж, пожалуй, я поддержу ваш Проект. Вот, возьмите деньги, считайте — отныне я действительно не просто участник, а соучастник и даже один из создателей двухэтапного проекта «Бинго».
— Поздравляю вас, Антон Иванович! Разрешите поцеловать вас? — И она лукаво этак стрельнула глазами в своего начальника.
Не любил Антон Иванович целоваться с подчиненными, но что тут делать? Событие все-таки. И они от души расцеловали друг друга.

Писатель Баженов должен добавить, что теперь, когда даже Антон Иванович Гудбай согласился с Проектом Марии Поднебесной и одновременно с Проектом господина Раджапа, что теперь он окончательно успокоился и за своих героев, и за будущее романа.
Отныне очередь за читателями.
А они должны знать, что, например, ресторан, в котором чаще всего обсуждаются оба этапа большого Проекта, известен не только своей изысканной индийской кухней, но и названием — «Бинго». В дверях ресторана «Бинго» всегда стоит, как вечный добрый часовой, улыбчивый Колька-племяш, бывший сосед Марии Поднебесной по коммунальной квартире. Теперь Колька-племяш — старший над всеми привратниками ресторана «Бинго» и отличается от них особо пошитой богатой золотой ливреей.
Неплохо бы читателю узнать и то, что Академия рецензирования в конце концов будет называться «Академия Бинго». Это, разумеется, вполне закономерно, потому что нельзя допустить, чтобы такие грандиозные Проекты, можно сказать даже — Проекты века, если не тысячелетия, могли остаться вне пристального внимания таких учреждений, как Академия рецензирования. Без общественного внимания, без постоянного и упорного напоминания клиентам о грандиозности осуществляемого на наших глазах Проекта нельзя оставлять наших граждан, и лучше всего с такой задачей справляется интеллектуальный центр — Академия Бинго.
Кстати, Антон Иванович Гудбай так и останется президентом Академии, Максим Иванович Котов пойдет на повышение, и должность его будет называться «Генеральный директор Проекта Бинго». Сопредседателями Совета директоров Проекта будут, естественно, Мария Поднебесная и господин Раджап, а Елена Михайловна в действительности окажется самой богатой из них, настоящей миллионершей, хотя должность ее звучит довольно скромно: Куратор Проекта Бинго.
На Новый год (помните?) так тогда и не удалось собраться Антону Ивановичу и Марине Михайловне всем семейством. Алена все-таки ушла от их сына Саши к девятнадцатилетнему далай-Алеше. Искать гору Шамбалу и пещеру Бинго они поклялись вместе, а пока далай-Алеша пишет книгу «Буддизм как философия освобождения от страданий». Для девятнадцатилетнего человека это довольно серьезный замысел, но, кажется, у далай-Алеши многое получается, он умеет прозревать время и находить огонь-дух там, где никто никогда не найдет, кроме служителей нирваны.
А вот Саша, их сын, тот как раз в настоящее время именно страдает, а по-русски говоря — пьет. Но это ненадолго. Потому что за очередным поворотом жизни новые встречи, новая любовь, новые поиски смысла и счастья жизни.
Другое дело Тамара Семеновна с их сыном Юрой. Вот они тогда пришли в гости к Антону Ивановичу и Марине Михайловне на Новый год. И Тамара Семеновна еще больше понравилась Антону Ивановичу своей серьезностью и решительностью по осуществлению ее собственного проекта БИНГО (Бактериологические Исследования Новейшей Гражданской Обороны).
Антон Иванович сказал ей тогда так:
— Что-то я не замечаю, чтобы происходило уменьшение численности как домашних, так и диких собак. Да и городских крыс, по-моему, не становится меньше. А вот люди, как по статистике, так и воочию, при обычном взгляде на них, словно тают у нас на глазах. Вы не находите, Тамара Семеновна?
— Вы знаете, уважаемый Антон Иванович, эта тенденция действительно наблюдается. Но, уверяю вас, она будет продолжаться только до определенной критической точки. Затем все пойдет как по графику (помните, я вам объясняла): вначале резкое увеличение количества urbis крыс, затем катастрофическое (в положительном смысле) уменьшение числа собак, как диких, так и домашних, затем вновь возрастание количества крыс с последующим их самоуничтожением.
— Вы уверены в этом?
— У нас все готово для выполнения этой грандиозной двухэтапной программы по спасению человека (как биологического вида) от полного исчезновения.
— Так в чем же дело?
— Дело в гражданской воле.
— Понимаю, понимаю...
Марине Михайловне разговор этот казался очень скучным (и даже отчасти противным: крысы, собаки, бр-р...), и она тайно, исподволь, наблюдала за сыном Юрием и как бы все удивлялась: надо же, ее сын, кровиночка, нашел женщину на тринадцать лет старше себя и живет как ни в чем не бывало, в ус не дует. Приколдовала она его, что ли? А Юре и в самом деле нравилась Тамара Семеновна: он счастливо улыбался, глядя на нее. Нравилась Тамара Семеновна и Антону Ивановичу.
Марина Михайловна вздохнула тогда: не поймешь их, мужиков...
Но это тогда, давно, еще до Нового года было.
А теперь у них с Антоном Ивановичем есть своя дочка, девочка, замечательная, пухленькая, улыбается все время... Такое чудо, такая прелесть.
Назвали они ее Майя. Какое светлое имя — Майя!
Майя Гудбай.




Из книги "Бинго, или Чему быть - того не миновать". Изд-во "Голос-Пресс", 2008


Рецензии