Любовь

               

               
Л Ю Б О В Ь



- Ничего не понимаю, - с раздраженным удивлением обозрев залитую жарким июльским солнцем привоказльную площадь, сказала Вика. – Он или пьян в задницу, или, что вероятнее всего, умер. Козел!
- Мама:, ну что ты такое говоришь! – укорила Вику ее десятилетняя дочь Анна. – Может быть: он просто забыл:, что мы должны приехать сегодня.
Но Вика знала, что говорит, ибо за все пять лет их совместной жизни с Никой еще не было ни одного случая: когда он не встретил бы ее не то, чтобы после отпускного отдыха, предполагающего длительную разлуку двух тоскующих cердец, но и после любой, самой завалящей (двух-, скажем, -дневной) командировки. Впрочем, “тоскующее сердце” на самом деле было одно – Никино. И однажды, в самом начале их вынужденной совместной жизни: он, почти тридцатилетний балбес, не устыдился признаться Вике: что жизни без нее он себе не представляет!  Услышав это трепетное мужское признание, Вика вовсе не обрыдалась от счастья, а, напротив, вся аж заледенела от ужаса, в одночасье осознав, что избавиться от Ники ей не удастся ни-ког-да. Во всяком случае, до тех пор, пока смерть не разлучит их.
Хотя, понятное дело, если бы эту, ласкающую слух и сердце фразу  произнес какой-нибудь посторонний, но горячо любимый мужчина, Вика наверняка тут же на месте померла бы от восторга и восхищения. Но, увы, никакого такого мужчины у Вики давненько уже не было и в ближайшей перспективе не предвиделось, ибо его место в Викином доме бесцеремонно и нагло занял младший брат – Ника. А места для еще одного мужчины в ее однокомнатной квартире попросту не было.
Впрочем, место, может быть, и нашлось, но тогда Вике почти наверняка пришлось бы иметь дело сразу с двумя алкоголиками: отказаться выпить с Никой мог только мертвый. Вика знала это из собственного опыта. От угрозы собственного алкоголизма Вику спасало лишь то,  что Ника чаще пил на работе, а в ее квартире в основном отсыпался, отравляя воздух сивушным зловонием, и затем – опохмелялся. Это было хорошо в том смысле, что Ника далеко не во все свои расслабления вовлекал Вику. Но в гораздо большей степени это было плохо, ибо терпеть опохмеляющегося зловонного Нику Вике и Анне иной раз приходилось днями напролет: он пил и спал, спал и пил, иногда пел и всегда отчаянно ругался матом. Вика в такие дни не просыхала от слез, а перед сном яростно нашептывала давно не беленному потолку: «Господи, да избавь же Ты, наконец, его от мучений! Его и меня…»
Под «мучениями» Вика в этих случаях подразумевала не что иное как жизнь – и молила таким образом о смерти. Но жизнь она имела ввиду не свою, а только лишь Никину. Свою собственную жизнь, несмотря на ее, с банальной точки зрения, неустроенность, Вика не считала мучением. Но только до тех пор, пока в ее квартире не поселился Ника? А он с некоторых пор только и делал, что мучался…    
    

Раздумывая в редкие спокойные минуты о перипетиях Никиной судьбы, забросившей его в результате  в ее квартиру и сделавшей таким образом родного брата досадной частью ее личной жизни, Вика приходила к печальному выводу о том, как мало, в сущности, человеческая жизнь зависит от волеизъявления конкретной личности, и как сильно – от внешних обстоятельств. Во всяком случае  в нашей, никаким западным умом не постижимой стране в те незапамятные времена, когда она усердно и самозавбвенно строила коммунизм, и в возрасте полового, социального и всякого прочего созревания, когда обстоятельства вокруг тебя формируют все кому не лень. А вернее сказать, когда эти самые обстоятельства уже давным-давно, задолго до твоего рождения, сформированы “заботливыми родителями”: “папой”-государством и “мамой”-правящей партией. Следуя их мудрым заветам и установкам, каждый советский ребенок, успешно разгрызший гранит школьной программы и прошедший начальную партийную закалку в рядах славных “сестер” Пионерии и Комсомолии, мог без особого труда поступить в вуз (а там, глядишь, и в партию), выучиться на какого хочешь (или сумеешь) специалиста и потом, в обязательном порядке, получить соответствующую образованию должностную вакансию и, может быть, даже (если работа оказывалась в другом городе) собственную жилплощадь.
Кое-что в этих планах будущего жизнеустройства советских детей зависело, правда, и от тех родителей, которые без кавычек, - от родных, стало быть, папы и мамы. Причем, вовсе не от их социального положения (оно в социалистические времена у советских граждан-товарищей было более или менее равным), а исключительно от их способности (или неспособности) угадать в ребенке какого-нибудь будущего специалиста или обнаружить в нем дремлющие до поры способности к творческой деятельности. А они, как утверждают иные философы, есть в каждом индивидууме.
Вике в этом смысле повезло на все сто: ее жизнь родители (и те, и другие) разыграли как по нотам. В школе она была почти отличницей, а посвятить свою жизнь собиралась медицине. До тех пор, пока в седьмом примерно классе не написала эпохальное сочинение про соседского кота Ваську, который (сам  того, естественно, не подозревая) в одночасье перепахал всю ее юную судьбу. Сочинение было зачитано вслух в Викином классе как пример высокой школьной литературы, достойный подражания, И этот факт произвел самое неизгладимое впечатление (нет, не на Вику) на Викину маму.
Викина мама, несмотря на строгую партийную должность, была дама наивно-экзальтированная: в идеалы партии она верила также свято и неуклонно, как истинный христианин в библейские заповеди, и в оценку Викиного таланта также ничтоже сумняшеся поверила сразу и навсегда.  Викино сочинение про судьбоносного Ваську было зачитано вслух всем соседям и знакомым – и все они, разумеется, разделили восторги Викиной мамы и ее в одночасье отвердевшее решение отправить Вику после школы прямехонько в Москву – учиться на журналистку.
И тут случилось странное! Мама так свято и непреклонно уверовала в Викин (ай да Васька!) талант: так много о нем говорила, так восторженно и вдохновенно расписывала все прелести связанной с ним будущей профессии (“Представляешь: тебя – за дверь, а ты – в окно! Ради нескольких строчек в газете! Трое суток шагать, трое суток не спать!”): что Вика сама в него (ну: то есть в свой талант) поверила – и сочинения стала писать все лучше и лучше, Хотя перспектива лазить в окна и тем более трое суток не спать ее никоим образом не прельщала, Но кто ж станет отказываться от столичного образования, раз уж родители так настаивают?.. Правда, вместе журналистики в столице Вика поступила на иняз, дабы сделаться лучшим в стране переводчиком англо- или франкоязычной литературы. Но к нашей истории это не имеет отношения…
Но, увы, изыскательский дар Викиных родителей на Вике же и закончился. Впрочем, понять их можно: и Вику, а затем Нику они произвели на свет в таком возрасте, когда их ровесники уже вовсю нянчили внуков. И на Нику у них таким образом силенок попросту не хватило. Тем более, что Ника оказался (в отличие от бодрой и веселой сорвиголовы-сестрички) слаб здоровьем, зрением и отчасти нервами. Во всяком случае в раннем детстве он любил распускать по всякому поводу слезы и сопли – и позодил в иные моменты больше на разбалованно изнеженную девочку, чем на собственно мальчика. Тем более, что и волосики у него были гора-аздо гуще и пышнее, чем у Вики, и ресницы тоже (на зависть Вике) – длиннее и загибистее. Не мальчик был, а картинка! Или все же девочка?
     Родители во всяком случае то и дело удивлялись прихотливым непредсказуемостям природы. Наблюдая за своими детьми, они приходили к выводу, что мальчиком должна была родиться Вика: а Ника, напротив, - девочкой. А им взяли да и зачем-то перепутали половые признаки. Может быть, гадали родители, все дело было в том, что, когда мама носила под сердцем Вику, папа очень сильно хотел мальчика? А родившейся несмотря на силу отцовского желания девочкой был слегка удручен и называть ее поэтому взялся поначалу не Викой, а Витькой или Витюшей? Как бы делая вид, что она и есть тот самый желанный мальчик?
     Однако, похоже, что и мальчик, которого мама с папой родили три года спустя, папу не удовлетворил, ибо он, как уже сказано выше, оказался слаб и телесным здоровьем и «интеллигентскими» нервами, а впоследиствии выяснилось, что и зрением. Таким образом из Ники, по медицинским меркам, нельзя было, как ни тщись, ковать настоящего мужчину и мужественного воина: служба в армии ему во всяком случае не грозила. И на Нику как на мальчика как бы махнули рукой. До поиска ли тут талантов, когда у ребенка то, как в народе говорится, понос, то золотуха…
     Впрочем, некоторые попытки отрыть в Нике  хоть какие-нибудь творческие способности все же были предприняты. Например, Нику вслед за Викой определили в музыкальную школу. Но почему-то не в класс фортепиано, на котором бодро (но без особого удовольствия) бренчала Вика, а в класс … скрипки. Очевидно, родители втайне мечтали о том счастливом будущем, когда в доме появится настоящий музыкальный дуэт! Однако примерно через полгода эти родительские мечты приказали долго жить…
     Зато потом, ряд лет спустя, в старших уже классах Ника вдруг взял да и выучился самостоятельно играть на гитаре – на слух, разумеется. А затем пересел за Викино пианино – и тоже взялся играть. Все подряд – и тоже на слух, разумеется. Что ему, бывало, напоешь, то он тебе и наиграет: хоть рок, хоть джаз, хоть какую-нибудь советскую попсу. И причем играл сразу, нахал этакий, двумя руками! В то время как Вика сначала, бывало, одной правой рукой мелодию кое-как подберет, а уж потом к ней левой рукой аккорды пристраивает… И Вика, глядя на Нику, просто-таки помирала от зависти и удивления. И думала: а ее-то чему семь лет в музыкальной школе учили? Утешало лишь то, что и Ника Вике тоже завидовал: ноты он так и не выучился читать и просто-таки «ошизевал», наблюдая, как Вика поигрывает по нотам какой-нибудь забористый романс: как ты, говорил, в этих закорючках разбираешься - ведь в них же черт ногу сломит!..
      Был, впрочем, у Ники и еще один талант: он умел рисовать. Но внимания на это почему-то никто не обратил. Пустили себе бедного Нику плыть по течению. Он себе и плыл…



- Мама, ну куда ты так понеслась? – остановил Вику Аннин голос. Вика кое-как вынырнула из потока сознания и привычно ужаснулась непостижимому совершенству человеческого мозга: до остановки оставалось еще метров двести, позади – примерно сто (то есть всего каких-нибудь три минуты), а она уже прожила в своем уме почти половину Никиной жизни, абсолютно забыв при этом, что в руке у нее тяжеленная дорожная сумка, предназначенная для крепкой мужской – Никиой – руки.
        Вика резко тормознула в тени подвернувшегося деревца, кинула наземь сумку и полезла за сигаретами:
- Давай-ка перекурим с дороги.
- Ты же знаешь, что я не курю, - обиделась Анна.
- А я тебе и не предлагаю, - ответила Вика, - а Ника все-таки козел!
- А ты знаешь, мама, что мне сейчас пришло в голову, - задумчиво сказала Анна, - а вдруг он опять, как перед нашим отъездом, сидит в ванной, на полу – и без сознания…
     “…И со шприцом в вене”, - добавила про себя Вика, а вслух сказала:
- Достань из сумки кошелек и сбегай купи себе мороженое. Раз уж ты не куришь.
     Вика проводила Анну задумчивым взглядом и вновь рухнула в поток сознания…
    …В то отпускное летнее утро Вика не проснулась, как обычно, от характерного щелчка захлопнувшейся за Никой двери. А проснувшись самостоятельно, подивилась тому, как, оказывается, крепок иногда бывает ее давно уже не девичий утренний сон. Однако, едва войдя в кухню, Вика поняла, что дело тут вовсе не в крепости ее сна, а в том, что дверь за Никой, по всей видимости, и не захлопывалась. В кухне было отчаянно душно, ибо над горящей в обе горелки газовой плитой сохли свисающие с веревки Никины кроссовки…
     Самого Ники на кухне не наблюдалось, зато дверь ванной оказалась запертой изнутри. Благо, внутренняя задвижка давно уже держалась на соплях – и Вика с относительной легкостью отодрала дверь. И обнаружила, что Ника сидит на полу ванной, прислоненный к стене, без сознания и со шприцом в вене. Сколько времени он так уже сидит, было в общем-то понятно: хлопнуть дверью ему полагалось уже часа два назад. Во всяком случае Ника был еще теплый.
- Идиот! Сволочь! – завопила Вика, одновременно яростно избивая Нику по щекам. И вдруг с ясностью осознала, что Ника сейчас – полностью в ее власти, и что только от нее зависит, жить ли ему дальше или не жить. Надо просто взять да и НЕ вызвать “скорую помощь” – Ника посидит себе еще вот так же пару-тройку часиков: без сознания, на полу ванной и со шприцом в вене, - и навсегда освободится от мучений. И ее, Вику, от мучений тоже освободит. А Вика потом всем будет говорить, что она слишком поздно проснулась.
       Вика оставила в покое Никины щеки, постояла над Никиным полутрупом, как бы раздумывая, еще несколько долгих мгновений – и направилась к телефону.
- Ну-у, это вряд ли…- усомнился в Никином спасении один из дюжих санитаров, сгружая отяжелевшего Нику на старое покрывало, в котором Никино тело, как ненужную рухлядь, выносили из квартиры.
     Однако не прошло и суток, как Ника благополучненько вернулся с того света, о чем бодрым голосом лично известил Вику по больничному телефону.
- Ты хоть понимаешь, дурья твоя башка, что если бы меня не оказалось дома, ты бы сдох, как собака?! – гневно и грубо проорала Вика в невинную трубку.
- Еще как понимаю! – весело пробасил в ответ Ника. – Вот поэтому я всегда и говорю, что не представляю своей жизни без тебя7 А с другой стороны, ты же знаешь, что сдохнуть в кайфе – это самая моя заветная мечта1 Хотя я совершенно не понимаю, чего это я с такой небольшой дозы так далеко улетел7 С концентрацией, что ли, перебор вышел7  - вдруг всерьез озаботился Ника.
- Да причем тут концентрация7! – возмутилась Вика Никиной тупости. – Это тебе, может быть, звоночек прозвенел. С того света…
- Да брось ты свою метафизическую ерунду собирать, - добродушно возразил Ника. – Какой может быть звоночек за несколько укольчиков в год. Я же тебе не наркоман какой-нибудь.


  Ника действительно не был наркоманом в настоящем, безысходном смысле этого слова, ибо со шприцом в вене его можно было увидеть ну очень нечасто. И поначалу преимущественно летом – в маковый, так сказать, сезон, когда эти, как выяснилось, зловещие (но тем не менее произраставшие в былые времена почти в каждом пригородном саду) кумачово красненькие цветочки сбрасывали свое лепестковое оперенье, являя вожделенному взору неофита от наркомании очаровательный зелененький бутончик,  который, казалось, так и просил: подои меня!
     Ах, как это было увлекательно, романтично и рискованно! Ибо на охоту за чудесным маковым молочком  (белым и невинным, как молоко матери или добродушной коровы) выходить обыкновенно приходилось в летних сумерках, когда нерадивые садоводы покидали свои фазенды, оставляя опиушные плантации безо всякого присмотра…
     А впрочем, маковое молочко было на самом деле вторичным способом для получения кайфа. Потому что в начале были таблетки. Простенькие такие (но в отличие от молочка не беленькие, а желтенькие) таблеточки от банального кашля. Они имелись в те времена в каждой уважающей себя домашней аптечке. Съел себе одну упаковочку за десять копеек – и ощущай себе неземное счастье на все сто!
    А каким еще способом, скажите на милость, мог ощутить пресловутое неземное счастье недозрелый подросток, задолбанный школой, родителями, переходным возрастом и половым созреванием? Подросток, полный желаний, сомнений, вопросов, на которые нельзя было получить ответов, сомнений и прыщей – и не имеющий к тому же в этой жизни никакой порядочной цели (кроме в зубах навязшей лозунговой “наша цель – коммунизм и мир!”), и не подозревающий, что кайфа, вполне аналогичного наркотическому (и даже круче) можно достичь иными, вполне естественными и совершенно бесплатными способами, Например, во взаимной любви, в слиянии с природой, в творческом порыве, в беге трусцой, наконец…
     Но кто бы все это им, несчастным подросткам шестидесятых-семидесятых годов минувшего столетия, лишенным даже элементарной возможности ловить кайф от хорошего забугорного (и потому запретного) джаза или рока, объяснил? Родители?! Ну на фиг! Разве было у них, тоже в высшей степени задолбанных  нескончаемым строительством недостижимого коммунизма, время, желание (а главное, смелость) вникать в психологические (и тем более половые) проблемы своих подрастающих детишек и углубляться с ними в доверительных беседах в суть, так сказать, вещей? В смысл жизни, счастья, любви, творчества или того же бега трусцой. Попробуй-ка углубись – или в тупик забредешь, или до идеи Божьего промысла, упаси Господи, доскребешься. А узнай кто о таких разговорчиках – и по шапке! И партийный билет – на стол! И карьера – коту под хвост! Потому что Бога-то никакого при социализме не было. И проблем пола, кстати, тоже…
    Нечего поэтому и удивляться, что на помощь некоторой части не умеющих (а кто бы их научил?) найти смысла и вкуса ни в настоящей, ни в будущей жизни,  подростков пришли желтенькие таблеточки. Но пришли, разумеется, не сами по себе, а через посредство, так сказать, “сталкеров” – неких “философски” продвинутых проводников: указывавших наиболее пытливым (и оттого особенно разочарованным) тинейджерам самый легкий путь в иную реальность. В реальность уюнейшую и беспроблемную: в ней не было места любовно-половым терзаниям, мучительным размышлениям о скучном запрограмированном будущем, склокам с родителями из-за двоек-троек или немытой посуды.
     Реальность при этом оставалась прежней, но отношение к ней (слава таблеточкам!) кардинально и, что самое приятное, мгновенно менялось! Ты начинал испытывать  искреннейшую любовь ко всем людям подряд, зато о смысле жизни задумываться не было никакого желания. Более того, это даже казалось неприличным: ты – в кайфе, тебе – хорошо, все вокруг – классно, вот тебе и весь смысл. К слову сказать, даже ненавистную посуду – и ту так и хотелось отмывать и вылизывать до первозданного блеска. И в последующие годы Вика безошибочно уличала Нику в его обращении к наркотикам именно по этому “посудомоечному” фактору: уколовшись, Ника просто обожал мыть посуду и отдраивать газовую плиту! Иначе говоря, любой труд (даже самый поганый и унизительный) в кайфе воспринимался счастьем. И голова, и руки в кайфе работали преотлично. Если, конечно, с дозой не переборщить…
     Да уж, принес, что называется, черт “сталкера” на Никину и Викину головы. Звали “сталкера” Андреем, а родом он был из самой что ни на есть белокаменной, что было очевидно даже ненаметанному глазу, ибо Андрей щеголял в красиво вытертых джинсах – и это были, пожалуй, самые первые джинсы в Г. Вторые потом появились у Ники, ибо Андрей, как вскоре выяснилось, был почти уже профессиональным фарцовщиком. Возможно, отчасти по этой причине папашу Андрея – крупного партийного чиновника – и турнули из столицы, сослали, так сказать, в Сибирь. Тогда ведь никто не знал и предвидеть даже не мог, что буквально десятка через полтора лет фарцовка (или, по-нашему говоря, спекуляция) из дела уголовно наказуемого и постыдного станет занятием не только безобидным, но даже и в какой-то мере престижным. А впрочем, для сибирской ссылки московского чиновника, возможно, были совсем другие причины. Но этого в их общем теперь подъезде никто ничего не знал…
     Сначала в доме у Вики и Ники завелась “столичная” музыка. Окинув как-то взглядом стопку Вики-Никиных пластинок: Андрей презрительно сказал, что эту туфту слушают только одни “лохи” и принес свой магнитофон с настоящим забугорным роком: “Дип перпл” – вот что надо слушать!” А когда Вика с Никой словили кайф от сотрясающей тело и некоторые части души музыки, Андрей сказал, что это удовольствие для уха продвинутая столичная молодежь (та, которая не “лохи”) усиливает другим кайфом. И принес желтенькие таблеточки.
     Вика с Никой славно покайфовали раз, другой и третий. И на таблеточках “потащились”, и на маковом молочке… И пришли, как ни странно, к одному и тому же обнадеживающему выводу: кайф – это нечто вроде праздника, который ты устраиваешь сам себе и совершенно автономно. Но праздник – он только тогда в радость, когда бывает редко. А частый (тем более ежедневный) праздник – есть ни что иное, как серые скучные будни.
     Неглупые они в общем-то были ребята, эти наши Вика с Никой, и мыслили несмотря на ощутимую в возрасте (три года в первой двадцатке – это же просто целая вечность!) частенько в унисон – и разницы своей возрастной особенно не ощущали. Хотя, по идее, Ника и должен бы был, по всем жизненным раскладам, с Викой не соглашаться и люто ее ненавидеть. Во-первых, за то, что она – старшая. А во-вторых, потому, что слыла в семье, школе и подъезде умницей, талантом и надеждой родителей. А Ника, несмотря на свой завидный рост и загибистые ресницы, был жалким троечником и к тому же очкариком.
     Однако же по поводу своих троек Ника не очень-то и комплексовал, а в классе был едва ли не идеологическим лидером. А все потому, возможно, что Вика (невзирая на свой ум, талант и своеобразную красоту) не была ни занудой, ни заучкой, ни выскочкой высокомерной. А своей в доску девчонкой. И к Нике она поэтому (едва только он обогнал ее в росте) стала относиться как к равному. И Ника в ответ на горячую сестринскую любовь стал прямо на глазах быстренько превращаться в равного. Троек своих он, конечно же, не исправил, но книжки разные (и для его возраста по тем временам в общем-то не совсем уместные) стал вслед за Викой с энтузиазмом почитывать, много чего в них понимал – и стал со временем для Вики самым любимым собеседником. Кроме того, Ника предоставлял Вике уникальную возможность иметь прямо под боком честный мужской взгляд на те вещи, для которых одного женского взгляда оказывалось недостаточно. На ту же проблему взаимоотношения полов, например…
     И к тому моменту, когда Вика окончила школу, а Ника соответственно седьмой класс, они были уже, что называется друзья-не-разлей-вода. А когда, бывало, прогуливались в обнимочку теплыми весенне-летнему вечерами по главному проспекту Г., малознакомые встречные то и дело принимали их за влюбленную парочку. А «продвинутый» столичный Андрей: добродушно на них поглядывая, пошучивал:
- Эх, - говорил Андрей, - ребята! Родись вы где-нибудь за бугорком, вы бы запросто могли пожениться – ну, или так жить, гражданским браком.
- Что я тебе, Калигула какой-нибудь?! – нарочито возмущался Ника. – Да у меня на родную сестру и не встанет никогда.
- Да брось ты «не встанет»! – подначивал Андрей. – Это не ты говоришь, это твое совковое воспитание сопротивляется. Начитались «Морального кодекса строителя коммушизма»… А вы вот в Библию как-нибудь загляните… Ну, да откуда в вашем партийном доме Библия…
- А в твоем партийном дому откуда? – ехидно спрашивала Вика. – Не за хранение ли религаозной литературы твоего папочку в Сибирь сослали?
- Нет у нас никакой Библии, - спохватывался Андрей. – И не было! Запомни! У друга моего московского бабка верующая в деревне живет. Мы к ней когда на каникулы ездили, она нам своими словами всю эту историю рождения человечества пересказывать пыталась. И так по ее словам выходило, что род человеческий с кровосмешения и начался. Бог-то только Адама с Евой создал, они детей родили, а потом, выходит, детям с детьми и трахаться пришлось, чтобы род человеческий не угас. Так что, наверное, все мы в самых дальних коленах родственниками друг другу приходимся.
- Ну, даже если так оно и было, - принималась рассуждать Вика, - то нам-то с Никой никакой нужды совокупляться нет. И, надеюсь, не будет. У них, у библейских твоих героев, просто выхода другого не было. А у нас – выбирай-не-хочу. Да и нету у меня к кровному брату никаких сексуальных чувств. И к тебе, кстати, тоже. А вот к моему баскетбольному тренеру – есть…
И однако же Ника иногда задумывался и вполне серьезно говорил Вике: а я ведь и правда  не представляю, смогу ли когда-нибудь найти себе девушку такую же классную, как ты, - с которой и выпить можно, и уколоться иногда, и о вечном «позвездеть», и поржать над одним и тем же. И  действительно встретить такую девушку Нике так никогда в жизни и не довелось. И жить в результате он стал с Викой…



- Мама, у тебя сейчас палец задымится, - сказала Анна, протягивая Вике брикетик мороженого. – И зачем ты вечно эти поганые сигареты до фильтра куришь? Знаешь ведь прекрасно, что около фильтра – самый яд! Сплошной никотин, который лошадей убивает! И вообще, чего это мы встали под этим деревом? Ты что, по дому своему родному не соскучилась?
- Да ты знаешь, Нюточка, - задумчиво сказала Вика, разворачивая мороженое, - беспокойно мне что-то. А вдруг, думаю, нету у нас с тобой уже никакого родного дома…
- Как это нет?! – изумилась Анна. – Куда же он, интересно, делся?
- А ты представь, - сказала Вика, - что Ника решил позавчера отметить мой день рождения. Помнишь, мы звонили ему в одиннадцать часов – и трубку никто не брал.
- Ну, он, может быть, выпил много – да и вырубился, - резонно объяснила Анна.
- Да, может быть, и так. А вдруг он вырубился с непотухшей сигаретой в руке? Он ведь тоже до фильтра курить любит. А сигарета из его уснувшей руки выпала – и весь наш родной дом сожгла. Вот приезжаем мы сейчас, а никакого дома и нет – одно пепелище. И пойти нам с тобой будет некуда…
- Да-а, - включилась было Анна в Викины фантазии, - раньше можно было пойти к дедушке. Но он недавно умер, и остались мы с тобой одни – две сиротки…
- Сядем на лавочку во дворе – и заплачем: ах: да на кого же вы все нас покинули?!
- Да ну тебя, мама! – вдруг рассердилась Анна. – Лучше бы ты книжки писала, чем всякие ужастики мне рассказывать. И потом я не припомню, чтобы Ника когда-нибудь засыпал с непотухшей сигаретой в руке.
- Вот поэтому я стою и жду, что он вот-вот появится. Вдруг он все еще троллейбуса ждет. Помнишь, мы, когда уезжали, чуть на поезд из-за этого чертового транспорта не опоздали? А на такси у него, конечно, денег нет. А помнишь, какой он стоял две недели назад на перроне: чистенький, красивый и очень грустный… Я тогда еще подумала: стоит, родимый, как в последний раз…
- Мама, ты опять книжки пишешь?! – вконец рассердилась Анна. – Пошли уже на троллейбус…



       …Да, Ника действительно стоял на перроне чистенький, очень красивый и ужасающе грустный. Буквально за неделю до Викиного отъезда он получил очень солидную сумму денег за свои очередные ремонтно-строительные работы и приобрел себе впервые за минувшие пять лет хорошие фирменные джинсы, кроссовки, пару рубах и курточку, красиво подстригся – и даже отдал Вике все накопившиеся долги. Кроме того, денег, наконец-то, хватило даже на то, чтобы снять для Ники захудалую комнатенку. Тогда, в самом начале девяностых, найти порядочную жилплощадь для молодого одинокого мужчины было делом весьма проблематичным.
    Но не захудалость будущего жилища заставляла Нику грустить на перроне. Тем более, что на время Викиного отсутствия он оставался пока в ее квартире – от воров охранять да кота кормить. Просто Ника представить себе не мог, как он будет жить впредь один – без Вики. Как будет возвращаться после постылой и отчаянно вредной для его телесного здоровья (зрение – минус десять): выматывающей ремонтно-строительной работы один-одинешенек в пустую квартиру, где его никто не ждет, и глотать в компании с одним только постылым телевизором свой одинокий холодный ужин.
       Вика, кстати сказать, эту унылую ситуацию тоже представляла себе с большим трудом – и отчаянно (но исключительно про себя) в иные моменты Нику жалела. Но тут же ( в другие моменты) урезонивала себя ужасающими воспоминаниями о пятилетке Никиного пьянства в ее квартире – и жалость потихоньку отступала. Но навсегда не исчезала никогда, ибо Вика понимала и чувствовала Нику так, как больше ни одной женщине в Никиной жизни не дано было его понимать и чувствовать.
      Вика, например, знала, что сокровенная Никина мечта – жить в большом доме, где водились бы два или лучше три поколения родственников, которые садились бы каждый вечер все вместе ужинать за большой овальный стол, а потом также вместе рассаживались бы перед телевизором, грызли кедровые орешки и посмеивались над отцом или дедом, один из которых посреди любого фильма или передачи вдруг в обязательном порядке уморительнейшим образом засыпал…
- Ты мечтаешь о большой семье, - обычно подкусывала брата Вика, - чтобы самому можно было ничего не делать. Дай тебе волю, ты бы всю жизнь лежал, как Обломов, на диване, плевал себе в потолок и с удовольствием сидел бы на чужой шее, как то и дело сидишь на моей. Ладно еще, когда трезвый – от тебя хоть толк в хозяйстве есть. Но ты же преимущественно пьяный…
- А ты вот пообдирай с утра до вечера стены, подыши краской,  известью и лаком, - злился Ника, - а я на тебя посмотрю. Может, мне просто необходимо пить, чтобы я об этой гадской работе хоть на время забывал, чтобы у меня от нее крыша не съехала! Ты-то в Москве училась, а я деньги тебе на учебу зарабатывал. Хочешь, подсчитаю, сколько моих, потом и кровью заработанных денежек на твое образование ушло?
- Ой, можно подумать! -  взвивалась Вика. – Во-первых, ты не на мое образование работал, а просто часть денег в общесемейный котел отдавал. А во-вторых, всего два года из пяти возможных. А тебе кто мешал высшее образование получать? Так нет – ты жениться вздумал! Как недоросль какой-нибудь… А где она теперь – эта твоя жена?!
- Сама знаешь где – в «звезде», - сникал Ника.
- Вот именно. – торжествовала Вика. – А ты, как бедный родственник, спишь у меня на кухне. А она – в твоей законной квартире проживает! Иди вот и претендуй – раз ты там прописан!
- Че ты ерунду городишь?! – возмущался Ника. – Знаешь ведь, что как только я стану претендовать, они с тещей тут же повод найдут, чтобы по новой меня в мордовские лагеря отправить…
      Да, Ника был совершенно уверен, что загребли его в середине восьмидесятых исключительно по тещиной наводке. Это в общем-то очень походило на правду, ибо сгребли Нику (как будто специально караулили) прямо в его собственном подъезде.  В стельку пьяного - и с сумкой в руке.  А в сумке болтались (как выяснилось уже в вытрезвителе) несколько веточек сухого мака, которые Ника откуда-то вез исключительно для собственного употребления. Весили эти злосчастные веточки всего десять или пятнадцать граммов – курам на смех. Но этого «куриного смеха» оказалось  вполне достаточно для того, чтобы упечь бедного Нику в мордовские лагеря на два не «по весу» длинных года. За употребление, хранение и распространение наркотиков сразу. Статья на все эти злодеяния в нашем Уголовном кодексе была одна.
     И это было тем более обидно, что настоящим-то злостным наркоманом Ника никогда не был, и выходило, что посадили его как бы для острастки – это был как раз самый разгар борьбы с наркоманией в нашей стране.
     Впрочем, зона оказалась для Ники своеобразным выходом, если не сказать желанной передышкой от всей его предыдущей нескладной жизни, которая, в сущности, сразу после школы пошла наперекосяк всем нормам тогдашнего социалистического общежития.


      …Завалившись на первом же вступительном экзамене неважно в какой вуз,  Ника никаких больше «поступательных» попыток совершать не стал. Тем более, что армия ему, как уже было сказано выше, никаким боком не грозила.  И Ника пошел себе работать в какую-то проектную контору по своей нераскрытой внутренней специальности – художником, стало быть, оформителем.  А по совместительству принялся увлеченно и для души трудиться фарцовщиком.
      «Сталкер» Андрей к тому времени оставил своих проштрафившихся родителей догнивать их век в сибирской ссылке, а сам, с благословения тех же родителей, отправился назад в столицу – к родным бабушке с дедушкой. И там посвятил себя теперь уже целиком и полностью любимому делу: раскручивал «фирму» на тряпки, кидал лохов на бабки, проворачивал «крутые валютные операции» – и про Нику не забывал: присылал Нике с оказией объемистые посылочки с поношенным (и не очень), но офигительным тряпьем: так сказать: «на комиссию». При этом «комиссионные» (спасибо Андрюхе!) были такими, по провинциальным меркам, впечатляющими, что Ника примерно за полгода не только  себя  и всех своих друзей фирменно приодел, но и был всегда при хороших «бабульках». Хотя практически всю свою официально заработанную в проектной конторе (а потом и в других местах) жалкую сотню честно отдавал родителям. А для того: чтобы они, упаси Бог, не догадались об его тщательно скрываемом и уголовно наказуемом в те годы заработке, регулярно выпрашивал у мамочки «рубль на мороженое».
    Ну, а появление на собственном теле все новых и новых тряпок объяснял просто и скромно: подарок, дескать, от Андрюхи. Впрочем, вопросы деткам в семье задавала в основном мамочка, а она – святая коммунистическая простота -  в это приятное объяснение с легкостью верила. Как и всегда с легкостью верила во все хорошее и не верила в плохое. Надо же, говорила мамочка всем кому не лень, как мальчики хорошо дружат!
     Однако же левые, нафарцованные денежки Нике, понятное дело,  отчаянно хотелось на что-нибудь путное тратить. Но поскольку все самое путное было на нем, а в советских магазинах царил советский же дефицит, при котором в коммунистическом изобилии наблюдалось лишь разнообразнейшее многосортье ликеро-водочных изделий, Ника стал чем дальше, тем больше вкладывать свои нелегальные заработки в алкоголь, а порой и в наркотики. С одной стороны, столь неразумные «вклады» Ника делал от справедливой злости на эту «долбаную» совковую реальность; а с другой, - жить с ничем не занятой и никем невостребованной головой Нике становилось все скучнее и скучнее.
     С наркотиками он, впрочем, старался не «борщить», помня их с Викой заветную заповедь: наркотик – это вовсе не тот праздник, который должен быть всегда с тобой. Помнить эту нехитрую (но, ох, как трудно выполнимую) заповедь Нике не уставала напоминать в своих письмах из столицы Вика. А не напоминать об этом Вика не могла, ибо Ника время от времени принимался в своих эпистолах подробно и вдохновенно описывать тенденции развития наркотического дела в Сибири. Сначала Вика узнала, что «торчать», оказывается, можно не только на маковом молочке, но и на совершенно сухих стеблях и головках: «только жрать их очень тяжело – они, хоть и в мясорубке перемолотые, глотаются с трудом, приходится их большим количеством морса запивать, поэтому есть реальная опасность весь кайф ненароком выблевать!»
       Далее оказалось, что перемолотый мак можно сварить – «это называется кукнар»; потом хорошенько отжать и только тогда уже употребить: «запах – мерзкий, вкус – горький, но если пивом потом сверху полить – покатит! И маковый сезон у нас тут теперь – круглый год!» А потом, когда г-ские умельцы научились извлекать из сухого мака (посредством разных хитрых долгих и отвратительно вонючих манипуляций) почти настоящий героин – «цепляет во всяком случае круче, чем свежак из молочка» , - Никиным эпистолярным восторгам буквально не было предела: «Представляешь, Викуля, мы победили природу – мать ее!»
      Один Бог знает, до чего еще дошли бы в своих «научных» изысканиях г-ские  (и вообще российские) умельцы), если бы «любовью» к наркотикам не прониклись в одночасье общественность и органы правопорядка, которые вдруг объявили мак сугубо запретной огородной культурой, так что рыскать за «сушняком» теперь приходилось по ну очень отдаленным деревням. И появился к тому же законно обоснованный риск стать за жизнь в кайфе уголовно наказанным. Хотя на количественный уровень советской молодежи, желающей приобщаться к иной реальности, как показала дальнейшая жизненная практика, эти грозные меры никоим образом не повлияли. Ибо мало кто из новообращенных доходил когда-нибудь в своих умствованиях до Вики-Никиной истины: не стоит превращать праздник в серые будни… 
     Нику, впрочем, все эти грустные для любителей ежедневно болтаться в иной реальности события не слишком огорчили. Во-первых, потому, что он умудрился-таки на кайф окончательно не присесть; а во-вторых, решил ни с того ни с сего … жениться!
       Впрочем, понять Нику в этом вопросе  было, хоть и трудно, но можно. Однообразие жизни и не приносящей пользы ни уму, ни сердцу, ни имиджу работы так и ему осто- (как бы это сказать помягче) -фигело (Ника на самом деле называл это состояние несколько иным словом); «духовно»-фарцовая связь с Андреем вдруг резко прервалась, ибо Андрея, бедогалу, прилвекли-таки за «крутые валютные операции» к ответственности  да и посадили, - и образовашуюся в жизни брешь нужно было чем-то срочно заполнять. Да и мужское Никино достоинство давно уже требовало, чтобы использовал его Ника не от случая к случаю, с кем по пьянке придется и где попало, а ежедневно, с приятной постоянной партнершей, на законных основаниях и в собственной постели. Тут к чести Ники надо сказать, что он и создан-то был для роли не тривиального неразборчивого трахальщика, но мужа. Правда и то,  что проистекала эта его потенциальная мужняя верность вовсе не из выскоких нравственных принципов, а скорее из врожденного чувства лени… Ну да кто считает?
     А вот его осьмнадцатилетняя избранница Лизочка для роли жены оказалась ну вовсе непригодной. В отличие от «полудурка» Ники Лизочка очень усердно обучалась в вузе – и постигать науку семейной жизни ей было неохота и недосуг. К тому же никто от Лизочки поначалу ничего такого и не требовал, ибо поселились молодые в комнате у Ники; хозяйством в семье заведовала Вики-Никина мама (теперь уже не партийная дама, а простая советская пенсионерка – с некоторыми, правда, партийными льготами), которая тщательно и трепетно оберегала во мгновение ока забеременевшую Лизочку от всех посторонних хлопот. Пусть, дескать, девочка спокойно себе учится и ребеночка вынашивает – ни к чему ей эта стирка, уборка да готовка… Обалденнейшая из Вики-Никиной мамы выходила свекровь!
     Ника в эти первые брачные месяцы ходил гордый. надутый, от размеренной семейной жизни заметно растолстевший и как будто бы сам слегка беременный, но не сказать, чтобы очень уж счастливый. Беременность у Лизочки оказалась трудная, еженощные эротические утехи накрылись, так и не успев толком начаться, - и Ника стал потихоньку понимать, что брешь в своей жизни он закрыл как-то неправильно. Или невовремя.
    Но почему именно это было «неправильно» или «невовремя», Ника понять не мог. Как не понимали этого почти все советские дети, из которых в семье и школе ковали не будущих мужей, жен, отцов и матерей, а ровненьких винтиков для государственной машины, которая, как считалось в те славные времена, вот-вот на полных парах должна была примчаться к коммунизму, обещавшему всем без исключения винтикам сладкую жизнь: от каждого, дескать, по способностям, а  каждому взамен -  по потребностям.. И это как бы снимало с некоторой части советских детей чувство ответственности за собственные жизни. «Раньше думай о Родине, а потом о себе!» - хохмили эти дети и, хотя Родину ни в грош не ставили, свято верили, что она – мать родная! – ни при каких обстоятельствах не даст им пропасть. Поэтому они и женились, бывало, ни свет, что называется, ни заря; садились беззоботнешим образом на шеи собственных родителей, нимало на заботясь о том, смогут ли они самостоятельно (без родительской, стало быть, помощи) содержать собственные семьи. Столь же безответственно они рожали детей или, наоборот, спокойненько и без зазрения совести посредством медицинского вмешательства от них избавлялись…
     Впрочем, у Ники с Лизочкой все, может быть, благополучненько бы и срослось, ибо дело поначалу так или иначе вроде бы шло к тому, чтобы воплотилась в жизнь вожделенная Никина мечта о трех поколениях родственников под одной крышей. К тому же и Вика из столиц насовсем домой вернулась – и переносить тяжелую Лизочкину беременность Нике стало гораздо комфортней. Они с Викой просто брали да и сматывались в какие-нибудь творческо-богемные Викины компании, в которых Ника очень быстро становился душой, а то даже и мозгом. Что было в общем-то неудивительно: с мозгами и интеллектом у подавляющей части богемной молодежи была большая напряженка, а беседовать они, как правило, предпочитали все об одном и том же: о себе любимых. Ну, и о собственном творчестве, разумеется.
     Лизочку с собой в богемные компании, понятное дело, не брали. Нечего, дескать, юной беременной девушке смотреть на пьяные хари и дышать дымно-сивушниым смрадом – а ну как вырвет ненароком! Лизочка обижалась и, возможно, даже плакала на «родном» свекровкином плече, но перехитрить Вики-Никину дружбу ей было не по силам.
    Потом, впрочем, Лизочка Нике за все эти его предательские убеги как бы отомстила. Причем это самое «потом» случилось очень скоро. Едва Ника успел стать счастливым отцом первоклассного сынишки, которого Лизочку угораздило подарить Нике едва ли не в день его собственного рождения (!); как буквально тут же, месяц какой-нибудь спустя, едва успев подержать своего первого внучонка на руках, внезапно и скоропостижно скончалась от рака добрейшая мамочка и «обалденнейшая свекровь». И дружная советская семья в одночасье приказала долго жить…
    Не пережив и полгода траура, женился отец, а, спустя еще пару-тройку месяцев, бывшее семейное гнездо (плюс жилплощадь мачехи) разменяли на три невзрачненьких маленьких гнездышка. Вике при этом как одинокой «старой деве» квартиренка досталась на самых что ни на есть Г.-ских выселках: она находилась так далеко от родного центра, что Вике все время казалось, что она живет теперь в чужом городе – всеми покинутая и заброшенная. А впрочем, телефон в ее квартире все равно не затыкался, гости тоже время от времени наигрывались – и Вика на подходе к тридцатнику вдруг неожиданно для всех (и в первую очередь, для себя самой) неизвестно от кого забеременела. Причем, впервые в жизни.  И когда пришел срок, благополучненько родила – девочку.
     «Святое зачатие», - весело и небрежно отмахивалась от назойливых вопросов Вика, а про себя думала с изумлением о Милости Господней (хотя ни в какого Господа тогда еще не верила – время не пришло). Потому что ведь действительно выходило так, что ее, прихотливую и разборчивую «невесту», сломя голову удиравшую от потенциальных рутинных браков, от беременностей до поры до времени все время как бы уводили. Причем, делали это так старательно, что Вика даже стала уже считать себя вовсе бесплодной. А потом, дабы спасти от непривычного одиночества в глухом рабочем захолустье, взяли да ребеночком и наградили. Показав при этом, что процесс деторождения – это наивысший в мире кайф. Для женщины, разумеется…
     И действительно, из одинокой и как будто бы заброшенной Вика в одночасье стала одинокой и безумно счастливой.  Внутри и снаружи Вики все вдруг стало как-то очень тихо, мягко и покойно: будто бы Викину душу обильно намазали сливочным маслом (слово «елей» в Викину грешную голову пока еще придти не могло), а сама Вика все время будто бы плавала в ласкающем тело парном молоке повышенной жирности. На свою Нюточку, особенно в первый год ее жизни, Вика смотрела как на ЧУДО, и начинала чем дальше, тем больше всерьез размышлять о Промысле Божьем.
     Зато Никино неоформившееся счастье разбилось в результате семейного разъезда буквально вдребезги и, как оказалось впоследствии, навсегда. Лизочка, круче всех оплакивавшая утрату любимой свекрови, все никак не могла (или не хотела?) соединить в себе три главных, три составных ипостаси женской сущности: мать, домохозяйку и работающую единицу-винтик (с четвертой «ипостасью» у Лизочки все было в полном порядке). Например, готовить пищу Лизочка клинически не умела, а учиться как бы даже и не собиралась. Из своего вуза она шля прямехонько к своей собственной мамочке, которая во время Лизочкиных занятий присматривала за сынишкой-внучонком, - и оставалась там сколь угодно долго.
      А голодный и усталый от не приносящей радости ни уму, ни сердцу работы Ника возвращался в пустую, неприбранную (содержать дом хотя бы в относительном порядке Лизочка тоже не умела), неуютную свою квартиренку к холодному очагу. Презирая перекусывать в одиночестве и на скорую руку, Ника принимался готовить семейный ужин (а поваром он, кстати сказать, был преотличным), потом бежал к теще за Лизочкой, возвращал ее вместе с сынишкой к семейному (и уже горячему) очагу, но … ужинал в результате один, ибо и Лизочка, и сынишка бывали уже к тому моменту, как минимум, дважды накормлены и напоены.
      Спустя какое-то время эта фикция семейной жизни достала Нику так, что он, вернувшись с работы, голодный и усталый, к холодному семейному очагу, принялся чем дальше, тем чаще разводить огонь не в очаге, а в самом себе. Ника брал в ближайшем гастрономе парочку портвейнов и только потом, утолив горячительной бордовой жидкостью первый голод, принимался за приготовление пищи. За Лизочкой он в этих случаях уже не бегал, но зато бывал к ее возвращению хоть и одинок, но зато сыт и пьян. Иногда весьма изрядно.
    Лизочке все это дело, конечно же, не нравилось, горе-супруги непрестанно ругались из-за Никиного пьянства, Лизочка то собиралась уходить навсегда, то, напротив, пыталась овладеть искусством домоводства, но хватало ее ненадолго – убегать к мамочке от ненавистных тягот семейной жизни было проще и комфортней.
     А Ника: со своей стороны, дабы не провоцировать лишний раз скандалы и раздоры, взял да и перепрыгнул с алкоголя на сухой мак: и себе хорошо, и для окружающих незаметно, и в работае (обрыдлой и тягомотной) – не помеха:  пишешь, например, какой-нибудь дебильно-оптимистичный лозунг к Первомаю – а он тебе будто бы даже и в радость. «Мир! Труд! Май!» – кайф да и только. Что-то ты, подозрительно спрашивали иногда  Нику, сегодня чересчур бодр, весел и энергичен? Да так, отвечал обычно Ника, настроение просто хорошее: жену, дескать, за ночь раза три или четыре трахнул, до сих пор в оргазме пребываю!
     Однако было это с Никиной стороны ложью в квадрате, ибо не мог уже секс стать для Ники причиной хорошего настроения: кайф и секс оказались вещами, увы, несовместными. Кайф не что, чтобы уничтожал желание, он его просто-напросто (и вполне успешно) замещал. И Никины попытки исполнять хоть время от времени свой супружеский долг то и дело кончались отнюдь не оргазмом, а полным и сокрушительным фиаско.
     Лизочка удивлялась, обижалась – и до причины Никиной внезапной импотенции в конце концов докопалась. И на Нику сурово наехала: или я, сказала Лизочка, или кайф – выбирай! Ника, может быть, от все усугубляющейся тоски выбрал бы кайф, но доставать все эти средства для выскальзывания в иную реальность становилось все труднее и дороже: дозы для «раскумаривания» делались все больше и больше – и выходило, что всю оставшуюся жизнь Нике придется угробить на вечный поиск кайфа, в котором не будет места ни для каких других общечеловеческих радостей. Для того же секса, например…
      И Ника взялся медленно, но верно с кайфа «соскакивать». Безо всякой причем медицинской помощи. Впрочем, отчасти – посредством длиннейших «психологических» телефонных бесед – помогала Вика. Она почти ежедневно внушала Нике: что все у него еще «спереди»: что кайф – это всего лишь жалкий заменитель жизни, что жизнь несмотря ни на что прекрасна и удивительна, «как улыбки наших с тобой детей», что в ней всегда найдется место, так сказать, подвигу, что человек – совершенен, и всякая зависимость для него – унизительна, и что в отказе от кайфа со временем наверняка можно будет обнаружить свой, упоительнейший кайф – «чем это тебе не подвиг?!»
     Банальные в общем-то вещи говорила Вика, Ника и сам все это знал. Но Ника любил Вику, а Вика любила Нику – и говорила поэтому все эти банальности так вдохновенно и красиво, что Ника получал из телефонной трубки хоть временное да облегчение. Хотя, если честно, ни в одно свое, сказанное Нике слово, Вика в глубине души не верила, ибо никакого выхода для Ники она на самом деле впереди не видела. Вика не столько умом осознавала, сколько интуитивно (как бы кровью) чувствовала, что ее бедному Нике с его никем не распознанными талантами и возможностями никогда уже не будет комфортно в этой жизни. Мужчина, не имеющий достойного своих способностей дела за душой, понимала Вика, просто-таки обречен на жалкое пожизненное прозябание. А затем – на верную погибель…
    Но Нике она, конечно же, ничего такого не говорила. Однако и стремления искать дело своей жизни в Нике никак не воспитывала. У Вики (матери, как говорится, одиночки) и без Ники забот был полон рот. Да и понимала Вика, что Ника ни за что не пойдет уже в своем «преклонном» (почти тридцать лет) возрасте никуда учиться. Стеснительный был Ника, где не надо. Даже пустое ведро, предназначенное для какого-нибудь ягодного урожая из отцовского сада, и то, бывало, стеснялся по улице нести: вот полное будет – тогда другое дело, а с пустым я, дескать, несолидно выгляжу, как лох какой-то… Где уж тут было при такой-то стыдливости о вузе думать?..      
      В общем, перескочил Ника с кайфа на «зеленого змия» – и стал потихоньку превращаться в алкоголика неопределенной спетени: то не пьет себе месяц и другой: и третий; то возьмется неделями не просыхать, а потом опять не пьет – и книжки разные (в том числе умные) запоем же читает. Чтобы, дескать, интеллект не растренировывался. Хотя прикладывать свой интеллект Нике по-прежнему было некуда. Разве что в беседах с непосредственными начальниками, которых Ника с высоты своего доморощенного «высшего образования» мог запросто обозвать дураками или там недоумками, за что и расплачивался едва ли не ежегодно своими рабочими местами. И в результате стало выходить, что на поиски очередной работы у Ники выходило едва ли больше жизненного времени, чем на саму работу.
     Нику, впрочем, все это не слишком огорчало. Во-первых, потому, что найти подходящую для себя работу в начале восьмидесятых годов прошлого столетия ему (да и всем другим советским людям) не составляло особого труда; а во-вторых, отсутствие работы почему-то никак не сказывалось на уровне и качесте Никиной жизни: в безработном состоянии он точно также ел, пил, читал, протирал штаны перед телевизором… Разве только времени на все это было намного больше. Ника читал, умнел и пил. Или, наоборот, пил, а потом читал и умнел. Во всяком случае собеседником он, несмотря на регулярные запои, становился все более и более интересным!.. Как ни странно… И, возможно, уберегись Ника от тюрьмы и доживи он на воле до того счастливого момента: когда бывшему советскому народу разрешили, наконец: ринуться сломя голову в частный бизнес, Ника, глядишь, в эту новую перестроечную ситуацию с легкостью бы и вписался. И возглавил юы, например, тот же «челночный» бизнес. С его-то фарцовым опытом. Но Никой распорядились иначе…
     Повзрослевшая и теперь уже дипломированная Лизочка приступила к ежедневной работе, и Никино регулярное периодическое тунеядство стало ее, понятное дело, чем дальше тем больше раздражать. Что, дескать, толку в умных беседах или  вкусном ужине (который, по большей части, по-прежнему готовил Ника), когда их семейное благосостояние не имеет выраженной (и вообще никакой) тенденции к росту! И Лизочка в результате завела любовника, а с Никой, как честная девочка, решила расстаться навсегда.
     Ополоумевший от недоумения и печали Ника поехал в ближайшую деревню порыскать сухой мак на осенних грядках, ибо денег на иные расслабляющие средства у него, бедолаги, в тот злосчастный отрезок времени не было, а душа настоятельно требовала утешения иной реальностью. И ему повезло: прямо в электричке Ника подружился с каким-то словоохотливым дедком (к искусству межличностного общения в Ники, кстати сказать, был недюжинный талант), который тут же пригласил Нику в гости. И наливочкой Нику домашней от души напоил, и сухих маковых веточек на чердаке нарыскал. Граммов этак десять или пятнадцать. Один только разик чтобы употребить…


- Мама, - зашептала вдруг Анна в Викино ухо, - ты только голову слазу не поворачивай. Тут рядом с нашим креслом мужчина стоит, а у него на руке такая татуировочка красивая! Дракон какой-то сказочный! Он рукой как пошевелит, а дракон в это время как бы двигается.  Может быть, это Ника, пока нас не было, начал татуировки рисовать. Ты повернись к моему уху, как будто шепчешь мне в ответ, и увидишь…
     Вика медленно отвела взгляд от плывущего за троллейбусным окном г.-ского пейзажа, потянулась к Анниному уху – и увидела! Дракон был не просто сказочный, он был изысканно художественный – и как будто бы скопированный с какой-нибудь древней японской картинки.  Восхищенная драконом Вика стала даже подумывать, не вступить ли ей, по профессиональной привычке,  с владельцем дракона в полусветскую беседу – но не успела. Троллейбус остановился – и «японская картинка» уплыла в распахнувшуюся дверь.
- Да, - сказала Вика. – Ника запросто мог бы так нарисовать.
- Да еще и лучше, - сказала Анна, - Помнишь, какие он нам с тобой открыточки обалденные с зоны присылал? Ты мне еще доказывала, что они нарисованные, а я все поверить не могла. А сейчас он же на целых две недели один в нашей квартире остался. И тут к нему как раз какой-нибудь друг приходит и говорит: нарисуй-ка мне, Ника, дракончика.
- Ну, конечно, - скептически сказала Вика. – Он уже и думать-то о татуировках давно забыл. Когда они еще у нас в моду войдут?..   
- А вдруг, пока нас с тобой тут не было, мода и началась? – возмечатала Анна. – Откуда-то же взялся этот чудесный дракончик.
- Да с какой-нибудь зоны и взялся. – ответила Вика. – Может, это и вправду Ника его наколол. Да только не сейчас,  а пять лет назад, когда он еще сидел.
- А вот мы сейчас приедем домой да у него самого и спросим, - сказала Анна.



Да, именно «татуировка» и было, пожалуй, первое слово, которое произнес вернувшийся с зоны Ника, едва переступив порог Викиной квартиры и отольнув от Вики после долгого братского лобзанья.
- Я буду делать татуировки и зарабатывать нормальные деньги, - сказал Ника. – Я так на них насобачился за эти два года, что, думаю, из меня со временем получится мастер не хуже какого-нибудь японца.
- Какого еще японца? - изумилась Вика. – У вас там что – и японцы водились?!
- Конечно, водились, - сказал Ника, - в библиотеке.
- А –а, так у вас библиотекарь был японец! - прикинулась дурочкой Вика.
- Ну да, «библиотекарь», - въехал  в Викину иронию Ника, -  по фамилии Акутагава. Классный, кстати сказать, писатель, но – с катушек съехал: харакири себе в 37 лет устроил. А все потому, что человеческую жизнь в грош не ставил: считал, что она - жизнь, то есть, - не стоит и одной строки Бодлера. Вот гнал так гнал!
- Ну ты там, я вижу, подковался! – восхитилась Вика.- А татуировка причем?
- А у него рассказ есть обалденный, мистический  - про художника-татуировщика, который своим натурам рисунками судьбу изменял… Я прочитал – и аж заболел. А потом там у нас журналы еще разные были, их я тоже, как ты понимаешь почитывал. И вычитал, что за бугром сейчас как раз прикалываются по татуировкам.
- Ну, так то за бугром! – сказала Вика. – Это значит, до нас лет через десять доедет. Если не позже. И потом: где это ты собрался клиентов «колоть»? У меня на кухонном диване?
- Может быть, я квартиру стану снимать, - возразил Ника.
- На квартиру сначала заработать надо, - резонно заметила Вика. – Может быть, снова, как в юности, фарцовкой займешься? Теперь это можно – полстраны воздухом торгует.
- И пусть себе торгует. – ответил Ника. – А мне теперь с этим тряпьем возиться западло! Тогда, в юности, это было интересно: во-первых, риск; во-вторых: наперекор установкам социалистического общежития и линии партии… А делать это теперь своей основной работой?! Западло! Не по понятиям это, как у нас в зоне говорят. А кстати, почему ты меня без водочки встречаешь?
- Да как же я могу тебя, старого алкаша и наркомана, провоцировать? – искренне удивилась Вика. – Тебя же там, наверное, вылечили, закодировали, подшили…
- Ты смеешься, да?! – изумился Ника Викиной социальной тупости. – Где это видано, чтобы на зоне от этого лечили? Это тебе что – санаторий? Нет, ну лечили, конечно, в том смысле, что достать ничего этого было нельзя. Ну, да мы из зубной пасты иногда кое-что мутили. А так в основном чифир… Знаешь, как он настроение офигительно поднимает?! У тебя, кстати, с чаем, напряженки нет? А то я без чифира теперь день не начинаю…
     Слушая Нику, Вика в этот первый же вечер неожиданно ощутила, что ее радость от долгожданной встречи с любимым братом, тюремную судьбу которого она целых два года искренно и честно оплакивала, а возвращения Ники ожидала как некого своеобразного счастья; потихоньку улетучивается. Ибо в Вику вдруг стало закрадываться справедливое подозрение, что Ника не на часок к ней в гости заглянул, а вернулся ДОМОЙ. Надолго – или, может быть, даже навсегда… Однако заводить «гнилые» разговоры о том, где Ника собирается коротать свою дальнейшую жизнь, Вике в первый праздничный вечер показалось неуместным и неприличным. И Вика, сосредоточившись на радостном созерцании любимой братской физиономии, подозрения прогнала, расслабилась – и с удовольствием отдалась Никиным воспоминаниям о райской жизни в мордовских лагерях.
    Да-да, дорогие ненастоящие господа и бывшие товарищи, жизнь в зоне действительно показалась Нике настоящим раем. Во-первых, в отличие от всех других зон и лагерей, мордовская была самой тихой и интеллигентной: раньше туда ссылали образованных политических, а теперь – в основном безвредных наркоманов. Были, конечно, среди мордовских «сидельцев» и самые настоящие «воры в законе», сдуру присевшие на кайф; и разные – на наркотической же почве – убийцы; и злостные крутые наркодельцы-бизнесмены… Основную же (или во всяком случае немалую – точной статистики Ника не знал) часть осужденных (ударение на втором слоге) составляли такие же, как Ника, бедолаги, все преступление которых заключалось в том, что они портили собственное здоровье и калечили собственные же жизни. И были это люди более или менее образованные, тихие и незлобивые – не волки (ударение опять на втором слоге). Потому и церемония посвящения в зэки была в мордовской зоне гораздо более гуманной и менее унизительной, чем в других местах-не-столь-отдаленных…
     Во-вторых, жизнь в зоне строго и беспрекословно подчинялась неписаным законам, многие из которых очень сильно смахивали на нравственные заповеди самого высшего порядка. И соблюдались! Например, здесь безоговорочно осуждалось мужеложство, детоубийство, насилие над несовершеннолетними  et setera. А с другой стороны, законно приветствовалось уважение и почитание старших «по званию» (тюремная мусорня, разумеется, в это понятие не входила), а также любовь и забота о ближнем. Но не о всяком, правда, а лишь о том, кого можно было считать «семейником»,  или «земелей» - ну, земляком то есть. В общем, будь законопослушным – и проживешь в зоне без проблем. И даже с некоторым кайфом. Морального порядка, разумеется. Или физиологического – в смысле, пожрать побольше и повкуснее, если твой «семейник», например, трудится на кухне. Никин «семейник» Валентин как раз там и трудился, и Ника поэтому всегда был и сыт, и пьян. Но не алкогольно, понятное дело, а от пищевого удовлетворения.
    Ну, и в-третьих, жизнь в зоне была до самой последней мелоги организована «свыше» – и потому беспроблемна. Никаких тебе то есть забот: ни о поисках работы, ни о хлебе насущном, ни о дефицитных модных тряпках – ну просто ни о чем. Живешь и живешь себе горя не зная. Вот разве что «базары» однообразные  (все – о бабах да о способах приготовления кайфа) Нику иногда сильно доставали. Ну да он или в книжку какую-нибудь с умным видом уткнется, или открыточки-картинки рисовать возьмется, или тему для очередного «портака» (по-нашему, татурировки) сочиняет…
     Словом, Никины воспоминания о зоне оказались столь приятны, теплы и … овеяны нешуточной грустью, ибо Ника по зоне так скучал (!), что Вика в процессе его длившегося не один вечер повествования то и дело ловила себя на совершенно безумной мысли: ей хотелось побывать в Никиной зоне! Чур-чур меня, отмахивалась от этого безумия Вика, а сама с удовольсвтвием оснащала свою речь разными лагерными фразочками и словечками. Особенно Вике нравилось выражение “фильтруй базар”…
    Ника же и вправду скучал по зоне, ибо там он впервые в жизни почувствовал себя личностью востребованной и глубоко уважаемой – и все благодаря татуировкам. В зоне Ника, собственно говоря, впервые в жизни занимался почти что любимым делом (причем делом довольно-таки творческим), которое приносило ему не только моральное (а иногда и духовно-эстетическое) удовлетворение, но и соответствующе равноценное (по местным, понятное дело, меркам) затраченным усилиям вознаграждение: дефицитный хороший чай, сигареты, сладости… Ни в чем этом Ника не имел нужды, а его рабочая жизнь в зоне после первых примерно полугода и буквально до последнего дня была расписана по часам: он стал признанным мастером тату – и к нему, как к какому-нибудь модному парикмахеру, записывались в очередь!
     И вышло так, что зона оказалась для Ники единственно счастливым место-временем жизни. И это изведанное счастье испортило Нику окончательно: он совершенно утратил остатки воли к жизни и активной деятельности. Нет, он был готов точно также трудиться и на воле: но, увы, ни его специфический талант, ни он сам в свободном мире и демократическом обществе никому оказались не нужными. От предложений  украсить плечико, спинку или попку красивой картинкой все Вики-Никины знакомые с удивлением или ужасом отказывались, а иные даже крутили пальцем у виска. И напрасно Ника метал бисер своего интеллекта, доказывая своим недоразвитым современникам, что мода на татуировки возникла аж десять тысяч лет назад, что свои холеные тела не гнушались расписывать даже римские патриции, и что нательные рисунки имели место на таких известных персонах как художник Пикассо, великий ученый Эйнштейн и даже, по непроверенным слухам, русский царь Николай II…
     Жена Лизочка к моменту Никиного возвращения с полгода была уже бывшей женой и устраивала себе в Никиной квартире новую личную жизнь. Претендовать же на часть собственной жилплощади Ника не мог – и не только из врожденной интеллигентности, но и из упомянутого выше страха нарваться на спровоцированный скандал – и вновь оказаться осужденным (ударение на втором слоге).  Ибо хоть Ника по зоне и скучал, но лишаться “ни с фига, ни с хрена” обретенной свободы воли не очень-то хотел. Понимал, надо полагать, что в одну и ту же воду дважды не вступают… Да и претендовать на часть жилплощади было делом бессмысленным: жалкую малюсенькую хрущевку разменять можно было разве что на два туалета…
     Отца (к тому времени уже пенсионера и нового мужа молодой и оч-чень бодрой еще жены) Никина будущая судьба скорее раздражала, чем интересовала и тем более волновала. Убежденный в вящей справедливости советского суда, наказавшего Нику за десять или пятнадцать граммов маковой соломки двухгодичным лишением свободы; и в том, что Ника это наказание, безусловно, заслужил; отец, как всякий истинный и свято верящий в убеждающую силу “правильного” слова коммунист, ограничил свое участие в Никиной судьбе двумя старыми простынями, весьма уже поношенной меховой шапчонкой (Ника вернулся с зоны зимой и почему-то босоголовый) – и длинной витиеватой речью, как будто бы выдернутой из анналов какой-нибудь партийно-профсоюзной тусовки:
- Мы очень надеемся, что ты осознал, что всю свою жизнь жил неправильно, и сделал для себя полезные выводы – произвел, так сказать, переоценку ценностей. И теперь твоя судьба – в тсвоих руках, потому что каждый человек – кузнец собственного счастья. Поэтому на мою помощь ты особенно не рассчитывай, я вам обоим уже дал все, что мог (отец как бы случайно забыл, что он не дал Нике, может быть, самого главного – образования) – и совесть у меня чиста. Так что живите сами – и помогайте друг другу.  Он – твой брат, - сказал отец, обратившись непосредственно к Вике, - вот ты его и тяни!
- Но вообще-то, папа, - ответила Вика, - для тебя Ника – сын родной. А я, между прочим, мать-одиночка.
- Знаешь ли, - резонно ответил отец, - ты, когда рожать собиралась, со мной не очень-то советовалась. Хотела посадить своего ребенка на мою шею?
- Папа, ты же о своей внучке говоришь! – напомнила Вика.
- Знаю, что внучка. И люблю ее, и помогаю, чем могу, - иногда. Вот и ты брату своему помогай. Между прочим, пить и колоться я его не учил. А вот ты, как старшая сестра, ничего не сделала, чтобы его от этой заразы оградить. Да еще и сама ему компанию, небось, составляла. Вот и исправляй теперь свои ошибки!
       «Или твои», - про себя подумала Вика, но вслух ничего говорить не стала, понимая (как девушка совестливая и разумная), что некий резон в отцовских словах имеет место быть. И Ника, полураздетый и полуразутый, поселился у Вики. А первые три или даже четыре месяца бесцеремонно и беззастенчиво бил, что называется, баклуши. С одной стороны, это называлось «законным отдыхом от мук тюремной жизни» (за Викин счет, разумеется, которого – ну, то есть счета – едва хватало на содержание Анны); а с другой, Никин отдых объяснялся причинами вполне объективными: найти работу для человека с судимостью было делом весьма и весьма непростым.
    И вот, наконец, стезя была нащупана! Регулярно посещая известные в Г. пивные точки в поисках друзей и, возможно, халявы; Ника набрел у главной (потому что она находилась в непосредственной близости с главным Г.-ским храмом) пивнушки на плодотворную идею. Не иначе, говорил потом Ника, Бог помог. Вернее, сначала он набрел на друга Жеку: а уж потом – после третьей кружки (за Жекин: разумеется: счет) стукнули по рукам и решили, что теперь они не просто Ника с Жекой , а высокопрофессиональная ремонтно-строительная бригада! Тут же: не отходя от кассы, они наши себе еще и третьего специалиста-маляра – и, спустя какое-то время, работа закипела!
    Но кипела работа, увы, не постоянно, а с большими, бывало, перерывами: типа месяц работаем, два – отдыхаем. Заработанных же за месяц денег хватало обычно на полмесяца. Хотя раньше, в благословенные советские времена, по словам Никиных бригадников, такими вот ремонтными халтурами нищие инженеры и учителя (мужского, разумеется, пола) за одно лето на «жигули» себе спокойненько зарабатывали. А сейчас и на штаны-то порядочные не выкроишь. А все почему? Да потому что страна (это был, напомним читателю, рубеж восьмидесятых-девяностых) жить стала не по понятиям. Вернее, по понятиям, но не по своим, а по забугорным: капитализм она, видите ли, ни с фига ни с хрена строить взялась! Это после социализма-то! Нет бы раньше, до семнадцатого то есть года,  додумался кто-нибудь – да и замочил бы дедушку Ленина! Это же надо было такую шизу придумать – ход истории самовольно изменить. Да так, чтобы никаких богатых не было! А мы теперь хлебай это дерьмо! Не успели еще толком остыть от дружбы, равенства и братства  - и на тебе кукиш (без масла: заметим): безработица, инфляция да еще этот чертов диспаритет! Вот и ремонтом-то заниматься никто толком не хочет: денег народишку жалко, ведь кто его знает, сколько они (денежки то есть) завтра стоить будут? А послезавтра? Ох, и тухлая жизнь!,,
      Словом, опять попал наш Ника в ситуацию типа “пальцем в небо” – мимо и невовремя. Как в фарцовщики он пришел слишком рано, так в ремонт – слишком поздно. Или, наоборот: тоже рано: ведь это был самый что ни на есть начальный пероид накопления (или наворовывания) капитала, и так называемые “новые русские” не бросились еще стройными рядами производить в своих  апартаментах “еврореволюции” местного значения…
      Вящая неадекватность заработков потраченным в поте лица и тела усилиям угнетала Нику, в первую очередь, потому, что он никак не мог заработать бабок на приличный “прикид”. И ходил себе зимой и летом чуть ли не одним цветом: все в тех же в первый год купленных брюках из комиссионки, чудом сохранившихся у Лизочки от прежней жизни не очень еще пожилых фирменных рубашках да в фирменных же (но су-упер-старых) “шузах” и легкой японской курточке: заклеенной в проженных пьяной сигаретой местах  якобы невидимым скотчем. Это Ника-то – главный в славные былые времена законодатель барнаульской моды! Поэтому понятно, что Ника: несмотря на весь свой неизрасходованный интеллект и незаурядное чувство юмора, от этой свалившейся на него тряпичной проблемы страдал больше всего на свете.
- Потому что, - объяснял Ника для тупых, - в таком тухлом прикиде я ни с одной девушкой на улице познакомиться не смогу!
- А ты внуши себе, - фантазировала Вика, - что ты подпольный миллионер в третьем поколении – внук Александа Ивановича Корейко, скажем… И что ты специально одеваешься поксромнее, чтобы тебя не за деньги твои полюбили, а за высокий ум и светлую душу. Только когда ты девушке все это будешь объяснять, помни, что она – не твоя сестра и матерись пореже. И вообще ты в зеркало-то на себя смотри хоть иногда, когда трезвый – красавец ведь почти что писаный! Аполлон, можно сказать, когда не сутулишься. Я и то иной раз смотрю на тебя да  и, грешница старая, думаю: эх, и почему он, дескать, мой брат?.. И подружки мои между прочим очень о твоей внешности выского мнения, - из кожи вон лезла Вика, чтобы хоть слегка повысить Никину самооценку.
- Да ладно ты! Не гони! – как бы отмахивался Ника от Викиных похвал.
    А сам между тем пунцовел от удовольствия и в мужскую свою неотразимость, похоже, потихоньку поверил. И завел себе девушку – по имени Галя и по профессии – библиотекарь. И оказалась Галя (вопреки всем Никиным высоким представлениям о женской красоте) ну очень некрасивой: личико с кулачок и в оспинках, цвет личика – несвеже-смугловатый, тельце (от резкого, как выяснилось, похудения)  - в морщинках и складочках… Но зато в одетом виде это была изящнейшая, маленькая точеная статуэточка с изысканной кошачьей грацией. Женственна Галя была безумно  - и для Ники, надо полагать, безумно же сексапильна. А кроме того была, как библиотекарь, очень неглупа. Начитанна во всяком случае очень неплохо.
     Для начала Ника, наслушавшись Викиных советов, действительно взял да и “прогнал” Гале всю эту историю “скромного в одежде и прочих притязаниях (эротические не в счет) миллионера”: который,  дабы не привлекать к своей персоне ненужного внимания,  трудится время от времени и между делом скромным таким работягой-ремонтником. А поскольку на грубого неотесанного работягу интеллигентно-очкастый Ника не тянул, то Галя поначалу с легкостью эту историю “схавала”. И у них случилась самая настоящая любовь – большая, светлая и чистая, ради которой  Галя даже бросила своего, слегка было опередившего Нику в притязаниях на Галю, жениха – с коттеджем и иномаркой.
    И тут гордый своим успехом и уверенный в Галиной любви Ника вдруг взял, расслабился – да и раскололся!   Да и как было бедному влюбленному Нике не расколоться, когда очень скоро выяснилось, что сливаться в духовно-эротическом экстазе влюбленной парочке: в сущности, негде: Галя жила с сынишкой (ровесником Анны) в общежитии, а Ника, как известно, в Викиной однокомнатной квартире, где Вика с Галей в результате и познакомились, когда Ника привел Галю к Вике, что называется, на смотрины.
           И Галя Вику с первых же секунд и не раздумывая полюбила как сестру родную. Особенно когда выяснилось, что их детки ходят в одну и ту же недавно открывшуюся воскресную школу при главном храме и изучают там один и тот же Закон Божий. А Галя с Викой были уже к тому времени крещеными-исповеданными-причащенными – так что они действительно совершенно искренне, как всякие неофитки, моментально ощутили себя сестрами во Христе.
     И вот однажды Галя, разлегшись уютнейшей кошечкой на Никином диване в Викиной кухне (Ника был в это время выслан в магазин за каким-то продуктом к столу, но не за водкой – при Гале он прикидывался совсем не- или, во всяком случае, малопьющим), решила с Викой по-родственному посоветоваться:
- Он такой хороший, умный, ласковый, - говорила Галя про Нику, - но могу ли я всерьез рассчитывать на мужчину, который два года спит на кухне у сестры и ничего не делает для того, чтобы ситуацию как-то изменить? Может быть: моне лучше вернуться к своему нелюбимому, но обеспеченному женижу? Что ты мне посоветуешь? – на голубом глазу спросила Галя, прищурившись хитрой кошечкой. – Хотя какой из тебя советчик… Ника ведь тебе, небось, до чертиков надоел, и ты не чаешь, как от него избавиться? Ведь  у тебя из-за него никакой личной жизни нет. И не будет. Пока он спит на этом диване…
- Спасибо на добром слове. – ответила Вика. – А хочешь я тебе объясню, почему у меня на самом деле нет личной жизни? Потому что я уже достигла того возраста и состояния духа: когда в постель и тем более в ЗАГС идут по любви, а не по расчету. Да, я мечтаю избавиться от Ники – но не затем, чтобы «хорьков» сюда приводить, а потому что наши с ним жизни должны протекать параллельно друг другу. Ибо это есть извращение, когда взрослый брат живет заботами чужой семьи: а свою собственную жизнь никак не строит. Но такой уж у него «дурной» характер: он ничего не может строить для себя лично – ему для деятельного стимула нужна семья. В данном случае, твоя, ибо тебя он любит не на шутку. И, кажется, гораздо больше, чем меня. Наконец-то.
- Ты хочешь сказать, что он ни одну девушку в жизни больше тебя не любил? – недоверчиво изумилась Галя.
- Нет, конечно, любил по-своему, но «побазарить» все равно ко мне сбегал. А от тебя ему сбегать не хочется, как я с радостью замечаю…
- Я Нику жутко люблю, - призналась Галя, - но я так устала скитаться по чужим углам… А Ника… Он разве когда-нибудь на квартиру заработает?..
      На этом, навсегда так и оставшемся риторическим вопросе задушевная дамская беседа была закономерно прервана веселым Никиным появлением: ах, как он был счастлив тем, что две его дамы сердца нашли общий язык и так мило, так (судя по ненапряженным личикам) искренно общаются!
- Я же тебе говорил, что Вика – лучшая сестра на свете! – гордо сказал Ника.
- И даже лучше, чем ты думаешь… - глубокомысленно ответила Галя.
      …А примерно через полгода Гали в Никиной жизни не стало – она-таки вышла замуж за нелюбимого с коттеджем и иномаркой. Ника долго и яростно топил горе в вине.  Вика его в этот грустный период времени не осуждала, глубоко сочувствовала (и себе в том числе) – и в утоплении горя в вине участие время от времени принимала. Ах, счастье было так возможно, так близко!.. Но вышло так, что неудавшаяся Никина любовь обернулась в результате ненавистью: Никиной – ко всему продажному женскому (кроме Вики, разумеется) полу; а Викиной – к одному только Нике.
     Особенно остро это несвойственное Вике чувство одолевало ее, как ни странно, по утрам, когда и ум, и душа еще вроде  не были включены в «что день грядущий мне готовит»…Ненависть невидимой (но осязаемой носом) змеечкой Никиного табачного дыма ехидно вползала в поддверную щель Викиной комнаты, как бы сообщая о том, что Ника уже проснулся и в ежеутреннем ожидании чифира курит натощак. Даже не выходя в кухню, Вика давно уже знала наизусть, что именно ее там каждое утро ожидает. А ожидал ее полусонный всклокоченный Ника в несвежих суперзастиранных трусах – и едкий дым дешевой Никиной сигареты вперемешку с запахом самого Ники. Специфическим запахом давно не мытого человеческого тела, в котором, как мнилось Вике, явственно ощущалось уже нечто послежизненное: то ли тление, то ли гниение, то ли могильная сырость. Вика понимала при этом, что это просто обонятельные «глюки», что от неизбывной сосущей тоски, непроизвольно возникающей всякий раз при виде (и запахе)  этой унылой и осточертевшей картины, у нее просто потихоньку съезжает крыша. Ибо Ника мнился ей в эти минуты не человеком, а ожившим трупом  из американского ужастика. Тем более, что эту «мертвецкую метафору» Ника сам же как-то Вике и подбросил…
      Однажды после полуночного семейного просмотра каких-то «трупных» телеужасов, где страшнющие мертвецы самостоятельно выкапывались из могил, а потом шагом медленным и неверным брели со своих кладбищ в людским поселениям с жутким намерением все живое уничтожить; Ника, стеля свою холостяцкую постель, наигранно весело успокаивал Анну с Викой:
- Не бойтесь, девки, это же кино! Мне и самому, правда, жутковато. Но я вот что подумал: даже если они с наших кладбищ уже вышли, то идти до нашего дома – с их-то темпами – им до-олго придется. К тому же у нас третий этаж, а они по стенам-то вряд ли ходить умеют. Так что пока они до нас идут, мы вполне успеем выспаться!
    С того самого фильма эти «глюки» у Вики и начались: глядя на утреннего Нику, она теперь всякий раз думала, что он и есть тот самый полутруп из ужастика, который каким-то чудом взобрался на третий этаж – да еще и нагло здесь курит, сволочь!
- Сколько раз я просила тебя, - взамен уместного утреннего приветствия почти всякое утро орала Вика, - не курить на моей кухне свои мерзкие сигареты до тех пор, пока я не встала! Ну и что с того, что я тоже курю. Но я хочу заходить утром в свежепроветренную кухню! – и, не дожидаясь ответа, Вика захлопывалась в ванной.
    А их жизнь между тем шла своим поганым чередом: Ника работал, пил, опохмелялся, отсыпался, читал, искал работу, опять работал, опять пил, читал, опохмелялся и отсыпался – и выскальзывать с наезженной колеи желания ну никак не изъявлял.
- Неужели тебе не в лом в тридцать с лишним лет не иметь своего угла и спать из милости на моей кухне? – пыталась Вика время от времени разбудить дремлющую Никину гордость.
- Неужели ты не понимаешь, сестренка, - отвечал всякий раз Ника, - что никакой гордости после лагерной жизни у меня нет и быть не может?! Да после ста человек в одной камере уютнейший диван на твоей кухне для меня – рай! А мысль об изгнании этого рая для меня смерти подобна.
- Но для меня-то ад! – орала Вика. – И для Анны – тоже. Ей из-за тебя уроки толком делать  негде  - ты же весь вечер у телевизора торчишь! Да еще и овцой ее обзываешь, когда ей своих «Малышей» смотреть хочется. Не смей обзывать ее овцой! К тому же бедная Анна даже подружек домой  пригласить не может, потому что ты в любой час посреди бела дня пьяный заявиться можешь! На нас же из-за тебя весь двор косо смотрит: что это, дескать, за алкоголик с Анькиной матерью живет? Думаешь, все так и поверили, что ты мой брат? Какая это нормальная баба станет брата-алкоголика у себя терпеть? Когда ты уже квартиру , наконец, себе искать начнешь?
Услышав  слово «квартира», Ника моментально замыкался, уходил в себя – и вид у него делался такой одновременно высокомерный, несчастный и жалкий, что Вика с изумлением начинала всякий раз чувствовать себя в чем-то виноватой: как будто бы она странника Христова или, прости Господи, самого Иисуса Христа из дому пытается выгнать. Ничего не скажешь, умел Ника поставить себя так, что все окружающие чувствовали себя перед ним в каком-то непонятном и неоплатном долгу…
     Но однажды, к концу примерно четвертого года их совместной жизни, на Вику вдруг неожиданно снизошло христианское терпение и смирение. Ах, то было раннею весной, трава едва всходила… А у Вики по причине ежевесенних перепадов давления  болела голова – и она сидела на больничном. А вернее, лежала – перед телевизором, и тупо смотрела «Санта-Барбару» первых еще лет выпуска. Ника сидел рядом – то ли у телевизора, то ли у постели больной сестры. Он как раз на днях закончил очередную «халтуру»: холодильник в доме по этому поводу был полон, Анна почти каждый день ела мясо и яблоко (что случалось, заметим, крайне редко) – и Ника законно отдыхал, ожидая, когда наиграется очередная «халтура».
       Таким образом Вика с Никой дружно смотрели «Санта-Барбару», измываясь одновременно над одними и теми же мыльными ляпами, над некоторыми даже дружно угорали со смеху, а потом также дружно выходили в рекламные паузы на кухню – покурить и заодно проверить, не горит ли еще мясное рагу; ожидали Анну из школы  к обеду…Хорошая такая вроде бы семья – ячейка общества…
     И тут Вика вдруг ни к селу ни к городу расслюнявилась и выдала вот такую речь:
- Вот что, Ника, я сейчас подумала: ни с кем в жизни мне ведь никогда не было, если хорошенько разобраться и глубоко проанализировать,  так комфортно,  как с тобой.
Ты мне хотя и меньше, чем муж, но зато как бы больше, чем брат.  И ну ее к черту – эту мою гипотетическую личную жизнь: секс – дело свинячье, и было его у меня не меньше, чем на три средних женских жизни. И еще, небось, навалится к старости какое-нибудь дерьмо. Так что живи себе пока у меня, как у себя дома,  чувствуй себя полноправным хозяином. Ну, почти полноправным… Только алкоголизируйся, пожалуйста, в меру…
     …И вот тут-то оно и понеслось! Ника расправил крылья, приосанился, вскоре нашел очередную халтуру, а затем всю свою зарплату – до последней копеечки – в одночасье пропил! Длилось одночасье аж десять дней  - столько времени кряду Ника никогда раньше не пил. Вот пропал на десять дней – и все тут. И ни звонка тебе, ни телеграммы… А Вика – после летнего отпуска, в кармане ни копейки, отец в больнице с грыжей полеживает – и картошку копать пора. Отцовский, кстати сказать, редкий подарок деткам. Он сам по весне лично эту чертову картошку на каком-то поле для детей специально насадил, а Нике потом (то есть теперь) предстояло ее выкапывать. А Ники – нету. Ника – в запое или вообще неизвестно где. Может быть, уже и нигде – трупом неопознанным где-гибудь валяется. Морги, впрочем, Вика обзвонила: нет, говорят, неопознанных не привозили.
       В общем, картошку Вика, отчаянно и нецензурно ругаясь, копала без Ники (спасибо, правда, мачеха помогла), мешки эти чертовы таскала. И все это, как специально, –  в  день рождения Анны, которая сидела, малышечка бедненькая, дома совсем одна и грызла себе шоколадку – единственный подарок, на который Вика денег смогла наскрести.
     А потом  Вика пошла в наркологический диспансер, где Ника с юных лет стоял на учете как «профессиональный»  наркоман – мамочка в свое время об этом постаралась. Пришли как-то (Ника еще в школе учился) в дом менты и спросили мамочку, не обнаруживала ли она в доме какие-нибудь неожиданные предметы, свидетельствующие о пагубном пристрастии детишек к наркотикам – в микрорайоне, дескать, с этим неспокойно, а детей от этой заразы надо спасать как можно раньше. Мамочка за детишек испугалась, по сусекам-то, как честная коммунистка,  поскребла – и выскребла на радость ментам старенькую такую железную коробочку, в которых раньше шприцы кипятили. А в коробочке и шприцы оказались. Менты эту коробочку себе забрали,  а Нику взяли да и поставили на учет в диспансер как злостного наркомана.
     Вика нашла в диспансере, так сказать, «лечащего» врача, рассказала о Никином запое и попросила направить Нику на излечениев в психушку. Домой вернулась с медицинскским заключением и направлением – и решила в свой дом после психушки Нику больше никогда не пускать. А чтобы укрепить свою решимость еще больше, Вика пошла в церковь – на исповедь. И рассказала вкратце знакомому батюшке историю их с Никой жизни и спросила, в чем она, собственно говоря, ошибается: вроде бы это хорошо, что она родного брата не гонит, кров над головой ему обеспечивает, обеды-ужины готовит – заботится почти как о муже родном; а он в ответ чем дальше, тем больше пьет! Что за парадокс такой? Может быть, мне его выгнать нужно? Даже если сердце при этой мысли кровью обливается…
    - Трудно мне тут вам что-то однозначно посоветовать, - сказал батюшка, пощипывая бородку. – Любовь к ближнему – вещь очень тонкая и сложная. И само понятие «добро» мы иногда понимаем неправильно: субъективно оно кажется нам добром, а если шире посмотреть – и не добро оно вовсе. Вот вы вроде бы доброе дело делаете, а дочка ваша от этого «добра» страдания принимает. И сами вы из-за этого страдаете… Брат-то ваш, небось, еще и некрещеный – вы даже акафист за его излечение заказать не можете. И вот что еще… Есть в нашем учении два понятия – человеко-любие и человеко-угодничество. Первое – благо, второе – грех… Подумайте, помолитесь – и решение придет…
        Вика таким образом укрепилась, и когда Ника в похмельной дрожи вернулся, наконец, домой, Вика чуть ли не с порога вручила ему направление в психушку и решительно заявила, чтобы за время лечения Ника придумал, где он дальше будет жить.
- Моя любовь не идет тебе на пользу, - сказала Вика. – А значит, нам придется жить порознь.
      Весь вечер Ника, трясущийся, виноватый и послушный, отдраивал свое похмельное тело, отстирывал провонявшую телом одежду, об опохмелке даже не заикался – и наутро отбыл в психушку.
      И тут, не прошло и недели-другой,  как начали происходить разные нехорошие «чудеса». Не успели Вика с Анной пожить толком в тиши и покое,  как случились сразу две беды. В праздник Покрова Анна, отстояв как ученица воскресной школы праздничную службу в храме и причастившись, была, что называется, тут же «попутана бесом»: не далее как в церковном дворике она на спор спрыгнула с высокой каменной стены туалета наземь – и сломала ногу! Причем,  сломала так серьезно, что гипс ей наложили от ступни до самой что ни на есть середины бедра. На полтора месяца! И за Анной, понятное дело, потребовался основательнейший, едва ли не ежечасный уход. На больничный Вика не ушла, но, убегая на работу на пару-тройку часов, жутко волновалась, не упала ли Анна в  необходимых передвижениях по квартире со своих   костылей и не сломала ли заодно вторую ногу. Или руку…
      Ника лежал в психушке…
    А еще полумесяцем спустя, отец, который едва успел оправиться от своей грыжи, свалился прямо на улице с инсультом. Благо, мачеха была рядом. Сначала отец – благо, мачеха все время была рядом – лежал в больнице, полностью парализованный и никого не узнающий; а потом, когда он стал способен самостоятельно (но с помощью мачехи же) перемещаться в пространстве, вернулся домой. Мачехе, в отличие от Вики, пришлось взять больничный, ибо отца нельзя было оставить одного ни на минуту: он был непредсказуем,  ибо ни речь, ни разум к нему так и не вернулись. Впрочем, разум – на уровне примерно двухлетнего возраста – отчасти вернулся, и это вселяло некоторые надежды. Отец узнавал людей, уместно кивал головой в разговорах, говорил «та-та-та-та-та» – и часто плакал. Вика дорого бы заплатила за то, чтобы узнать, о чем в свои последние дни плакал отец? Чью нескладную долю он оплакивал? Викину? Никину? Аннину? Или просто себя любимого жалел?
     Ника лежал в психушке… Но когда он в очередной раз оттуда позвонил, Вика грозно и нелогично на него наехала:
- И долго ты там еще собираешься прохлаждаться?! Анна – в гипсе, отец – чуть не при смерти, а ты все свой алкоголизм поганый вылечить не можешь!
- Да меня, между прочим, давным-давно уже вычистили и закодировали, - с ненавязчивой обидой ответил  Ника. – И выписать могут в любой момент. Меня здесь из милости, можно сказать, держат: тут все знают, что ты меня к себе больше не пустишь. А где мне дальше жить, я пока не придумал.
- Возвращайся! – отрезала Вика и бросила трубку.
     Наутро Ника вернулся, а вечером у отца началась кровавая рвота – и его увезли в больницу. Ника поехал следом, остался ночевать у постели отца – и принял его безмолвную и нераскаянную смерть на своих коленях…
     В семь утра следующего дня Вика с Анной, получив телефонное известие из больницы, сидели на общем спальном диване в ночном белье и, уткнувшись друг в дружку,  обливались    слезами. Просто-таки белугами ревели… Особенно старалась Анна:
- Мамочка ты моя родненькая! -  убивалась Анна. – Я ведь дедушку своего любимого почти два месяца не видела и больше уж не увижу никогда! Никого у нас с тобой теперь больше не осталось, мамочка!..
- Остался Ника, - задумчиво сказала Вика.- Хотя это ему, а не отцу, следовало бы уйти. Прости меня, Господи…
     А Нику, между тем, после смерти отца, банально выражаясь, как мешком пришибло. Он стал неадекватно тихий и странный, уходил ежеутренне из дому  в поисках работы – и возвращался трезвый и печальный: работы не было. Прежняя «пивная» бригада нашла себе, пока Ника прохлаждался в психушке, другого третьего. Да и, честно как-то сказали Нике бывшие его бригадники, ты че-то какой-то не такой – пьешь не по понятиям. Имелось  ввиду, что в те злосчастные десять дней Ника пил – нагло и много – прямо на работе. И их общую трудовую честь таким образом, дескать, порочил…
     Вот и рыскал Ника один, полуголодным замерзающим (стояла лютая зима) волком по родному городу в поисках новой бригады или хоть какой-нибудь – любой! – работы. Хоть истопником в котельной…
     Впрочем, иногда Ника зарыскивал куда-нибудь в гости – погреться и о жизни своей неприкаянной позвездеть. Особенно Нике нравилось это делать с приятелем-аптекарщиком Эдуардом, который был единственным из всего Никиного окружения сверстником, кто имел высшее (причем, медицинское!) образование. А кроме того, Эдик был интеллектуал, большая умница, поэт (притом неплохой) и фармацевт, что называется, от Бога. Эдика и к  Вике в дом не стыдно было привести  - и Вика к Эдику в общем-то о-очень благоволила.
     О своей фармакопее Эдик знал все или почти все и даже, кажется, мог по внешнему виду любого человека поставить диагноз и сделать назначения, не заглядывая в рецепт. На это его уникальное умение забегавшие в аптеку приятели даже иногда шутки ради делали ставки – и почти всегда проигрывали. А  Эдик, между тем, все свое свободное время  (как будто мало ему было семи лет учебы) посвящал чтению все новых и новых медицинских книжек, прекращать свое «домашнее» обучение не собирался – кайф, говорил, ловлю от этого жуткий! Ему бы науку большую делать, а он в аптеке штаны протирал…
- Ты почему фармацевтом заделался? – каждый раз при встрече спрашивал Эдика Ника. – Такого слова нормальные люди даже ведь и не знают. Стал бы себе каким-нибудь нейрохирургом или гинекологом, что ли… Они, знаешь, какие бабки гребут?!
- Да ну их на фиг, друг мой Никита, - с легкими элементами высокого штиля отвечал обыкновенно Эдик. – Там, про что ты речи свои ведешь, - везде суета сует. А тут у меня, в аптечке, - тихо всегда, спокойно, мысли хорошие голову посещают. И спиртик, что немаловажно, всегда под рукой.  Хочешь, кстати, к спиртику приобщиться?
- А и приобщусь, - с удовольствием отвечал Ника в иные времена. Но сейчас, во время поисков работы и висящей дамокловым мечом угрозы оказаться без Викиной крыши над головой,  пить спиртик Нике было нельзя и он попросил Эдика о другом:
- Выпиши-ка мне, фармацевт, - сказал Ника, - таблеточек каких-нибудь неслабых с кодеинчиком, от которых я бы затащился как раньше от «желтеньких».  Чтобы и мне не так грустно жить было,  и Вика чтобы ничего дурного не заподоздрила.  Тяжко мне что-то, Эдька, жить стало после смерти отца…
- Таблеточек я тебе выпишу, - задумчиво сказал сердобольный Эдик. – А Вика, значит, тебя гонит?.. Что-то давненько мы ей мозги спиртиком не промывали, как ты думаешь?  Я вот, пожалуй, возьму на днях – да к вам с бутылочкой «Рояля»-то и нагряну. Знаешь, спирт такой  аглицкий в наших комках недавно появился. Качество – блеск! Не хуже медицинского – и ноль похмелья!
- Да что ты?! – перепугался Ника. – Вику, что ли, не знаешь?  Она же тебя и выгнать вместе с твоим «Роялем» может!..
- Меня-то?! Выгнать?! – удивился Эдик Никиной наивности. – Это вряд ли. Что мы, психологию, что ли, не изучали? И не знаем, как НЕ довести умную девушку до необдуманного отказа?  А тут и вообще дело простое – какого числа ваш отец отошел в мир иной?
- Третьего января, - без запинки ответил Ника.
- А у нас сейчас конец февраля, - заметил Эдик. – Вот третьего марта меня и ждите. Заодно и женский день отпразднуем…
        Слово Эдик сдержал. И третьемартовским вечером, едва только Вика с Никой и Анной приступили к безалкогольному поминальному ужину -–в дверь позвонили. Это был Эдик – элегантный как рояль и с «Роялем» в руках.
- Викуля, девочка ты моя ненаглядная, - передав Нике «Рояль» и хорошенько прижав Вику   к своей хорошей мужской груди, запел Эдик, - как же давно я не был в вашем доме, как давно мы с тобой о высоком не беседовали и стихам моим не радовались! А сегодня, как я понимаю, как раз такой день: не только о высоком стоит поговорить, но и вообще о вечном. Я хочу помянуть вместе с вами вашего незабвенного отца…
     На протяжении всего этого, нисколько, кстати сказать, не наигранного монолога Эдик продолжал «психотерапевтически» держать Вику в своих объятиях – и нежно к тому же поглаживал ее по спинке. Эдик нежно и с видимым удовольствием поглаживал Вику, а Вика с изумлением ощущала, как внутри ее ожесточившейся и порядком уже окаменевшей (от злости на Нику) души бегут теплые жидкие струйки – то ли кровь, то ли слезы… Вике вдруг стало так жаль себя, несчастную и одинокую, давным-давно не припадавшую ни к чьей мужской – надежной и теплой – груди, и вообще переставшую ощущать себя ЖЕНЩИНОЙ.
     И Вика Эдика не выгнала. Наоборот, она пригласила его за стол. И просидели они за этим самым столом действительно аж до самого женского дня – то есть четыре дня и четыре почти что ночи!  За исключением тех немногих часов, когда алкоголь сваливал  Вику, Нику и Эдика по разным постелям. Впрочем, Вика всякий раз почему-то оказывалась в одной постели с Эдиком – и ничуть в эти моменты об этом не жалела…
    Зато в другие моменты Вику одолева отчаянный страх – это был первый в ее жизни запой и первый случай, когда ей явственно «показали», почему опохмеляются по утрам настоящие алкоголики: им без ста граммов просто жить страшно, а иногда даже умереть хочется.
     Эдик, между тем, старался днем и ночью. А кроме традиционных бесед о высоком (а в двнном случае, еще и о вечном), Эдик не забывал и о главной цели своего затянувшегося визита: уговорить Вику Нику не выгонять. Эдик длинно, красиво, аргументированно – с уместными цитатами из Библии и великих философов – разхваливал на все лады нежнейшую и добрейшую Викину душу («таких, как ты, просто больше нет!») и ее гуманнейшее отношение к Нике – «этому удивительному, тонкому, талантливейшему человеку, каких на белом свете тоже больше нет!»
     Самое интересное здесь было то, что Эдик ничуть не лукавил: он и впрямь – равно пьяный и трезвый – любил всех людей подряд. И люди – тоже все подряд – Эдику, надо сказать, отвечали тем же. Эдик так проникновенно превозносил Викины (в отношении, понятное дело, к Нике) добродетели, что Вика и сама было начинала в них верить. Но потом, когда Эдик начинал читать свои умозрительные, условно-метафорические стихи, Викина мысль резко меняла свое направление, и Вика, несмотря на нетрезвую голову, вспоминала про грех человекоугодничества. И понимала, что продолжая делать Нике «добро», она, вполне возможно, сама же с ним и сопьется. И сдохнет бесславно где-нибудь под забором. И Анна тогда останется совсем-совсем одна…
     Особенно остро Вика осознала это на четыертый день запоя, когда в ее доме вдруг ни с того ни  с сего стали один за другим появляться какие-то неожиданные люди, которые каким-то непонятным образом как будто чувствовали, что здесь  и им нальют. Сначала якобы в поисках Эдика к ним забрел один известный и импозантно престарелый полупоэт-полухудожник-полубомж; затем буквально через час к Нике вдруг откуда-то навязалась  его давняя (чуть ли еще не со школьной скамьи) пассия Ирочка; а потом – и это был апофеоз дурдома! – Эдик, выскочив за очередной поллитрой, привел в дом никому (в том числе и самому Эдику) неизвестного нового русского – с тупым лицом, низким лбом и с пистолетом!
    На столе при этом кроме початой бутылки водки стояла всего-навсего одинокая сковородка с лапшой и одной почему-то вилкой… А разговоры эти, с точки зрения нового русского, «сумасшедшие» вели почему-то о  … Маяковском и каком-то еще, что ли, Карабчиевском, который Маяковского за что-то сильно не уважал и даже считал дьяволом во плоти. Причем, одна половина компании во главе, кажется, с Ирочкой горой стояла за несчастного Маяковского; а другая – ее возглавляла Вика – Маяковского гневно клеймила. Особенно ей не нравилась «совершенно греховная» фраза поэта про то, что он любит смотреть, как умирают дети. Сама Вика при этом с опаской посматривала на «ствол», лежащий по правую руку мрачного гостя и не забывала выгонять из кухни Анну.
    Ошеломленный же очевидным безумием беседы гость на «ствол» внимания не обращал, водку тоже почему-то не пил, но зато ковырял время от времени вилкой в сковородке, с трудом выуживая оттуда отдельные лапшинки, которые то и дело норовили почему-то с вилки соскользнуть. В «интеллектуальной» беседе мрачный гость участия, понятное дело, не принимал - и когда он ушел, никто потом не мог вспомнить, как ни тщились…
    А после того, как весь этот кошмар закончился, Вика несколько вечеров кряду валялась, улитая слезами, под домашними иконами, читая подряд все известные ей молитвы и особо упирая на любимый ею пятидесятый псалом, который всякий раз вызывал у нее новый пристул очищающих душу слез. Вика умоляла Господа отпустить ей этот жуткий грех неожиданного пьянства, никогда его больше не попускать и наставить ее, тварь последнюю, на путь истинный. И Господь ее наставил: открыв как-то после очередного припадания к иконам наугад Еванелие, Вика наткнулась на обнадежившие ее строчки: что-то такое о том, что Господь нередко посылает  своим овцам испытание огнем (а алкоголь, по мнению Вики,  вполне можно было приравнивнять  к огню),   и овцы должны это испытание претерпевать – и делать из него соответствующие выводы.
     Первый вывод  был такой – Нику срочно надо крестить. Ника, кстати сказать, не очень-то таинству крещения  сопротивлялся, но твердо заявил, что на совсем уж трезвую голову он на такой решительный поступок ни за что не отважится. Вика позволила Нике съесть нужное ему количество «успокоительных» (от Эдика) таблеточек, и Нику, несмотря на некоторую неадекватность поведения (он был не в меру бодр, разговорчив и все время задавал лишние вопросы) был к таинству крещения допущен – и крещен! Господь в который уже раз продемонстрировал таким образом свою высшую милость в закоренелым грешникам. Особенно в тем, кто грешит в основном против самих себя…
     Еще три дня спустя Вика повела Нику к исповеди и причастию. И пока они стояли в неизбежной очереди, Вика все время думала о том, не подойти ли ей первой к батюшке – да и рассказать ему о главном Никином грехе – пьянстве. Но почему-то постеснялась – учить батюшку Вике стало как бы неудобно. Но как только они вышли из церкви: Вика  о своей нерешительности горько пожалела, ибо Ника радостно воскликнул:
- А про алкоголь-то он мне ничегошеньки не сказал! Значит, это не грех! И пить – можно!
     Однако пить на радостях Ника не бросился – не на что было, А может быть, состояние только что причащенной души не позволило?… Но зато вскоре Ника нашел, слава тебе, Господи, очень приличную непьющую бригаду (Вика увидела в этом знак!) – и целый месяц добросовестно трудился, ни грамулечки при этом не выпивая. Правда, потом, с большой хорошей зарпалаты (с той самой, которой хватило даже на съем жилья), Ника решил слегка расслабиться и принес домой вместе с прочими необходимыми и вкусными продуктами бутылочку водки. Вика, предполагающая уже скорый разъезд с братом  и назвавшая про себя церемонию распития поллитры «прощальной», компанию ему, разумеется, составила…
     Наутро Вика проснулась от характерного щелчка захлопнувшейся за Никой двери. И очень удивилась, ибо день был воскресный и, соответственно, нерабочий. Часы показывали половину седьмого утра – а на улице было ярчайшее летнее утро. И поскольку утро было законно воскресным, ни машин, ни людей на главном проспекте практически не наблюдалось. И было в этом безлюдье, безмашинье и солнечной яркости что-то невыразимо жуткое…
    Вика, не в силах уже уснуть, бродила по квартире, пыталась даже что-то читать, курила в распахнутое кухонное окно – и вдруг увидела Нику. Совершенно, в умат пьяного. Ника пытался перейти через главный проспект города, пребывая в состоянии ожившего трупа из ужастика – во всяком случае, двигался он отвратительно медленно и непредсказуемыми зигзагами, лишь каким-то чудом минуя редкие, пролетавшие по пустынному главному проспекту машины. Вике стало страшно до безумия, но она никак не могла заставить себя оторваться от окна и кинуться на помощь. «Не дергайся, понаблюдай еще немножко, чем все это дело кончится – может быть, он нарочно к смерти идет, как тогда – со шприцом в вене…» – как будто бы нашептывал Вике какой-то внутренний голос. Божий ли,  дьявольский? Разве они там, наверху, признаются?
    А Ника между тем добрался  до аллейки и вдруг, сильно пошатнувшись, упал со всего размаха наземь, едва не ударившись головой о ближайшую скамейку. И вставать не собирался. И тут Вика даже из окна увидела, что из кармана роскошного Никиного пиджака (недавнего подарка вновь процветающего Андрея)  нагло торчат все заработанные Никой купюры. Подойди сейчас к Нике какой-нибудь случайный прохожий – и о снятии квартиры можно будет еще надолго забыть…
    Вика, накинув прямо на ночную рубашку легкий плащик, ринулась Нику выручать. А может быть, вовсе и не Нику, а Никины денежки. Но, в хорошем смысле, не успела. Едва Вика выскочила из подъезда и пробежала, задыхаясь, полдвора, навстречу ей из-за угла дома вывернул Ника – шагающий, как полутруп, медленно и зигзагообразно…
     Стоит ли говорить, что уже на следующее утро, презрев Никино похмелье, они все втроем – Вика, Ника и Анна – пошли искать Нике квартиру. И судьбоносный, решающий шаг был сделан! А через несколько дней Вика с Анной отбыли на пару недель в отпуск – к Викиной подружке, проживавшей в соседнем сибирском городке, а летом – не уютнейшей деревенской даче. Ника, провожая «любимых девушек» в этот не особенно дальний путь, стоял на перроне хорошо одетый, красиво подстриженный и очень печальный. Вика тогда еще подумала: «И ведь стоит, родимый, как в последний раз…»



- Ой, мама, ты посмотри, какая у нас дверь стала облупленная,  старая, страшная - удивленно восклицала Анна, пока Вика, бросив наземь тяжеленную сумку, разыскивала в маленькой дамской ключ от квартиры.
- Это, наверное, Ника головой об дверь особенно сильно бился. – ответила Вика, - забыв по своему обыкновению ключ в доме. Замок-то у нас самозахлопывающийся, если ты помнишь.
- Помню, конечно,  - сказала Анна. – А давай мы его, наконец, поменяем. Потому что ведь и мы с тобой – вороны, тоже все время про ключ забываем.
      И тут в глубине закрытой пока еще квартиры зазвонил телефон. Один гудок, второй, третий, четвертый, пятый… Трубку никто не брал, но телефон все равно не умолкал. Вика, наконец, разыскала ключ, отперла дверь – и Анна опрометью кинулась через длинный коридор на кухню: телефон находился именно там и все еще звонил…
     Вика беглым взглядом окинула комнату, с неудовольствием обнаружила на своем спальном диване несвеже серые никины простыни, а потом потянула носом – и  ощутила висящий в воздухе незнакомый странный запах. И в это время из кухни донесся душераздирающий Аннин визг. Анна визжала так, как это делают умелые актрисы в ужастиках. Но зато телефон больше не звонил. Вика ринулась на кухню – и увидела Нику.
     Ника сидел за кухонным столом спиной к Вике. Спина была голая, Ника сидел в одних брюках. Сидел и как будто спал. Его голова покойно лежала левым ухом на столе, выражение лица было мягким и умиротворенным, рядом с удобно раскинутыми на столе руками лежали аккуратно снятые Никины очки. А еще на столе  - неподалеку от Никиной головы – находились два пустых шприца. И почему-то без иголок. На полу возле Никиных ног сидел кот Трифон, который истошно орал, не производя при этом ни звука. – разве лишь легкий хрип. Очевидно, кот орал так давно, что сорвал голос…
    Вика осторожно положила руку на Никину спину – и ее пронзило могильным холодом. Ника не спал – он был труп.
- Ну, вот и все, - сказала Вика со странным покоем в голосе. – Никакого Ники у нас больше нет. Отмучился. И он, и мы…
    Анна, прижав к груди очумевшего кота, громко и безутешно зарыдала. Викины же глаза и душа были сухи, как выженный летним солнцем асфальт. Вика почему-то не ощущала горя, утраты или потери. Она – с удивлением и стыдом – ощущала совсем другое: облегчеие и освобождение….
    Потом, в предпохоронной суете,  слюнявиться и плакать Вике тоже было недосуг. Особенно в первый, лишенный Ники  (Ника коротал его уже в морге)  вечер, когда Вика то от телефона не отлипала, то – в перерывах  между разговорами – отдраивала давно не мытую, провонявшую Никой квартиру,  то и дело натыкаясь (в местах, причем, самых неожиданных – например, в углу за диваном) на полные и початые бутылки разнообразных,  якобы импортных водок, которыми тогда ломились все многочисленнейшие Г.-ские “комки”. Особенно ее поразила бутылка по кличке “Зверь”… А потом на яичной полочке холодильника Вика обнаружила и кайф – маленький, готовый к употреблению шприцик с иголочкой, наполненный на два примерно кубика коричневым маковым раствором. И Вика каким-то “звериным” чутьем  догадалась, что эту дозу Ника приберегал к утру ее приезда: Ника собирался уничтожить маковым кайфом затянувшийся похмельный синдром – и пойти, взбодрившийся и трезвый, встречать любимую сестричку. Но кто-то, очевидно, принес Нике накануне незапланированного кайфа (наркоманы иногда бывают так “добры” к ближнему!), что Ника, конечно же, не удержался (халява, плиз!), укололся и, похоже, переборщил с дозой. А его заветная мечта “сдохнуть в кайфе” таким образом сбылась…

…Ночью, накануне похорон,  лил монотонный , усыпляющий, хотя и холоднющий концаиюльский дождь, а Вика все никак не могла заставить себя уснуть, хотя и понимала, что выспаться насущно необходимо – день впереди предстоял невыносимо трудный. Но сон, скотина, все равно не шел. И тогда Вика на сон плюнула, пошла на кухню, покурила, предварительно завернувшись в теплый кардиган, в открытое окно и, вся обрызганная дождем, решила от нечего делать погладить заранее (хотя это вполне можно было успеть сделать утром) Никин похоронный костюм. Не новый, но потрясающе красивый, модный, песочно-коричневый ( в таком костюме Ника запросто склеил бы любую «галю») – подарок от Андрея.
     И вдруг, едва только Вика успела прижать утюг к мокрой, мгновенно задымившейся марле, внутри у нее как будто что-то щелкнуло – открылись какие-то внутренние шлюзы, и Вика зарыдала! Тихо, горько, отчаянно… Викины слезы ручьями лились на раскаленный утюг, шипели по-змеиному, а Вика, нежно разглаживая штрипки, рукава и лацканы, все плакала, плакала, плакала и приговаривала:
     -  Ах, Ника, Ника! Как же я люблю, ну, то есть любила тебя. Как ни одного мужчину в моей дурацкой жизни! Ни одного мужчину в моей жизни я не любила больше, чем тебя, Ника…

7 июля 2000 – 29 сентября 2001 года.
 


 
               


Рецензии