Присказка

Много сказок, и самых разных сказок – и умных, и добрых, и страшных, и глупых повстречалось мне в жизни. Первые сказки пришли, когда я и читать-то не умел, хотя разбирать грамоту научили меня уже к четырем годикам, да ничегошеньки толком я из тех, из первых сказок теперь не помню, а помню одно только лицо няни-старушки – светлое, гладкое, хотя и все-все в частой-частой сеточке меленьких морщинок. Царствие ей Небесное, старушке!.. А ведь и морщинки иной раз лица не язвят, гладкости с него не снимают, и наоборот – точно лучиками внутреннего солнышка из него высветятся, да так и живут на нем, на лице – золотейшие в прозрачности своей, как топленое маслице в тепле под примороженным искристыми, ледяными папоротниками окошком, тихо поплескиваются ложечкой старинного серебра на празднично желтые блинки да оладушки...
После были другие сказки, и еще другие, и совсем уже и не сказки почти, а чуть не во весь рост суровые жизненности. Много всего было, да вот одного никак не встретилось...
Только простучалась фразочка крайняя по клавишкам, а глаза сами собой зажмурились, да из жмурок, из сторожкой их сумеречности – лик нянюшки моей, светлый, улыбчивый:
- Чего заскучал, милок, какая печаль в душу просится?
«Ништо, бабуленька, ништо, хорошая! - радостно да звонко спохватываюсь я. - Так, вспомнилось одно».
- Чего ж вспомнилось-то, расскажи, - подбадривает меня нянюшка.
«Да как рассказать и не знаю, - всплескиваю я ручками и тут же, хитро прищурившись, нянюшке своей любезной – “козу”: вот, дескать, разве ты поможешь?»
- А чего ж не помочь, - простодушно соглашается нянюшка. - Только ты уж, Хитрунька, намекни, а то как мне старой да глупой за таким шустриком поспеть?
Задумываюсь я, со стула на пол спрыгиваю: шлеп-шлеп, то на окошко покошусь, где февральское солнце топит настекловую приморозь, то в угол, где под столешницею, в темном шкафчике с желтым веником тихий дяденька-домовой ночами шебуршит, поохивает, поборматывает, рыжим тараканяткам колыбельную нашептывает.
«А вот знаешь, бабуленька, - начинаю я издалека, - много есть в разных сказках героев, и добрых, и смелых, есть и злые и страшные, есть хитрые и ласковые, есть бедные и богатые...»
- Ну! - будто бы изумляется нянюшка.
Надо бы и продолжить, а я тяну – в окошко загляделся, на заиндевело-пушистые ветки краснолистого в осень деревца, про которое, как родителевы гости в дом по праздникам соберутся, то в застолье песню поют – тихую, печальную, светлую, так и поют – светло и печально, я сам слыхал и запомнил: «Клен заиндевелый...» Оттого и загляделся, что необычно: на ветке, белой-пребелой, стряхивая с нее иневую припорошь, пара красногрудых птичек, пушистые комочки, листики на ветру...
«Бабуленька, бабуленька, глянь-ко! - шепотом кричу я. - Только тихонечко, а то спугнешь...»
Бабуленька мягонько привстает, долго всматривается, тоже шепчет – мне:
- Снегурк;, зазябли малые...
«Бабуленька, а давай мы их угостим – хоть пололадушкой, хоть крошечкою, а!»
- Чего ж не угостить, дело хорошее, доброе дело, - соглашается нянюшка, и мы собираемся угощать снегурков.
Дело это непростое, громкое, а надо все впритаечку, да чтоб не шумнуть лишнего – и стул к подоконнику высокий поближе подвинуть, и тюлевые знавески по скользкой проволочке по сторонам разобрать, и банки с соленьями-вареньями, и горшки с алоями-геранями на стол переместить...
- Тяжелый горшок, смотри, шустрик, не урони, не побей! - наставляет нянюшка...
А вот и подоконник, белой масляной краской мазаный, блестящий, гладкий, прохладный под ступней в вязаном носке, и рама, на зиму тряпичными полосками, в молочном клейстере мочеными, по стыкам оклеенная, и фортка – большая, широкая, хоть ныряй в нее, с лепестком-задвижкой...
- Ну, - шепчет нянюшка, - отворяй, шустрик, да не спугни, а то улетят снегурк; твои!
Знаю, знаю, бабуленька, что нельзя шумнуть, нельзя спугнуть – от угощеньица-то! Оглядываюсь: где угощенице? А нянюшка одной рукой колючий шарф мне на шею напутывает, другой оладушку мнет – золотую, теплую, сладкую:
- Отворяй наконец, чего тянешь-то? Только не дыши...
Я вбираю в себя воздуху, сколько хватает груди, тяну на себя неподатливую фортку, за ней другую – морозный, колкий, проискренный сыплющимися откуда-то сверху, с самого неба мелкими снежинками воздух обнимает лицо, щупко лезет запазуху, холодит коленки: ах, как хорошо, как весело и свободно мне здесь, почти у самого неба, на птичьей высоте! Нянюшка протягивает пригоршню размятых оладушек, они масляные, теплые, вязкие. Я выбираю с ее большой и мягкой ладони пористое крошево, сыплю за окно, в воздух, в небо, на снег... Ах, как хотелось бы, чтобы снегурк; вспорхнули ко мне на руку, чтобы потопкали по ней своими куцыми лапками, царапнули спорым коготком! Ан нет, не вспорхнут – опасаются мальчишку, знают наше шкодливое племя, но глянь-ко, глянь-ко: слетели с ветки, сшурхнули, встрепетнули крылушком, попадали вниз, на снег, на подмятую солнцем настяную оледь – клюют!
«Бабуленька, бабуленька! - кричу, пряча голос и не держа рвущегося из сердчишки восторга. - Клюют, клюют! Понравилось, давай еще, еще, бабуленька!..»
Нянюшка улыбается мне, выглядывает под окошко, мнет еще оладушку, еще... К красногрудой парочке снегурков слетает ворох – откуда взялись! – желто-сереньких синичек, эти помельче, пошебутней, поболтливей. Счастье-то, счастье-то!..
Нянюшка снимает меня с подоконника, захлопывает фортки – одну, другую... Возвращаются, одна за другой, чин по чину, на место банки с вареньями-соленьями, горшки с алоями-геранями, проскальзывают, позуживая крючком по проволоке-струне, желтоватые от времени и солнца тюлевые занавески. Нянюшка ставит пузатый эмалированный чайник на плиту, чайник тяжко стукает донцем о чугунные рогульки решетки, из-под которой, весело шипя, выскальзывает хороводец лилово-голубых огоньков. Сейчас будет чай с вареньем из желтого крыжовника, с блинками-оладушками, с холодной, густо-тягучей, прискользью, привозной, загородной сметаны (нянюшка живет на окраине, окраина – это почти деревня, в ней есть коровы и цыган на телеге с запряженной в нее лошадью, у которой всегда печальные взгляды, и у цыгана всегда много воздушных шариков, водяных пистолетов и пистонов, которые, если по ним ударить камушком, делают оглушительный «бабах» и пахнут чем-то сладким)...
- Ну что, Хитрунька, про сказку-то забыл? Чего требовалось-то, что потерял? - напоминает нянюшка.
«А-а!» - тяну я, изображая интонацией да и жестом свою добрую нянюшку: мол, ишь чего захотела, ишь, непоседа, припомнила, ништо! Нянюшка узнает себя, заходится мелким, частым, грудным, тихим смешком:
- От, проказа!
Выждав паузу, насладившись произведенным эффектом, я снисхожу наконец:
«Знаешь, бабуленька, - начинаю я, - в сказках есть всякие герои, целая уйма героев (мне отчего-то нравится это словечко – уйма, хотя я никак, сколько помню, не мог взять в толк и вообразить, что же оно собой представляет, как выглядит), а одного все-таки нет.
- Кого же это нет? - заинтересовывается нянюшка.
«Миллионера!» - выпаливаю я.
- Кого-кого?! - не сдерживает изумления нянюшка, всплескивает руками, задевая чашку с чаем, чашка опрокидывается, на цветастую, шероховатую, в бедных катушках скатерть проливается лужица желтого, медово пахнущего, густого, липкого чаю. - Ишь чего удумал! Какой такой лимон;р?
«Ну, - торопливо частя и сбиваясь, начинаю объяснять я, - который не просто богатый – богатых-то пруд пруди, хоть завались, у нас, вон, сосед, дядь Коля, маменька говорила, богатый, у него машина есть и две жены, так это не то, а то – у которого этого богатства целый мил-ли-он!»
На раздвинутом слогами склизком слове «миллион» я вытаращиваю глазенки и, для пущей важности, надуваю щеки: «Понимаешь, бабуленька, - мил-ли-он!»
Нянюшка часто хлопает глазами, видимо силясь сообразить да взять в толк – откуда бы такой невидали-напасти полный рот надуть могло, с «миллионом»-то! Ничего, по видимости, не сообразив, нянюшка приступает с «практической» стороны:
- И нашто это ему, по-твоему, миллион? Жадничать, нешто, так жадничать и без миллиона никто не претит, иди да жадничай себе, а другим шиш без масла. Где это такие сказки виданы, когда вся жизнь – выдь-ка на двор – прижимиста да ухватлива: мне с горкой, а другим с егоркой... Ишь, сказку придумал, тьфу!
Ах, как обидно мне, как теснит отчего-то в груди, как предательски подъедает глаза злая слезка! Да что ж это, да как же это! - рвется где-то во мне и не находит силы выскочить в голос. С минуту-другую я молчу, отдуваюсь, пересиливая красноту в лице и сухарную крошку в горле.
«Нет, бабуленька, ты не поняла! - укоризненно вышептываю я. - Не чтоб жадничать, а чтоб наоборот, чтоб всем угощеньица, как снегурк;м, чтоб всем-всем-всем, и никого не забыть, и никого не оставить, а чтоб по-честному, и добро, и радостно, и чтоб веселились, а не завидовали...»
- Ах, вон оно что, ах, вон видишь ты куда повернулось... - с тихой, ахающей растяжечкою, неожиданно дрогнув голосом, говорит мне моя добрая нянюшка. - Это ж ты как так – сам, али подучил кто?..
«Сам, сам», - беззвучно шевелю пересохшими отчего-то губами я и застываю в недоуменном ожидании: что ж будет-то?
Нянюшка зябко повела плечом, пошарила рукой под укрывающей плечи и грудь серой пуховой шалью, достала скомканный носовой платок с вышитыми по уголку цветной ниткой моими инициалами (я на всякий случай громко шмыгнул носом – сухо, чего она?), помяла платок в руке и спрятала.
- Вот что, Хитрунька, - начала нянюшка, да и вздохнула, а вздохнув, и заулыбалась – по-прежнему, светло и тихо. - Есть такая сказонька, только я ее тебе еще не рассказывала, не пришлось. Есть и богатей такой, самый что ни на есть разбогатый на всем белом свете, «миллионер» то есть твой. И все богатство у него – точь-в-точь как ты и говоришь:  чтоб всем-всем-всем, и никого не забыть, и никого не оставить, а чтоб по-честному, и добро, и радостно, и чтоб веселились, а не завидовали.
- Скажи мне, бабуленька, скажи, милая! - перебил я свою добрую нянюшку, спрыгнул со стула и бросился обнимать ее. - Я уж большой, я в библиотеку скоро пойду, мне маменька обещала! Ну же, ну...
Приобняла меня нянюшка, прижала крепко, да и говорит – задумчиво и проникновенно, сверху, точно из глубокого-глубокого, теплого-теплого высока:
- Погоди немного, и скажу.
- Через пять минут? - радостно вырвался я, спрашивая ее, заглядывая солнушку своему в повлажневшие ее глазки.
Нянюшка глянула на меня – строго, покачала головой.
- Завтра? - настаивал я.
- Может и завтра, - согласилась нянюшка. - Во-он у тебя какое завтра – огромное, вся жизнь еще – завтра...
- Ну, как хоть зовут его, человека, как сказка называется? - не сдавался я.
- А так и зовут, - вздохнула нянюшка, - Всемдобра, и сказка так и называется: Всем – добра. Помни эту сказку, Хитрунька, лучше ее на всем свете нет. Нет, и не будет уже никогда...
Такая, вот, дорогие друзеюшки мои, случилась мне присказка, а сказка... сказка, она – во-он, вся только еще начинается, вся – завтра!..


Рецензии