Агатомания

«И ты поймешь сама
Радости кнута
Через боль, грусть
Ты узнаешь путь.
Ты узнаешь путь искупления.
Извращение. Извращение.»
«Агата Кристи»

«Плачет Белоснежка,
Стонет Белоснежка.
И, сама не замечая,
Странно улыбается себе…»
То же

Мы познакомились на пьяной тусовке у Ленина: познакомились почти случайно, но «только почти», и, наверное, именно из-за этого-то последнего мне потом часто казалось, что было в нашей встрече что-то странно-предопределенное, что-то почти магическое, впрочем, так часто бывает, когда по прошествии каких-то событий начинаешь накручивать и приписывать им то, чего и в помине не было. 
Но, во всяком случае, точно скажу, что при первом обмене взглядами особого впечатления она на меня не произвела: обычная девица лет восемнадцати, что называется, видавшая разные виды, в меру красивая, в меру наглая, в меру выпившая (потом я узнал, что как раз это-то «в меру» было для тех ее времен фактором довольно-таки необычным), хотя и из наших, из неформалов то бишь, но вряд ли радикального толка (я сам, впрочем, экстремизмом не страдал); а, в общем, нельзя сказать, что бы она мне понравилась.
Однако, судя по тому, как равнодушно скользнула она мимо меня взглядом, я ее тоже не зацепил, да и действительно, с чего бы, в ролях Ален Делона никогда не подвизался, человек по натуре и так-то не слишком общительный, почему даже и среди столь близких мне по духу людей, что собирались у Ленина, увидеть меня можно было нечасто, а в тот вечер и вовсе был очень не в настроении. Она же была достаточно хороша, чтобы не нуждаться в случайных кавалерах, так что в этом плане я для нее интереса представлять не мог… Впрочем, вряд ли все же она приняла меня за совсем уж зеленого новичка: не знаю, не знаю. Скорее всего, ей было вообще все равно.
Вяло пожимая ладошкой протянутую мной руку, как было здесь принято, она скупо представилась:
- Нинель, можно Nett, - я назвал свое имя, и процедура знакомства на том завершилась.
По правде сказать, у Ленина я появился в тот день не просто так, я искал там Лерку, давнишнюю мою знакомую, с которой нас связывали постельно-приятельские отношения. Вообще-то это как раз та предыстория, которая последующих событий никак не касается, ну да ладно уж, черт с ним… Помнится, Лерка была еще тем кадром, и, несмотря на значительный срок нашего общения, ни о чем серьезном речи у нас никогда не заходило, ее вряд ли устроили бы моя привычка к одиночеству, напряженный график работы-учебы и длинная вереница хлопотливых родственников за спиной, в свою очередь, я никогда не смирился бы с ее истеричностью, непрекращающимся и бессмысленным враньем на каждом шагу и чисто баской дуростью, но пока мы просто время от времени спали вместе, меня все это почти не касалось. Наверное, я вообще не желал тогда ничего «серьезного»… мне было тепло и уютно в том шелковом коконе, который я себе с таким трудом и тщанием сплел. И как раз сегодня я на Лерку был изрядно зол, она выкинула один из обычных своих фортелей – клятвенно пообещала прийти и не явилась, – а я, само собой, таких ее штук не любил. 
Ей-богу, странно и почти дико сейчас воскрешать в памяти тогдашний антураж моей жизни, так далеки кажутся теперь все эти события, люди, проблемы. Целая эпоха моей личной истории навсегда ушла в прошлое. Да…
В общем, в тот вечер я был абсолютно не в том настроении, чтобы взять и ни с того, ни с сего приволокнуться за какой-то в меру наглой и красивой девицей, хоть бы даже от скуки или чисто спортивного интереса, так что Нинель или, как ее чаще называли, Nett, как-то выпала на время моего поля зрения – как раз до того момента, как взяла передававшуюся из рук в руки гитару. Обратила она на себя мое внимание тем, что заиграла «Агату», которую я тогда уже слушал довольно активно, да не «Как на войне» и даже не «Два корабля» или «Ковер-вертолет», самые популярные среди рокеров-неагатоманов песни, а «Грязь», вещь, безусловно, сильную, но не столь известную и для исполнения непростую.

«Ты в первый раз целуешь грязь,
Зависая на ветру.
Ты готовишься упасть,
Набирая высоту за высотою… Вы-со-ту!..»

Заинтригованный и удивленный, я подошел поближе, думая разочароваться, но нет, это была «Агата», настоящая «Агата», моя, только почему-то женским голосом и под гитару, без всяких ударных и столь любимых группой техно-штучек, и, тем не менее, настроение было передано, и драйв, и динамика, и смысл, даже странно, но все это было, и это при том, что «агатовские» композиции считаются для исполнения одними из самых трудных: не из-за того даже, что пальцы не поспевают, голос не вытягивает…
Но играла Nett хорошо, и это тоже было странно, девушки редко хорошо играют, и голос у нее был настоящий, сильный, «правильный», то есть подходящий к музыке – приятное издевательское меццо-сопрано… Я попросил еще, и, мило улыбаясь мне в лицо (нехорошая это была улыбка, по правде сказать, неласковая), она спела еще, кажется, «Насилие» и «Снисхождение», с каждой песней заинтриговывая меня все больше: я никак не ожидал, что за фасадом такой вот пустяшно-красивой внешности и пивного хмеля могут оказаться какие-то мозги, а, тем более, приверженность моей любимой музыке. Может, конечно, у меня предубеждение, но для меня второе уже подразумевает первое; я вообще давно вывел для себя (хотя наверняка кем-то это было сказано до меня еще во времена палеолита, но из-за подобных идей не принято как-то брызгать пеной в суде, напирая на закон об авторском праве) своеобразную формулу отторжения социумом, простую, правда, как яйцо – надо быть всего лишь не таким как все. На практике это означает, что в неформалы уходят либо отморозки, либо люди по меньшей мере мыслящие (что, по нашим временам, согласитесь, редкость не меньшая, если не большая), представители так называемой серой массы, читай: пресловутого обывательства, в неформалы никогда не уйдут, идеалы у них, так сказать, несколько иные. Представителю серой массы вполне достаточно жрать, испражняться, спариваться, «возделывать свой сад» и смотреть «Санта-Марию» по телику или там какую-нибудь новую американскую комедию, больше представителю серой массы на самом деле ничего не надо. Дай ему это все – и он будет доволен и вполне даже счастлив, и в вечерних молитвах будет просить лишь об одном: дабы не прекратилось его беспечальное существование… Впрочем, рок – не единственная тропинка для желающего пройтись по острому лезвию конфликта с социумом, и, слава богу, что не единственная, слава богу, что есть люди, которым всегда будет мало просто жрать, испражняться, спариваться и смотреть пресловутую «Санта-Марию», слава богу, что даже если какие-то дороги исчерпают сами себя, всегда найдется кто-то, кто выдумает новые…
Но может быть и так, подумал я вдруг устало, что когда-нибудь мы задавим сами себя, ведь нас так много и мы все такие разные: анархисты, пацифисты, нацболы и просто люди, которым нравится слушать музыку со смыслом. Даже с религией полный разброд, ведь только здесь можно увидеть и закоренелых атеистов, и православных, и сатанистов, и даже пару-тройку язычников, впрочем, язычество да сатанизм – это несерьезно, это детские шалости, не наиграться все ребятам никак – и это пройдет… Дай-то бог только, чтобы никогда не было среди наших раздоров, на этой почве или иной, в основном ведь наши – хорошие люди, что ни говори…      
А Nett играла что-то еще, и, помнится, мне вдруг на мгновение стало грустно: неужели же так плохо разбираюсь я в людях, что принял эту девчонку, такую родную, такую симпатичную, за стандартную ляльку-дурочку, у которой ни одной своей мысли и только Большая Розовая Мечта за пазухой, о которой так приятно поболтать за вечерним чаем с любимыми подружками. Таких можно было встретить даже здесь, такие умудрялись проникать в самые закрытые тусовки, под ручку с обалдевшими парнями, восторженно склонив пустую головку на чье-то с готовностью подставленное плечо… Хреновая же у меня все-таки интуиция, если я мог так ошибиться.
В тот вечер я пригласил Nett к себе, в свою однокомнатную холостяцкую берложку-девять-один-один, и, внезапно прекратив улыбаться, уже совершенно протрезвевшая, она согласилась. Тогда я уже знал, что у Ленина она появилась почти случайно, с какой-то совершенно левой приятельницей, сгинувшей куда-то еще до нашего собственно «знакомства»…  Так что, может, и была в нашей встрече какая-то предопределенность, не знаю.
Всю ту ночь мы просидели на кухне, как школьники, пили бесконечный чай, говорили о чем-то, о своей жизни, роке, об одиночестве и разных дурацких идеалах, до хрипоты спорили, не стесняясь в выражениях, орали друг на друга… Странно, но между нами оказалось куда больше общего, чем можно было бы подумать, не только «Агата» и истая нелюбовь к серой массе. И еще Nett нисколько не напоминала мою постельную приятельницу Лерку, вообще не напоминала моих знакомых девушек, и это было неожиданно и так приятно. Она и не думала заигрывать, как будто вообще этого не умела, как будто это ей просто в голову прийти не могло, и это тоже было так хорошо, и только во время наших долгих обморочных споров я вдруг замечал у нее в глазах уважение, и даже как-то стыдливо гордиться начинал, понятно было, что уважает Nett очень немногих, и еще замечал пронзительное, острое любопытство, но любопытна она была страшно, без меры, и как раз это прочесть в ее лице было легко. Она ушла наутро, у нее ведь тоже была работа-учеба, несмотря на усталость и покрасневшие глаза, как-то ставшая еще более красивой и притягательной, и мне уже казалось, что я ее знаю чуть ли не всю жизнь, и ужасно не хотелось расставаться…
  Мы стали встречаться – два усталых интеллектуала, много всякого разного повидавших в жизни, два похожих и, на самом деле, очень одиноких человека. Пускай даже наше одиночество было добровольно избранным, черт возьми, от любого одиночества остается мучительно-горький привкус желчи во рту – даже от такого, от добровольного… Любое одиночество ведь начинается с невозможности понять тебя окружением, с пресловутого отторжения социумом, даже если социум состоит из двух или трех человек;  и как же жалел я порой, что, несмотря ни на что, для нас почему-то остается важным мнение этого окружения, что человек – животное общественное, стайное, стадное… Мне казалось, это сближает нас с серой толпой. И, наверное, что это действительно сближает нас с ней – потому что, если на то пошло, все мы вышли из толпы, из детей, из самых низких потребностей, из неразличимого гомона голосов, из неразбираемого мельтешения масок и лиц, лиц-масок и только масок, и только лиц, и уже и не лиц, и не масок, уже каких-то страшных звериных ликов и животных оскалов – ведь даже самый лощеный джентльмен лондонских гостиных девятнадцатого века оставался животным, мы же только учимся скрывать это, приспосабливаемся, изобретаем сложнейшую структуру условностей и приличий: это нельзя, а это тем более, ну, а это уж так и быть… Мы так любим скрывать нашу главную, звериную, суть, то, на чем держатся все наши самые нежные чувства и логически завершенные построения правильных и изящных форм, но ведь именно эта суть и есть наше коренное, истинное, настоящее…
Быть может, из-за этого-то страха – страха обнажить все самое простое, физиологическое, от нас почти не зависящее и нам неподвластное, – мы с Nett не спешили доводить все до постели. Боялись не довести, а свести, в горячке утратить странное родство, так неожиданно нами обнаруженное (так уж вышло, что койка у нас ассоциировалась с чем угодно кроме родства). Как неизбалованные подарками дети боялись потерять блестящую елочную игрушку… До чего мы с Nett были тогда наивные, подумать страшно, а ведь, казалось бы, взрослые, умные люди… Наверное, все оттого, что развеселая наша юность и улица, бывшая когда-то нам обоим домом, и шпана, служившая когда-то едва ли не семьей, совсем как-то повыбивали из нас любой романтизм, и принять «нормальную человеческую любовь» мы просто не могли. Вот и искали судорожно в любой случайно прорвавшейся мелочи извращение, и доискались же, что интересно…
Даже забавно, однако, как у столь внутренне раскрепощенных и свободных людей, как мы, тем более, обладающих весьма специфическим жизненным опытом, может сохраниться такой общественный атавизм как совесть или стыд. Но, тем не менее, факт остается фактом, и я, и Nett стыдились как-то, совестились переступать тот барьер, после которого мы должны были стать или еще более близки, или бесповоротно отдалиться друг от друга, последнее нам казалось почему-то куда более вероятным: может, просто оттого, что мы оба привыкли при любых обстоятельствах готовиться к худшему, а, может, обязательный для всех старый уличный опыт сказывался.
 Так что, когда пришло время, барьер этот мы переступили тоже в довольно-таки необычной форме. И, пожалуй, не последнюю, а, быть может, чуть ли не самую главную роль тут сыграло то, что Nett действительно была любопытна – во-первых, и, пожалуй, даже более агрессивна, чем я, – во-вторых.
Что ни говори, а ведь она всегда была более смелой, почти все и всегда она делала первой. Может быть, просто потому, что ненавидела ждать. Может быть, просто потому, что ей нравился риск.
Так, она первой в нашей истории сказала «Люблю». Первой признала, что это «серьезно», что все это не игра, хотя странно, ведь игры не было и раньше, признала как раз за миг до того момента, когда все уже совсем вышло из-под контроля. Она была очень последовательна, моя Nett, и она обожала во всем идти до конца, почему и решилась переступить через все, чему нас учили в детстве, в очередной раз с высокой башни наплевать на общественное мнение и пойти вслед за маркизом де Садом с высоко поднятой головой, гордо выпрямленной спиной и горящими от любопытства глазами: все-таки страшно была она любопытна и, кажется, иногда вообще ничего не боялась.
Помню, сидели мы у меня как-то, после нашей очередной сумасшедшей и горькой ссоры, усталые и измотанные, молчали каждый о своем, слушали несравненную «Агату».

«…Пусть тебе приснится самый светлый сон.
А я оставляю себе
Право на страшные сны,
Право гореть от весны,
И к небу идти по золе.
Если ты сможешь – возьми,
Если боишься – убей.
Все, что я взял от любви,
Право на то, что больней.»

И тогда я думал как раз, что взяли от любви мы, и как-то так получалось, что почти ничего, даже и то простейшее, что лежало на поверхности, то самое элементарное, что вообще только возможно – секс, – даже от этого с каким-то суеверным страхом отказывались… Вот в этот-то неласковый и паскудный момент зашедших в тупик отношений Nett и предложила мне то, что предложила, а я был уже так измучен нашей непонятной любовью, в которой было больше горечи, чем страсти, что согласился бы, наверное, вообще на все кроме гомосексуализма и некрофилии, и все это садо-мазо такой  ерундой в ту минуту казалось, ей-богу… 
Кто же знал тогда, чем это все обернется.
Кто же, ей-богу, знал…
«Агата» поет «плетка твоя над кроватью висит», плетка моей Nett болталась где-то на дне ее черно-красного бэка: шелковистая, мягкая, совсем даже не страшная, с неожиданно короткой деревянной ручкой, чуть шершавой, теплой и очень приятной на ощупь.  Я очень скоро узнал, сколько самой изощренной муки может принести такая вот нестрашная теплая вещица, но любая мука стоила веселых блестящих глаз моей Nett, любой болью я был готов платить за ее завороженную странным нашим счастьем улыбку… И чем с большей силой опускалась плеть на мою обнаженную, сочащуюся кровавым потом спину, тем больше я ее любил – как раз такую, необыкновенную, преобразившуюся, сбросившую с себя тусклые одежды серого воспитания, нравоучительные проповеди ханжей и дураков, по-звериному обнажавшую в неласковой улыбке  белые зубы – мою Nett, мою сумасшедшую, высоко парящую Nett.
Куда-то вдруг разом исчезли все наши ссоры. Мы понимали друг друга уже не с полуслова, с полувзгляда, и те мелочи, что до тихой черной истерики раздражали раньше, теперь как-то вообще проходили мимо, не задевая и даже не давая о себе знать: мы их просто замечать переставали; наверное, просто вся агрессия, что скреблась из наших душ ополоумевшим от ярости и боли волком, теперь оставалась на наших с Nett простынях. Чем более жестокими и неподдельными были наши игры в постели, тем внимательней, нежней и уютней становились наши отношения вне ее. Я ощущал, что до мозга костей, до самой последней клетки моего тела пропитываюсь запахом, слюной, потом и кровью Nett, ее мыслями и эмоциями, и я точно знал, что с ней происходит то же самое: это было новое, странное и ни на что не похожее чувство. И я ощущал, как мы действительно становимся единым целым, и это было так необычно, но так здорово, и я знал, что ей это тоже нравится, я с ума сходил от нашей общей любви: все-таки все, все, что с нами происходило, было совершено необыкновенно.
И когда она засыпала в моих израненных объятьях, я чувствовал только, как колотится ее сердце – мое сердце, и как теплой долгожданной волной приходит покой, покой, каждый глоток которого теперь на вес золота, и знал, что завтра с еще большей радостью подставлю спину…
Очень скоро я заметил, что поначалу чуть ли не невыносимая боль вскоре притупляется, меркнет и начинает приносить тихую рождественскую радость, при этом замены смыслов не происходит, и боль продолжает ощущаться болью. Но уходят куда-то муки совести, к которым нас старательно приучают с детства, уходит стыд, необходимость вести себя согласно правилам игры (господи, как же это хорошо – не знать и не мыслить вообще никаких правил), частой паутине условностей и приличий, уходит непонятно кем и за что наложенная на нас ответственность – и ты уже ни за что не отвечаешь, ты только провинившийся ребенок, которого наказывают строгие, но все равно ведь нежно любящие тебя родители. Так я узнал, что имел в виду, сочиняя свои безумные романы, герр Захер-Мазох. Вскоре мне, однако, было суждено узнать, и о чем говорил, сочиняя свои не менее безумные книги, маркиз де Сад. И лишь в сочетании мысли этих двух гениальных людей обрели для меня плоть и ясность, налились теплой гулкой кровью и превратили мою жизнь в радостный сверкающий ад, открыв новые, неведомые никогда ранее краски и звуки, научив быть собакой и кошкой, смотреть в мир бессловесно и пристально, и ждать всего, и верить только себе и молчать, никого не пытаясь убедить в своей правоте.
Не знаю, так ли это было у всех любителей садо-мазо, но для нас с Nett собственно фактор боли не имел решающего значения, он не шел ни в какое сравнение с тем главным, без чего все вообще теряло всякий смысл – унижением. Растворясь в чистых и прозрачных, как слеза, потоках чужой агрессии, ты уже ни за что не отвечал. А человек по природе своей такая тварь, что все время стремится переложить тяжкую для него ответственность на чужие плечи. Мы с Nett любили перед сном почитать Фрейда, и о загадочных и темных глубинах подсознания кое-что знали. А потому предпочитали не идти против природы там, где этого не хотелось, и природа вознаграждала нас за кротость и послушание совершенно новой, изумительной лаской…
Самым трудным оказалось, как это ни странно, не научиться терпеть боль и постепенно извлекать из нее крупицы яркой и свежей, как прохладный осенний вечер, радости. Самым трудным было извлекать радость из боли и слез другого, из испуганных от неожиданного удара глаз, полураскрытого в беззвучном крике рта, робком трепете беззащитного перед хлыстом тела. Ведь этот другой не был врагом, другой был самым любимым, отчаянно и жутко, близким тебе так, что это становилось почти невыносимым, и, тем не менее, рассудком ты понимал, что то, что ты делаешь, необходимо, и поэтому просто продолжал свое страшное священнодействие, и тогда последний хлесткий удар взрывался криком, а крик – восхитительным, затмевающим все оргазмом, и уже не было ничего кроме любви и безбрежной радости: не было ни боли, ни унижения, ни откинутой в сторону плетки, ни ставших ненужными серебристых колец наручников – ничего этого уже не было…
И как же она благодарно плакала, целуя мои усталые закрытые глаза, легкими нежными движениями касалась губами рук, и теплые соленые слезы лились на мою исстрадавшуюся грудь, и я думал даже иногда о том, а не слишком ли высока цена, которую мы платим за счастье… Но такие мысли были всего лишь трусливой данью породившего нас тоскливого обывательства, и они всегда уходили куда-то, стоило Nett потянуться за плеткой или улыбнуться свой сумасшедшей неземной улыбкой, я так любил эту ее недобрую улыбку,  жестко опущенные книзу углы рта и проникнутые странным светом глаза.
- Милая, - сказал я ей как-то, когда она рассеянно теребила пояс моего халата, уютно устроившись у меня на груди. – Ведь то, что мы делаем, среди народов всех времен всегда считалось извращением. Милая, ты никогда не думала вернуться к более общепринятым формам взаимоотношений между мужчиной и женщиной?
- Как это? – изумленно вскинула она на меня глаза. – Неужели для тебя еще имеют какое-то значение потуги безобразного монстра, называемого общественным мнением? Извращение… Нет извращений. Есть лишь то, что мы готовы считать ими. Бог ты мой, да ведь это же прописные истины… И потом, у нас не получится вернуться к «общепринятым формам». Не забывай, мы же уроды, монстры, коэффициент агрессивности которых непомерно велик для нашего нежного буржуазного общества. Ничего не поделаешь, так уж нас воспитали, а потом это болото просто раскрыло свои объятья – и все. Мы не подходим для них, мы слишком живые… или слишком мертвые, знаешь, здесь я совсем не понимаю грани между живым и мертвым. И потом, комплекс вины… Где ты его намереваешься вымещать? Болтать по телефону доверия с дурой-психологом, IQ которой меньше твоего в два раза, а знания из области психоанализа и психиатрии – в пять раз? Говоря откровенно, не советую… Впрочем, если хочешь, давай попробуем.
И мы попробовали. И пробовали долго, методично и даже как-то порой остервенело – все было напрасно, конечно же. Я не знаю, что было тому причиной, действительно ли мы монстры, агрессивность которых брызжет через край, или пресловутый «комплекс вины», или что-то еще, но только ни одна ласка не была острее ударов хлыста, ни один оргазм не приносил столько облегчения, сколько тот, после которого Nett в очередной раз ревела на моей груди, и шептала «Спасибо», и целовала закрытые глаза, – она понимала, что именно такие сеансы мне наиболее нелегко даются, и именно эта роль наиболее противоестественна для моей психики, – кто бьет того, кем дорожит больше всего на свете…
Однажды мы обнаружили, что ждем ребенка. Обнаружили – и испугались. Для нас, уродов и монстров, ребенок был бы непозволительной роскошью. Но Nett очень хотела его оставить, и я поддался на ее уговоры. Идиот. Констатирую факт – в случившемся никто не виноват.
На самом деле, может быть, все бы обошлось, но то, чем мы занимались, затягивало, требуя все новых и все более жестоких порций боли и секса. Это открывало целый огромный, неведомый раньше мир, но мне входить в него было сложнее – Nett как женщина обладала более низким порогом боли, я же пару раз даже терял сознание – такими недетскими стали наши игры. Неофита они бы сейчас, вероятно, привели в ужас.
Здоровье у нас обоих уже было здорово подорвано, и беременность протекала тяжело. Трудно было и без постели, мы уже так приучили себя к обязательной разрядке, что после долгого перерыва начиналась натуральная «ломка» – обходились компромиссными методами. Но это было слишком пресно. И нарастающее напряжение снимало только отчасти… 
Сорвались мы на двадцать пятой неделе. Казалось бы, такой большой срок – неужели нельзя было как-то перетерпеть до конца, но так уж все тогда совпало… Стояла июльская жара, духота, зной, асфальт плавится, а это меня всегда злит. И трамвайное хамство, и уже ставшее привычным нездоровье Nett, и ее стервозная истеричность, и моя собственная злость на себя за свое раздражение – все, все смешалось тогда. И у нас был очередной скандал, грязный и потный, и когда она, дико хлестнув ладонью меня по лицу, кинула взгляд в сторону своего черно-красного неформальского бэка, я нашел в себе только силы кивнуть: да.
…В ту ночь, полосуемый ее безжалостной, беспощадной рукой, я орал как никогда в жизни, орал, захлебываясь слезами и солоноватой кровью от закушенной в горячке губы, орал, давая выход гневу, боли и ярости, которым не было места в обычной жизни, и подспудно, где-то у затылка, билась мысль: давай, давай, девочка, давай, расслабляйся, отрывайся по полной, дорогая моя, только не заставляй меня сегодня продолжать нашу с тобой вечную игру, только не проси сегодня переступать через себя и бить твое хрупкое, такое нежное тело…
Но, конечно же, именно этого ей и хотелось больше всего.
Черт возьми, как же мог я поддаться на ее такую грубую провокацию? Она же была неприкрытой, эта провокация, она же была незамысловата и очевидна, как белый день…
Но что случилось, то случилось, и если я был таким жизнерадостным придурком, что пошел на поводу у своей любимой, хотя и совершенно сумасшедшей, Nett, то так мне и надо. Хотя идиотизм все же, что так все закончилось.
Ситуация осложнялась тем, что в тот момент мы были за городом, на роскошной дачке ее розовых улыбчивых родителей, которых сама Nett ненавидела и от которых же еще в шестнадцать лет ушла из дому. Сейчас она – единственная дочка, поздний ребенок, непохожая на родителей, насколько это вообще возможно, – лениво расцеловывала их при редких встречах (они, похоже, поставили уже на ней крест, потому что даже воспитывать не пытались) и иногда пользовала для личных целей эту их старую, еще номенклатурную дачу (предки у нее были из партийных функционеров), по каким-то причинам находившуюся в страшной глуши, абсолютно без всяких средств связи с цивилизацией. Эта-то оторванность и сыграла в результате самую главную, решающую роль…
Nett извивалась по ударами хлыста так яростно и кричала так громко, что, кажется, мы оба не заметили, когда все началось. Она просто вдруг замолчала, поднялась на колени и неожиданно спокойно произнесла:
- Знаешь, я, кажется, рожаю.
Двадцать пятая неделя… Значительный срок, конечно. Но шансов у нас не было.
А потом было долгое, неправдоподобно долгое ожидание, и кровь, много крови, и ее пронзительный высокий крик, и она вся открылась, и снова кровь, и это было так страшно и отвратительно, это было самое отвратительное, что я когда-либо видел в жизни, и я совершенно ничего не мог сделать… А потом, глядя на сморщенное, вяло перебирающее коричневыми лапками существо между своих ног, она только сказала:
- Дочка, надо же. А ты мальчика хотел… Не будет у нас никакого мальчика, - и, посмотрев на мое лицо, добавила: - Выпей что-нибудь. Тебе сейчас очень надо выпить. И мне тоже, кажется…
И была теплая блевота водки во рту, и сжатые до боли зубы, – опять боль, господи, опять она, да когда же это кончится, подумал я, – и снова кровь, ненормально много красной артериальной крови на белых когда-то, безнадежно испорченных простынях…
Я был все это время с ней, я сам вливал ей в горло теплую водку, и смутно удивлялся про себя только одному: как же она держится, ну как же она держится, как, если я сам готов замертво свалиться на пол от подступающей слабости, да что же это за организм такой, что же это за выносливость, если она еще может что-то говорить, думать, двигаться…
Я же сказал уже, она была куда более смелой, чем я, она все и всегда делала первой. И первой же она заговорила о том, о чем мы оба предпочитали не думать с того самого момента, как все началось:
- Похоже, я умру тут, любовь моя. Да не плачь… Это ничего, это бывает…
И все последние наши часы я сидел рядом, гладил шелковистые волосы, целовал кончики нежных пальцев, ненавидел себя за то, что случилось, и даже думал, что, может быть, и обойдется как-то…
А наутро моя Nett, моя сумасшедшая, неземная, моя любимая Nett была мертва, бессмысленно и глупо, и беспощадно. И это была ее самая последняя и самая жестокая беспощадность…
…И были подозрительные лица ее розовых улыбчивых родителей, и ублюдочно ханжеские похороны, и слепой провал могилы, и комья земли, летящие откуда-то сверху, и чей-то гадкий и  подлый голос, бормочущий лживые и мерзкие слова, и кадящая серой тошной скверной сволочь, и тогда я понял, что все впереди, что самое страшное еще и не начиналось, и я увидел, о да, я увидел тогда: сам Вельзевул кивал мне дружески из-за сутулых, затянутых в черную дрянь спин, – и я закричал ему что было сил: где же красное, царственный глупец, где же красное, она так любила красно-черное, ты забыл, ты обманул меня, ты нарушил наш старый договор, ты подлец и предатель, ты недостоин имени, которое носишь, где же красное, старый дурак, где, – и затянутые в черную дрянь беззвучно открывали жуткие пасти и махали перед моим лицом белыми трупными лапами, их лапы были как личинки навозного жука, а морды как отростки шевелящегося в агонии паука, но не были ни личинками, ни пауками, и я боялся думать, кто же они, но видел, что человеком здесь и не пахло.
А Вельзевул смеялся мне из-за гроба, и я не понимал, чему он смеется, и от этого мне было еще страшней… 
Да, это было, и память верно хранит невыносимые картины прошлого, но это было другое, о другом, и это было и вправду лишь начало, а что потом – не хочу рассказывать, прошедший моими путями поймет, не ступавшему на них никогда – не объяснить.
И теперь я сижу у двери ванной, нанося последние строки на белую бумажную ткань своей летописи, пускай будет она, эта летопись, о нас, о монстрах, что парили в небе так высоко, что так жестоко разбились о землю, пускай будет, за этой дверью – горячая вода, она будет уютной, и ласковой, и доброй, она первый раз в моей жизни будет уносить боль, если я стану вести себя хорошо, а я – стану, а за другой дверью, той, что открыта – «Агата», и она укрепляет меня в моем намерении, она укрепляла нас раньше, и она дает мне силы теперь, и это правильно, ведь у любой медали две стороны:

«Боль – это боль, как ее ты не назови,
Это страх, там, где страх, места нет любви…»

Да, мы заигрались, не рассчитали малых сил своих, и мы шли все к свету, а погрузились во тьму, и разбились, но летали же, и так и быть, пускай заигрались, но все же верю, что в любой игре есть чистота, ведь играют дети, а грязны лишь взрослые, и да, «я устал, окончен бой», усталости моей границ нет, и бой окончен, и закрывается театр, и жалобно стонет сквозняк в ветхих кулисах, и все актеры спешат по домам. Вот и «Агата» о том же: «иду домой», все верно, и  сейчас отзвучат последние аккорды, и осенний ветер захлопнет открытую мной форточку, и я пойду, я отворю дверь, где ждет меня горячая вода и холодное и острое лезвие, но я не боюсь ни воды, ни лезвий, как не боюсь крови и боли, и никогда не боялся, и уж чего-чего, а страха перед ними у меня не было…
Да, отзвучат последние аккорды, и я пойду, ведь я понял, отчего так страшно смеялся тогда Вельзевул: он так радовался за нас, бедных, старый плут, хотя с красным промахнулся тогда, ну ничего, будет тебе красный, любимая, сегодня будет много красного, такого, как тебе нравится, и я иду уже…
Да.


Рецензии
хорошие песни
с ув.,

Андрей Зелев   05.08.2011 20:11     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.