Открытая форточка
Макс Фрай
«Много чаю, окно открытое.
А я скучаю, я – забытая.
Просмотрела, как месяц линяет луну!»
Земфира
Воспоминания о той Алисе, смутный образ которой еще пылится на одной из дальних полок моей памяти – это воспоминания об абсолютно одиноком и вполне свободном существе семнадцати лет, наделенном некоторым умом, своеобразным чувством юмора, сильной близорукостью и внешностью, не соответствующей мировым стандартам. Существо это вот уже полгода снимало даже не квартирку, а квартирушку, в доме, снабженном многочисленными неудобствами вроде отсутствия лифта и мусоропровода...
Москва, как бывалая путана, с легкостью обворожила наивную, очень смешную девочку из районного городка, прикрыв сияньем огненных витрин и полутарометровыми буквами афиш развращенность души, мертвую онемелость тела и странную, почти завораживающую пустелость (разжиженность) разума. Мои глаза, глаза Алисы, ослепленные блеском стерильной лейкемии этого города, не видели ничего, кроме тех картин, которые мое услужливо воображение сделало дежурными в меню подкорки мозга (Господи, ну и метафора!).
Есть такое хорошее старое слово, по неведомым причинам выброшенное на свалку из современного языка, это слово – порок. Так вот, когда я пишу о Москве, меня здорово подмывает употребить именно это слово, может, слишком вычурное, но однозначное в своей мрачной претенциозности.
В те времена мне казалось, я люблю Москву, пустые глазницы ее подъездов, мокрый асфальт ее тротуаров. Тогда я еще не знала, что любить Москву нельзя, просто невозможно, потому как она сама любить никого не может.
Я предпочитала не вспоминать о жизни, оставленной за пределами города, и, кажется, постепенно мне удавалось забыть о ней насовсем. Все меньше и меньше деталей первых семнадцати лет моей жизни сумела бы я воскресить в памяти, приди мне в голову такая идея. А впрочем, вряд ли они того стоили...
В первый же день своего жительства в Москве я познакомилась с еще более удивительным созданием, нежели я сама – Элеонорой (по странному стечению обстоятельств она, вдобавок ко всему прочему, еще и оказалась моей соседкой по лестничной клетке). Она обладала серыми глазами, модной стрижкой, странными воззрениями и удивительнейшим свойством завораживать все что ни попадя. На вид, хотя это и совершенно фантастично, ей можно дать от двадцати до пятидесяти, причем зависит это в первую очередь от желания и настроения самой Элеоноры. И, в общем, она наверняка еще не раз сыграет решающую роль в моем повествовании, так что возможность продолжить ее описание мне представится.
На жизнь я себе зарабатывала тем, что писала среднего пошиба детективно-любовные повести, да еще подрабатывала официанткой в ближайшем кафе, когда с деньгами приходилось особенно туго (Между прочим: мне ужасно неудобно пользоваться прошедшим временем, но я сознательно избрала такой тип повествования, потому что иначе могу неизбежно запутаться.). О компьютере я даже не мечтала, обходясь старенькой, но еще вполне работоспособной печатной машинкой.
Режим дня у меня был своеобразный: просыпалась я часов в двенадцать, а иногда и позже, завтракала и шла гулять по городу, либо в библиотеку наслаждаться чужими чудесами и приключениями. Затем возвращалась домой и обедала, по пути размышляя о вечности. После ритуального приема пищи я усаживалась за пишущую машинку и изо всех сил напрягала воображение, энергично стуча по клавишам.
Мои Агнессы, Джины, Клары и Лаванды то неустанно жали на курки револьверов, иногда – для пущего колорита - автоматов Калашникова; то, утомленные солнцем, схваткой с чудом выжившим пещерным медведем и еще черт знает чем, без сил падали в объятья невесть откуда взявшихся обаятельных синеглазых блондинов; то, зажав в зубах сигарету, лихо крутили баранку элитного джипа, спасаясь от садиста-миллионера; то, ссутулившись в сером плаще, спешили по какой-нибудь Десятой Западной Стрит в Нью-Йорке на тайную встречу с агентом ЦРУ, почти что Джеймсом Бондом...
Иногда я начинала почти ненавидеть своих Агнесс и Клар, в такие моменты им приходилось особенно круто: многочисленные пулевые и ножевые ранения, как минимум – сотрясение мозга и полная амнезия. Из-под литеров старого механизма выходили в жизнь жутко кровавые и сексапильные барышни, они никого не любили и никого не ненавидели, в сущности, им весь мир был по фигу, и они желали бы, чтобы это «по фигу» продолжалось как можно дольше.
Когда я заканчивала путешествие на обломанных крыльях фантазии, красное яблоко, как правило, уже покидало гостеприимный небосклон, а его место занимала бледная и дряхлая луна, от жутковатого света которой хотелось писать стихи и бегать трусцой вокруг пятиэтажки, сумрачно подвывая от страха и пугая вышеупомянутым воем наслаждающихся вполне законными радостями брака супругов на нижних и частично верхних этажах... Эк я закрутила однако! Пелевин бы обзавидовался!..
В общем, мои изящные пальчики с ненакрашенными ногтями также изящно и ненакрашенно покидали неуютные клавиши машинки, я ужинала и либо шла к Элеоноре, либо предавалась нерадостному занятию – просмотру сегодняшних сновидений...
Когда я была совсем маленькой и очень впечатлительной девочкой, меня изуродовали, исковеркали, изничтожили, и я навсегда перестала быть нормальным человеком. Я стала ненавидеть.
Боль, которую мне причинили глупые и жестокие люди, порождает ненависть и проистекает из ненависти, которую испытывали те люди... Возможно, их ненависть также рождена болью, это неважно, для меня уже не важно.
Иногда мне казалось, что моими поступками, словами руковожу не я, а моя боль и ненависть, порожденная ею. Мои слезы тогда, выступающие на обезумевших глазах, - не слезы вовсе, а капельки смертельного яда . Для кого он предназначен? Для тех, кто подарил мне эту боль, для тех, на кого она изливается или для меня самой? Ответ сокрыт в самом яде и боли, подтвердившей его.
Холодными июньскими ночами, заполненными тщетными попытками уснуть, я бережно открываю свои раны (их всего тридцать две), любуюсь комочками свернувшейся крови и загнившей плотью. Среди этих ран есть у меня одна самая любимая, самая жестокая – посередине груди. Мне не нужен скальпель, чтобы вскрыть ее, каждую ночь с холодным любопытством патологоанатома я тонкими белыми пальцами раскрываю лепестки этой раны. Каждая клеточка ее заполнена гноем, наполнена болью и убаюкана сладкой ложью наступающего утра.
Мне почему-то всегда казалось, что если удастся забыть о тех событиях, которые причинили мне эти раны, боль уйдет. Однако я уже не помню голосов, слов и частично даже поступков людей, подаривших мне боль, а она со мной. Из памяти стерлось все, осталась боль. Лишь иногда, фонтанирующими вспышками сознания, приносящими скорее даже облегчение, разум выдает мне картинки моих первых встреч с болью – это случается редко, но это случается благо, ибо знать всегда лучше чем чувствовать. Чувство – боль, знание холодно и бесполезно, но и только. Холод можно вынести, бесполезность – лишь факт, боль – всегда смерть. Нет ничего, что затрагивает больше чем смерть, она – навсегда. Хуже боли лишь смерть. Боль можно обрести и вытерпеть, смерть – лишь обрести.
Я и моя боль – сущности разные, но столь долго соседствующие в одном теле, что давно уже сросшиеся и сроднившиеся. Моя боль – как болезнь, но поскольку живет она в теле моем, то разъеданию ее подвержены разум и жалкие остатки души. Моя боль – моя госпожа, все – на алтарь ее! Моя боль – моя богиня, жертвую ей себя денно и нощно. Я сама уже – придаток к моей боли, ненужный и бездыханный. Придет день, и моя боль, окончательно одержав надо мной победу, изживет меня из нашего общего тела и пойдет гулять по свету, рождая новую боль и новую ненависть. Ликуй, аллилуйя! Грядет твоя пора!
Я была воистину удивительным существом, пребывавшем вне стандартов и типов моего поколения; диковинным осколком давно минувших 80-ых, бурно проносившихся мимо, когда я была еще в пеленках. «ДДТ», «Наутилус», «Машина Времени», «Алиса», «Агата Кристи» – все эти хулиганские напевы моей мамы я открыла в тринадцать. Было нечто странное и противоестественное в этом запоздалом кайфе девочки поколения Децла и штучек вроде «RevoльveRs». Из современников я находила утешение лишь в «трещинках» Земфиры, да и то ненадолго. Кружась в водопаде опавших листьев, я не замечала ни того, что они опавшие, ни самой себя. Я была подростком, и это понятно; я ходила в школу, получала оценки, писала стишки и огорчалась из-за формы собственного носа, не помня и не замечая себя.
А потом я уехала в Москву и занялась придумыванием Агнесс и Клар.
И хватит об этом.
Потому как, то, что осталось за чертой города – навсегда осталось за чертой города. Это в первый же день приезда объяснила мне Элеонора.
А за окном все также орала благим матом луна и в который раз сошедшая с ума Тату.
Алиса из районного городка, то бишь я, была нездоровой и вообще болезненной девочкой, возможно, потому что не понимала, зачем иметь здоровое, но неуклюжее и такое бесполезное тело!
Однако, до чего же странно! Элеонора сказала: «Все что осталось – осталось навсегда», но что же тогда заставляет меня вновь и вновь вспоминать, безразлично перелистывать одну за другой страницы ушедшего – до тех пор, пока бесконечно нежный голос Земфиры не выведет меня из этого костлявого оцепенения, и я не пойду на кухню пить чай.
«Пора работать!» – звенел колокольчик, и я покорно соглашалась с неизбежностью – Клары ждали своего часа. Порою мне удавалось, лихо треща по клавишам ненасытного птерозавра, оказаться там, вместе с ними, на жаркой Корсике или загадочном Мадагаскаре...
И вот я снова здесь, пишу, а за окном надрывается ущербная луна. В этом есть что-то символичное, но я просто не могу сесть за машинку, из-под клавиш которой выходят так непохожие на меня саму Клары и Агнессы, и поэтому для этих незапланированных попыток осознать всю глубину своего небытия пользуюсь авторучкой и забавными ошметками бумаги, каких у меня в ящике скопилось немало.
О чем моя смурная повесть? Да и зачем она? Есть ли на свете хоть кто-нибудь, кто зажжет в час ночи свет настольной лампы и прочтет строки, вычертанные безумной рукой на туманном полотне реальности? И если есть, то кто он?
Когда мои руки невольно тянутся к листочкам, на которых постепенно начинает обретаться моя нелепая жизнь, меня всегда охватывает легкое сомнение: надо ли? Какой смысл полыхать огнем и медленно угорать в камине, если этого никто не увидит?
И все же горю, полыхаю. Что бы по этому поводу сказала Элеонора?
Она странная – моя Элеонора. У нее прохладные клубничные руки, серые глаза и неопределенная биография. Она не водит к себе мужчин, равно как женщин, детей, домашних животных и пауков. Она – самодостаточный, ни в ком не нуждающийся организм. А еще она говорит странные вещи и не имеет ровно никакой политической позиции. Я так думаю, что она марсианка. А вы?
По-прежнему пела Земфира, орала за окном луна, но что-то менялось – натурально, вот только я не могла сообразить что именно. Гул проводов за окном? Цвет обоев в моей маленькой кухне? Я сама?
Случалось, что, подсчитывая в уме остававшуюся наличность, я покупала сверхневкусный и сверхполезный для здоровья (инсульт мне точно не грозил) маргарин, и вдруг вместо улыбающейся продавщицы в форменном передничке передо мной на миг представало лягушкоподобное, синеющее всеми оттенками фиолета существо. Поначалу я пугалась этих внезапных приступов, потом – привыкла, как к чему-то занудному и в общем неизбежному, вроде предменструального синдрома.
Иногда я замирала посреди улицы, и в ушах моих тогда звучал не очередной «хит сезона», доносящийся из ближайшего ауди-ларька, а что-то иное, странное и горячее, как биение сердца восточного ветра, что захлопывает твою форточку – с грохотом.
Тогда «была» и «есть» сливалось в непременное «буду», и я, задыхаясь от предчувствия невиданного счастья, шла домой – к Земфире, Элеоноре и чаю по ночам.
Что-то происходило, происходило со мной, - постепенно последние сомненья в этом пропадали, не могли не пропасть.
Изо всех сил я сопротивлялась уверенности в этих изменениях, - они выходили за пределы здравого смысла и вообще смысла как такового. Я почти убедила себя в том, что нервы играют не только у старых шизофреников, и нужно больше бывать на природе, да только поздно.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне остается лишь удивляться собственной недогадливости – в лучших традициях Макса Фрая! Да ведь только Земфира пела, Элеонора пахла клубникой, и где мне было догадаться?
Когда светлая печаль накрывает меня с головой, я не плачу – это ненужно, мир так прост, что проще слезами его не сделать. Я только открываю свое окно и любуюсь на догорающий город, я сижу на подоконнике, и лишь в те редкие моменты, когда молчание делается невыносимым, я произношу несколько слов – всего лишь бессмысленные звуки, не несущие ни радости, ни света. «Как хорошо», - говорю я, а вы обвиняете меня в пессимизме и утрате себя. Нет, не утрата себя, не пессимизм. Я просто нашла уже, кажется, тот последний приют, дальше которого – лишь ничто.
Я – не действие и не разум, я – эмоция, с визгом и воплями входящая в вашу жизнь, а эмоция всегда субъективна. Я не несу света и солнца, мое время – сумерки, теплые и нежные, готовые простить, но и все. Я не могу вам ничего дать, ибо не обладаю, не могу взять – зачем? для чего? Мне негде хранить ваши дары, я их не беру.
Я – форточка, всего лишь открытая форточка, через которую может влететь и золотой лист, и свежий порыв ледяного ветра, и выброшенный кем-то измятый фантик, и ком уличной грязи; то, чего вы не ждали и не желали, но не вините меня в том.
Я по сути своей – побочный эффект, несмыслящий и непредвиденный. Но я люблю вас, люди, потому что вы бываете довольно забавными в своих попытках не замечать очевидного. Я никогда не стану частью вас, я всегда буду лишь проводным каналом, так или иначе влияющим на вашу судьбу, но разве зависит от меня, каким будет это влияние?
Не обвиняйте же меня! – напрасны все укоры, я не могу принять их. Просто прислушайтесь к хрусту листьев под вашими неловкими ногами, - возможно, вам станет легче.
Конец.
P.S. Я не знаю, что это было.
2000-2001 гг.,
Псков - Москва .
Свидетельство о публикации №209042800686