Дорога к сыну-1 2

                Часть первая

                Глава вторая




Бобо Юсуф, как обычно, сидел в своём почётном углу старшинства и уважаемой старости – «пешгохи хона», как говорят таджики, называя красный угол. Встревоженный старик, слушая самого себя, как-то потерянно играл и пел. Видимо, надломилась цветущая ветка миндаля стариковой жизни, и листья на ней пожухли. Только обмелел ручей его судьбы, и вода оставшихся дней ушла в песок, оставив тревогу и смятение. Только солнце души закрыли тучи сомнений о разумности человека и его первенстве в мире вещей и событий. В эти горькие дни ожидания – каждый житель кишлака ожидал новостей, дурных или добрых, с долины - Юсуф Дилкушод был одинок среди людей, среди своих земляков и сородичей, словно капля росы, как слеза Аллаха, на чёрном леднике времени. Вокруг вода боли и печали, ты сливаешься с ней своим горем и всё же остаёшься одиноким.
До шуток,  до песен ли ныне, когда землю заливают обильные потоки материнских слёз, а Диджла-река* полна человеческой крови – полна скорби великая река Тигр. Понимал старик своих земляков, поскольку у каждого кто-то из родных и близких жил внизу, в долине - друг, сестра, отец.  Беда общая, а переживания – личные…
«И поднесли бокал к тоскующим губам,
И выпили судьбу с печалью пополам», - очень давно сказал поэт, как кувшин с вином нетрезвая рука швырнула вдруг в припадке злом на камни погребка.
Да, было больно и дурно, но люди не охладели к чужой беде и не спешили последовать примеру поэта. Глаза их по-прежнему лучились солнцем, но сегодня они закрылись пеленой испарений затихшего усталого сердца. Сердца по-прежнему стучали по крыше бытия весенним дождём, но сегодня бились глухо и лениво, как большие камни на дне реки. Души их по-прежнему струились светлой и чистой влагой, но сегодня Сальсабиль*, запутался узлом и ушёл в себя от гнилостного дыхания двухцветного пса лживого и порочного, подлого и продажного мира земных людей.
Каждый старался не поддаваться неутомимым призракам страха. Каждый таил в себе надежду, что если у судьбы и у жизни есть только два дня и две части – опасность с покоем и ясность с печалью, - то, прежде всего, во славу Аллаха и всего живого и разумного, восторжествуют покой и ясность, а не другое.   
Другое уже случилось, и все увидели, как это страшно, низко и гадко. Даже шакалы так не поступают, поскольку в грязном теле низких тварей бьётся воистину живое сердце, не омрачённое ядом наживы и скудоумием мести. Эти низкие твари способны искренно любить друг друга и любить своих шакалят.
Свидетельствую, нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед – посланник Его. Я говорю, нет под луной и звездой страшнее и несчастнее существа, чем сам человек, ибо он себе и змея и газель, он себе и чинара и топор.
Бобо Юсуф сидел в своём углу и был благодарен своим сельчанам за то, что в тяжёлые дни испытаний, думая о собственных тревогах и огорчениях, сельчане не оставляли старика одного – были рядом с уважаемой и почтенной старостью. Не оставляло старика и само Время. Оно заблудилось в морщинах его лица и в седине его бороды, благоговейно прекратило свой ход и почтительно встало на колени перед лицом прожитых лет и пережитых испытаний и лишений.
Только слёзы покидали старика и текли по лицу крупными жемчужинами душевной чистоты старого человека. А старику не хотелось, чтобы посторонние видели  солёную жидкость его тревог и сомнений, его печали и боли – видели и невольно били бы по сердцу своей жалостью и своим беспомощным соучастием, когда у самих случилось не меньшее горе. Это всё равно, что слепому, просящему хотя бы один муравьиный глазок, торопливо и брезгливо сунуть в протянутую руку засаленный рубль…
Казалось, за свою долгую жизнь бобо Юсуф успел износить не одну хырку*, и в колодце его печали давно уже должна была высохнуть влага. Но нет, много износилось одежды испытаний и лишений, а колодец, по-старому, полнился до краёв – не хватало только последней капли терпения и утраты, не хватало чужого камня боли, брошенного в самое сердце старика. Поэтому старик плакал, спрятавшись от других, как ребёнок, в углу своего горя.
О, как велико было его горе – выше всех гор планеты, выше того, если бы Аллах вдруг составил друг на друга известные горы Земли. Как велика была его боль – не было на земле ещё столько воды ни в реках, ни в морях, ни в океанах, сколько страданий было на сердце старика. Как необъятна была его любовь – не хватит ни слов, ни людей, ни звёзд Вселенной, чтобы рассказать о ней всему подлунному и подсолнечному миру. Старик болел и переживал. Волновался и мучился, огорчался и тосковал за каждого человека – будь то односельчанин, будь то сын, будь то житель другого далёкого края.
Музыкант и певец, труженик и мудрец сознавал до боли – до разрыва сердца, до разрыва мозга, до разрыва души, - что внизу стряслась большая беда. Старик понимал, что он своими силами слабого старого человека бессилен что-либо изменить, исправить, остановить. Он бессилен остановить смертоубийство и ангела смерти Азраила. Бессилен погасить зловещие кровяные костры и утешить тысячи пар материнских глаз. Понимал это Юсуф Дилкушод и плакал от жалкой тщетности своих помыслов и страшной неотвратимости случившейся беды, как было это в последний жизненный миг Саодат, когда, весь внутренне погасший и с оборванными струнами души, он долго и непонимающе стоял над безжизненным телом своей дорогой супруги.
Тогда он стоял над её завьюженным лицом – это внезапные снега смерти покрыли некогда цветущую долину жизни, и над ней разбились и погасли рассветы. Последний румянец лучистым снегирём, словно живая искра огня, возвратился к своему извечному домашнему очагу – к солнцу. Тогда он стоял над обесцвеченными и тусклыми, но прежде голубыми и нежными глазами. Глаза остыли, и с последним дыханием освобождённое небо вернулось к своей ипостаси.
Тогда он пил густое чёрное вино её волос, пытаясь согреться, в  своей осиротевшей вдруг и насквозь промёрзшей судьбе, как это бывало днями назад. Но вино волос было безжизненным и холодным, словно достали его из ледяных погребов небытия, - не будило оно кровь, не пьянило разум, не будоражило душу. И его сердце в то мгновенье затерялось одинокой слезой среди бледных, но прежде золотистых, телесных просторов вчера ещё любимой женщины, а ныне безжизненного трупа, у которого не было уже светлого лица, горячей груди и ласковых рук. И сердце Юсуфа в те роковые минуты тоже желало превратиться в кусочек льда, чтобы и в холодном царстве ночи не оставлять в одиночестве милую Саодат. Чтобы не спешила душа её сойти в страну теней и затеряться во множестве себе подобных, и счесть число всех теней способен лишь один Аллах.
Рядом плакал, копошился ребёнок, - красный мокрый комочек новой жизни – но потерянный Юсуф не слышал его в ту пору отчаяния и боли и не видел…
Так было тогда, так повторилось сейчас.
Юсуф Дилкушод плакал, чтобы утолить своё старое большое сердце, и верил, что в эту минуту в долине прольётся уже меньше невинной крови и слёз утраты. Он верил, что сам становится большим и молодым, живым и горячим сердцем, которое вмещает весь земной мир, да так, старикова сердца хватит на всех, и каждый получит равную долю.
Воистину сказано, Юсуф Дилкушод – щедрое открытое сердце! Велик Аллах, и велика его любовь к человеку!
Но вот однажды, в один из зимних вечеров – зима в горах наступает быстрее, чем гаснет спичка в долине, - и сама беда пришла в этот далёкий мирный кишлак.
«Бад бахта аз паси бадпахти», говорят таджики, «беда одна не ходит». Когда в долине падает камень, в горах сходит снежная лавина, и приходит беда, и вдоволь насыщается людьми. И каждый испытывает на себе её смертоносный яд. Но Иблис* украсил это дело в чужих мыслях, вложил острым и грязным ножом в чужие руки, и приходит ужасное дело чужими ногами, и разрушает домашний очаг и гасит светильник человеческой жизни.
Как сказал поэт: «День погас, и воздух стал тогда, как вихрь сизый. Как вихрь сизый стало всё, и с бахромой – предметы…»

                ***

Мой удивительный старик-рассказчик тут замолчал, отвернулся к окну и смахнул с лица невидимую слезу. И слеза рассыпалась, и брызнула искрами на обшарпанную и затёртую резину троллейбусного пола, как падучие звёзды. Зазвенели искры меж троллейбусных кресел, как золотые монеты.
Такова была печаль этого странного старого человека. Такова была стариковская мудрость.
Вдруг вздрогнул троллейбус, и остановился, будто наткнулся на неожиданное препятствие, и замерла машина большой и нескладной железной коробкой перед каплей рассвета, которую плеснула рука Аллаха, Великого и Милосердного, на серую палитру туманного утра. Как пред стремительным златогривым Рахшем замер троллейбус, как пред солнцегривым конём, восходящим в иссера-голубую высокую даль, пока ещё закрытую пеленой тумана, и туман стал рассеиваться перед натиском солнца.
Туман стал опадать и садиться на землю мелкими каплями росы, и уже можно было различать, где серые силуэты домов, что древними стенами стали выступать из сырой пелены веков. Можно было вздрогнуть от внезапного удара в окно корявой ветки придорожного дерева, что сказочным великаном неожиданно вышло из пустоты туманного мира. Можно было увидеть там, в высоте, среди взвешенной грязно-водянистой мути дырявый халат туманной мглы, наскоро наброшенный на голое тело просыпающегося неба.
Чудесный пассажир вскоре вынул лазуритовые чётки, и от них заструилась тёплая синь свободного чистого неба, в котором горячей лепёшкой катилось свежеиспечённое солнце. Стало светло и спокойно. Усталый свет салона, до этого тщётно пытавшийся пробить пелену утреннего тумана, казалось, облегчённо вздохнул и тихо скончался в этих мягких и нежных потоках.  Бесплотное тело его, воздушное и остывшее, покачиваясь лодочкой опавшего лепестка отцветшего цветка электрического света, скользнуло к нашим ногам и исчезло.
Тренькнул электрический сигнал, лёгкая дрожь пробежала по металлическим членам троллейбуса, и транспорт медленно неуверенно двинулся с места.
Ленивый зверь за окном, сложенный из клубов тумана, тревожно заворочался дымообразным и желеподобным телом и начал сутулиться и суживаться, редеть и распадаться, а отдельные клочья стали сворачиваться недовольной гусеницей мрака, которую ткнули жгучей иглой солнечного луча. Город же всё ещё стоял в оцепенении полубреда и был наполнен тоскливой белой мглой и гнилой сыростью слежавшихся прошлогодних листьев. И мнилось, что именно они виновны в рождении недавнего тумана, который вышел из их нутра гнилостным испарением опавших дней, явлений и событий.
Рядом кто-то вежливо прокашлялся, словно напоминая о себе, и я оторвался от окна. Серебристобородое лицо благородной старости удивительного пассажира пролилось на меня звенящим ключом солнечного света, покорило всё моё физическое и духовное существо, и я снова оказался во власти очарования прекрасного сердца, умытого росой нестареющих глаз.
Старик сказал мне тихо и мягко. Вернее, пропел свою просьбу плавным и гибким созвучием речи и движением мысли. Это воплотилось в словах и устремилось от сердца к сердцу:
«Позволь мне, о благодарный слушатель, во имя Аллаха и всего сущего на этой земле – великой, как Вселенная, и малой, как атом, - продолжить свою историю. Она написана не столько иглами в уголках внимательных глаз, сколько светлой рукой на белых страницах души, не тронутых растленными пороками пёстрого мира. Она служит не только назиданием, но и примером большой искренней и открытой бескорыстной любви.  И, как сказал один мудрец – да укрепит Аллах сподвижников его и увеличит мощь его достойных потомков и осенит их на веки веков сенью царства и могущества своего, а всё живое озарит справедливостью и милостью своей, - «если мир – во мне, а я – в мире, то вместе – истина!»
Сказал это удивительный старик, сотканный из тумана, солнечного света и небесной синевы, а слова его продолжали звучать в моей душе. Так вода, застыв на миг над пропастью, очертя головой падает вниз, разбивается в брызги об острые зубы скал. Так озеро ласкается и нежится, как очаровательная женщина, и дрожит  на солнце охватившей страсти обнажённой радугой натуры.
Нельзя было не согласиться дослушать удивительный рассказ удивительного старца от альфы изложения до омеги восприятия,  от алефа изложения до кафа согласности. И я обратился к нему всей сутью своей – стал его ушами, глазами и устами, оставив при себе своё – ум, сердце и душу. Как хум*, я был готов для хранения вина стариковой занимательной и необыкновенной истории.

                ***

«Нет мощи и силы, кроме Аллаха, нет мудрости и любви, кроме твоих слов, великий старец, и чистые страницы моей души… - начал я свою изысканную и красивую речь, под стать необыкновенному старику.
Как только первые слова сорвались с моего языка, старик только недовольно поморщился - будто хотел вкусить спелой хурмы, а баловник-случай подсунул ему недозрелый лимон.
Троллейбус снова судорожно дёрнулся, как загнанный конь, и остановился, и туман мокрыми разлапистыми листами снова стал налипать на окна троллейбусного салона.
«Помолчи, - сказал старик не то сердито, не то ласково, пряча улыбку в своей бороде, - не будь пустым горшком с трещиной, и простит Аллах твой длинный глупый язык. Ты меня не знаешь сегодня, а я не знал тебя вчера – ни к чему такие речи. Ведь я обыкновенен, и обыкновенней меня ещё нет на этой земле, - обыкновенен, как все предметы, что ты видишь вокруг себя, ибо я – свет многих и отражение в себе. – Подумал здесь старик, помолчал и после добавил: - Не сердись, поскольку сказано: «Кто сердится на мудреца, тот полагает глупость за отца!» И ещё, спутник моей беседы, послушай стих Абдуррахмана Джами – одного из последних цветков некогда пышного гулистана* восточной поэзии. Имеющий уши да услышит, имеющий разум да поразмыслит, так как прошли времена, а лицемеры остались: “Ханжа кривит в тупой улыбке рот, и взгляд его блуждает, как в тумане. Он человеком быть перестаёт и приближается по виду к обезьяне…”»
Старик умолк и отвернулся к окну, как бы давая понять, зачем разговаривать с человеком, готовым угождать и расстилаться достарханом радушия пред каждым незнакомым прохожим, не зная его, хоть и убелён тот сединами? А впрочем…
Мне же было досадно и обидно за собственную привычку – дурную наклонность моей души, - когда желал казаться лучше, чем был на самом деле, и бездумно стрелял по воробьям из… отбойного молотка. Мне кружила голову высокая спелая лоза завершённой и совершенной мудрости, а рядом не замечал собственной недозрелой кисти. Мне нравится поражать людей своими странностями, отвращать от себя любые попытки соучастия в моей судьбе со стороны критичного товарища, требовательной подруги или трезвого отца, привыкшего реально смотреть на вещи природы, людей и их предметы. И ещё по сей мне нравится день «в стороне от шума городского» сидеть в собственной скорлупе ещё не выведенного яйца, глазеть в грязное, засиженное мухами и тараканами, милое зеркало изрядного самомнения и самолюбования, принимая себя от скуки и тоскливого одиночества неоткрытым гением. Так было всегда, так случилось и ныне, стоило выслушать удивительного старика, и сейчас мне было больно и обидно, и стыдно вдвойне – пред моим чудесным незнакомцем и пред тем, кто «родом из Джама». 
В такие минуты мне хотелось сесть в лужу, но сегодня, тем более, в троллейбусе, не взирая на сырую погоду и туман, было чисто и сухо. Садиться в калошу мне не хотелось – боялся ошибиться размером, и калоша окажется, слишком мала или велика. Одним словом, уколовшись о розу чужой мудрости и проглотив горькую пилюлю собственного невежества, старался не падать духом и смотреть на мир широко открытыми глазами, как странник, в сапогах которого вылезли гвозди и впились в подошву путнику, когда он только начал своё путешествие. Только ему одному решать – решительно продолжить свой путь или малодушно вернуться назад.
Кратко говоря, на выдающегося деятеля культуры и литературы XV века, учёного-энциклопедиста и духовного наставника многочисленных учеников, поэта Джами, а вкупе с ним, на эфемерное создание, на преломление лучей  да игру воображения, в обличии благообразной старости, сидящей рядом со мной, я не сердился. Как можно?! Я медленно приходил в себя от потрясённого самолюбия. О, как мы порой страдаем от мелких обид, сказанных нам в лицо, или как мы радуемся, когда на чужие спины валим надуманные горы пошлости и ерунды, почитая себя за смелых и справедливых людей, последней инстанцией в походе за истиной. 
Продолжая философствовать, таким образом, я упрямо уставился в окно, будто ничего не случилось, будто моя натура не получала звонкий щелчок по носу, будто давно знаю этого занимательного старикана – ага, грамм обиды остался! – и ничего удивительного в нём не вижу, воплотись он  даже из моих бестолковых мыслей и разрозненных фантазий. А старик, не подавая вида, сидел на своём месте, добродушно поглядывал в мою сторону, пытаясь уловить настроение своего соседа, и тонкими пальцами, будто десять каламов*, сдвигал лазуритовые зёрна по зелёному шёлковому шнурку, что представлялся гибким стеблем молодой пшеницы, утяжелённой словами молитвы.   
Туман за это время заметно поредел, и, будто трава на проталинах, уже явственно проступали дома, деревья, машины и люди. Последние вбегали в троллейбус, зябко ёжась, занимали свободные стылые места и с детской радостью смотрели в окна, где в синей луже опрокинутого неба вовсю уже распетушился желторотый воробей ещё тёплого солнца кануна октября, склёвывая на земле остатки тумана.
Наконец-то, пришёл – пришёл твой лекарь, мой милый город Душанбе, твой золотой чудотворец пришёл! Прогнал он туманного бестелесного зверя, который чуть было не пожрал твою бетонно-асфальтированную плоть. Излечил он твою душу и сердце, наполнил светом и теплом и покрыл твоё озябшее тело голубым покрывалом небес. Да хранит Аллах тебя, мой город Душанбе, оберегает твоих жителей от всевозможных бед и несчастий, и да будет так, по словам моим, омен!
Хоть и сказал когда-то Джами: «Не надевай покровов голубых…», и сказал это в «Книге мудрости Искандера», когда женщины его времени в знак скорби носили голубые одежды, но ты, мой добрый милый город, не спеши сбрасывать с себя голубую каабу, одежду, достойную каждого мужчины. Ведь голубой цвет – это не только цвет печали, но цвет радости и нежности. Это голубые глаза любимой, далёкого моря с белым пароходом мечты и нашей планеты, если стать к ней лицом на расстояние вытянутого горизонта.
С выздоровлением тебя, мой славный  город, - милый сердцу друг и уважаемый отец, верная подруга моей судьбы и любящая мать моей души. В свои преклонные годы ты смотришься ещё молодцом и - тьфу! тьфу! тьфу! – не берут тебя ни бытовые потрясения и неурядицы твоих жителей, не наши кризисы и социальные спады, и ты, по-прежнему, остаёшься нашим надёжным и прекрасным домом, где каждый может обрести поддержку и участие, кров и уют. Оставайся же, мой город мальчишек и девчонок, юношей и девушек, мужчин и женщин, отцов и матерей, уважаемых стариков и прекрасных старух, -  оставайся молодым и здоровым, живым и деятельным, как бы не катала нас по зелёному сукну жизни судьба-злодейка. Как бы не приходилось нам тихо плакать в кулак от бессилия и отчаяния, а порой - от подлости и равнодушия. Пусть мы грустно смотрим по сторонам, пытаясь понять, где мы оказались, и что с нами случилось, что будет с нами завтра и что станет с нашими  детьми. Пусть устало и неровно бьются наши сердца, пусть в тишине своих домов, в стороне от посторонних глаз, чтобы не было ни жалости, ни презрения, страдают наши души, ты, мой город, всегда оставайся бодрым и весёлым, непоседливым и мастеровым, родным и гостеприимным.
Да здравствует, пылкое солнце, влюблённое в жизнь, - пылкое солнце, огнём своей бескорыстной откровенной любви разбудившее досель дремавший мир. Слава Аллаху – слава Великому и Высокому, сотворившему нас и населившему людьми земли и страны! Да будет ныне и завтра, как было это вчера и раньше – пусть жизнь продолжается, и мы спешим за ней, радуясь и смеясь, плача и страдая!


                *** 


Было светло и чисто, легко и свободно, дышалось так счастливо и радостно, будто ты родился заново. Дышалось во всю грудь, как после весенней грозы, как после первого поцелуя и соприкосновения с любимой Женщиной, как после встречи с дорогим и очень близким человеком, которого не видел уж много лет и с которым связаны самые прекрасные мгновения твоей жизни.  Видя его перед собой и общаясь с ним, ты чувствуешь, как валится с плеч тяжёлая ноша ежедневных забот и тревог.
Я с некоторой опаской покосился на старика, твёрдо убеждённый, что именно он и вызвал к жизни всю эту красоту – и город, и людей, и  чистый солнечный зрачок в голубом глазном яблоке неба.
Мой загадочный сосед почувствовал этот опасливый взгляд испуганного человека и ласково, тепло улыбнулся – видимо, простил мой поспешный язык. Гибкими толчками изящных пальцев, перебирая лазуритовые зёрна своих чёток, он продолжил свою повесть под размеренный мелодичный перестук костяшек и добродушное урчание электрического двигателя одухотворённого троллейбуса. 


                ***


А случилось вот что.
Включили как-то под вечер телевизор, а там было изображено лицо пожилого мужчины, во весь экран. На лице мужчины - большие, огромные глаза, как два осколка мирного неба, разбитого о вздорную землю. Как две смертельно усталые птицы, глаза падали на землю боли и страданий. Птицы падали и просили о пощаде, а земля изготовилась для прыжка, как кошка, и с жадной нетерпеливостью поджидала свои жертвы. Глаза мужчины, как замутнённые осенними дождями родники, полные горя и отчаяния, взывали и молили: «О, милосердный Аллах, как больно мне! Где Вы, отец? Помогите мне кто-нибудь!!!»
Никто из гостей, сидевших в доме старика Дилкушода, не заметил, как Юсуф вдруг порывисто поднялся, стоило ему взглянуть на изображение лица мужчины. Как задрожал старик всем телом, будто одинокий сухой лист на промозглом зимнем ветру, и закрыл глаза рукой. Только одна заботливая и преданная собака - верный Рекс - была единственным свидетелем неведомого и невидимого, что вдруг объяли хозяина со всех сторон, изнутри и снаружи, потрясли его душу и разум, его волю, и повергли старика в уныние. Собака, привстав со своей лежанки, внимательно следила за каждым жестом, за каждым движением, за дыханием и самочувствием Дилкушода и своим коротким собачьим разумом понимала: случится беда! Умная собака!
«Азиз, сынок!» – вдруг закричал, не выдержал старый певец, давно забытым голосом боли, больше похожим на стон, чем на крик. Так Юсуф Дилкушод взывал к своей любимой и драгоценной жемчужине Саодат, когда она, вздохнув в последний раз, оставила ему долгожданного сына. Женщина, жена и мать молчала и была обездвижена, ребёнок плакал и копошился в её ногах, а мужчина, муж и отец, не замечая попервоначалу сына, безумно взывал к своей супруге, отошедшей в мир иной: «Саодат! Саодат! Саодат!» теперь боль утраты, спустя долгое время, вновь обрушилось на, казалось бы, забывшееся сердце старика, и человек закричал, но уже громче, больнее и страшнее, чем прежде, чем в тот далёкий день: «Сынок, я иду к тебе!»
Бобо Юсуф сделал шаг навстречу к лицу мужчины, полному невыносимой нечеловеческой боли, которое продолжал всё ещё изображать экран телевизора, будто «картинка зависла», качнулся, выпустил дутар из рук и упал могучим карагачом, срубленным жестоким топором судьбы, и смял под собой старый добрый инструмент.
Собака тут же бросилась к старику, схватила его за шиворот халата и стала трясти, чтобы привести хозяина в чувство. Но что она могла сделать? Рекс стоял над поверженным стариком и тихо жалобно скулил, словно сожалел о том, что он всего лишь жалкая божья тварь, а не человек. Тогда бы он поддержал Юсуфа и осторожно опустил на пол уставшую старость. Он бы принял на себя удар упавшего могуче тела. Но собачьи мысли опередил дутар. Но Аллах, Великий и Могучий, дал собаке всего четыре лапы и ни одной руки…
Дутар замер и затих под стариком. Треснул гриф, порвались струны, лопнул корпус, и всё это осталось лежать под рухнувшим человеком-деревом. Псина лежала рядом, подле хозяина, закрыв глаза передними лапами, чтобы никто не видел из людей, что и собаки умеют плакать. Они всё понимают и знают, только рассказать об этом не могут.
 Гости, бывшие в доме старика - мужчины, женщины и дети – бросились к упавшему старику, осторожно подняли его и нежнее, чем новорождённого ребёнка, положили его на мягкую тёплую курпачу* и заботливо накрыли густой шкурой медведя, который стал редкостью в горных краях. Женщины отослали мужчин, завозились над стариком, сняв халат и раздев его до нижнего белья. Согрели воду, сделали настой из горных трав, а мужчины принесли крепкое вино, способное поднять не только больного, но и мертвеца.
Было время, что ака-Юсуф пристрастился к охоте, но не надолго. Не считал он себя правым лишать кого-либо жизни по собственному капризу – не он даёт эту жизнь, не ему её отнимать.
А медведя, шкура которого с давних пор украшала скромное жилище Юсуфа, охотник убил в дни своей молодости. Повадился медведь таскать по овце из общинного стада и наводить страх на всех жителей кишлака. Попросили сельчане двадцатисемилетнего парня Юсуфа помочь их горю, и парень не смог отказать в их просьбе. Юсуф отстоял общинное стадо, всё-таки убил медведя, но горный зверь страшно помял молодого героя. Когда из кишлака пришли люди, то они испугались, увидев своего истерзанного избавителя от медвежьей напасти. Женщины сразу же стали оплакивать Юсуфа, причитая на все лады и сожалея, что парень покидает земной мир, так и не оставив после себя детей. Хмурые мужчины отправились в кишлак, чтобы там сладить погребальные носилки.                Только одна Саодат, милая девушка-сирота, красавица и мастерица на все руки, только она верила, что Юсуф оправится от страшных ран и поднимется на ноги, что станет он прежним крепким и статным парнем, и она готова дни и ночи смотреть за ним. Девушка упросила сельчан не торопиться с похоронами, и люди принесли смертельно раненного охотника в его дом, и девушка самоотверженно стала ухаживать за ним, как дочь, как сестра, как мать. И Саодат всё же поставила покалеченного человека на ноги – женские руки, душа и сердце порой совершают чудеса, пред которыми сам Аллах почтительно склоняет голову. Молодые полюбили друг друга, и Саодат стала женой охотника Юсуфа. С тех пор охотник перестал быть охотником.
Впрочем, давно это было, и не время сейчас вспоминать о былом. Так думал Юсуф Дилкушод, лёжа под медвежьей шкурой, когда очнулся, и сознание вернулось ему. Только ныли старые раны, и саднило сердце, будто и у него, как у дутара, лопнули от потрясения какие-то струны.
Вот что было с Юсуфом Дилкушодом.
Тем временем сельчане ушли в свои дома, видя, что старик стал отличать видимый мир от невидимого мира, и принесли всё то, чем были сами богаты. Мужчины – новый дутар и серу, чтобы прогнать злых духов, женщины – горячее молоко и мучную похлёбку на топленом масле с изюмом и орехами, с мелко-мелко накрошенным чесноком, и приправленную жгучим перцем. Люди говорили, напои этим снадобьем камень, и тот поднимется. Дети же принесли фрукты и виноград. Словом, каждый старался чем-то помочь своему самому близкому, дорогому и родному соплеменнику, уважаемому отцу и деду. Ведь Юсуф Дилкушод был другом детства стариков великодушного кишлака и добрым учителем их внуков.
Вот набилась вся кишлачная старость, вся кишлачная молодёжь в просторном доме Юсуфа Дилкушода, что стало тесно в доме. И сельчане заботливыми женскими руками, открытыми мужскими глазами, светлыми детскими сердцами окружили и одарили теплом и вниманием прекрасный цветок человеческой старости – дитя гор и земли, солнца и неба.
В этом мире всё движется по кругу и поднимается вверх, к своему совершенству, – круги с каждым оборотом становятся всё шире, по возрастающей линии, а предметы, явления и события – искреннее и откровеннее. Стрелки часов – по кругу циферблата. Люди – по кругу жизни. Вода – по круговороту в природе. Так и доброта – от сердца к сердцу, от души к душе, из открытых рук в открытые руки.
И сейчас по этой восходящей живой спирали, от малого витка к большему, катилось яблоко человеческой души. Яблоко было воплощением многих и многих сердец, знавших и любивших старика. И это яблоко поднималось к Садовнику вселенского сада, чтобы попросить того о милости к старику, о даровании ему здоровья и долгих лет жизни. А знало и любило Юсуфа Дилкушода всё живое и неживое население дивного и славного кишлака Рубоб – от запечного сверчка до старого орешника и страшного пугала, от недавнего младенца до самого древнего старика. Любили Юсуфа как замечательного и непревзойдённого мастера своего дела, как ненавязчивого мудреца и наставника.
Да хранит Аллах этого человека и продлевает его дни на земле, даёт ему силу и радость бытия, омен!


Рецензии