Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Страна мрака

Заякин Б. Н.

                Историческая повесть.
               
                “Страна мрака”.

                1

Ушкуйники это речные разбойники новгородского происхождения. Ушкуйник произошло от слова “ушкуй”, то есть древнерусская вёсельная лодка, или северный медведь, явление чисто русское, объединяющее в себе разбойное начало, демократизм устройства ватаг и стремление к познанию далёких окраин.
Однажды к московскому князю Дмитрию Ивановичу был отправлен посол ордынский, который гневно заявил, что пришли с Руси дружины на лодьях, города ордынские грабят, жгут, невольников-христиан освобождают, ордынцев изводят, на великом волжском пути, основной торговой коммуникации Золотой Орды, нападают на купеческие суда.
- Настала пора князю московскому покарать дерзких мужиков новгородских, - заключил ордынский посол.
Князь незамедлительно отправил в Новгород гонца с грозной грамотой:
- Пошто ходили на Волгу, гостей грабили?
Как у нас принято до сих пор, новгородцы ответили отпиской:
- Ходили люди молодые на Волгу без нашего слова, но твоих, князь, гостей-купцов не грабили, били только бусурман, и ты нелюбое отложи от нас.
Впервые о походах ушкуйников упоминается в летописях за 1320 год. А потом, уже во княжение Ивана Калиты, в 1360 году, они взяли штурмом город Жукотин, неподалёку от современного Чистополя на Каме, перебили множество ордынцев, взяли богатую добычу.
Ордынский хан приказал русским князьям примерно наказать разбойников, но они не смогли этого сделать, ватаги скрылись в северных лесах.
Спустя два года бояре отмечали, что воровские казаки и голь перекатная, возглавляемые воровскими атаманами-воеводами, двинулись из Новгороду на Обь, там разделились, часть их воевала на реке Оби до моря, а другая половина рати воевала в верховье Оби.
С северо-западной частью Сибири русские люди, так или иначе, были знакомы ещё с давних времён, задолго до похода Ермака в 1580 году. Новгородцы много раз собирали здесь дань с югоры, то есть вогуличей и остяков.
Новгородцы и показали путь в Югорскую землю Москве. Начальным сборным пунктом этого пути было устье реки Ижмы, откуда шли Печёрой вверх, дальше её притоком Шугром, затем переваливали через Камень, то есть Уральские горы, и оказывались в долинах рек Сыгвы и Сосьвы, в самом центре Югорской земли.
Все атаманы ушкуйников были начальниками выборными. При выборах атамана каждый ватажник волен был про атамана говорить всяко, но уж если его выбирали, то слово его было законом для всех.
У московских князей были основания не одобрять действий предприимчивых новгородцев. Но из песни слов не выкинешь и в 1375 году ушкуйники на 70 ушкуях явились под Костромою, принадлежащей московскому князю.
Навстречу вышел воевода Плещеев с 5 тысячами ратников. Предводитель ушкуйников разделил полторы тысячи своих молодцов - с одной частью вступил в бой с костромичами, другую отправил в засаду в лес.
Удар оттуда в тыл ратникам решил исход боя. Кострому взяли и основательно разграбили. Затем атаман ушёл вверх по Каме, вернулся на Волгу и пошёл на Сарай.
Удача сначала сопутствовала ушкуйникам, но когда ватага ушкуйников достигла устья Волги, наместник Астрахани дал ушкуйникам богатые дары и пригласил на пир, где и перебил потерявших бдительность ушкуйников.
Интересно, что в летописях ни разу не упоминается о поражениях ушкуйников в открытых боях. Заметим, что они исправно били ордынцев задолго до кровопролитной сечи на поле Куликовом, да и после бивали, но в войско Донского не шли.
Дмитрий Донской разгромил ордынское сборное войско, куда входили даже генуэзцы. Но Орда не смирилась с этой победой русских, и уже в 1382 году хан Тохтамыш пошёл на Москву и сжег ее.
Всё руководство, в том числе и князь Дмитрий Иванович, под разными предлогами покинуло Москву. Защищали город жители, возглавляемые князем Остеем.
Однако противник хитростью, с помощью предателей нижегородцев братьев жены Донского, овладел Москвою и разграбил её. Ушкуйники в это время продолжали тревожить тылы Золотой Орды.
Конечно, их отряды не могли нанести решительного поражения золотоордынцам - слишком уж несоизмеримы были силы сторон. Однако урон экономике, военному могуществу и престижу Орды они нанесли немалый.

                2

В покои новгородского боярина Толстова привели человека с желтым лицом, в  одежде  из кишок моржа и белых шкурок маленьких тюленей. Он был худ и слаб, только глаза цвета спелой сливы были горячи и полны жизни.
Близ конца земли, где вливается Двина в  море Мрака,  в  жилище бедного охотника-помора нашли его боярские люди, ходившие за данью. И узнали в нем Идильку-татарина.
Много весен назад приплыл непутевый купец с южными  горячими  глазами на датской крутобокой лодье. И прижился в Новгороде, как свой.  Бывало, что надолго исчезал.
И опять возвращался  то  в  пышной  свите  булгарских послов, разодетый в красные мягкие сапожки и длиннополый плащ из  лилового бархата, то стриженный под  гречанина,  в  одной  нательной  рубашонке,  с острыми от худобы коленками и локтями.
Торговал всякой  всячиной,  наживал казну и снова становился гол.      Однажды ушел с вольными ушкуйниками на четырех лодьях по  хмурой  Онеге. Мыслили ушкуйники плыть Полунощным морем дальше Печоры и Каменного  пояса, где не был никто из людей.
Ушли и не стало от них вестей. Боярин указал принести для хворого подушки и всю  ночь  распрашивал  его  о виденном. В покоях застоялся запах зимы и пересохшего мха. Чадили свечи,  и  на стенах колыхались тени.
Сказал боярину непутевый торгаш:
- Телу надобна пища, чтобы сохранить силу, нужна пища  глазам,  чтобы хранили они огонь жизни и не стали злыми и тусклыми, как у запечной  мыши. Я прожил десять жизней и все, что видел и знаю, уснет со мной. Только одно я скажу тебе - чего не может вместить мое сердце,  изведавшее  сверх  меры ужасное и смешное.
Татарин прикрыл рукою воспаленные  веки.  Он  лежал  на  скамье  на подушках и шумно, со стоном, дышал.
- Слушай, боярин, слушай. В море Сумрака, прозванном греками Медвежьим, когда ветер разорвал на тряпки наши паруса, вспыхнул над нами цветной небесный  огонь  и  пошли  к берегу льды высотой в три терема.  Наша  ладья  дольше  других  уходила  в разводья, пока ей не раздавило корму. Я один добрался до берега. Я шел по земле, где много  воды,  а  белый мох густ и плотен, как зимняя шкура зверя. С головы моей  ушли  волосы,  а зубы я выплюнул, словно скорлупки лесного ореха. Я добрался до  Каменного пояса. Как? Всюду на земле живут люди и они  примут  тебя,  если  не  тень меча, а протянутую руку увидят перед своей  дверью.  Они  посадят  тебя  к очагу и дадут тебе строганые кусочки мороженой рыбы и горячее мясо оленя - все, что едят сами.
- Слушай, боярин, слушай. Я был там, где не ступала  нога  чужеземца, на горе, похожей на уши  крутолобой  рыси,  где  скалы  изрисованы  темной охрой. У тебя бы  лопнули  там  глаза  от  жадности  и  высохла  кровь  от бессилия. Ты бы остался лежать там скелетом вместе с костями белых коней и сохатых, которых угры по обычаю принесли в жертву своему богу. В пещере, где воют камни при звуке голоса, я видел безносую статую из желтого золота с монетами  вместо  глаз. 
- Она  была  обвешана  серебряными ожерельями и поясами, как нищий лохмотьями. Ты не знаешь, боярин, это было серебро моих предков.  Много  серебра. Курганы блюд и кубков с начеканенными лицами восточных царей,  с  грозными фигурами зверей и грифонов. Курганы монет и украшений, смешанные с  землей и костями белых коней и сохатых, принесенных в жертву югорскому богу.
- Я гладил шершавыми пальцами позолоченную чашу - с нее смотрели  глаза парфянского царя. Он жил в столетье,  с  которого  считают  новое время христиане. И, может быть, он пил из этой чаши солнечное вино. Я плакал. Ты не поймешь этого, боярин. Я плакал потому, что  искусные изделия моих  предков,  мастеров  Бухары, Самарканда и Хорасана,  были  свалены  у  ног  чужого безносого бога с монетами вместо глаз. Этого не могло вынести мое сердце.      
- Вы, новгородцы, ведете счет дней от Гостомысла и не знаете, что  было прежде вас.  Было на Востоке в начале новых  столетий  могучее  царство  на  месте старой Парфии. Правили им персы, прозванные сасанидами. Если бы на их пир пришел весь Новгород - все равно гости ели  и  пили бы только из драгоценной посуды. Но явился среди  арабов  человек  по  имени  Магомет  и  его  назвали пророком.
- Он сказал: “Рай находится под тенью мечей”. И арабы подняли  меч войны. Великой кровью заставили весь Восток  склониться  под  их  знамя  и принять новую веру - ислам. Держать в доме вещь, на которой  был  нарисован  человек  или  зверь, стало равным идолопоклонству.
- И тогда густо потекло  серебро  старой  бухарской чеканки  во  все дальние земли - на Волгу к хазарам, на Каму к булгарам и еще дальше  -  по Серебряной реке Нуркат-Вятка на Каменный пояс. В страну, где  белки идут дождем, а соболя скачут черной метелью. Потекло в обмен на драгоценные шкурки соболя,  бобра  и  рыси.  Югра, почитавшая светлый  металл  больше  собственной  жизни,  платила  за  него меховыми горами, не зная, что за серебро платят золотом.
- И никто не ведает, какие сокровища моих предков скопились у Каменного пояса. Я так говорю тебе, боярин, потому, что мне больно знать  это.  Больно знать, что труды мастеров Бухары и Самарканда служат чужому богу.
- Нет, я ничего не взял у безносой статуи. Я тихо  ушел  в  тайгу.  Ибо чужеземец, увидевший ее лицо, не  должен  оставаться  живым.  Таков  закон Югры. Для тебя богатство - то, что ты держишь в руках. Для меня -  то,  что узнали глаза и уши.
- Но не все может вместить сердце. Ты, боярин, похож сейчас на голодную росомаху. Готов грызть  меня  за то, что я видел это. Ты пойдешь на Югру и разграбишь гору, похожую на  уши крутолобой рыси. Но мне теперь все равно. Я  рассказал  тебе  то,  что  не могло вместить мое сердце, пресыщенное смешным и жестоким.
Непутевый торгаш Идиль-татарин не вышел из  боярских  покоев. Челядинцы шептались, будто отойти в другой мир он поспешил. Боярин поставил в божнице свечу за упокой иноверца. На  всякий случай. И велел призвать к себе холопа своего Варавву.


                3

Непутевому Фому, сыну хромого Векши, попала вожжа под хвост. Потому ли, что остался не у  дел  и  был  искупан  в  луже  веселой  новгородской вольницей. Или другая на то причина.
Потребовал он у жены квасу и выплеснул его в цветок, швырнул  сапогом в кота, дремавшего на лежанке и остриг пол бороды, смотрясь  в  начищенный медный поднос.
- Опять приключилось  что?  -  робко  спросила  Фекла. 
У  нее  было добренькое лицо в морщинах с родинкой на кончике носа.      Фома погладил себя  по  животу,  вдруг  хлопнул  по  нему  ладонью  и захохотал:
- Глянь, отъелся. Расперло, как надутую лягву. А рожа, смотри, рожа какая. Словно  клюквенным  соком  налита.  Надави  -  и  брызнет.  Хоть  в посадники с такой рожей просись.
Он хохотал долго и без удержу, охлопывал себя, будто взбивая пыль.      Потом вздохнул, как при боли, и пробасил:
- Помнишь, как выкрал тебя  из  батиной  лодьи?  Ни  единая  души  не заметила.
- Опять уйдешь? - Устало спросила Фекла.
Она ссутулилась и бессильно опустила руки. Было сумрачно в доме. Пахло резкой свежестью после грозы. По молодости гулял Фома на Ладоге с разбойным станом, потрошил купцов проезжих. 
Был  он  тогда  худощав  и   смугл,   носил   в   ухе   золотую серьгу-полумесяц. Привел однажды в стан перепуганную девицу с родинкой  на кончике носа. И венчался с ней под волчий вой и шум сосновый.
А после торговал товарами скупого тестюшки в разных землях,  пока  не проторговался. Стал сотником  и  хаживал  в  воеводской  дружине  на  Чудь белоглазую, в Емь и Карелу.
А Фекла только и знала, что готовить его в  дорогу  да  тосковать  в одиночку долгие зимы. На склоне лет пришел было в дом покой. Проворовался настоятель церкви Параскевы-Пятницы в Дровяном конце отец Евсей.
Ремесленный люд и  купцы растаскали его двор по бревнышку, а самого завязали в мешок и оставили  на колокольне. И на вече назвали новым настоятелем Фому -  он  и  в  грамоте искусен, и на руку почище.
Фома облачил тучное тело в рясу и принял сан. Прихожане  сначала  над ним  похохатывали.  Потом  терпели.  Кому  придется  по  нраву,  если   на проповедях у  него  пересмешки  вместо  благолепия  и  торжественности. 
А исповедовать взялся он так, будто дознание вел: все расскажи - что, почему, и как. И лопнуло  терпение  у  прихожан,  когда  однажды  во  время  крестин приковылял в церковь молодой медведь в красной рубахе, сел перед Фомой  у царских врат и стал отчаянно вычесывать за  ухом. 
Медведя  Фома  купил  у проезжего скомороха прошлым летом.      Крику и визгу было в церкви. Успел отец Фома затащить мишку в  алтарь и удрать с ним в окно.
Медведь убежал, а Фому изловили. Слегка намяли бока, искупали в луже и прогнали с миром. Остался он при сане и без прихода. Затосковал.
- Чуешь? - спросил он Феклу. - Плесенью в доме пахнет.
И втянул воздух широкими ноздрями.
- Окстись, все двери настежь.
- А я говорю - пахнет.
- Пахнет, - согласилась супруга. - Что  в  путь  готовить?  И куда?
- Не спеши, - отстранил ее Фома, маленькую, сутулую, печальную.
И на мохнатом белогривом  коньке  уехал  к  Купцову  полю.  Ветры нюхать. За крутым порогом на стремнине Волхова стоят в два ряда  крутобокие лодьи с выгнутыми носами и осевшей кормой. Скалятся  сверху  на  воду безглазые звериные пасти на длинных шеях. Все, как в песне поется.
На берегу костры, толчея, разноязыкое веселье. Фома расправил плечи и запрокинул голову. Неподвижен и чист воздух. Прозрачны зеленоватые струи Волхова и  небо вдали цвета прозрачной зелени.
Фома идет по сырому песку от ладьи к ладье, втягивает воздух широкими ноздрями, морщится, или с наслаждением чмокает, прикрыв глаза.      К тонким запахам воды, сырых камней  и  дыма  примешались  неуловимые ароматы имбиря и корицы, нездешних плодов и пряностей. 
Пахнет  застоялыми трюмами, мокрой солью и задремавшими в мачтах дальними ветрами.  Просторен мир и непонятен. Осела на один бок облезлая лодья на мелководье.
Струи лижут зеленую морскую накипь на днище. Воткнулись в  песок  весла  и  на  щегле  свисают оборванные снасти и тряпки паруса. На брусе борта спит  человек  с  бритой головой, свесив за борт босую ногу.
Фома щелкнул по борту камешком. Крикнул бритому:
- Откуда?
Тот поднял голову, сплюнул и не то обругал, не то ответил. Хорошо Фоме. Человека гонит в дорогу мечта. Или беда. Или леший его  знает  что, а ноги должны ходить, а глаза видеть.

                4

Велик и славен город на Ильмень-озере. На торжище под Горой  -  даже слепой прозреет и растеряет глаза в тысячеголосой  толчее,  где  меняют венгерских иноходцев на греческий бархат, где немчин сыплет арабское золото за многопудовую булгарскую медь, где целуются и дерутся, и  пестрят перед взором лохмотья и золото.
Горы товаров. Серебристые соболи и  бобры, не имеющие цены на Востоке и Западе, клыки  моржа,  чистые,  как  слоновый бивень, воск, янтарь, кожи, злобные северные кречеты, нежные осетры -  вот оно, богатство Новгорода.
Велики владенья Новгорода - от Балтийских берегов до Каменного  пояса его чети и поселения. Чудь белоглазая и Карела, Емь и Самоядь, что живет у моря и  боится  воды,  Великая  Пермь,  что  не  умеет  делать  железа,  и загадочная Югра - страна мрака, все данники Новгорода.
Но только слабый принесет дань своею волей, да еще и поклонится.      О богатствах строптивой Югры сказывают легенды.  Но  легче  в  Византию сходить, чем добраться до Каменного пояса. И никому не ведомо,  чем  будет потчевать Югра - лаской, или стрелами.
Шесть годов назад хаживала к  ним  новгородская  дружина.  Обожглась. Кому довелось вернуться, про такие  страхи  рассказывали,  что  не  каждый теперь снова идти отважится. Тогда же ушел вслед войску изгнанный  из  Новгорода  дядька  Фомы  - Ревзя, прозванный Немым.
Больше одного слова за день от него никто не слыхивал. Коли осерчает, мазнет кулаком обидчика по скуле, сплюнет  и  уйдет,  пока  тот  на  земле барахтается. Побитый только утрется, но шум поднимать  не  станет. 
Потому что ходила за Ревзей слава человека справедливого, зазря не ударит. Однажды на торжище уложил он купца, менявшего гнилые кожи. И кожи его изорвал.
Купец еле оправился, заикаться стал. И призвал Ревзю на суд  за обиду и за то, что он подстрекал якобы чернь на грабеж и смуту. Такого навета Ревзя стерпеть не смог.
Перед  долгополыми  боярами  и посадником еще раз ударил наветчика,  да  так,  что  из  того  торгашеская душонка вытекла прочь. И ушел из города с тремя  такими  же  несловоохотливыми  сынами,  куда глаза глядят, куда ноги несут.
Вернувшийся из Югры дружинник сказывал Фоме, будто бы видывал  сынов Ревзиных за Великим Волоком, в междуречьи Печоры  и  Вычегды.  Батю  они схоронили и поставили в том месте избенку.
Тогда же выменял у дружинника Фома  выцарапанный  на  бересте  чертеж путей через Пермь Великую на  Каменный  пояс.  Клялся  дружинник,  будто другого такого чертежа нету, что по нему  еще  век  назад  ушкуйная ватага хаживала на Печору через леса, пропасти и снега.
Снаряжал  новгородский  воевода  Толстой  дружину.  В дальние земли, на Югру. Сговорился Фома с пузатым воеводой, что  сам  поведет  его  разбойное войско.
Давал воевода Фоме коней и все, что  надобно  для  войска  в  двести топоров, за это требовал три десятины добычи. Фома помолодел. Скинул рясу и вдел в ухо золотую серьгу-полумесяц,  с которой гуливал в атаманах в давние годы.
Осень. Купаются в канавах потяжелевшие гусята.  На  кожевенной  улице колышется парок над колодцем долбленного из  сосен  водопровода  и  воняет кислыми кожами.
Едет на своем медведе верхом захмелевший Фома, без шапки,  с  золотой серьгой в ухе. У медведя бубенцы на шее, красная рубаха понизу  иссечена  в ленты. За Фомой с посвистом и приплясом бегут ребятишки и зеваки.
- Эй, люди честные, силачи записные, кому охота о мишкины  бока  руки почесать?
Выехал было  из  низких  ворот  мужичонка  на  лошади.  Конь  захрипел, попятился и понес седока во весь опор через огороды. У ворот жмется детинушка в косую сажень  ростом. 
Он  с  котомкой,  в лаптях и порванной до пояса полинялой рубахе. Фома подвел к нему зверя и вдруг испуганно крикнул:
- Боярин.
Топтыгин присел и закланялся, жалостливо постанывая. Детина почесал волосатую грудь и отошел.
- Не уважают мишеньку, - погладил Фома зверя. - Обидели мишеньку.
Медведь облизнулся розовым языком, скосил маленький глаз и  пошел  на детину, позвякивая бубенцами. Детина попятился.
- Отгони зверя. Зашибу ненароком.
Ударил мишку ладонью в нос.  Тот  отскочил,  взревел  и  двинулся  на обидчика. Улюлюкали и хохотали молодцы и зеваки, приплясывая от потехи.  Детину и зверя прижали к забору. Тот сдавил медведю лапы и крикнул:
- Убери, зашибу.
И вдруг выломил из забора слегу. Перехватил его  руку  Фома,  крикнул косолапому:
- Умри.
Медведь снопом повалился ему под  ноги.  Детина  шумно  сопел,  серые глаза были злыми.
- Зовут как?
- Емеля. Почто зверем травишь?
- Пойдешь ко мне в дружину?
Детина  подумал.  Поднял  с  тропки  оброненную   кем-то   берестяную грамотку. Прочел по слогам: “Писец писал,  совсем  дурак,  кто  читал”.
Отбросил в сердцах. Мрачно ответил, поглядывая на золотую серьгу:
- Не пойду. Пусти.
- Беглый? - прищурился Фома.
Детина вздрогнул, ссутулился и замахнулся:
- Иди ты.
У него были воспаленные затуманенные глаза голодного человека.      Любопытные уже запрудили улицу,  задние  тянули  шеи  и  напирали  на спины, не зная в чем дело. К Фоме протолкался Варавва, дворовый человек боярина Толстого.
- Атаман, - снял он шапчонку. - Меня на звере испробуй.
Был Варавва невысок ростом, но кряжист и  крепок,  как  старый  дубовый пень. У него были длинные не по росту руки, одной  левой  он  мог  подкову согнуть. Был он зол на весь белый свет за свои злосчастия.


                5

Промышлял он прежде ремеслом: вил тонкую скань, нанизывая  на  нее мелкие бусины, стекляшки, речной жемчуг и сбывал невзыскательным деревенским молодухам.
Но был в городе мор и голод. Пришел с ладожской стороны волхв и  звал зорить боярские дворы. Гуляли пожары, на улицах оставались несхороненные тела. И никто не хотел смотреть на дешевые Вараввины безделушки.
Тогда и разорился Варавва в чистую и  продался  Толстому  в  закупы.  А на боярский двор только ступи - вмиг окажешься в холопах.  И  не  выйдешь  из кабалы.
Утром призвал к себе Толстой Варавву и  сказал,  чтобы  тот шел  на  Югру  с атаманом Фомой.
- Вперед вместе, а назад один. Уразумел?
- Уразумел, - ответил Варавва, и кровь отхлынула от лица.
- Путь примечай, потом меня с войском поведешь. В атаманы выйдешь.
Нетороплив боярин Толстой. Хватка у него медленная  и  мертвая.  Не бросится он в неведомую даль сломя голову. 
Он  подождет,  подготовится  и нагрянет с крепкой дружиной в гости к золотому безносому богу. А пока ждать. Посулил боярин Варавве почет и волю. И добавил, ласково улыбаясь:
- Пришли-ка на двор бабу  с  отроком.  Пусть  пока  глину  месят  при холопской гончарне.
У Вараввы перехватило дыхание.
- Помилосердствуй, батюшка.
Прищуренный глаз боярина был желт и холоден.
- Пшел.
Есть ли что на свете страшнее неволи? Десятый годочек сыну Вараввы. Болезненный он, несмелый. Выпрашивает на бойне бычьи рога и режет из  них что надумает. Искусно точит зверюшек тонкими ножичками. Чистенько. Днями вырезал гребень с дерущимися конями  - каждый волосок проточил на гривах.
Не потрогал Варавва радости в жизни. Так хоть сыну ее узнать бы.      Рви себе лицо, бейся о землю, кричи - ничто не поможет. Будет  сын с матерью месить стылую глину босыми ногами  на  морозе,  подливая  в  нее горячую воду.
Сперва потрескается кожа на икрах, а потом  засверлит  кости нестерпимой болью. Будь проклята кабала. Ногти в кровь издерет Варавва,  а  выкарабкается.
Должен вернуться он с ношей  мехов  и  серебра.  Поставит  свои  лабазы  в меховом ряду, заведет торги, и будут перед ним черные люди  шапки  ломать, как он ломает нонче перед Фомой.
К горлу подступила дурнота и мешала дышать. Будто ворочался  в  груди темный лохматый зверь. Говорят, очищается человек, изведав несчастия в полную  меру. 
Станет крепок и светел сердцем. Так ли? А если беда ему не по силам? Согнет она и сломит. Душу наполнит желчью, а взгляд -  отчаянием,  как  у  затравленной собачонки.
Медведь тянул Фоме лапу и звенел бубенцами, вымаливая сладостей, как последний попрошайка.
- Испробуй, - кивнул Варавве Фома. - Повалишь зверя наземь  -  даю  две куны серебром. Он одолеет - не взыщи, потешная порка.
- Ладно.
Бросил Варавва наземь  шапчонку,  обошел  зверя.  Тот  косил  глазом  и переступал за ним по кругу. Варавва нырнул ему под правую лапу и оказался сзади.
И повис на ушах  у зверя, упершись  коленом  в  горбатую  спину.  Мишка  взревел,  запрокинул голову. У Вараввы на шее надулись жилы. Всей силой рванул зверя на себя,  мишка оступился, шмякнулся и перекатился через голову.
Толпа ревела. Взбешенный медведь наступал на Варавву во весь свой  рост с налитыми кровью глазами. Варавва поднырнул  ему  к  животу  и  вцепился  в красную медвежью  рубаху,  провонявшую  прелой  шерстью.  Медведь  пытался схватить его короткими лапами и больно бил по плечам.
- Моя взяла, - хрипел Варавва. - Моя взяла.
- Его победа, - кричали в толпе. - Плати куны.
Фома отогнал зверя и взял его за цепь. Бросил, не  глядя,  Варавве серебро.
- Не надо, - сказал Варавва. - Возьми в свою дружину, пригожусь.
Он стоял, прижав к груди шапку. Глаза были скрыты тенью.

                6

Двести молодцов, крепких и широкогрудых,  отобрал  Фома  в  ушкуйное войско. Был тут Варавва - подневольный человек, Емеля, сын ведуна Хороса Охря,  черный,  будто  кащей,  воеводские  дружинники  и  вольные  люди, богатенькие и беспортошные.
Долог  путь.  Спешили  ушкуйники  достигнуть  до   ледостава   Устюга Великого, что стоит в устье Сухоны-реки на Двине. Были дожди. Затяжные  и  холодные.  Промокла  земля,  промокло  небо, промокла и задубела одежда.
Потом дохнуло морозом, а тучи стали синими и  тяжелыми.  Мокрый  снег слепил коням глаза. По утрам они резали ноги о молодой острый ледок, скользили и спотыкались.
Красив Север чистотой снегов, величественностью тайги. Высокие стволы кедров уходят в самое небо, цветет и головокружительно пахнет багульник, осенью болота краснеют от клюквы, а ягель - от брусники.

Грузный Фома похудел и подтянулся. Стал  сосредоточен  и  молчалив. Только иногда вдруг заболтает ногами на своем белогривом коне, засвищет разбойничьим посвистом и пустится вскачь по избитой дороге.
Остались позади Векшеньга и Тотьма - погосты новгородских доможирцев, собирающих дань с местных племен. Фома ехал впереди, сунув  шапку  за  пазуху. 
Был морозец и ветер. Запоздалые листья, желтые и пурпурные, летели на снег и под ноги коням.  У щеки Фомы покачивалась желтая серьга, похожая на жесткий осенний лист.
Варавву злила эта серьга. Легко дается Фоме жизнь. И он кичится  этим. Варавве бы это золото, он бы зажил. Варавва не знал, как бы он зажил,  но  при  одной  мысли  об  этом  сердце купалось в тепле.
Фома придержал коня и крикнул:
- Уговор таков: счастье  найдем  -  всем  по  доле  делить.  На  беду набредем - чур мне одному.
- И мою прихвати в придачу, беду-то, - мрачно откликнулся Емеля.
- Твою не возьму, - посерьезнев, ответил Фома.
- Почто?
- Прожорлива больно, не прокормить.
Захохотал и стал ловить листья в кулак. Войско растянулось по лесной тропе и шутку передавали  едущим  сзади, она катилась дальше и дальше, с добавлениями, пока не взорвалась визгливым смехом последнего ратника.
Медведь - настоящий хозяин тайги. Человека при встрече с ним парализует ужас при виде трёхметровой горы из шерсти и мускулов. В конце апреля медведи выходят из зимней спячки и покидают свои берлоги. Не найдя ничего съестного, исхудавший за зиму косолапый может напасть на человека.
Казалось бы, человек не может спокойно рассказывать и заново переживать такие дни, каким для Емели стал день встречи с медведем. С тех пор его лицо и тело покрывают глубокие шрамы.
Но он остался невозмутим. Он спокойно закатывает рукав палицы и показывает отметины на руке:
- Я схватил нож, засунул в пасть медведю и резал до тех пор, пока тот не убежал.
Емеля считает, что ему ещё повезло. Кости целы, глаза на месте, ничего не откушено, заражения не произошло. Правда, лицо обезображено так, что знакомые ушкуйники поначалу не узнавали.
По идее, в это время года отъевшиеся за лето косолапые готовятся ложиться в спячку и не должны быть особо агрессивными. Понятно, когда нападают голодные мишки, вылезшие из берлоги, или летом в период гона. Особо опасны больные и раненые медведи и самки, защищающие своё потомство.
Емеля сопел и смотрел на поникшие уши  коня.  Медлителен  он  умом  и телом и над ним посмеиваются все, кому не лень. Он покорно  сносит  обиды, разве что шлепнет пересмешника в сердцах по затылку. Только одно задевает до боли.
Он был всегда голоден.  Мальчишкой,  когда  дрался  с  братьями  из-за пыльной сухой корки, найденной под сундуком. Отроком, когда  княжий  тиун, исхлестав отца плетью по лицу, увел со двора коровенку, и они мололи тогда зерно с лебедой и липовым цветом.
Потом пас Емеля княжеских свиней и копал с ними сладкие корни медвежьего лука. Младший братишка был  слеп  и  Емеля приносил ему корни рогоза и медвежьего лука как лакомство.
Бежал Емеля от нужды в вольный Новгород. Но волен он не  для  тех,  у кого вся казна - порты да лапти. Пробивался случайными работами,  пока  не упал на дворе гончара.
Три дня не евши, нанялся колоть дрова. Исколол три поленницы и упал. На счастье, толстая повариха от доброго сердца стала потом подкармливать хозяйскими объедками.
Ему, Емеле, немного надо. Ему -  работу  и  пожрать  вдосталь.  Ежли вернется из Югры с мешком серебра и мехами обвешанный, купит  жареного  на вертеле барана. И серьгу, как у Фомы, в ухо повесит.
- О чем призадумался? - окликнул его Варавва.
Емеля сладко потянулся и сказал о серьге. Варавва выругался про себя. Недоумок. Его головой орехи колоть. Но Варавва неспроста присматривался  к  Емеле. 
Если  его  распалить, то осерчает и грозен будет во гневе. Не удержишь ничем. И к другим присматривается Варавва. Молчаливо, исподлобья. 

                7

Робеет Варавва перед Фомой. Тот  похож  на  одичавшего  жеребчика,  не знавшего хомута. Словно мир - веселая степь, где вволю корма и тепла.
- Ты на мальчишку похож, - сказал Фоме сын  ведуна  Хороса Охря, черный, будто кащей. - Говорят, к старости в детство впадают.
Фома расхохотался.
- Для мальчишки земля - сказка, и он  ищет  чудеса.  Что  же  в  этом плохого?
- Конечно, жеребчик, - подумал Варавва. - В мальчишестве все  жеребчики.
А как оденут хомут и впрягут в телегу, так  и  глаза  потускнеют,  вылезут ребра и подогнутся коленки. Будешь смотреть под ноги и дремать на ходу.  И сыну моему та же участь.
Ночевали в маленькой деревеньке на три двора. Фома с наслаждением вытянулся на печи, разморенный теплом. Задремал и проснулся оттого, что зудели  спина  и  руки. 
На  полу  вповалку  храпели ушкуйники. Фома зажег лучину. По  закопченной  стене  ползали  клопы.  Они вылезали из щелей, проворно бежали на  потолок  и  падали  оттуда  легкими капельками. Фома стал сшибать их щелчками и палить лучиной.
Потом изругался и вышел на  крыльцо.  Оно  было  скользким  от  инея. Столбы покосились, как покосилась и сама изба. На завалинке сидели  ведунов  сын  Охря,  Емеля  и  еще  несколько ушкуйников.
- Завсегда она сзади идет, - рассказывал Охря. - Почуешь вдруг, что в затылок дышит, обернулся - хвать. А ее уж нету, пусто в кулаке. Так  она и ходит.
- Кто? - спросил Фома.
- Беда. Есть маленькие беды, а есть главная. Мне бы вот ее  встретить и хребет заломить.
- Ты хоть видел ее в глаза?
- Нет. А вот скажи, рождается человек и есть у него руки и разум.  И каждый своим велик и с другим не схож. Только один родился сразу боярином, а другой лапотником.
- Так господь предрешил.
- А что он так предрешил? Сказывают, прежде все боги  жили  вместе  и ели из одной чашки. И наш Христос, и дедов Сварог, и  заморский  Аллах,  и все, какие есть. Перессорились они, споря, кому первым  быть,  и  ушли  со своими племенами в разные концы земли.  С  той  поры  и  затевают  племена вражду меж собой, потому что их боги в ссоре.
- Голова у тебя всякой всячины набита, - рассердился Фома.
- Это верно, набита, - согласился Охря.
Не то волнует Фому, не божьи споры. Манит его  мутная  лунная  даль, будто откроется за нею такое, о чем всю жизнь тосковал. А тоска  эта  хуже бессонницы.
Говорят, человек поймет, что есть родина, когда потеряет ее. Говорят, прозреет он и поймет, что есть жизнь, в последний  ее  миг.  Что  ищут  на земле люди? Что ищет он, Фома, сын хромого Векши?
- Явился однажды Господь перед  умирающим  с  голоду,  -  снова  стал рассказывать Охря. - Сказал, - Что ты хочешь? Проси - и я тебе дам.
- Дай хлеба, - сказал умирающий с голоду.
- Только хлеба? - удивился Господь Бог.  -  Проси  лучше  золота.  На золото ты купишь еды сколько хочешь.
- Дай золота, - сказал умирающий с голоду.
- Только золота? - спросил Господь. - Я могу дать тебе власть  и  все богатства твоих подданных будут твоими.
- Дай власть, - взмолился умирающий с голоду.
- Ты просишь только власти? - усмехнулся Господь. - Все  можно  взять силой, кроме любви. А любовь дороже всех сокровищ.
- Дай мне любовь, - запросил умирающий с голоду.
- Я могу дать тебе любовь, - сказал Господь.  -  Но  разве  только  в одной любви счастье?
- Дай мне счастье, - закричал умирающий. - И умер с голоду.
Охря вздохнул:
- Вот так.
Фома взял Охрю за плечо и заглянул в лицо.
- Правду говорят, что ты сын ведуна?
- Правду, - серьезно ответил Охря. - А про  правду  и  кривду  тоже есть такой сказ.
- Хватит, - остановил его Фома. - И вкусным  отравиться  можно.  Ежели без меры потчуют.
- Нет, - замотал головой Емеля. - От переедания еще никто не умирал.
А утром, когда собирались в путь, Емеля вдруг захохотал:
- Ему, недоумку, кроме хлеба, и  не  надо  ничего.  А  он,  вишь  ты, счастья захотел.
Пока добирались  до  Устюга  Великого,  маленького  городишки,  из-за которого шли раздоры у новгородцев с суздальским князем, пала зима.      Переснарядились по-зимнему. И  снова  студный  ветер  сушит  щеки,  а рубаха мокра от пота.
Падает медленный снег на черные огнища на местах ночевок,  падает  на широкий лыжный след, уходящий вверх по Вычегде. Кружится  над  истоптанным болотом, где волки рвут брошенную ушкуйниками голову  сохатого  и  хватают залитый  кровью  снег.
Над  землянкой  охотника-самоеда,  где   причитают женщины, потому что чужие люди на лыжах унесли с собой весь запас рыбы и мяса. Тайга.  Есть  ли ей конец на земле? Тишина и снег, расписанный следами зверюшек и птиц.
Чудится, что где-то в ее глубине,  за дремлющими елями откроется вдруг хрустальное царство мороза и лешего. В верховьях Вычегды, близ волоков к Печоре и Каме, стоит  почерневший домишко с изгородью.

                8

Видимо, это и  есть  Старый  погост.  Фома  еле сдержал себя, чтобы не побежать к нему во весь дух. Избенка была пуста, с заиндевелыми внутри стенами  и  запахом  гнили.
Столешницу выгрызли крысы, в углах бахрома тенет и копоти. А вокруг - ни следочка. Ушли от избы подальше, стали рубить шалаши и костры нодьи. Нарочно весело  и шумно, чтоб забыть запустенье и холод покинутого жилья.
Хлещет тишину топорный перестук.  Мягко  падают,  прошуршав,  снежные шапки  с  еловых  лап  и  долго  не  оседает  колючая  белая  пыль.  Мелко вздрагивают ветки. И вдруг тяжелое дерево, словно  выпрямившись  от  боли, замрет и рухнет со свистом, ломая мерзлые сучья.
Фома думает о ведуне Хоросе и его сыне. Вернулся  к  избенке,  постоял, сняв шапку, и поклонился ей, перекрестившись. Земля - мачеха. Куда ни беги - везде мачеха.
Вернулся к ушкуйникам  притихший,  будто  враз  осунулся  и  потемнел лицом. Емеля спросил:
- Ведь мы того охотника косоглазого, что повстречали, ограбили.  Все, как есть, унесли. Сгинут теперь его ребятишки. И он.
Емеля знал, что такое голод. Фома зло ответил:
- Ну, сгинут,  тебе  что  за  дело?  Мы  с  тобой  путь  прокладываем господину Великому Новгороду. Понял?
Варавва врубился топором в толстую пихту. Рубил с  остервенением,  ухая при ударах. За ворот набился снег и таял, стекая струйками по спине.      Кто-то подошел сзади. Варавва оглянулся - Фома. Тихо,  будто  в  шутку, сказал:
- Тяжелая у тебя рука, Варавва. Не доведись под нее попасть ненароком.
У Вараввы прошел по спине озноб. Стиснул  зубы  и  отвернулся.  Неужели чувствует Фома недоброе? Ночь шла белесая и теплая. Дым от костров стелился низко, как  полоса тумана, и щипал глаза.
- Правду говорят, что в Югре люди рогаты  и  с  песьими  головами?  И будто через дыру в скале торги ведут? - спросил Емеля.
- Дурной ты, - выругался Фома. -  Лучше  спи,  авось  морозец  совсем спадет.
- Почто?
- Храпу твоего не выносит: тает, как пар.
У костра прыснули.  Фома  не  смеялся.  Емеля  потер  лоб,  не  зная, обижаться или нет. Сказал:
- Напоперек спать не буду.
Ратники повалились со смеху. Емеля постоял, плюнул и отошел.      Ночью Варавва подполз к нему. Емеля лежал на  пихтовой  хвое,  забросив могучие руки за голову.
Белесая тьма колыхалась меж елей, выползала  из-под  хвои.  Лес  стал гуще  и  плотней  придвинулся  к  костру.  В  вершине  березки  запутались звездочки  и  беспомощно  подмигивали.  Из  темноты   доносились   шорохи. Казалось, кто-то осторожно бродит вокруг.
  - Уху, - по-страшному ухнуло в тайге. 
Емеля вздрогнул, прислушался.
- Леший.
- Он, - шепнул Варавва. - Заведет нас Фома в самые его лапы.
- Не должен, - недоверчиво протянул Емеля. Помолчал и добавил:
- Ну и жутко. Будто мы воры - в чужом терему хоронимся.
- Ух, - снова повторилось в тайге.
- Шубу просит. Спросить у Фомы да бросить ему шубу, лешему-то.
- Придумаешь, - вздохнул  Варавва.  -  И  так  косится  на  тебя  Фома. Говорит, лопаешь за четверых, а в работе не тароват. Посмешки про тебя  устраивает.
Варавва увидел, как сузились  глаза Емели,  как  заходили  желваки  на скулах.
- Не тороват, - ворчал Емеля, - да я силен.  -  Он  сжал  кулаки  и потряс ими.
- Ух, - совсем близко проухал голос.
Емеля поднялся - большой и грозный, постоял и взялся за топор.
- Я им покажу - не тароват. Самого лешего  за  шиворот  приволоку,  - вдруг выпалил он. - Все увидят. Эй, леший! На тебе шубу.
Тяжелыми шагами двинулся Емеля в белесую тьму. С рассветом веселилось все войско. Виданное ли  дело,  с  топором  на филина идти?
- Он тебя в зад не клюнул? - приставал Фома к Емеле.
Тот молчал и зло ворошил палкой в костре.
- Заело, - подумал Варавва и ухмыльнулся.
Потеряли ратники счет дням и неделям.  Истомились,  устали.  Распухли помороженные лица. Кончились сухари. Фома подбадривал:
- А у Югры соболей да серебра - хоть плотину крой. Глаза разбегаются.
Вел Фома людей по приметам на берестяном чертеже и старался держаться ближе к вершинам оврагов. Однажды, чем-то встревоженный, отошел  от  стоянки. 
Кто-то  лохматый метнулся к нему из-за ствола и облапил сзади. И рухнул, подмяв  под  себя. Огромный бурый медведь-шатун с рассеченной головой лежал на Фоме,  а  над ним стоял Варавва. Помог он Фоме выбраться из-под туши.
- Не шмякнул он тебя, атаман?
- Зашиб малость. Не забуду руки твоей, Варавва, - пикнуть зверю не дал. Век не забуду.
Сбежались ратники. Варавва отошел и принялся свежевать зверя. Фома тряхнул головой и подмигнул Емеле:
- Хочешь, мы тебя над Югрой князем посадим?
- Ни к чему, - огрызнулся Емеля.

                9

- И правда, ни к чему. Проешь все царство за один прием.
Емеля покраснел, губы его скривились.
- Не тароват, говоришь. Едой  попрекаешь?  -  Он  двинулся  вдруг  на Фому.
Тот улыбался. Емеля мрачно огляделся вокруг.
- Уйду.
Первый раз увидели воины этого добродушного детину в такой ярости.  И с чего? С шутки рассвирепел.
- Самое время не дать ему остыть, - смекнул Варавва, - самое время.
На стоянке, будто ненароком, он бросил ему:
- Замыслил что-то атаман. Ласков стал. Неспроста.
Емеля молчал. Варавва  не  знал,  с  чего  начать  разговор.  Вздохнул, потеребил бороду.
- Я бы на твоем месте не простил обиды, -  снова  начал  он.  -  Фома думает, что мы без него пропадем. Да не пропадем. Дорога теперь известная.
Емеля обхватил колени и сидел, не двигаясь.
- А что Фома супротив тебя? - пел Варавва. - А ничто. А тайга - она все укроет.
Емеля удивленно покосился на Варавву, поморгал светлыми ресницами.
- Ты это о чем?
- Тайга, говорю, все укроет.
- Укроет.
Емеля насупился, потер лоб грязной рукавицей. Спокойно спросил:
- Ты вроде бы про смертоубийство?
Варавва похолодел. Он увидел, как поджались  у  Емели  губы.  Непонятно устроена у него голова: вычудит такое, чего не ждешь.
- Какое смертоубийство? - заюлил  Варавва.  -  Перекрестись,  Емеля.  Я говорю,  тайга  -  она  страшная,  все  пропасть   можем.   Придумаешь   - смертоубийство. - И задом, задом попятился  от  Емели. 
Тот  провожал  его тяжелым, продолжительным взглядом.
- Пошто он мне про обиды  толкует?  -  соображал  Емеля.  -  Со  своей корыстью толкует? Тайга - она все укроет. Не добро у него на уме.
Трое ушкуйников ушли по следу лосиного стада и не вернулись. Ждали их день - и двинулись дальше. Пал мороз, обжигавший горло и легкие. Воздух шуршал при дыхании.
Под снегом и льдом  была  топь.  На  широких  сугробах-кочках  стояли чахлые промерзшие сосенки. По сосенке на каждой кочке. Молодой ратник, протаптывающий путь, взмахнул рукам и провалился  под снег.
Он барахтался в черной жиже,  она  дымилась  белым  густым  паром  и расползалась, съедая снег. Ушкуйники отступали. Ратнику бросили вывороченную сосенку.
Он не  мог  ухватиться  за  нее побелевшими пальцами,  вцепился  зубами.  Глаза  у  него  были  желтыми  и безумными. Он окунался в топь без крика. Вода подернулась ледником,  а  под  ним колыхались белые пузыри. Утоп.
Теплые ключи. Ушкуйники уходили от этого места торопливо,  не  чувствуя  усталости. Пока не пала ночь. А с нею пришел страх, от которого немели плечи, мутился разум.
На кочках горели маленькие костерки и люди  жались  друг  и  другу  - только бы не уснуть, только бы не уснуть. Варавву знобило. Он  сжался  в  комок,  чтобы  сохранить  тепло. 
Завел непутевый атаман. Никому не выйти из этой пустыни, нет ей конца. Так пусть сперва сам хлебнет черной водицы. Сейчас людям только шепни, взбудоражь их - разорвут Фому. Но Варавва медлил.
Слипались веки. Виделось ему, будто в сенокосный зной, разомлев  от  работы  и  жара, прилег он под копной у дороги. А сынок поднес к его  губам  жбан  с ледяным квасом.
У сына облупленный  от  загара  нос  и  широкие,  как  у матери, белые зубы. Он смеется, квас пахнет сухими  цветами  хмеля.  Варавва силится улыбнуться и не может. Лень и дремота растекаются по телу.
Повсюду были видны следы рыси. Рысь довольно крупный хищник весом от 8 до 17 килограмм с незначительно вытянутым туловищем на высоких прямых ногах. Это типичный обитатель северной тайги.
В России рысь распространена по всей тайге, её нет лишь на Камчатке. Предпочитает горные и равнинные хвойные леса с густым подлеском и буреломом.
Прекрасно лазает по деревьям, искусно затаивается, быстро бегает на короткие расстояния. Широкие, густо покрытые шерстью длинные лапы помогают ей бродить по рыхлому снегу.
Всё это, включая особенности питания, рысь ловит зайцев, боровую дичь, иных птиц, мелких зверьков, при случае даже лисиц и некрупных хищников, нападает на косуль, кабаргу, северных и пятнистых оленей, самок изюбрей, а особенно на их телят, позволяет рыси жить далеко на севере тайги, в зоне глубоких рыхлых снегов, где не могут обитать остальные кошачьи.
Рысь охотится в основном из засады и скрадом, преследует добычу лишь на коротком расстоянии. С деревьев не бросается и на человека не нападает.
Малыши в возрасте от двух до пяти месяцев появляются в мае. В воспитании рысят участвуют оба родителя. Рысята быстро растут и через 2-3 месяца переходят на мясную пищу, после чего начинают совершать более дальние переходы. Рысь может близко подходить к жилью человека.

В маленькой ямке сжались маленькие люди, а над ними  опрокинулось огромное звездное небо и тишина. Ужас и трепет проникали в сердце от  этой огромности мира и беспредельного холодного безмолвия. Следы рыси пугали их.
Фома запел молитву. Он был похож на ведуна, на  призрак  -  у  сиротливого  костерка,  с возведенными к небу руками. Ушкуйники,   охваченные   глубоким   чувством    торжественности    и одиночества, глухо повторяли его слова.
Они стояли на кочках  у  маленьких кострищ, закутанные до носов. Это была странная  молитва  -  христианскому богу и водяному, взявшим в жертву белозубого ратника,  звездам  и  смерти, безмолвию и далеким новгородским людишкам, спавшим в тепле.
Она была больше похожа на тоскливый стон, на немую песню. Фома сорвал голос. И тогда запел Охря, сын ведуна Хороса. Фома хрипло приказал собираться в путь.
Они будут идти и день, и ночь, пока не пройдут эту пустыню. Иначе - смерть. Беспредельным и синим было небо в холодных огоньках звезд.  И  густая краснота углей на кочках казалась холодной.
Войско уходило в темноту и холод. Через два дня, когда ушкуйники вышли  в  чистый  сосновый  бор,  Фома позволил большой отдых вконец измотанным людям.

                10

Фоме приснилось, будто пузатая, в его рост лягва вылезла из-под корня сосны и уставилась на него тусклыми, как влажные  камни,  глазами.  У  нее  были вывороченные губы и темный горб.
Она коснулась его  щеки  теплой  шершавой лапой. Фома стряхнул ее и открыл глаза. Громадная губастая морда склонилась над ним и шумно втягивала воздух. Широкий, как лопата, рот качнулся на фоне темного неба.
Фома на миг онемел. Вдруг стала жарко, а пол лопатками побежал озноб. Морда вскинулась вверх, и тень громадного зверя метнулась во тьму.  И будто еще тень человека исчезла за нею. 
Они  убегали,  ломясь  сквозь заросли, тяжело подминая снег. Фома вырвал из изголовья  топор  и  вцепился  в  рукоять  до  боли  в пальцах. Ему  показалось,  что  стоявший  над  ним  зверь  был  невероятно огромным.
Тускло горела нодья, постреливая искрами в снег. Тишина отдавалась в ушах тонким  звоном.  И  вдруг  застонал  кто-то, заухал и смолк, прислушиваясь. Осторожно пошел вокруг лагеря: хруст-хруст.
И снова тонкий и резкий свист метнулся из ночи. Казалось, что  свистят  со всех сторон. Ушкуйники сбились группами и не смели  дышать.  Были  напряжены,  как тетивы их луков. Вот он, настоящий леший.
Всю ночь хохотал и свистел леший. То  продирался  сквозь  чащобу,  то осторожно крался в мерцающем мраке. Кричал:
- Уходите.
С рассветом он ушел. Ушел торопливо, будто убегал. А может быть, и притаился. Разговаривали шепотом. Проснулся Емеля и не мог понять,  чем  встревожены  люди.  Настоящего лешего он проспал. Но ушкуйникам было не до смеха.
В тайгу уводили глубокие следы сохатого, а рядом шла  свежая  широкая лыжня. Словно охотник прошел за лосем.
- Вдвоем был с лешачихой, - сказал Варавва.
- А может, он сразу два облика может принять - звериный и  человечий, - шепотом ответил высокий ушкуйник, заросший бородой до глаз. - Руки, говорят, у него длинные, до пяток, и лохматые.
Ушкуйники роптали.
- Закружит.
- Здешний он, не наш.
- Из-за Емели осерчал, что с топором на него ходил.
- Ясное дело. Ежели крови лизнет  -  отступится. 
Емеля,  прижатый  к тонкой осинке,  непонимающе  моргал.  Лица  ушкуйников  были  красны,  они напирали, не поднимая глаз, будто хотели боднуть.
- Чаво вы, - хохотнул Емеля. - Я ж ничаво.
- Еще и ржет.
Варавва стоял позади Емели. На него  напирал  и  подталкивал  дядька  с заросшим до глаз лицом. Наплыл  на  глаза  красный  туман,  только  клочок белого меха, торчащий из прорванной на плече Емелиной шубы,  видел  Варавва.
Еще миг - и Варавва вцепится в этот клочок. Или  в  шею.  Не  сознавая,  что делает.
- Братцы, смотрите, кого я поймал?
Фома держал за уши зайца.  Тот  трепыхался  и  вращал  глазами.  Фома бросил зайца в толпу, зверек подпрыгнул чуть ли не до носа Емели, выскочил из-под чьих-то ног и метнулся под ель. Емеля вдруг остался один у  осинки. Ушкуйники прятали глаза, спешили убраться.
- Я вам покажу самосуд, - со  сдержанной  злостью  произнес  Фома.  - Слышите? Кто трусит - не держу. - И захохотал. - Рожа у тебя, Емеля, как у того зайчонка. Пойдем-ка мы теперь  вместе  к  лешему  в  гости  -  авось, горячих щей подаст.
Приказал Фома подать по два сухаря из тощих  котомок  и  оставить  на поваленном кедре. Двинулись по следам лешего. Лыжня шла по вершинам  овражков,  лосиный след иногда отходил.
Зверь останавливался у молодых осин и объедал побеги. Странный леший. Не слыхал Фома, чтобы лесной хозяин грыз осиновые ветки  и молодые побеги сосны.
Тайга молчала. Снег был искристым и голубоватым. Вдруг вышли на утоптанную лыжню.
- Наша лыжня, - сказал Фома.
Было видно и кострище, где они ночевали.
- Закружил, проклятый.
На лыжне стоял рыжебородый человек с голубыми глазами. Он  несмело двинулся навстречу и протянул руки. У него вздрагивали губы:
- Братцы, русичи.
Он обнял Емелю и заплакал, уткнувшись в его грудь. Емеля  попятился. Фома спросил:
- Кто ты?
Рыжебородый смотрел на него сияющими глазами и шептал:
- Свой, родные мужики, свой.
- Далеко до Югры?
В глазах рыжего метнулся испуг.
- Уходите, - мрачно потупился он. - Зачем грабить нищих.

                11

Есть на Вятке два поселения - Лесное и Вырино. Их  срубили  беглые из Суздальской Руси мужики. Из Лесного ушел рыжий Иван с женкой  искать обетованную землю.
С верховьев Камы спустились  они  до  быстрой  студеной реки, где начинались горы. Занедужила женка и померла. На  высоком  камне, откуда всюду видать, выдолбил Иван  могилу  и  поставил  желтый  смолистый крест. И сам тут остался.
Вепрь знал здесь каждую тропу, лощину, речку, рощу, бродил по падям и урочищам, рылся в земле, вслушивался и внюхивался в тайгу. Летом было хорошо, сытно, тепло.
Зимы он переживал с трудом, но все-таки переживал. Особенно трудной оказалась последняя зима. Она была седьмой в его жизни. От бескормицы он заметно отощал и ослаб, но едва сошел снег, как открылись прошлогодние желуди.
Земля прогрелась, и стало легко и удобно раскапывать коренья, да и трава, молодая, ярко-зеленая, сразу проклюнулась. Кабан целыми днями рылся в почве, и силы быстро возвращались к нему.
С самого раннего возраста он жил один. Иногда - бывало это в разное время года - примыкал к табуну соплеменников, кормился вместе с ними, порой даже развлекался, толкаясь и бегая, но привычка снова возвращала его к одиночеству.
И хотя дикие кабаны, все, которых он знал в округе, жили группами, объединившись в табуны - по пять, восемь, пятнадцать и даже более особей, Секач жил один.
В те короткие периоды - неделю или две, когда он присоединялся к сородичам, они с заметным почтением относились к нему. Даже секачи, что были постарше, уступали ему дорогу, - и самки, и самцы признавали его своим властелином.
Да и он, будучи с ними, всегда оказывал покровительство и защищал табун. Потому что был очень крупным и сильным. И это видели и понимали все. Даже враги. Не раз секач отгонял волков от табуна, а самого его, когда он бродяжничал, серые вообще сторонились.
Однажды нос к носу встретился он с медведем. Но и этот могучий хозяин сибирской тайги не решился напасть на секача, понимая, что схватка с таким огромным секачом опасна даже ему.
Но был у секача серьезный враг, о котором кабан не забывал никогда, - старый югорский охотник Тах, все лето проводивший в лесной избушке вместе со своим злым и крикливым псом.
На зиму человек покидал таежное жилье, и секач оставался один на один со стужей и голодом. Но ему и этих двух противников хватало с лихвой, чтобы измотать до предела. Весенние дни для него были избавлением и благодатью.
В тайгу пришел август, теплый, богатый созревающими ягодами и лесными плодами. Дикие яблоки, желуди, орехи, всевозможные травяные коренья - в лесу было много пищи.
В жаркие дни секач отлеживался возле мокрых болот на мягких, пушистых и сырых мхах. Иногда купался в болотных лужах, - он умел находить такие скопления воды с твердым грунтом и безошибочно определял и обходил опасную трясину.
Этот памятный день начался не очень жарко, с утра заморосил дождь, тучи затянули все небо, и легкий ветер принес в тайгу прохладу и избавление от назойливого гнуса, злых кровососущих мух и комаров.
Кабан неторопливо двигался по узкой звериной тропе, обходя широкую топь. Влажный грунт, истоптанный кабанами и оленями, там, где тропа опускалась в низины, превратился в коричневую кашицу, и копыта секача звучно чавкали.
Когда же тропа взбегала на бугорок, где земля, усыпанная хвоей, была сухой, ноги секача ступали мягко, и тогда он шел совершенно беззвучно. Но вот он остановился, настороженно приподняв и повернув крупную голову.
Его чувствительный пятачок чуть подрагивал, обросшие густой шерстью уши замерли, и короткий хвост, вытянувшись назад и немного вверх, застыл неподвижно.
Невдалеке лаяла собака. Кабан сразу узнал голос пса. Уже не раз ему приходилось удирать от этой привязчивой лайки, которая вела за собой по следу секача его давнего врага - охотника Таха.
Кабан бежал, ломая кусты, торопливо ударяя копытами в землю. Она то гудела от этих ударов, то, шурша, выбрасывалась из-под ног кабана серыми или черными комьями, или обрывками зеленого мха.
Он не просто убегал куда глаза глядят. Нет. У него было свое достаточно надежное убежище, пожалуй, недоступное его преследователю - человеку.
Кабан чувствовал, что собака и охотник ищут его, и он спешил, торопился туда, в густые, непроходимые заросли дикого боярышника. Увлеченное повизгивание пса, идущего по горячему следу зверя, звучало уже почти рядом, когда секач достиг своего убежища. Он все-таки успел.
Ползком пролез под широко разросшимися, густо переплетенными колючими ветвями и, пробравшись через широкую полосу жесткой, ощетинившейся длинными шипами преграды, оказался на открытой поляне, плотно окруженной зарослями боярышника.
Уже не первый раз секач скрывался здесь, и всегда охотник посылал к нему только собаку, пытаясь и надеясь выгнать зверя из-под защиты колючек на открытое, доступное охотнику место.
Человек тоже помнил этого кабана. Его раздражало, что зверь уже трижды еще в прошлом году уходил от него, прячась в колючих зарослях. Пролезть туда самому было нельзя.
То есть продраться ползком вообще-то можно было, но секач вполне мот встретить его своими страшными клыками при выходе из-под зарослей и, пожалуй, не дал бы и выстрелить из лука.
А рисковать собственной жизнью, пусть даже из-за самой желанной добычи, охотнику не хотелось. И он снова послал собаку. Его опытный и смелый охотничий пес, как ни странно, боялся кабана.
И дело было вовсе не в размерах зверя, хотя, конечно, кабан был огромен - не менее трех центнеров весом. Обычно упорный, вязкий, отчаянный кобель, он умел остановить лося, даже медведя не боялся и хватал зубами за зад, успевая вовремя отскочить.
Охотник слышал, как в прошлый раз в его злобном лае отчетливо звучали нотки страха. Человек не мог видеть того, что происходило за стеной зарослей, но по звуку и интонациям лая догадывался, что секач не стоит на месте и тем более не пятится от собаки.
Судя по всему, он все время нападал, нещадно гоняя пса, угрожая ему своими острыми, кривыми кинжалами-клыками и отбился и на этот раз. Тах с тоской возвращался с охоты.
И тут старый югорский охотник Тах увидел на березе медведя.  Достал тяжелую стрелу, но вдруг медведь заругался и затряс рыжей  бородой. Перед ним на суку шевелился, как живой гриб, рой диких пчел.      
Рыжий потряс над ними мокрым веником и стряхнул в мешок. Спрыгнул и заплясал под берегом. У него было  перекошенное  распухшее лицо и совсем заплыл один глаз. По рубахе ползали быстрые пчелы.
- Эй, - позвал он Таха. - Чего рот разинул?
Тах несмело подошел. Намотав на руку шапку, стал сбивать пчел.      Потом они хлебали у костра уху, смеялись  и  хлопали  друг  друга  по спине.      Рыжий умел делать железо и ткать из  крапивы  полотно,  ведал,  каким потом надо полить каменистую землю, чтобы стала рыхлой и родила  рожь. 
Он умел приучать диких пчел и вырубать богов из мягкой липы. Он поставил избу с крытым двором на лысой опушке и выменял у Таха двух собак на топор. Тах прищелкивал языком и  не  мог  нахвалиться  дружбой  с рыжим чужаком.
Шаманка Айшет, старуха с лицом сороки, сказала:
- Куда пришел один - придут и другие.
Старый Тах замахал на нее руками:
- Он сделал ручным лосенка и хочет пахать на  нем  землю,  когда  тот вырастет. Он научит нас делать железо и хлеб. Пусть он будет нашим другом.
Князек племени сказал:
- Пусть жжет сильный костер, если увидит пришельцев. И платит десятую часть от меда, хлеба, добычи.
Рыжий  Иван  выходил  на  скалу,  сидел  на   камне   возле   креста, разговаривал с могилой, смотрел туда, где засыпает солнце. Он  жал  своих. Пять весен и зим.
Много ли  человеку  надо?  Клочок  поля  и  баньку,  чтобы  пропарить уставшие кости, студеный ключ под горой и уверенность,  что  ты  сам  себе хозяин. А еще - живую душу рядом, ибо при одиночестве не узнаешь свободы.
Югорские охотники пугливы, как дети, и  подозрительны,  как  старухи. Поклоняются женщинам,  не  в  силах  постигнуть  тайну  рождения  ребенка, почитают серебро, луну и медведя  и  приносят  жертвы  рубленым  из  кедра идолам. Как дети.
Однажды  увидел  рыжий  Иван  далекие  костры  и  людей.   Это   было новгородское войско. Иван не зажег  сигнальный  костер.  Иван  ухал  лешим вокруг лагеря. А потом вышел навстречу.
- Земля здеся не мерена,  -  сказал  он  сгрудившимся  ушкуйникам.  - Вместях обживать станем. Югра, ежели к ней по-соседски, не тронет. На первый случай избенка есть у меня, баня.
Новгородцы слушали молча, у  каждого  есть  она  -  мужицкая  тяга  к вольной земле.
- А семьи как? А домы?
- Правда, что серебро Юрга лопатами гребет? - спросил Варавва.
- Про то не ведаю, - нахмурился Иван.
- Для чего ты все это рассказываешь? - прищурился Фома. - Чтоб  смуту в людях посеять? Кто тебя подослал?
- Никто не слал. Сам зову - оставайтесь добром, здесь воля.
- Ишь, - усмехнулся Фома. - Леший. Ведь это ты нас пугал?  Ночью.  Ты закружил, чтоб с дороги сбить?
- И верно, - насторожился Охря. - Вона сотоварищ его за елушником.
Над молодыми елочками покачивала рогами лосиная голова.      Ушкуйники много дней не ели мяса.
- Хрумка, беги.
Три стрелы впились в шею сохатого. Он захрипел, вскинувшись на  дыбы. В него вонзилось копье и еще несколько стрел. Кровь хлестнула  в  несколько широких струй.
Сохатый упал на  передние  ноги  и  выворотил  рогом  пень, бросился вперед, где только что  стояли  люди.  Иван  шел  ему  навстречу, бормоча:
- Хрумка, Хрумочка.
Сохатый смял его и отбросил копытом. Он  топтал  сумки  и  лыжи,  бил рогами в ели, на которых спасались новгородцы, метался и  хрипел,  поливая снег широкими полосами  крови.  Наконец,  встал  на  колени,  зашатался  и опрокинулся.

                12

Фома решил подняться на вершину ближайшей горы,  осмотреться.  С  ним увязался Варавва. На лысой плоской вершине снег был  плотен,  как  наст.  Он навис козырьком над пропастью.
Варавва глянул вниз  и  отшатнулся  -  далеко внизу, как темная травка, щетинился лес. Сорвись - и разобьешься не сразу. Фома стал близко от обрыва, придерживаясь за куст кедрового стланика.
Гудел ветер - здесь всегда гудит ветер. Внизу плыли лохматые, как дым облака. Они цеплялись за вершины кедров и, казалось,  что  гора  дымится. Солнце было очень ярким - слепило до боли в глазах, а проплывавшая тучка - неестественно синей.
- Вон югорские городища, - показал Фома.
Голубоватые горбы гор сливались с небом. Внизу, как дорога меж скал и леса, виляла река. Далеко на север, где черный лес становился синим,  были видны дымки.
Фома улыбался.
- Земли сколько.
Он снял лохматую собачью шапку, подставив ветру лицо.  Вырвал  серьгу из уха, медленно размахнулся и бросил  ее,  как  камешек,  в  солнце.  Она сверкнула над пропастью, и Варавва подался за ней. У него тряслись коленки.
- Ого-го, - хрипло кричал Фома и хохотал.
- Не пойму тебя, атаман, чудишь, - сказал Варавва.
- Тоскливо, если не чудить.
Варавва смотрел на спину Фомы и  чувствовал,  как  надуваются  на  шее жилы. Он  ненавидел  Фому  люто  и  страшно.  Баловень.  Варавва  ползет  к богатству, обтирает ногти. А  тот  швыряет  золотом  и  хохочет. Толкнуть сейчас. Да, самое время исполнить боярский наказ. Потными и тяжелыми стали руки.
- Вольно здесь, - сказал Фома.
- Вольно, - беззвучно шепнули посиневшие Вараввины губы.
Он вытянул руку и толкнул в широкую спину. Дрогнула  рука,  не  силен был толчок. Фома, качнувшись, шагнул вперед и упал на спину, вдавив локти в снег. Ноги висели над краем снежного карниза.
- Держись.
Скачками бежал к обрыву Емеля. Карниз хрустнул и разошелся  трещиной. Фома сильней вдавливал в него локти. Варавва отступал, не помня себя. Видел, как упал Емеля,  схватив  Фому за ворот. Карниз рухнул, и Фома повис над пропастью, но Емеля выволок из пропасти Фому.
Варавва бежал с горы, проваливаясь, падая, продираясь сквозь буреломы и заросли. Бежал, не зная, куда и зачем. Только бы дальше от своих, от Емели.
Он потерял шапку, разбил в кровь лицо. Опамятовался он у реки. Стал жадно хватать пригоршнями снег  и  есть. Потом упал на снег и застонал. Громко и отчаянно, как раненый зверь.
     На том берегу тоже кто-то громко простонал. Варавва замер. На другом берегу была серая, изъеденная трещинами скала. Тихо.
- Наваждение, - ругнулся Варавва.
- Ждение, - повторилось на том берегу.
Варавва торопливо и крадучись стал отходить от колдовского  места.  Он  уходил  к  Югорскому городищу. Крытый берестяной дом югорского князька с двумя  крохотными  оконцами стоял отдельно от других, на широкой площадке, окруженной рвом.
На Варавву бросились мохнатые лайки,  но  сопровождавшие  его  Югорские охотники отогнали палками злобных псов. У дома стояла старуха  с  круглыми глазами, закутанная в меха, - шаманка  Айшет. 
Она  обошла  Варавву  кругом, пристально осматривая, и приказала войти. В доме полутемно. На земляном полу выложен очаг из  серых  камней.  В нем тлеют уголья, из котла над очагом идет вкусный мясной парок. 
У Вараввы дрогнули ноздри и он проглотил слюну. У стены устлана рысьими шкурами невысокая  лежанка.  С  нее  поднялся маленький старый князек с редкой бородкой и черными, как спелая смородина, глазами.
Разрисованная красными  узорами  куртка,  пошитая  мехом  внутрь, подхвачена серебряным пояском. На груди у князька ожерелья  из  серебряных монет.
Варавва поклонился князьку, коснувшись пальцами земли. Шаманка Айшет присела на корточки у очага и смотрела на уголья. У князька затряслись губы. Он  что-то  спросил  Варавву  на  непонятном языке и, подумав, повторил, неуверенно выговаривая каждый слог.
- Кто ты?
- Прежде спроси - зачем пришел, - дерзко ответил Варавва.
- Зачем пришел? - спросил князек.
- Как друг, - ответил Варавва. - Идет к тебе  войско  новгородское,  за данью.
Князек обхватил голову и заметался:
- Ай-ай, беда идет.

                13

Монеты у него на груди мягко звякали. Варавва струсил. Уходили последние надежды. Он торопливо выпалил:
-  Невелико  войско-то.  Полторы  сотни  топоров   осталось.   Да   и притомились люди - их теперь голыми руками взять можно. - Он вытянул  свои ручищи с узловатыми цепкими пальцами.
Князек остановился, что-то соображая. Недоверчиво  глянул  на  Варавву. Тот загреб руками воздух, поднял кулак и сжал его.
- В мешок заманить и стянуть.
Князек покачал головой.
Шаманка резко вскочила и уставилась на Варавву круглым черным глазом. Он оробел, голова вжалась в плечи.
- Наши люди доверчивы, ежели с ним ласково.
Князек  опустился  на  лежанку  и   долго   смотрел   так,   медленно покачиваясь. Шаманка ткнула Варавву пальцем в грудь и захохотала:
- Не бей первых оленей - они приведут стадо.
У нее были редкие желтые зубы и темное, похожее на  сморщенный  гриб, лицо. Югры держали совет. Самые старые и достойные охотники пришли к  очагу князька.
- Тах привел Рыжего, - сказала Айшет. - Рыжий привел  чужаков.  Пусть ответит Тах.
Тах пожевал губами. У него были ясные глаза ребенка.
- У сохатого не бывает клыков. У Рыжего не было хитрости.
- Он не зажег сигнальный костер, - прищурился князек.
Тах не ответил.
- Рысь не дерется с медведем, - сказал самый старый охотник.  У  него слезились глаза и тряслась голова. - Пусть возьмут свое и уходят.
- Они ограбят святилища, - закричала шаманка.
- Это так, - сказали старики.
А самый старый из них сказал:
- Крот не знает солнца, а гуси летят и видят всю землю. Страх не учит быть сильным. Дайте пришельцам, что они просят,  но  пусть  расскажут  они, почему народы за стеною леса сильнее нас.
- Ты хочешь пустить волка к оленям? Они  перебьют  нас  поодиночке  и сожгут городища, - зло насупился князек.
- Это так, - сказали старики.
А самый старый из них ответил:
- Не так. Пока мы будем жить, как медведи  в  берлоге,  к  нам  будут ходить охотники с рогатинами. Много веков назад югры были единым народом и кочевали в степи, как  вольные  кони.  Они  никому  не  платили  дани. 
Но пастбища скудеют, и человек мечтает о лучшем. Югры поклонялись  солнцу  и пошли вслед за солнцем в страну мрака, куда уходит оно ночевать. Они продирались через леса и болота, а солнце все дальше и дальше уходило от них. 
За  то, что они дерзнули его догнать, леса разделили народ на  малые  племена.  Мы деремся друг с другом из-за лучших  земель  и  боимся  чужого  глаза.  Все скопленные богатства кладем к  ногам  золотой  женщины. 
А  другие  народы ставят большие города, меняют друг у друга товары. Они, как юноши,  растут и мужают. А мы дряхлеем и старимся. Пусть идут с пришельцами  в  их  земли наши и учатся быть молодыми.
- К старости люди становятся детьми, - фыркнула шаманка Айшет.  -  Ты хочешь нарушить заветы богов  и  предков?  Они  жестоко  отомстят  нам  за дерзость. Все будет так, как хотят они.
И старуха трижды ткнула пальцем на небо и горы. Новгородцев удивила  странная  тишина  в  городище.  Они  взломали ворота. Тепла была зола в очагах, лабазы были распахнуты и пусты.
Возле домов валялся нехитрый скарб. Югры ушли. Ушкуйники метались из дома в  дом  -  поживиться  здесь  было  нечем. Кто-то содрал со стены рысью шкуру, кто-то нашел связку мороженой  рыбы, бронзовые подвески и пояс. 
Из-за  поношенной  меховой  малицы  завязалась драка. Из-за частокола испуганно выглядывало оранжевое солнце. По  багровому снегу и стенам легли резкие тени.
Фома с недоумением осматривал низкие, похожие  на  длинные  землянки, дома. В каждом, наверное, человек по сорок живут. И это хваленая  Югра,  о богатствах которой складываются легенды?
Куда же они  пользуют  серебро  и меха, ежели даже поселения их похожи на бедные новгородские деревни? Рыжего Ивана положили у очага, раздув огонь. Над ним хлопотал Охря.
Иван крякал, от боли и дрожал. У него было разбито плечо и смяты ребра.
- Что замышляет югра? - спросил Фома.
Иван отвернулся. Фома подсел к нему. Час назад рыжий Иван рассказывал ему о  братьях  из Новгорода.  Иван  их  не видел и не знает. Только  слышал,  будто  ушли  они  за  Каменный  пояс  - сказывают югры, что есть там счастливая земля, где люди не знают вражды.
-  Зачем  вы  пришли  сюда  с  бедой?  -  заговорил   Иван,   пытаясь приподняться. У него клокотало в горле. - С  бедой  и  колчанами,  полными стрел? Незнаемый народ - все равно как не человек, нет к нему жалости.  А ты приглядись к нему, узнай, пойми. Югру обступают леса и горы,  из  болот выходит гнус, с Полунощного моря  и  летом  налетают  вьюги.  Здесь  всего вдоволь - зверя, рыбы и птицы. У Югры не хватает сил раздвигать  лес,  нет умения делать землю кормилицей, добывать железо и медь.

                14

В слюдяном оконце метнулся алый отсвет - кто-то с досады запалил дом. У Фомы раздулись ноздри - разгулялась вольница. Он вдруг понял,  что уже не  в  силах  ее  унять,  не  в  силах  сдерживать  больше  людей.
Он почувствовал усталость. Все стало безразличным. И югорские соболя, и дом - все на свете. Словно пришел он не туда, куда так стремился.
- Останови стрелу на полете, - усмехнулся  он  Ивану. 
И  выбежал  из дому. Пламя расползалось по углу дома, шипело,  облизывая  снег  на  низкой крыше. Фома приказал выступать. Отозвал в сторону Охрю.
- Коли со мной что случится - на  тебе  все  заботы.  Сохрани  людей. Обратный путь будет еще тяжелее.
- С чего приуныл, атаман?
- Так. Повитуха мне нагадала когда-то  греть  костями  мерзлые  камни чужой земли.
Фома был мрачен, подавлен. Дым пожарища стелился низко по зубьям  частокола,  скрывая  оранжевое солнце. Второе городище тоже нашли покинутым. Заночевали, к полудню подошли к третьему.
Оно стояло на крутом холме в изгибе реки. Дважды пытались взять городище приступом, но круты были склоны, высок частокол, Югры защищались отчаянно, их тяжелые медвежьи стрелы с медными наконечниками пробивали щиты из толстой кожи и дерева.
Новгородцы  отошли, потеряв полтора десятка ратников. Похоронили их в мерзлой  земле,  насыпав высокий снежный курган. Фома, еле сдерживая ярость, повелел обложить  городище,  чтобы  взять югру измором и голодом. 
Часть  людей  отослал  зорить  мелкие  охотничьи становища, чтоб добыть мяса и рыбы. На случай долгой осады стали  готовить землянки и крытые шкурами шалаши.
Минула неделя, другая. Ночами над частоколом колыхались факелы - югры были  готовы  и  к  ночному  штурму.  Тоска  и  уныние  поселились   среди новгородцев.
Гасли надежды на возы серебра  и  мехов,  неодолимым  казался теперь и путь к дому. Рыжий  Иван  чуть  оправился,  мог  уже  ползать,  волоча  по   снегу омертвевшие,  неживые  ноги. 
Фома  выспрашивал  его  о  здешнем   народе, перебирая бронзовые  югорские  украшения  и  бляшки.  Затейливой  искусной работы были эти бляшки, изображавшие зверей и человека.
Вот степной  орел, терзающий медведя. Вот женщина с младенцем во чреве - она стоит на  бобре, над нею распластала крылья птица,  а  по  бокам  двое  юношей  с  лосиными головами.
- Югры читают по этим бляшкам свои предания, как мы  по  книгам.  Они верят, что у человека четыре души. Одна после  смерти  живет  под  землей, другая становится духом леса, третья обращается в птицу, - объяснил  рыжий Иван. - Но самая  главная  -  четвертая,  сонная,  или  вещая,  душа.  Она покидает нас во сне и витает в краю предков, или  в  этом  мире.  Если  она заблудится, человек уже не проснется.
Сердился Иван, если Фома подшучивал над югорской верой.
- Всяк народ по жизни избирает себе богов. Югры зря зверя не  тронут, потому что каждый зверь священен. Медведь, к примеру, был сыном верховного бога Нуми-Торума и жил на небе. Но выпросился он у отца на землю. Пятки  у него голые и стали мерзнуть зимой. Отец  дал  ему  огонь.  Однажды  грелся медведь у костра, а люди увидели огонь и решили его  похитить.  Они  убили медведя и унесли с собой огонь. С  тех  пор  медведи  на  зиму  в  берлогу ложатся, чтобы пятки не отморозить. Когда югры сейчас убивают медведя, они устраивают празднество, винятся перед его мертвой головой и поют священные песни. А перед этим вырежут у  головы  язык  и  уберут  глаза,  чтобы  дух медведя не мог их увидеть и не мог пожаловаться богу-отцу.
Сказывал Иван и о золотой югорской бабе.  У  женщины  этой  во  чреве ребенок, а во чреве ребенка еще дитя. И  означает  это  вечность  жизни  и рождения. Путь к идолу знают только старейшины и шаманы, не дано ее видеть простому человеку, а тем более иноземцу.
- Я найду золотого идола, - сказал Фома.
Иван только грустно усмехнулся.

                15

Шла пятая неделя. Прибыли послы от югорского князька. Старый  охотник Тах передал Фоме  серебряное  блюдо  с  монетами  и  украшениями,  связки собольих шкурок.
- Югра много думал и решил покориться, - Тах смотрел себе  под  ноги, словно чем-то был обижен. - Югра готовит дань, Русь подождет.
Фома и обрадовался и  встревожился  -  не  готовит  ли  князек  какой хитрости? В городище начинается голод, но и его воинам  не  сладко,  варят березовую  кашу,  держатся  из  последних  сил.  Случись  битва  -  им  не выдержать.
- Хочу видеть Рыжего, - мрачно сказал старый Тах.
Мван лежал у костра,  закутанный  в  тулуп.  Он  отвел  глаза,  когда подошел к нему Тах.
- Ай, у сохатого оказалось  сердце  хитрой  росомахи.  И  старый  Тах поверил росомахе. Ай.
Послы ушли. Новгородцы оживились, гадая о югорских сокровищах, о близком  пути  к далекому дому. А в городище вечером перед домом князька полыхал  костер  и  металась вокруг него в диком танце шаманка Айшет.
Сначала она долго курила, сидя на корточках у  костра,  набив  трубку кусками сушеного мухомора. У нее белели щеки, а взгляд становился  мутным.
И она вдруг начинала скакать и выгибаться. На  ней  была  маска  с  рогами горного козла. Ленты на ее бубне и поясе метались и вспыхивали в  отсветах костра.
Варавву усаживали рядом с князьком среди старых югров. У него  затекали ноги во время игрищ. У шаманки был грубый, мужичий голос. Варавва не  понимал  слов.  Что-то зловещее было в ее каркающих выкриках.
- Убей, убей, - повторяли воины и тыкали копьями в снег.
Варавва страшился подумать о том, что должно случиться. Разве он виновен, что так запутала его жизнь? Люди  запутали.  Только один человек понял бы - сынишка. Если не загиб он еще  от  хворобы, сверлящей кости.
Тревожно  прислушивались  новгородцы  к   игрищу   и   песням   за частоколом. Слишком долго князек собирает дань. Охватывало отчаянье. Снова прибыли послы, теперь только двое и без даров.  Старого  Таха  с  ними  не было.
- Дань приготовлена, - сказали  послы,  -  князек  приглашает  лучших людей в  гости.  Просит  не  брать  с  собой  оружия  -  на  пиру  оно  не понадобится.
Фома и еще десять воинов ушли с  послами  в  городище.  Рыжего  Ивана везли на лыжах, как на санках. Он сжал зубы, чтобы не стонать. У дома князя полукругом у костра на  жестких  лосиных  шкурах  сидели князек и старейшины.
Новгородцам показали место  напротив.  И  только  они присели, югры кинулись на них и скрутили им руки. Шаманка Айшет подолгу смотрела в глаза каждому и хохотала.
- Зачем ты пришел? - подступил к Фоме князек. 
Он  сутулился,  будто хотел Фому боднуть.
- За данью.
- Почему мы должны отдать тебе наше добро?
- Не мне - Новгороду. Не своею волей мы пришли. Мы - его люди.  И  за каждый волосок, что упадет с нашей головы, ты ответишь ему.
- Русь, Югра - равные братья. Югра не платит дань, - закричал князек.
Фома ничего не ответил. Только показал на Ивана.
- Его не троньте. Он не виноват перед вами ни в чем.
- Что он говорит? - спросил Ивана князек.
Иван промолчал.
- Он говорит, что не Рыжий их привел, - сказал  Тах.  -  Это  правда, Рыжий?
Иван не ответил. В стан новгородцев снова прибыл посол.  Один.  Он  сказал,  что  мужи новгородские пируют со старейшинами и приказали еще тридцати воинам идти в город за данью. Оружие брать не велено.
Новгородцы шли сквозь тесный молчаливый строй  югров.  Впереди  шагал Емеля. Шагал широко, уперев руки в бока. Остальные едва за ним поспевали.
Вдруг югры расступились. Емеля почувствовал удар в  плечо,  удивленно покосился - из плеча торчала стрела. Он вырвал ее. Увидел, как рядом  упал воин, словно подвернув ногу. Второй, третий.
Емеля, взревев зверем, выхватил кол и взмахнул им над  головой.  Югры отпрянули, побежали. Он гнался за ними с поднятым колом. И вдруг встал.
Он увидел Варавву. Они встретились взглядами. Емеля не сразу сообразил, что это Варавва. Откуда он здесь? Варавва юркнул за дом, за спины югров.
- К войску, - крикнул кто-то из новгородцев.
- К войску, - заорал Емеля.
Размахивая колом, он кинулся к воротам и с маху высадил их плечом.      Вдогонку ушкуйникам взметнулись стрелы. В стан новгородцев добежал Охря. Он перекрестился и  упал  на снег. На брови у него запеклась кровь.
- Измена, -  прошептал  он  и  вдруг  завопил  тонко  и  отчаянно,  - Спасайтесь.

                16

Емеля очнулся ночью. Ему привиделось,  что  он  в  жаркой  бане  и  в полушубке в ней сидеть нестерпимо.  Он  стал  сбрасывать  полушубок  и очнулся от боли.
Перемигивались низкие звезды. Емеля не мог понять, где он.  Вспомнил Варавву. И подумал, что замерзает. На глаза наваливалась  дремота  и  не хотелось  шевелиться. 
Свинцовая тяжесть была в затылке, ныли нога и бок. Он с трудом  поднялся,  побрел  к городищу. Ему казалось, что идет он очень долго. Где-то  лаяли  собаки,  шумели люди.
Емеля поднял голову. На взгорье маячила зубчатая стена частокола. Югры торжествовали победу. К костру перед домом князька привели белого коня и подвесили  ремнями на четырех столбах.
Стали тыкать его ножами и  пили  хлеставшую  фонтанами теплую кровь. Конь отчаянно бился и стонал почти  по-человечьи.  Подали  и Варавве глубокую чашу. Он с омерзением отстранил чашу и  вдруг  увидел,  что она серебряная, с чеканной фигурой птицы. Он взял чашу и выпил кровь.
- Ты друг, - хлопал его по плечу князек. - Что  желаешь,  бери.  Югра дружбу платит.
Варавва показал на чашу. Князек покачал головой.
- Шкурки бери.  Светлый  металл  -  нет.  Светлый  металл  -  Торума, смотрящего за людьми.
Он показал на небо. Варавва подумал:
- У них вроде нашего, есть в церкви казна, да не  твоя. Поцелуешь позолоту на иконе - и облизнешься.
Князек велел привести Фому и Ивана. Их и  еще  девять  лучших  мужей новгородских держали в плену в тесной каморке. Князек не хотел больше крови.
Он  отпустит  новгородцев.  Они  должны рассказать в своей земле, что югры сильны и не будут платить дань. Руки Фомы были перекручены узкими острыми ремнями. Вокруг щетинились югорские копья.
- Войско ушло. И ты иди, -  сказал  князек  Фоме.  -  И  этот  пусть уходит, - указал он на Ивана.
- Мне некуда идти, - ответил Рыжий.
Он еле стоял,  держась  за  плечо Фомы. Фома взглянул исподлобья на князька и увидел рядом с ним Варавву. Тот был в югорской одежде с монетами на груди.  Фома  рванулся,  в  грудь  ему уперлись копья. Варавва попятился.
- Кровь наша на тебе, Варавва, - тихо сказал Фома.
- Это друг, - обнял Варавву князек.
- Не отпускай Фому, - в отчаянии зашипел ему  Варавва.  -  Он  соберет новое войско и вернется.
Князек отмахнулся, воевать -  доля  черных  людей,  а  именитые  мужи должны уважать друг друга. Пусть уходит Фома.
- Я сделал для тебя добро, -  задергал  Варавва  князька  за  рукав.  - Теперь ты сделай для меня. Убей Фому.
Шаманка Айшет сощурилась и захохотала.
- Последнюю волю исполни - покажи золотого бога, - попросил Фома.
Князек подумал и кивнул. Фома, сын хромого Векши, был убит в дальней пещере  у  ног  золотой бабы с монетами вместо глаз.  Остальные  девять  пленников  и  рыжий Иван  были отпущены.
Варавва заторопился в дорогу. Князек его не удерживал. Прошел в городище слух, что какой-то огромный русский бродит ночью вокруг жилищ, губит людей и собак, не дает проходу никому.
И будто ростом он выше кедра, а глаза у него, как два костра. Югры накрепко закрывались на ночь и даже собак держали в домах. Кое-кто нашептывал, что от Вараввы пришла  такая напасть.
Но князек не хотел  слушать  наветы.  Варавва  принес  ему  победу,  он проводит Варавву с почестью. По его  наказу  несли  ему  югры  меха:  куньи, соболиные, рысьи, беличьи.
Валили и валили к ногам Вараввы. Тот жадно хватал их, шкурки мягко скользили меж пальцев - темные, пятнистые, дымчатые.  Ночью он не спал. В доме темно. В углу кто-то  шелестел  и  двигался. Варавва в ужасе прижался к стене.
- Кто здесь, кто?
- Предатель, - прошептал кто-то из угла.
- Прочь, - завопил Варавва.
Распахнул дверь и отскочил к  стене.  К  нему  полз  на  четвереньках окровавленный человек. Лунный свет упал ему на лицо, и Варавва узнал  рыжего Ивана.
Варавва метнул в него нож и помчался по  дороге.  Ему  казалось,  что Иван гонится за ним. Варавва выбежал за ворота и отпрянул  назад.  Перед  ним  стоял  Емеля.
Стало тихо-тихо. Емеля  вдруг  начал  расти,  расплываться.  Ледяная  рука схватила Варавву за горло и сжимала все сильней. Он отчаянно  закричал и рухнул.
Емеля не склонился над его телом. Он плюнул и пошел прочь. Было тихо. Темнела зубчатая стена частокола. Спутаны на земле дороги. Протопали их люди. Пути племен и народов ищи по могильникам, именам рек и погостов.  И  по  легендам.  Мертвые  первыми обживают новые земли. За ними идут живые.
А  великий  город  на  Волхове  жил  широко  и  крикливо,  изредка вспоминая ушедших в далекие земли ратников. Не  было  от  них  вести  всю зиму, ни о живых, ни о мертвых, и  печалился  воевода,  и  церковный владыка,  и  весь Новгород. 
Так  записал  потом,  рассказывая о походе, новгородский летописец.      Весна пришла сухая и жаркая, даже ночи не  приносили  прохлады.  И  в такую ночь приснился жене Фомы его голос. 
Он  был  далек  и  невнятен,  не поняла она слов. Будто сказал он что-то про золотого  чужеземного  бога  и сгинул в черной пропасти.      Пробудилась она - кровавый свет трепетал  в  распахнутых  оконцах.  В доме с криком бегали челядинцы - пожар.
- В лето зажегся пожар в  Новгороде,  загорелся  Вараввин  двор  на Пудовой улице, и был пожар зол, сгорело  церквей  десять  и  много  домов добрых.
- На другой день загорелись переулки, сгорело  домов  десять.  И потом более случилось, на той же неделе в пятницу, в торг,  загорелось  от Вечевой улицы до ручья на Невском  конце  и  сгорело  семь  церквей  и велико домов.
- И оттуда встало зло, по всякому дню загоралось неведомо  как в шести местах и более, не смели люди жить в домах и  по  полю  жили.  И тогда пришел остаток живых из Югры - рассказывает летописец.
Восемьдесят ратников остались живы тогда у югорского городища. Многие из них погибли по пути к дому. Изможденные и  опухшие,  добрались  они  до Новгорода в те дни, когда великий город постигла великая беда. И не было с ними ни серебра, ни других югорских сокровищ.
Были призваны ратники на  посадников  двор.  Затеяли  там  ссору  меж собою, обвиняя друг друга, схватились за ножи  и  мечи.  И  убили  троих ушкуйцев  сами  путники.  А другие кунами откупились. Так трагически окончился этот поход.

                17

Соловецкая обитель зачалась в буйные времена новогородских ушкуйников. Сбивали они свои струги на Ильмень-озере и шли на них, кто на полночь, к Студеному морю-океану, кто на восход, к дикой гряде Каменного пояса.
То сами в ладьях плыли, то их на себе волокли; просекали неизведанные дебри и пустыни, брали под руку Господина Великого Новгорода весь, мерю, чухлому и других сумрачных, скуластых лесных людей, рубили городцы из нетесанных смолистых бревен и шли.
Но была тогда и иная ушкуя. Она рождалась не под набатным гулом вечевого колокола, но под сладостными напевными звонами Софии Премудрости Божией.
Не на поиск новых земель, не за прибыльной рухлядью, рыбьим зубом и пушистыми мехами зверя полуночных дебрей слал ее этот звон, но за тем, что во стократ дороже, за тем, чего не купить было на шумном торжище Новогородском, за познанием света Премудрости Божией, сокрытого в безмолвии пустыни. Шли, искали и находили.
Такими ушкуйниками были и соловецкие первосвятители Герман, Зосима и Савватий Емеля, приплывшие по Полуночному морю на безмолвный дотоле остров. Первым словом человеческим, сказанным на берегах его, было:
- Хвалите имя Господне ныне и присно и во веки веков. Аминь!
Повествуют древние рукописные Жития, уцелевшие от сокровищ книжной палаты Соловецкого архимандрита. Упал вечевой колокол, сорванный грозной рукой Московского царя. Он - временный, земной, человеческий. Но пели свою горнюю песнь звонницы Святой Софий.
Они - вечные, Божеские. Им отзывались из ясной озерной глубины незримые колокола Преображенного града Китежа, им вторили деревянные била первого храма Соловецкого, сложенного из валунов и нетесанного бурелома, во имя светлого Преображения.
Алчущая и жаждущая преображения Духа своего Святая Русь пела хвалу Создавшему горы и дебри, моря и океаны. Сотворившему человека по образу и подобию Своему.
Светлого Преображения Духа искали на Соловках святые ушкуйники. Потому и главный собор был воздвигнут там во имя Преображения Господня.
В 1922 году Преображенский собор сгорел. Его сожгли первые большевистские хозяева острова, чтобы скрыть расхищение ценностей, украшавших его древний пятиярусный иконостас и оставленных в ризнице ушедшей на Валаам братией. В те годы зарево великого пожарища стояло над всей Русью. Новые хозяева жгли украшавшие ее сокровища Духа.
Сотворенное человеком - видимое - сгорало. Сотворенное Богом - невидимое - жило. Оно - вечно. Четыре века со всей Руси притекали трудники к стенам Соловецкой обители. Земные, отягченные злобой, грехом, изъязвленные, смрадные, покрытые гноем и струпьями в душах своих.
Сбрасывали они тяготу своих грехов, бремя земной юдоли у гробниц Святителей Соловецких, омывались покаянными слезами, и многие, в жажде светлого преображения трудились во имя Божие, кто год, кто три, кто пять. Иные оставались тут навек и погребены на острове.
Века сплетаются. Оборвалась золотая пряжа Державы Российской, Святой Руси - вплелось омоченное в ее крови суровье РСФСР, а в них обоих в тугом узле - тонкие нити жизней новых соловецких трудников согнанных метелью безвременных лет к обугленным стенам собора Святого Преображения. О них - эта запись безвременных лет.
Темная опушь пятисотлетних елей наползает на бледную голубизну студеного моря, Между ними лишь тонкая белая лента едва заметного прибоя. Тишь. Покой. Штормы редки на Полуночном море.
Тишина царит и в глуби зеленых дебрей, где лишь строгие черницы-ели перешептываются с трепетно-нежными - таких нежных нигде, кроме Соловков, нет - невестами-березками.
Шелковистые мхи и густые папоротники кутают их застуженные долгой зимой корни. А грибов-то, гриюов. Каких только нет. Кряжистые, похрустывающие грузди, подосинники - щеголи красноголовые, боровики - купцы московские, тугие - не ущипнешь, робкие белянки, укрывшиеся под палой, пахнущей сладкой прелью листвой, стыдливые, как невесты на выданье, а к осени - ватаги резвых, озорных опенок лезут, толкаясь, на пни и валежник.
Остров невелик, длиной 22 версты, шириной 12, а озер на нем 365, - сколько дней в году. Чистые, ясные и студеные воды битком набиты стаями рыб.
Донья - каменистые, круглые, обточенные веками булыжники пригнаны плотно друг к другу, словно на московской мостовой. В полдень видно всё, что творится на дне, каждый камешек, каждую рыбешку.
Дебри Соловецкие мирные. Святитель Зосима вечный пост на нее наложил, убоины всем тварям лесным не вкушать, а волкам, что не могут без горячей крови живыми быть, путь с острова указал по своему новгородскому обычаю.
Волки послушались слова святителя, поседали весной на пловучие льдины и уплыли к дальнему Кемскому берегу. Выли, прощаясь с родным привольем. Но заклятия на них святитель не наложил.
- И вы, волки, твари Божие, во грехе рожденные, во грехе живущие. Идите туда, на греховную матерую землю, там живите, а здесь - место свято. Его покиньте.
С тех пор лишь робкие, кроткие олени да пугливые беляки-зайцы живут на святом острове, где за четыре века не было пролито ни капли не только горячей человечьей, но и животной.
Множество древних сказов записано узорной вязью древнего полуустава на пожелтелых листах соловецких летописей, разметанных налетевшей на Святой остров непогодью и снова собранных по темным подклетям пришедшими в монастырь новыми трудниками.

                18

Множество чудесных былей рассказывали и чернецы, оставшиеся на Соловках по окончании монастыря. Многое, уже забытое на Руси, они еще помнили.
Теперь иноки эти - рыбаки на службе у лагерного управления, а отец Софроний даже советский чин имеет, начальник рыбоконсервного завода. Один лишь он знает стародавнюю тайну засола редкостной соловецкой сельди.
Другой такой в мире нет, жирная, нежная, во рту тает, не уступит ни белорыбице, ни осетровой тешке. В древние времена обоз такой сельди по первопутку из Кеми в Москву уходил - к самому царю. Жаловал Тишайший монастырскую рыбицу и вкушал ее на Филипповки, а к Великому посту она уже вкус свой теряла, черствела.
Об этих обозах в кладовых листах не раз писано, а в ответных листах - ответные царские дары мечены: златотканные ризы парчевые, золотые панагии и чаши, убранные самоцветами, заморского веницейского мастерства, шелковые платы, покровы и плащаницы, вышитые нежными перстами дочерей царских, Московских великих княжен.
Кое-что из этого и теперь осталось, стоит за стеклом в бывших палатах архимандрита - теперь антирелигиозном музее. Там же и раки с мощами святителей Зосима и Германа. Открыты у них лишь главы да персты нетленные, а Савватий закрыт - нетленен весь.
Соловецкие монахи - люди особенные. Других таких по всей Руси не было: не в молитве, а в труде спасались. Обычай этот древний, от самих святителей повелся, когда они первый храм Господен на Соловках воздвигали из валунов и палого бурелома.
Храм тот был во славу святого Преображения Господня учрежден и стоял он на том самом месте, где теперь Преображенского собора алтарь. Только намного он теснее алтаря был. Более двенадцати чернецов в себя не вмещал.
 Так в истинных древнего писания Житиях сказано. Ладья же, на которой святители на остров прибыли, в ту же ночь волею Господней сама назад к матерому берегу уплыла и там на вечный причал стала.
Таково было дано знамение: святителям на острове оставаться и далее на Полночь не идти, новым же трудникам во имя Господне с Руси на той ладье прибывать и трудом души свои оберегать от бесовского мирского искушения и напастей.
Иеромонах Никон, что монастырским гончарным заводом раньше управлял, рассказывал, как он с подначальными трудниками и к службе Божией только раз в году поспевал, на Светлое Христово Воскресение. Тропари же, ирмосы и псалмы пели каждодневно, глинку замешивая и печь растопляя.
- Телесное тружение - Господу служение, обители - слава и украшение, бесам же блудным - поношение, - поучали богомольцев чернецы и сами пример показывали.
От монахов и богомольцы тот обычай переняли: придет человек помолиться, отстоит молебен у мощей святителей-тружеников, да и останется на год сам потрудиться во славу Угодников Божиих.
По обету многие трудились год, два и три, покаяния усердного и просветления духа ради. Ими, трудниками Земли Русской, возведены и неодолимая волной Муксоломская дамба - стена на море, и нерушимые стены Соловецкого кремля, мало чем Московскому уступающие.
Длиною округ верста три четверти, толщею же превыше московских. Сложены они из непомерных валунов по указу благочестивого государя Феодора Иоанновича, радением Бориса Годунова, Правителя Царства, ближнего боярина и царского шурина.
Петр-император, посетивший Соловки, тоже здесь потрудился: выточил на голландском станке, и сам вызолотил резную сень над архимандритовым местом в Преображенском соборе. Висит теперь и она в том же музее.
Обычай сильнее времен. Он нижет на себя годы, как нить - окатные бурмицкие зерна. Сменились века, рухнуло Московское царство, нет более и благоверных его царей, а идут к Святому острову трудники со всей Земли Русской, и нет им конца-краю.
Тугим узлом закручены безвременные годы, и в невиданном разноцветии сплелись в нем пестрые нити людских жизней. Когда последний Соловецкий архимандрит уводил чернецов в Валаам в 1920 году, иные из них по древности лет, или по усердию остались в обители и с ними - схимник-молчальник, в глухой дебре, в затворе спасавшийся.
Проведала о том новая власть и раз, в весеннюю пору, подкатил на коне к схимниковой печуре-землянке сам начальник новый Ногтев со товарищи. Пил он сильно и тут хмельной был, сбил затвор и в печуру, бутылку водки в руке держит.
- Выпей со мной, распросвятой отец опиум. Попостился - пора и разговеться. Теперь, брат, свобода. Господа Бога твоего отменили декретом - стакан наливает, старцу дает и матерится по-доброму.
Встал старец от своей лампады и молча земной поклон Ногтеву положил, как покойнику, а поднявшись, на открытый свой гроб указал: “помни, мол, там будешь”.
Переменился Ногтев в лице, бутыль за дверь кинул, сел на коня и ускакал. Пил потом месяц без перестану, старцу же приказал паек выдавать и служку к нему из монахов назначил.
Сплелись две нити из двух веков и вновь разошлись по своим путям, указанным свыше. А немое речение старца сбылось: году не прошло, как нагрянула из Москвы комиссия, дознались, что Ногтев серебряных литых херувимов с иконостаса спекулянтам продал, и расстреляли его, раба Божьего.

                19

Провидел смерть его старец. Дано ему было то, как святителю Зосиме, узревшему обезглавленными новгородских бояр на пиру у Марфы Борецкой, Посадницы.
Древнее житие святителя об этом так повествует, когда обитель уже обширною стала и притекли к ней многие люди со всея Руси, тогда земли Полуночные - Беломорские, Кемские, Пермские, Сорока, Кола и Печора, вплоть до самого Каменного пояса, под рукою Московского царя не были.
Господин Великий Новгород ими володал, пенили его дерзкие ушкуи волны широких полуночных рек, сбирали его вольные дружинники - ратники и ставленные на вече тиуны дань с темных, диких лесных людей: куны, лису чернобурую, соболя.
Таким ратником-землепроходцем и святитель смолоду был, а после, когда воздвиг обитель, пошел он к светлому Ильмень-озеру, чтобы там на вече грамоты на новые земли испросить.
С великою честью приняли старца Новгородские бояре. Наслышан был Господин Великий Новгород о славе его подвига. Не только землями монастырь наделили - всем Кемским берегом, Колой и Сорокой, но поставили и утвердили на вече.
Архимандриту его все народы тех стран под своею высокой рукою держать, суд им творить и сбирать с них дань в обительскую казну. Встречать же того архимандрита в его волости превыше, как князя и посадника, но как владыку митрополита, во все колокола бить и путь ему от моря до палат алым сукном стлать.
В те годы всем Новгородом, пятинами его и концами посадница Марфа Борецкая правила и, провожая старца в далекий обратный путь, созвала она на пир всех бояр. На пиру том отверзлись очи святителя и узрел он грядущее, видит - сидят за столом бояре, все без голов.
Так и сбылось. Посек гордые головы грозный Московский царь, попалил огнем Новогородское торжище и подворья, но жалованную обители честь, земли, ловы и соляные, варницы утвердил большой печатью Московского царства.
Закопали Ногтева в бору, на том самом месте, где в стародавние времена воевода Мещеринов схоронил мятежных иноков соловецких, петлею им удавленных.
Тоже давно это было, в царствование Тишайшего, по приказу Никона-патриарха. Монастырь тогда новопечатных книг не принял. Мало того, старцы обители соборно обличительное послание патриарху написали.
Суров и непреклонен был Никон. Самому царю властью своею патриаршей указывал он путь. Тверд был и архимандрит-игумен, слово свое супротив патриаршего поставил, ересиархом нарек Никона, и грамоты о том по всем северным обителям разослал.
Никон стрельцов от царя истребовал, отдал их под начал своего патриаршего боярина Мещеринова и двинул ратную силу на Святую обитель. Не устрашился ее игумен, затворил окованные железом врата перед патриаршим воеводой и выкатил пушки на кремлевские стены.               
Снова воспрянула супротив Москвы вольности Новгородской гордыня, и многие годы стоял под стенами Соловецкого кремля воевода Московского патриарха, особенного друга царя.
Землянки, в которых жили патриаршие стрельцы, видны и теперь за монастырским кладбищем, на самой опушине бора. От них лишь ямки остались.
Устояла бы и дале твердыня древнего благочестия, но не судил того Господь. Некий чернец, имя его в Житиях не указано, переметнулся к Мещеринову и указал ему тайный ход, под стеною кремля к озеру Святому прорытый. По тому ходу в кремль вода под землею шла.
Темною ночью, потаенно вошли тем ходом в обитель патриаршие стрельцы, схватили архимандрита в его келье и, часу не теряя, на то же утро увезли в железах к патриарху.
Крови, однако, пролить на Святом острове и Мещеринов не посмел, петлею наиболее упорных старцев передушил. Иноки, оставленные в живых, истинный честной крест на могиле умученных поставили, и горели небесным огнем невидимые свечи округ того креста в ночь на Светлое Христово Воскресение.
Югра - устаревшее обобщающее название некоторых финно-угорских народов, живших на землях Севера России между рекой Печора и Северным Уралом, употреблялась в русских источниках XII-XVII веках.
В “Повести временных лет” XII века югрой названы предки современных хантов и манси, позже название югра употреблялось в основном по отношению к хантам.
От названия Югра произошли географические топонимы: пролив Югорский Шар, Югорский полуостров, город Югорск и другие. А Югра с 2003 года стала частью официального названия Ханты-Мансийского автономного округа.


Рецензии