Книга Не. Основная глава 4. Не рождество

Глава 4.

1 курс. 1 семестр.
Осень. День рождения. 16.00

                «Веселье кругом.
                Вишни со склона горы,
                Вас не позвали?»
                (Мацуо Басе)
                Не рождество.

Я помню, было время, когда я пытался найти друзей. Я помню, было время, когда мне исполнялось шестнадцать лет. Я помню, было время, когда я ненавидел время и способность что-либо помнить.
Это был день рождения, день, когда надо отвалить голыми руками камень от стены и выйти из пещеры, воскреснуть из забвения на двадцать четыре часа, лишь затем, чтобы вновь погрузиться в необетованный мрак одиночества, надо стать центром внимания и причинным местом праздника. И самое парадоксальное, парадоксальное до коликов в животе, - это то, что тебе самому этого хочется; ты ждешь этого дня, отмеченного в календаре жирным крестом, как на карте с сокровищами, и ты алчешь быть звездой на эти несколько самозабвенных часов, звездой, которая потухнет через сутки, и все о ней забудут. Звездой, идущей по красной ковровой дорожке навстречу протянутым рукопожатиям и выпяченным губам (но не в этом заключается удовольствие), (истинное удовольствие в том, что, по правде говоря, ты идешь) на встречу с маленькими и большими свертками, обвязанными ленточками. На них написано твое имя в дательном падеже; эти комочки радости  уже принадлежат тебе, и ты рвешь их зубами и ногтями, а потом говоришь полусмущенное-полувосторженное «спасибо», потупив взор и с усердием разглядывая бесполезный подарок, или же, - смотришь доброжелателю в глаза и благодаришь его, стараясь быть неискренне радостным, искренне неразачарованным. В это солнечное утро, как по мановению волшебной палочки, ты просыпаешься обновленным, на глазах нет комочков сна, а изо рта не разит спиртовой повседневностью – ты поешь в душе (ударение на первый слог), а душа (ударение на второй слог) поет в тебе, потому что… потому что тебе хорошо, нет, не так, потому что, ты счастлив, нет, совсем не то, потому что… потому что это твой день рождения. Все так просто и так приземлено. «У меня день рождения» - как порой приятно это произносить, прокручивать в голове раз за разом, смущаясь и краснея лишь для вида. Ведь в глубине души ты уверен, что это твоя и только твоя заслуга.  Это не передать сравнениями и эпитетами, это вам не праздник Нового года или Рождества, когда рождается и умирает целое сообщество фактов, действий и желаний, когда пространство берет и убивает брата время, а затем пригвождает и распинает его двенадцатью ударами символических  курантов по гвоздям, на которых держится твоя память, твои воспоминания за год, - и всем им суждено отойти в прошлое…. Их не спасти. Но нас сейчас это и не волнует, день рождения - это не конец одной эпохи и начало другой, это мимолетный праздник продолжения пути, но он такой приятный, такой сладкий. Точно, песчинки времени этого дня превращаются в сахарный песок, и ты смакуешь каждую из них, рассасывая их поочередно, пока не заболят зубы.  Определенно, день рождения – особый день в году, но его уникальность заключается в том, что он особенный только для тебя, а не для всех вокруг, как это происходит со всеми остальными календарными выпуклостями. Это вам не Рождество, когда мы отмечаем, фактически, чужой праздник, выбрав почему-то именно этого литературно-исторического  персонажа для непрестанного восхваления и раскачивания его гроба, а он крутится в нем подобно волчку. Его уши горят, но и они мертвы, они бестелесны. Конечно, мы пинаем ногами этот благословенный гроб ежечасно нашими походами в церковь, нашими неосторожными выражениями всуе, нашими пьяными разговорами. Но раз в году мы буквально сходим с ума и начинаем бить по нему со всей силы, как в гонг, или, скажем,  в церковный колокол, - и звуки кощунственных тостов растекаются по столу с заляпанной винегретом скатертью, они втекают, подобно лаве в наши уши, а между святостью и грузом «200» пропадает какая-либо разница. Но нееет, это другой праздник! это твой собственный день рождения, - и ты пророк с полной неприкосновенностью на сутки, тебя не могут закидать камнями, что бы ты им не предрек. Симпатичная перспектива, не правда ли? Однако реальность всегда оказывается хуже, чем наше представление о ней, под пыльным сапогом всегда оказываются испражнения, под трупом всегда ползают белые кольчатые черви, под нашей надеждой всегда оказывается открытый ящик Пандоры с черным дном и белой петлей. Подходящий крюк найдите сами.
       
 Все было так просто и так безвкусно, так сиротливо и так наивно. Я собирался отпраздновать день рождения в кругу моих одногруппников по китайскому языку. Не потому, что у меня не было других друзей, а потому, что у меня их вообще не было, но я отчаянно в них нуждался. Мы договорились пойти сначала в кино, а потом в кафе – так я собирался отпраздновать сей знаменательный день: развлечь глаза и зубы. Невероятным тогда казался мне тот факт, что мои вкусы в киноискусстве совершенно не совпадают ни с одним из приглашенных мною гостей. Я звал их на «Более странно, чем в раю» Джима Джармуша – они недоуменно смотрели на меня, как на раненного копьем кролика, я хотел посмотреть «Мандерлей» Ларса фон Триера – они не обращали внимания на мои слова, как будто в этом имени было заключено нечто невостребованное, то есть не модное, а, следовательно, неизвестное, и в связи с этим - ненужное; я рассказывал им про фильм «Голова-ластик» Дэвида Линча – они просто сказали категоричное «нет», я упрашивал их пойти на «Заводной апельсин» Стэнли Кубрика, они пригрозили, что вообще никуда не пойдут. В конце концов, я повел их на оплот неформальной молодежи, знаменитое произведение Дэвида Финчера «Бойцовский клуб», который оказал на меня огромное влияние несколько лет назад, как, впрочем, и на тысячи других русских подростков. И представляете, они, по чистой случайности, согласились, потому что фильм был, во-первых, довольно популярным, а, во-вторых,  там снимался Брэд «Я такой классный» Питт, а на Эдварда «Я гниющий мозг Джека» Нортона им было наплевать.

Я ехал на мой собственный день рождения – ведь до него еще надо было добраться из тех окраин, в которых я жил; мне надо было ехать на собственный день рождения, какая абсурдность, ведь этот праздник заключен в самом мне, он зиждется на мне, подчинен мне, абсурдность! Но какая она приятная, трепещущая, как крылья птицы на ветру... И я ехал, мчался, рвал когти, чтобы успеть, чтобы не опоздать, вдруг они начнут без меня. Это было путешествием, моим путешествием в зазеркалье обыденности. Я бежал за кроликом, прыгая в пропасти, поедая странные грибы, разговаривая с гусеницей и отвечая на сюрреалистичные улыбки котов. Я становился все меньше, чтобы затем стать большим, очень большим, гигантом в стране собственных чудес*.  На самом деле, все намного проще и куда менее литературно: сначала на автобусе (всю дорогу я смотрел в окно: вот пронесся грузовик, он навел на меня тоску; вот перебежал дорогу маленький мальчик, меня удивило, как суетливо он перебирал ножками; - я закрыл глаза: «А что, если бы тот грузовик сбил бы того мальчика?»), потом я ехал на метро  (Я размышлял, но совсем чуть-чуть, и мне приносили радость мои простые сентенции. Я видел, как сноп искр вылетел из-под колес поезда, кто-то встал, и я занял его место; место в вагоне, когда ты стоишь рядом с ним, - оно чужое, когда сидишь - оно лишь твое, но при этом ты всегда ощущаешь, что это временно, и ты здесь не по праву. То же самое и с днем рождения, ты сидишь на мягком кресле в этом поезде рутины, но это временно, и ты здесь не по праву). Потом я шел по улице (смотрел на лица пешеходов – они как будто знали, что у меня сегодня важная дата и завидовали мне, пытались помешать мне наслаждаться праздником, и у них это превосходно получалось. Но мне было плевать, плевать на то, что у них это превосходно получалось). И вот путь окончен, конечная станция: праздник, так празднуй же, грустный ублюдок!
Это грубое слово - лишь начало. Почему оно здесь стоит, что оно здесь делает? «его не должно быть здесь» – думаете вы. Все верно, но именно так меня поприветствовали мои друзья-китаеведы, дилетанты-китаисты, перевоспитавшиеся расисты. Я решил не обращать на это внимания. Да, они всегда видят грусть на моем лице, даже, когда ее нет, точнее, они видят ее в мрачных тонах моей одежды, а лицо их не волнует. Ведь выражение глаз вторично по сравнению с тряпками на тебе, не так ли?
Вот они собрались перед входом в кинотеатр - мои друзья, братья по оружию, всегда готовые всадить нож тебе в спину, они уже стоят там, дожидаясь виновника торжества (какой чудесный речевой оборот), и стеклянные двери в сие заведение равносильны началу праздника, надо только приоткрыть их – и начнется вакханалия радости, анархия веселья. По крайней мере, так было запланировано. После дружеских пожеланий, короткой формальной речи и одного жалкого свертка (в свертывании которого, якобы все поучаствовали), переданного мне из рук в руки с излишней помпезностью, мы, наконец, заходим внутрь, а по дороге я рву сверток на части. Я рву его, как будто разрываю грудную клетку каждого из приглашенных, чтобы добраться до их бьющихся сердец, и тогда! тогда эти жалкие кровяные комочки будут в моей власти: захочу съем, а захочу - не съем. Что бы вы могли подумать – внутри оказывается шикарный подарок, то, о чем я всегда мечтал, то, без чего мое существование казалось таким бессмысленным, то, что так хочется разбить, сломать, приостановить хоть на секунду. Там были настенные часы в золотой оправе, в высшей степени цивильные и довольно дорогие, но зачем они мне? Зачем нужны вторые часы в одной комнате, зачем нужно столь вычурное напоминание о системе, в которой мы гнием, зачем нужно это механическое воплощение нашей бренности, зачем мне это тик-так, тик-так, тик-так? «Большое спасибо» - это все, что от меня требуется. «Большое спасибо» - это все, что они получили. Теперь, когда формальности соблюдены, мое сердце разбито, но зато оно тикает, теперь мы все, я и эти нахлебники, иждивенцы, мы можем приступить к пиру под непроизвольную музыку часов: тик-так, тик-так, тик-так. «Ах, они еще и кричат кукушкой, стоит длинной стрелочке принять положение эрегированного члена», ну, это, конечно, не мелодия Гайдна, но все же. Необычайная находка, креативненько, креативатенько, креаторсковато, кратер. Кратер вулкана. Он здесь. Ждет. Тик-так, тик-так, тик-так. Ладно, забыли.
Открываем дверь и погружаемся в бесконечность, давайте, заходите, мои друзья. Но за дверьми неожиданно оказывается тот, кого мы абсолютно точно не приглашали на закрытую вечеринку в кинотеатре, VIP встречу людей, которым некуда пойти, кроме как в кино. Таинственный страж в фуражке и с черной, навевающей пошлые мысли палкой, болтающейся на ремне, проверяет нас на наличие запрещенных мыслей и прохладительных напитков. Воистину, оставь чипсы, всяк сюда входящий*. В общем, две бутылки коньяка пришлось вычеркнуть из наших планов и вставить в столь напряженный вечерний график охранника. В конце концов, мы уселись за свободный столик, на котором еще дымились окурки от сигарет предыдущих задниц, потевших на этих кожаных креслах, и важно раскрыли меню, листая страницы в поисках той одной страницы, запретной, но столь желанной. Сначала мы не оставляли надежду заказать что-то наподобие джина или хотя бы вина, но после высокомерного отказа официантки, смерившей нас презрительным взглядом двадцатилетней и оценившей нас не более, чем на пятнадцать, мы немного приуныли. После непродолжительного, но в высшей степени мучительного и унизительного уговаривания этой шлюхи из немого кино, мы, наконец, выпили по чашке ирландского кофе, именно потому, что в него добавляют капельку виски, и остались вполне довольны, хотя и с обидой и ощущением неполноценности в душе. По крайней мере, я. Девушки отошли в туалет, а я предложил двум парням, которых пригласил на день рождения именно потому, что на их фоне я выглядел вполне достойно как в физическом, так и в интеллектуальном плане (в общем, они были дохляками и зубрилами, именно зубрилами! Так я хвалю себя, - правда, немного неудачно получилось в этот раз), я предложил им по дорогой сигарете из пачки, выпрошенной у мамы. Они отказались – я курил один. Мы молчали – я курил, кашляя время от времени, так как эти сигареты оказались слишком крепкими и терпкими на вкус. Прогрессирующий туберкулез – вот о чем я думал, вот, о чем я мечтал. В другом конце показались три приглашенных мною девушки, которые несли на вытянутых руках розовый торт, украшенный белым кремом и целым набором горящих свечей. Где они его приготовили, в туалете? К ним, спотыкаясь, подбежал официант в халате мясника, что-то настойчиво требующий и размахивающий руками. Я возненавидел его, я возненавидел все сословие официантов, эту социальную прожилку; но как я возлюбил моих ближних, моих девушек (бесспорно, моих и принадлежащих только мне на этот аллен-делоновский момент), я простил им все, я забыл о часах, которые они мне подарили, я признал относительность времени и ушел в сомнамбулическое состояние счастья. Это было прекрасно – девушки целовали меня в щеки, я загадывал желание («Я хочу стать писателем. Всевышние силы розового торта с кремом и свечками помогите мне, подвигнете, вдохновите меня»), а потом мы задували свечи, и легкий дымок прожитых, сгоревших годов поднимался к люминесцентному потолку. Официанты позволили нам сидеть так и праздновать, и даже принесли одноразовые тарелки и приборы, неслыханная щедрость с их стороны, за которую я тут же простил все их прежние прегрешения и  возлюбил этот класс трудящихся, - я был уже почти готов вступить в общество защиты официантов от угнетений со стороны начальников и недружелюбных чаевых от алчных посетителей. Но тут подошло время спускаться в зал, начинался сеанс терапии в стиле современной альтернативы – остатки торта были собраны и переданы мне, хотя, откровенно говоря, я не люблю торты и вообще все сладкое.

В молчании смотрели мы действо, разворачивающееся на плоской сцене, подмечая детали, оценивая игру актеров, вникая в смысл слов, произносимых голосом за кадром. Как и всегда, я был главным героем, в любом фильме я не ассоциирую себя ни с кем, кроме как с центральным персонажем, - и его глубокий или не очень самоанализ становится переосмыслением меня самого. Как и все, я – жертва внушения, но я исключительная жертва, единственно искренняя и подлинная. Любой фильм повествует не о ком-то другом, а обо мне самом, чтобы весь остальной мир, его граждане и сограждане поняли хоть частичку того многообразия, которое я из себя представляю. Все идеи, которые вложил в фильм режиссер – это, конечно же, мои собственные, которые просто-напросто еще не нашли путь наружу, не успели проявиться, реализоваться. Я подсознательно предугадываю все, что произойдет дальше, даже если в результате остаюсь удивлен неожиданным финалом. Но по неизвестной мне причине, которую я воспринимаю не иначе, как беспрецедентную ограниченность людей; люди по окончанию просмотра не бросаются ко мне с криками извинений «Прости нас, глупцов, за то, что мы не понимали тебя», «Теперь я понимаю тебя, этот фильм открыл мне глаза на тебя», «Теперь я осознал твое высокое предназначение и готов слагать песни в твою честь, восхвалять твой разум и интуицию». Однако, как я уже говорил, реальность оказывается еще хуже, чем наше представление о ней – фильм не понравился ни одному из моих друзей, они похвалили актеров, в особенности Брэда «Он (не я) такой классный» Питта и даже не запомнили имени режиссера и автора книги, по которой снят фильм, а меня оставили в полнейшем недоумении и неспособности донести до них самого себя. Им не понравился я сам, но, при этом, они даже не поняли, что это был я сам, я, необыкновенный и с задатками Мессии, я, грустный и одинокий ублюдок. Им не понравился саундтрек к фильму, им не понравилась финальная сцена, им не понравились рассуждения о гениталиях, им не понравилась фраза, которую я произнес, как только мы вышли из зала – «Я хочу дышать дымом», - повторил я, цитируя одновременно фильм и самого себя (коли уж это мой фильм), и закурил сигарету, будучи все еще на взводе, потирая кулаки и поглядывая на двух парней, с которыми я готов был схлестнуться в жесткой битве самоанализа. Но они бы отказались – я знал это. Хорошо еще, что я не повел их на фильм «Таксист» Мартина Скорцезе (очередное я) или на «Сердце ангела» Алана Паркера (снова я). Мы прошли пешком до метро, выслушивая замечания наших, которые уже перестали, а, на самом деле, никогда и не были нашими, девушек, ругающих фильм за его пошлость, перебивая друг друга фразами, начинающимися со слов «фу», «какая гадость» и проч. Уже около метро двое парней и одна девушка сказали, что сегодня их пригласили еще на один день рождения в каком-то изысканном ресторане, и поэтому им надо спешить, а две другие девушки сказали, что уже поздно, и им пора возвращаться домой, к маме. К маме! В метро, среди визгливых сирен поездов и гула прохожих мы наспех попрощались, меня еще раз поздравили с праздником, уже даже не называя праздник по имени, так как они уже забыли его название, они уже забыли мое имя. Затем они сели на поезд, идущий в противоположную сторону, нежели, чем тот, который вел меня домой, в темноту заблуждения. К маме!
Прижавшись лицом к стеклу двери вагона, мне захотелось плакать. Я стоял и смотрел на свои грустные зеленые с серым глаза с расширившимися зрачками и думал о том, что, приехав домой, смогу поиграть на гитаре, но это отнюдь не подбадривало меня  по той простой причине, что я не умею на ней играть. Тут, внезапно я вспомнил о загаданном мной желании во время задувания магических свечей, и через него я нашел способ донести остальным меня самого, я нашел выход из реальности, я нашел путь, на который вступил и с которого не собирался сворачивать. В день, когда мне исполнялось шестнадцать лет, я сделал первый шаг, такой ничтожный для мира литературы и такой великий для себя самого.

Так был написан мой первый в жизни рассказ, (я специально не стал что-либо в нем изменять и оставил его точно таким же, каким он был в тот день), рассказ, который ничего выдающегося из себя не представлял, и, наверное, не представляет и по сей день, – он являл и являет меня, меня вне социума, неспособного приспособиться к кому угодно или чему угодно.






                One of  my turns.

               
               

       Я возвращаюсь домой. Я стою в начале вагона. Я одет в черные брюки, черные туфли, белую рубашку. На левой руке остановившиеся месяц назад часы (которые время от времени вновь начинают ходить в течение нескольких минут, как если бы они отражали минуты моей истинной, полноценной жизни). Как если бы лишь в те минуты, когда часы вновь набирают ход, я живу по-настоящему, дышу полной грудью, вижу мир широко раскрытыми глазами, слышу голоса чистыми невинными ушами, чувствую воздух, жизнь вокруг меня.
        На самом деле нет. Нет никакой связи. Это не часы моей жизни. Просто остановившиеся часы на левой руке. На правой руке готический кожаный браслет с тремя шипами, ранее острыми как бритва, или как защитные иголки ежа или ежика, но со временем затупившиеся, как моя ненависть, затупившаяся, но не исчезнувшая. На плечах болтается черная гитара с распущенными струнами, упакованная в черный футляр.
        В вагоне много людей. Шесть часов вечера. В плеере играет «Pink Floyd, The Wall, song № 11,  One of my turns». Я смотрю на людей в вагоне: людское отребье, базарные мухи, жалкие создания без цели и смысла. Мои глаза наполнены презрением, мои скулы сводит ненависть, мое лицо искажено злобой. Неожиданно я вижу свое отражение в одном из стекол вагона. В стекле я вижу себя презирающего их, еще более жалкого и слабого человека, любящего себя и свое презрение. Я не узнаю себя. Я не такой. Я не хочу быть таким. Я не хочу видеть себя таким. Я отвожу взгляд от стекла напротив меня, но в другом стекле тоже я, тоже жалкий, тоже любящий презрение. Я кручу головой, пытаясь не видеть себя в этих стеклах. Но я, новый я, презирающий я, жалкий я, любящий презрение я, в каждом стекле. Я в стекле напротив с надписью «не прислоняться», в стекле сзади с той  же надписью, в стекле сбоку с надписью «места для пассажиров с детьми, инвалидов и граждан пожилого возраста». Там тоже я. Но я не буду таким. Или же… Я не буду видеть себя таким. Я убегу от самого себя.
 
              Я разобью все зеркала. Я поднимаю локоть и с размаха разбиваю стекло в двери. Осколки сыплются на землю. Когда стекло разбивается, воздух с оглушительной силой врывается в вагон, издавая звук, похожий на крик потаенной части души, женской страдающей души, которая сидит в камере пыток, ее бьют кнутом. Она кричит, стонет. Стекло бьется. Она кричит. Воздух со скоростью поезда врывается внутрь. Она кричит. Я разбиваю кулаком стекло в смежной двери. Она кричит. Перед ударом я вынужден смотреть в стекло. До удара передо мной я, жалкий, я презирающий, я презренный. После – ничего, темнота и мелькающие провода. Лишь шум ветра, звон стекол, крик души, женской души.
            Естественно.… Естественно, люди не могли спокойно усидеть на своих местах. Они начали метаться по вагону, хватать меня за руки, защищать свои некрасивые лица руками, сложенными в виде креста перед собой. Я продолжаю бить локтями, руками, кулаками и ладонями стекла. Мои руки от плеча до пальцев окровавлены, изрезаны, утыканы мелкими осколками стекла. Хотя я бью все больше стекол, разбегаясь и нанося удар, мне кажется, что меня, жалкого, меня, любящего презрение, все больше. Мне кажется, что я отражаюсь в каждом неразбитом стекле одновременно. По рукам струится кровь. Я не могу больше ими бить стекла. Подбегаю к старику, наклоняюсь, заглядываю ему в глаза и, раскрывая рот так широко, как только могу, кричу: «Do you think it’s time I stopped?»
     Я беру коричневый советский чемодан у пожилого человека в очках и кидаю его в дальнее окно. Осталось одно окно. Не осталось больше сил. Осталось одно окно. Не осталось больше предметов. Остался один я, я другой, я презренный и любящий презрение. Осталась моя гитара, одна единственная, моя любимая гитара. Я снимаю гитару с плеч, я вынимаю ее из чехла. Она черна, прекрасна и вечно расстроена. Я беру ее двумя руками за гриф, мои пальцы упираются в лады, непроизвольно зажимая минорный аккорд. Я кидаю мою черную, прекрасную гитару с дребезжащей шестой струной в последнее окно последнего вагона…
          Стекло бьется. Гитара вылетает в окно и пропадает в быстро движущемся мраке.
          Дребезжание сломанной гитары на секунду заглушает крики моей души, последние крики моей презренной, любящей презрение души.
   

         Жалкие людишки сбились в противоположную часть вагона. Я один и презренный. У меня нет гитары! А что, если у меня была всего одна душа, та самая, любящая презрение, но я разбил ее, как хрустальный стакан, как древнюю китайскую некрасивую вазу, как стекло в метро. И теперь у меня нет души, нет гитары. Обессиленный и окровавленный, я ложусь на пол среди осколков.
         Я собираюсь с последними остатками моих жалких силенок, доползаю до двери, сажусь и смотрю перед собой, над собой. (Я ползу к двери, царапая  ногтями пол и подтягиваясь, как если бы у меня отнялись ноги, но при этом мои ноги абсолютно здоровы.  Мелкие осколки впиваются мне под ногти. Добровольная пытка.
         Люди копошатся у дальней двери,  толпятся в мертвом молчании, как испуганные зайцы. Меня отделяет от них половина вагона, вагона с разбитыми стеклами, окровавленным полом и разбросанными вещами. А ведь прошло всего несколько минут. Следующая песня начинает свой ход. Я в психическом расстройстве у двери, обессиленный и бесчувственный.
   

                Слезы льются у меня из глаз, смешиваясь с кровью на руках.
                Слезы льются у меня  из глаз, но я не плачу.
                Я не умею плакать.
                Больше не умею плакать.

Апрель 2005. (16 лет)


1. «…бежал за кроликом, прыгая в пропасти, поедая странные грибы, разговаривая с гусеницей и отвечая на сюрреалистичные улыбки котов. Я становился все меньше, чтобы затем стать большим, очень большим, гигантом в стране собственных чудес»* - реминисценция из «Алисы в стране чудес» Л. Кэрролла.

2. «Воистину, оставь чипсы, всяк сюда входящий»* - искаженная цитата из Божественной комедии Данте Алигьери.


Рецензии