История одной обезьяны

Я родился, и с этим уже ничего не поделаешь. Даты своего рождения я, увы, не помню, поскольку был тогда слишком мал, чтобы интересоваться подобными мелочами. По правде сказать, я и сейчас не силен в цифрах и путаю налоговые таблицы  с номерными знаками. Зато, хоть и смутно, припоминаю место своего рождения: это была большая комната с белыми стенами, где-то неподалеку истошно вопила женщина, а вокруг меня столпились какие-то незнакомые личности в халатах, которых я первым же делом попытался спросить, какого лешего они здесь забыли, однако мой речевой аппарат был еще слишком несовершенен и издал лишь жалобное «уа», встреченное снисходительными усмешками.
Первые годы моей жизни были лучшими ее годами – с точки зрения положения в обществе. В ту пору я являл собою нечто среднее между китайским мандарином и сегодняшним нефтяным магнатом. Стоило мне повысить голос, как все вокруг меня тут же начинали суетиться, кормить меня молоком и менять мне подгузники. Я наивно полагал, что так оно и будет длиться вечно, но в один прекрасный день мне вручили ложку, дабы я сам расхлебывал кашу, которую, к слову сказать, не заваривал. Вместо подгузников меня облачили в трусы, и первая же моя попытка проделать с ними то же, что и с подгузниками, натолкнулась на резкую критику и непонимание со стороны окружающих. Почувствовав, что меня лишают привелегий, я поднял рев в знак протеста и плучил в ответ подзатыльник, после чего на некоторое время закрыл рот.
После того, как я научился орудовать ложкой и бережно обращаться с трусами, меня отправили в школу – обучаться новым премудростям. Я воспринял это как очередное посягательство на мою свободу, однако на сей раз, наученный горьким опытом, воздержался от протестов. Я попросту решил прикинуться дурачком и так в этом преуспел, что никто уже не мог сказать наверняка, прикидываюсь я идиотом или в самом деле идиот. Всё чаще родители мои и учителя задавались вопросом, что же из меня выйдет. Сам я, по правде сказать, не имел об этом ни малейшего представления. Однажды я видел по телевизору обезянок, и жизнь их показалась мне настолько привлекательной, что я объявил родителям о своем желании стать обезьяной. В ответ мой высокоученый отец заметил, что «сие есть деградация и атавизм». Очарованный волшебным звучанием этих слов, я решил деградировать, а если получится – то и атавировать.
Не успел я с грехом пополам окончить школу, как меня призвали в армию. Армейская жизнь неожиданно пришлась мне по вкусу: мы представляли собой настоящую обезьянью стаю с вожаком во главе. Свободы, правда, было маловато, но, увлекшись стадным инстинктом, я вполне научился обходиться без нее и находить странное удовольствие в общности и подчинении. Время от времени меня, всё же, злило, что я не вожак и таковым не стану из-за ограниченного срока службы. Но затем я сообразил, что армия – еще не вся жизнь, и свои амбиции я смогу удовлетворить впоследствии. Из армии я вернулся опытным и возмужалым, с радостным ощущением деградации в левом полушарии мозга и пьянещею легкостью атавизма в правом.

Гражданская жизнь показалась мне пресной и скучной. Здешний народ привык скрывать свои подлинные желания и подавлять инстинкты. Это называлось у них толерантностью и корректностью поведения, а с моей точки зрения было ничем иным как трусостью и бессилием. Я, всё же, попытался применить в существующих условиях кое-какие навыки, приобретенные на военной службе, и вызвал живейший интерес полиции. Полицейский инспектор провел со мною совершенно бессмысленную беседу, в конце которой заявил, что исправить меня можно разве что хорошей порцией крысиного яда. Поскольку такового в его распоряжении не имелось, он поочередно передал меня в руки наставника по вопросам молодежи, наставника по социальным вопросам, наставника по вопросам трудоустройсива и так далее. На каждый вопрос имелось вместо ответа по наставнику, которые, очевидно, понятия не имели, как им быть с собственной жизнью, и поэтому предпочитали наставлять других. Все их указания сводились к тому, что мне необходимо «интегрироваться в существующую реальность». «Интегрироваться» было их излюбленным словечком, которое в конце концов до того истерзало мне оба уха, что я пригрозил очередному наставнику интегрировать его головою в стену. Коллегия наставников отказалась от бесплодных усилий и предоставила меня произволу «существующей реальности».
Поначалу я был доволен таким поворотом, но затем почувствовал скуку и уныние: все-таки я был хоть и асоциальным, но стадным животным и нуждался в единомышленниках, среди которых я мог бы занять положение в обществе, желательно в качестве вожака. Вскоре я встретил таких людей. Внешне они походили на моих прежних армейских товарищей – брили голову и носили одежду, которая с небольшой оговоркой могла сойти за униформу. Я познакомился с ними, продемонстрировал им уровень деградации и атавизма моего мозга, и они тут же приняли меня в свои ряды. В среде их царила внутренняя дисциплина и внешнее беззаконие, безоговорочное подчинение отлично уживалось с самыми дикими и жестокими выходками. Я почувствовал себя как рыба в воде и всею душою отдался чувству необузданной общности и товарищества. Своими действиями мы пытались пробудить людей от уютной обывательской летаргии, в которой потихоньку отмирали их характер и воля.
Усилия наши получили признание – опять-таки со стороны полиции. Допросы и ночи за решеткой стали вскоре частью нашей жизни. Но даже однообразие следствия не могло затмить разнообразие причины. На допросах мы блистали остроумием деградировавших мозгов, а за решеткой, где нам полагалось чувствовать себя обезьянами в клетке, мы испытывали лишь веселую бесшабашность, а поскольку решетка делит пространство на две половины, свободными мы почитали себя, а тюремщиков наших – лакеями, которые таскали нам еду и, покуда мы спали, впахивали ночи напролет, подчиняясь законам того самого мира, который так ревностно защищали от нас.

Предводителя нашей шайки звали ;дин. Разумеется, это было кличкой, настоящего его имени не знал никто. К тому времени все мы обзавелись новыми именами взамен старых, «обывательских», по выражению Одина. Я, к примеру, звался теперь Локи. Один был постарше нас, тридцати с лишним лет, невысокого роста, но широкоплечий и необычайно крепкого сложения. Левую его щеку рассекал шрам в виде древнескандинавской руны, но это было не самое примечательное в нем. Он обладал какою-то удивительной аурой, жестоким и одновременно неотразимым шармом. Наши боготворили его и готовы были за него умереть. Я также восхищался им, но к восхищению моему примешивалось чувство некоего ревнивого соперничества. Я умел преклоняться, но предпочитал, чтобы преклонялись мне; умел следовать, но хотел, чтобы следовали за мною. Один был человеком умным и зорким, и это не укрылось от его внимания. Но то ли он умел маскировать свои чувства, то ли мои притязания его не задевали. Во всяком случае, на меня он глядел не со злостью, а, скорее с любопытством с налетом снисходительности, очевидно не считал меня пока что соперником – как-никак он был куда сильнее, умнее и авторитетней меня.
Время от времени Одину нравилось собирать нас и ставит в тупик неожиданным вопросом.
– Если мусора нам вломят, кто они после этого? – спрашивал он и испытывающе смотрел на нас.
– Козлы! – подавал голос один из нас.
– Неверно! – громыхал Один. – Если мусора нам вломят, то они – молодцы, а козлы – мы.
– Почему, Один?
– Потому что права бывает только сила. Если мы сделаем мусоров, тогда мы – молодцы, а они – козлы. Горе побежденному! А что это значит?
– Это значит, что мы мы должны учиться побеждать, – сказал я.
Один глянул на меня и одобрительно хмыкнул.
– Хорошо рычишь, лев. Умница, Локи. В самую точку. Ну, а это что значит?
Я молчал.
– Это значит, – покровительственно объяснил Один, – что мы должны закаляться. За-ка-лять-ся! Телом и духом. В здоровом теле – здоровый дух. Здоровое тело – зто сильное, непобедимое тело. Что такое здоровый дух?
– Сильный, непобедимый дух? – предположил я наугад.
Один усмехнулся.
– Ты снова прав, Локи, только не будь попугаем. Здоровый, сильный дух – это дух, который не знает сомнения и убежден в своей правоте. Дай хоть на секунду волю сомнению – и ты проиграл. Мы хотим проиграть?
– Нет! – взревала шайка.
– Значит, что мы должны?
– Заклляться!
И мы закалялись. Наши тела наполняла сила, а мозги – убежденность в своей правоте, вытесняющая всякое сомнение. Именно это, наверное, мой отец и назвал в свое время деградацией и атавизмом.
Однажды Один вновь созвал нас и задал очередной вопрос:
– Что такое закон?
Мы молчали.
– Может, ты, Локи, нам объяснишь? – насмешливо проговорил Один.
Я потупил глаза и покачал головой.
– Закон, – объяснил Один, – это выдумка слабых, чтобы защититься от сильных. Вся история человечества – это захват власти слабыми, которых было больше. Ну, так что такое закон?
– Дерьмо! – завопили некоторые.
– Неверно! – ответил Один. – Запомните: есть закон и Закон. Закон слабых – произвол. Произвол сильных – Закон! И этому Закону мы обязаны следовать. Понятно?
– Понятно! – взревели мы.
– А что это значит? – спросил Один.
– Что мы должны насаждать собственные законы? – предположил я.
– Браво, Локи, – ухмыльнулся Один. – Соображаешь. Когда-нибудь, – глянул он насмешливо на меня, – тебя за это возвеличат. Или покалечат.
Непонятно, чего в этих словах было больше – похвалы или угрозы. Наши в ответ прохихикали, а я промолчал – бросать вызов было рановато, для этого я еще не созрел ни духом, ни телом.
Я закалялся. Мускулы мои крепли от тренировок, а бесконечные уличные драки прививали навыки. Дух же мой стремился лишь к одной цели – предводительство, любой ценой. Такая мелочь, как угрызения совести, казалась мне слишком неопределенной и ничтожной в сравнении с чистой и ясной радостью честолюбия. Я с нетерпением ожидал дня, когда смогу бросить Одину вызов.
Но Один опередил меня. Когда мы в очередной раз собрались, он коротко глянул в мою сторону и проронил, как всегда, насмешливо:
– Нет, вы посмотрите на Локи! До чего же здор-ровый стал! Пожалуй, теперь и мне с ним не справиться. А? Что скажешь, Локи? Может, попробуем?
Все смотрели на нас, и я понял, что отказаться нельзя – я потерял бы всяческий авторитет, а мечты о предводительстве можно было бы смело похоронить. Мы с Одином скинули куртки, и поединок начался.
Впрочем, это был скорее не поединок, а избиение. Один методично делал из меня отбивную, дружелюбно улыбаясь и подбадривая:
– Молодец, Локи, левая работает отлично. Чуть больше точности... Так, так, хорошо... Ай, ты не ушибся? Вставай, Локи, сил у тебя еще немерено. Драться, драться и еще раз драться! Верно, Локи? Давай, мальчик, покажи мне, где раки зимуют, я в тебя верю!
Когда я уже, окровавленный, не в силах подняться, лежал на земле, Один нагнулся ко мне, протянул руку и помог мне встать.
– Я горжусь тобой, Локи, – прокудахтал он мне в ухо, самым дружелюбным образом приобняв за плечи. – Надеюсь, ты на меня не в обиде? Брось, Локи, брось, ты ведь помнишь наше правило – горе побежденному! Сегодня я сильней, завтра ты.
Мне, однако, мало верилось, что я стану сильнее уже «завтра», а ждать я не мог. Нужно было самому ускорить события. Случай представился во время очередной потасовки с вражескою кликой, которую мы прозвали «дикобразами» – из-за их дурацких причесок. Из-за причесок же, вернее, отсутствия оных, нас они называли «кочерыжками». Как я сейчас понимаю, сходства в нас было больше, чем различия. И мы, и они ненавидели окружаюшую нас действительность и не приемлили существующих законов. Только нашей целью была заслуженная власть сильных, а они стремились ко всеобщему хаосу, оттого мы были так непримиримы друг к другу. Я вообще считаю, что самые заклятые враги – не антиподы, а приверженцы одной и той же идеи, только идущие к ней различным путем. Или это во мне снова говорит деградация?
В тот раз мы схлестнулись ожесточеннее обычного. Кровь лилась – хоть стаканы подставляй, запах ее опьянял и придавал нам новые силы. Внезапно я увидел перед собою бритую голову Одина. Рука моя среагировала быстрее мозга и – зажатый в кулаке кастет обрушился на темечко нашего предводителя. Я почувствовал, как лопнул череп и кастет мой погрузился в мякоть, и тут я увидел глаза Одина, которые смотрели на меня в упор – сперва удивленно, затем с обыкновенною своею насмешливостью, а потом они потускнели и стали безжизненными.
– Горе побожденному, Один, – проговорил я тихо. – И – прощай.
Я был уверен, что никто в этой куче-мале не заметил, как я убил Одина, и уже предвкушал будущую власть и роль лидера. Но я ошибался. Когда, после бойни, мы снова собрались вместе, чтобы помянуть Одина и выбрать нового предводителя, меня отозвал в сторонку самый старший – после Одина – член шайки. Это был высокий, стройный паренек с оттопыренными ушами и хитрыми, живыми глазками. Звали его Тор.
– Вот что, Локи, – сказал он, – хочу предложить тебе одно дельце. Ты ведь теперь из нас самый авторитетный.
– Что еще за дельце? – спросил я.
– Да вот, хочу, чтоб ты выдвинул мою кандидатуру на роль предводителя, – спокойно и нагло ответил Тор.
– Твою? – удивился я. – С какой стати?
– А что? Парень я неглупый, организатор не плохой, к тому же умею, когда надо, держать язык за зубами.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил я, хотя уже догадывался, к чему он клонит.
– Короче, – сказал Тор, – ты предлагаешь меня, а я никому не говорю, что это ты прижмурил Одина. По рукам?
– Ах ты гнида... – начал было я, но Тор перебил меня насмешливо, как это, бывало, делал Один:
– Да ну? А кто же ты? Честолюбивое мудило, которое из-за своих дешевых амбиций лишило нас идейного вождя?
– Тебе никто не поверит, – сказал я запальчиво.
– Еще как поверят, – ухмыльнулся Тор. – Не хуже моего знаешь. Не валяй дурака, Локи, делай, что тебе говорят. А я тебя не забуду, обещаю. Останешься в шайке на хорошем счету. Только предупреждаю – с Одином ты разделался, но со мною этот номер не пройдет. Я-то теперь знаю, чего от тебя ждать.
С этими словами он поспешно удалился, точно опасался – и не напрасно – что я пришибу его на месте, и присоединился к остальным.
Я стоял как оплеваный. Затем двинулся вслед за Тором. Тот, полуприсев на бетонный бордюр, по-одиновски покровительственно приобнимал за плечи двух самых юных членов шайки, ухмылялся, сощурив хитрые глазки, и глядел в мою сторону, словно заранее знал, что я сейчас появлюсь.
– А вот и Локи! – преувеличенно весело объявил он. – Ты чего там застрял? Пора вождя выбирать, не можем же мы начинать без тебя. Что ты так странно смотришь, Локи? По-моему, ты хочешь что-то сказать.
– Да, – проговорил я, чувствуя, что голова моя горит. – Я хочу... хочу сказать... – я поднял глаза и увидел, как узкий серый силуэт многоэтажки впивается стрелкой в такое же серое небо, затем опустил глаза и увидел тупые кончики своих темно-коричневых башмаков на фоне потресканого асфальта, – я хочу предложить... – я сглотнул, – предводителем... – я еще раз сглотнул, давясь именем, и наконец выплеснул: – Тора.
Прошелестел удивленный ропот, Тор с великолепно разыгранным удивлением поднял брови, чуть сильнее сжав плечи двух юнцов.
– Да, – продолжал я уже спокойно и уверенно, – Тора. У него голова на месте, глаза на месте, уши тоже...
Кто-то хихикнул, а оттопыренные уши Тора прозрачно заалели.
– Уши тоже на месте, – закончил я. – В смысле, он все видит, все слышит. И все соображает. Самая подходящая кандидатура.
– Хм-хм, – откашлялся Тор. – Вот так так. Спасибо, Локи, не ожидал. А, может, у кого-то другие варианты имеются?
Все молчали.
– Тогда голосуем, – резюмировал Тор. – Кто за? – Его пальцы впились в плечи молокососов.
Молокососы, как по команде, вскинули по руке вверх. Я медленно поднял свою руку, а вслед за моею взметнулись остальные.
– Единогласно, – как бы не веря себе, проговорил Тор. – Спасибо вам, друзья... товарищи. Я, наверное, должен что-то сказать? Должен.
Он посмотрел на меня. Я отвел глаза.
– Должен и скажу, – продолжал Тор. – Только сначала – выпьем за Одина. За Одина!
Руки его соскользнули с плеч юнцов, оставив на их розовой коже белые отпечатки, он схватил бутылку пива и поднял ее в воздух.
– А скажу я вот что, – Тор стер с губ белесую пивную пену. – И Один, думаю, поддержал бы меня: всё, что ни делается, – к лучшему! И то, что Один погиб – это правильно.
По шайке пронесся удивленный и даже возмущенный ропот. Но Тор как будто и ждал его.
– Да, правильно, каким бы кощунством это ни казалось. Кем был Один? Он был старше нас, он был умнее, сильнее, но он не был одним из нас. Он был как бы над нами. Он был учитель, он был бог. Так пусть он таким и останется. А я – не бог, не учитель, я – такой же ученик, как и вы, я один из вас и я знаю, что вам надо – что нам надо. Потому что я – это вы, а вы – это я.
«Да, – с горечью подумал я, – правильно он вывел меня из игры. Мне с ним не тягаться».
– А как же Один? – робко прозвучал чей-то голос.
– Один, – спокойно и весомо ответствовал Тор, – останется нашей иконой, нашим знаменем. В бой идут со знаменем. Но ведет их в бой не знамя, а командир, такой же солдат, как и остальные солдаты. И, раз уж вы выбрали меня, то поведу вас я, а девизом нашим станет – «с нами Один!»
Шайка одобрительно загудела.
– Ты согласен со мною, Локи? – Тор посмотрел мне в глаза.
Я развернулся на каблуках тупоносых своих башмаков и пошел прочь. Ничего другого мне не оставалось, а Тор – тут уж я был уверен – и откровенный мой уход сумел обернуть себе на пользу. Только мне уже до этого не было никакого дела.
«Вот как, – думал я, – значит все напрасно. Значит, напрасно ты убил человека. А странно, все-таки, – человека убил пару часов назад, а прочувствовал это только сейчас. И не потому, что убил, а потому что то, ради чего убивал, обернулось полным пшиком... Выходит, жизнь человеческая ничего не стоит? Раз уж сам факт убийства для тебя менее важен, чем то, ради чего убивалось...»
Тут я приостановил свои косноязычные мысли. Мне до смерти (я ухмыльнулся про себя, почувствовав неуместность такого сравнения) захотелось напиться. Метрах в сорока сверкнули огни автозаправки, и я ускорил шаг.
Около заправки было пусто. Одинокие столбики колонок тоскливо желтели в ожидании автомобилей, в небольшой бензиновой лужице радужно плавал отраженный свет. Я зашел в магазинчик, который показался мне сейчас невыносимо чистым и уютным, и направился к рядам весело поблескивающих бутылок. За прилавком стоял светловолосый мальчик лет семнадцати-восемнадцати, он приветливо улыбнулся мне и поздоровался. Проигнорировав его приветствие, я взял бутылку смирновской водки, упаковку пива и так же молча направился к выходу.
– Извините, – остановил меня немного робкий голос юного продавца, – вы забыли заплатить.
Я повернулся. Светловолосый мальчишка смотрел на меня растеряно и чуть исуганно хлопал синими глазами. Маменькин сынок. Пригрелся на своей заправке, сволочь.
– Я никогда ничего не забываю, – спокойно и нагло ответил я. – И тебе не советую.
Мальчишка захлопал глазками еще силнее, затем полез дрожащей рукою в карман куртки – видимо за сотовым.
– И полицию вызывать – тоже не советую, – ухмыльнулся я так, что юнец застыл с рукою за пазухой, точно обделавшийся Наполеон. – Ни сейчас, ни когда уйду. Я ведь еще вернусь. Когда-нибудь.
Я вышел из магазинчика, но пройдя всего с десяток шагов, повернул обратно.
Бедный мальчик все еще обалдело смотрел на дверь, не зная, что предпринять. При виде меня он судорожно, с хрипом глотнул воздух. На сей раз, однако, я был сама любезность.
– Прошу прощения, – сказал я, – как-то нехорошо получилось. Товар ты мне отпустил, а кулечка не дал. Не идти же мне через весь город с водкой и пивом в руках. Подсуетись, милый.
«Милый» достал из-под прилавка пластиковый кулек, медленно, словно под гипнозом, сложил в него водку и пиво и протянул мне.
– Благодарю за покупку, – сказал я.
Мальчишка вопросительно глянул на меня.
– Обычно клиентов благодарят, – объяснил я, чувствуя, как к горлу подкатывает приступ тошноты – не от этого перепуганного светловолосого дурачка, а от всего вместе и от себя самого в отдельности. – Но если у тебя слов не хватает, просто кивни.
Паренек кивнул. Затем из глаз его брызнули вдруг слезы, а изо рта вырвался даже не крик, а визг вперемешку со слюной:
– Ненавижу! Ненавижу таких, как ты!!
– И я таких, как ты, ненавижу, – ответил я. – И таких, как твой хозяин. И вообще, всех ненавижу. Всю вашу двуногую братию.
Я развернулся и на сей раз ушел окончательно. Странно, но я даже завидовал этому визжавшему от страха и отчаяния молокососу – он-то хоть выплакался, а я вот не умею и вряд ли когда-нибудь научусь. Сопляк, пусть спасибо скажет. Мне сегодня убить – что плюнуть, а я его даже пальцем не тронул. Херувимчик с бензоколонки. Да я в жизни больше рож разбил, чем он бутылок продал, и самого меня так лупцевали, как ему и не снилось. Тот же Один... Скотина, как он меня тогда... Да еше издевался – «молодец, Локи, я горжусь тобой...» Надо было б, так и во второй раз его убил. Всех бы их...

Дома я заперся у себя в комнате, вытряхнул из дурацкого разноцветного стаканчика с нарисованным Маугли в компании бандерлогов ручки и карандаши и плеснул туда водки. Зажигалкою открыл бутылку пива. Залпом выпил теплую противную водку и таким же противным теплым пивом запил. Дважды повторил процедуру и закурил сигарету. Вообще-то курение в нашей компании (бывшей нашей, поправил я самого себя) не поощрялось, но сейчас мне было наплевать на это. Один умер (я усмехнулся, поскольку «умер» был не совсем подходщее слово), остыльные для меня тоже все равно что умерли. Вот и отлично, выпьем за упокой их душ, всех вместе и каждого в отдельности. Сперва за Одина, мы ведь с ним теперь, можно сказать, братья по крови – по его крови... Теперь за Тора... Нет, за Тора не буду, стошнит, а это обидно: водки-то еще полно... Кто там дальше? А, ну да, за наших прекрасных (ох, не смешите меня – прекра-а-асных!) дам, близняшек Идуну и Фрейю... Так, ну всё, а то в два счета напьюсь такими темпами. За остальных – скопом. Будьте здоровы, вечная вам память, сто лет живите и двести раком ползайте.
Я открыл вторую бутылку пива и снова закурил. Голова шумела от непривычно много выпитого и кружилась от сигареты.
«В этом мире только пьяному и можно жить, – подумалось мне. – Вот откуда алкоголики берутся. Самые честные люди. И за честность свою, конечно, платят – печенью, другими болячками и трясучкой рук по утрам... Смешное какое слово – трясучка. Сучка. Жизнь – сучка, вот по утрам и трясучка».
Я упал на кровать и зашелся от хохота. Оказывается, я очень остроумный. И даже стихами умею. Как там было? Забыл. Счас вспомню.
Я встал, чуть пошатываясь, с кровати и плеснул еще водки в стаканчик. Красивый у меня, между прочим, стаканчик. С Маугли и этими... ну, как их... бан... банде... банда, в общем. Банда обезьян. Банда-обезьянда. Я снова хохотнул. А чего хохотать? Если разобраться – ничего смешного. Я-то не Маугли, мне с совсем другой бандой жить приходиться. Как я этому херувимчику сказал?.. Двуногая братия.
Я выпил водки и сморщился. Гадость, все-таки. Запил пивом. Чего я, собственно, к этому мальчишке прицепился? Симпатичный светловолосый синеглазый сопляк. Всё на «с». Мальчик на «с». Да какой там мальчик, всего-то года на четыре меня младше. Но сопляк. Струхнул-то ведь как, полные штаны, небось, наложил. Да все они такие, из ухоженных семей. Постой, постой, ты ведь тоже не из канавы вроде. Такой ученый папа, про деградацию знает, про этот, как его... про а-та-визм. Мамахен тоже... Ты бы счас с прочими придурками в университете учиться мог и на бензоколонке вечерами подрабатывать... Да и подрабатывать, может, не пришлось бы – вон, дом целый у родителей, нашли бы для тебя тысчонку-другую в месяц... Ну, полтыщи. Скучал бы с умным видом на лекциях, приятели б тебя за эту умную скуку уважали, а девчонки за тобой табунами ходили. Небось, за синеглазым этим красавчиком ходят... А, может, у него и постоянная подружка имеется, и любит его даже, она ведь не знает, что он дристун в папиных подтяжках... Причем тут папины подтяжки? Точно, подтяжки не при чем, а только чего ж это она за ним ходит? Я, между прочим, тоже не урод, а у меня никого и не было толком, кроме этих Фрейи с Идуной, сестричек-электричек, на которых каждый пацан в шайке как по расписанию катался... Или я урод?
Я подошел к зеркалу, но в нем ничего толком нельзя было разглядеть, все перекашивалось и куда-то уплывало.
Ну, конечно, подумал я с обидой, поди разбирись с таким зеркалом, урод ты или нет, так и проживешь всю жизнь, не зная себе цену... Вот что смешно – Одина я убил, сегодня только убил, а думать о нем и не думаю, а мальчишку этого пальцем не тронул, так, напугал только, а думаю о нем каждые пять минут. Это что же меня, совесть мучит? Или зависть?.. Зависть? Да я ведь презирал всегда таких, как он, и жизнь их презирал, которая и не жизнь вовсе, а подавление своих инстинктов в угоду этому дерьмовому об-ще-ству. Он в него просто – как там мне говорили?.. Ин-те-грировался. А че, можно и в кучу дерьма интегрироваться. И по правилам вот этого вот самого и жить – воняй и давай вонять другим. А мы...
Тут я тихонечко взвыл. Какие мы? Нет у меня больше никаких мы. Один я остался. Всё отсек. А почему? А, ну да, потому что вожаком мне не удалось стать. А, может, и к лучшему? Если разобраться, чем наша шайка лучше всего остального общества? Да такая же вонь и борьба за место под солнцем. Даже внутри. Мы хотим, чтоб сильные правили миром? Ну, вчера меня, может, еще и можно было на это купить, а за сегодняшний день я, кажется, больше поумнел, чем за всю прошлую жизнь. Вон, Один был сильнне меня, а я его убил, сам я посильнее Тора, а он меня одним махом в одно место засунул... Миром правят не сильные, а хитрожопые. У людей, во всяком случае. Потому что все люди – дрянь. Разница лишь в том, что одни – б;льшая дрянь, а другие – меньшая. А нормальному человеку среди людей делать нечего.
Последняя мысль до того меня вдруг потрясла, что я налил себе еще водки. Да, нормальному человеку среди людей не место. Я выпил залпом, и на сей раз даже не поморщился. Не место, не место... Но должно же быть у человека место в жизни! Ведь если уж нас, не спросясь, закинули в эту жизнь, то должно же в ней найтись нам место?! Ну, ладно, – нас. Но мне-то должно найтись место? Выход-то какой-то должен быть?
Я вдруг снова вспомнил парнншку с заправки, как это у него ловко слезы брызнули из глаз, и попытался заплакать, потому что мне действительно в самую пору было зареветь. Но ничего не вышло. Плакать я не умел, так что и учиться теперь было ни к чему.
«Я найду выход, – мелькнуло в голове. – А плакать мы не будем... А выход найду... А плакать не будем...»
С этой последнею мыслью я повалился прямо в одежде на постель и, кажется, тут же заснул.

На утро я, как ни странно, проснулся без головной боли и прочих признаков похмелья. Глянув на следы вчерашнего безобразия, я обнаружил, что водки выпил-то всего с полбутылки, а пива – неполных три. Организм мой оказался умнее головы. Тем лучше, мне еще сегодня... А что мне сегодня? Податься теперь, в общем, некуда, что же мне сегодня?
«Искать выход», –  подсказал кто-то вчерашний в мозгу.
Выход – это, конечно, хорошо, только спокойнее, Локи, не суетись. Локи. Если мне смысл и дальше зваться Локи, когда я окончательно – да, окончательно – порвал со своею прежнею шайкой? Может, вернуться к старому имени – Пауль? Его придумал мне отец, который в нашей семье доминировал над тихой, бесконфликтной матерью.
«Паулем, – вещал он обычным своим нравоучительным тоном, – сиречь, Павлом, звали апостолла Христа, который поначалу был не апостоллом, а гонителем христиан, и звали его не Павлом, а Савлом, пока он не увидел знак свыше и вся его жизнь не переменилась».
Вот и отлично, мне сейчас как раз нужен какой-нибудь знак – свыше, сниже, сбоку, только чтоб жизнь моя переменилась. Пойду искать.
Для начала я спустился в кухню, выпил кофе и съел бутерброд с сыром – кто знает, сколько мне придется бродить по городу в поисках знака. Я уже выходил на улицу, когда заметил вдруг, что по привычке оделся в униформу нашей шайки – черную футболку с истекающими кровью рунами, камуфляжные штаны и тяжелые тупоносые башмаки.
– К черту! – произнес я вслух. – Менять так менять.
Я вернулся в спальню и преоделся – в джинсы и какую-то клетчатую рубашку. Спустился вниз и обулся в легкие кроссовки. После башмаков показались они мне почти невесомыми, точно я касался пола босыми ступнями. Вообще, вся одежда ощущалась на теле с непривычки неуютно.
– Привыкнешь! – сердито сказал я самому себе. Глянул в зеркало на свое бритоголовое отражение и добавил сурово: – Еще и волосы отрастишь. Кочерыжка.
Я сунул в карман ключи и вышел на улицу. Дом наш, двухэтажный, окруженный небольшим садиком, располагался по соседству с такими же благоустроенными, обывательски уютными домишками с неизменной оградой, вычурною калиткой, карикатурными туями и фаянсовым гномом в саду или перед крыльцом, чья бессмысленно улыбающаяся физиономия должна была символизировать наслаждение этой полужизнью-полуспячкой в тихом бюргерском раю. Таков был весь наш райончик, городская спальня, которая с тупым удовольствием превращалась в никчемную, но комфортабельную городскую свалку. Округу свою я ненавидел и презирал и уж, конечно, никогда мне ни приходило в голову привести сюда кого-нибудь из прежних приятелей – я бы сгорел от стыда. Отсюда меня тянуло в центр города – не в фешенебельную его часть, сыто лоснившуюся роскошными витринами магазинов и ресторанов, зеркальными окнами высоченных офисов и банков, благовоспитанными фасадами музеев и театров и непереносимым самодовольством разряженной публики; меня тянуло в самую гущу, в клоаку, которая бурлила тут же неподалеку,  всего в нескольких шагах от этой напомаженной псевдодействительности. Клоака была грязна и неприглядна, от нее пованивало немытым телом, но она была живой, настоящей. Там мы собирались в уже прежние для меня времена, оттуда, хлебнув на дорожку пива или чего покрепче, отправлялись на ратные наши подвиги. Или же сходились на какой-нибудь городской окраине, такой же невзрачной и унылой, утыканной однообразными серыми башнями новостроек. Но в этой серости и невзрачности, в этой грязи и вони была романтика и ощущалась жизнь, которая напрочь отсутствовала в добропорядочной скуке моей округи и бутафорском блеске центра. Благополучие и роскошь подминали под себя людей, и те с легкостью и даже удовольствием подавляли в себе природные инстинкты, тогда как неустроенность выплескивала их наружу – с неистовством и первобытной дикостью. Мы...
Тут я сердито оборвал свои мысли? Какие еще мы? Всё, Локи... то есть, тьфу, – Пауль! «Мы» кончилось, осталось одно «я». Гордое и одинокое. Вот с ним и разбирайся.

От нашего района до центра было не так уж далеко – минут двадцать-тридцать на трамвае, и хоть день выдался солнечным и теплым, я предпочел проехаться. Между нашим районом и ближайшею трамвайной остановкой раскинулся небольшой скверик с высокими елями и широкими платанами, словно поднявшимися на защиту нашей дремлющей округи от назойливого внешнего мира. По дорожкам скверика прыгали птицы, по мощным стволам деревьев время от времени пробегали рыжим сполохом белки. Я на секунду остановился, невольно залюбовавшись стройностью и согласием,   в котором жил этот зеленый клочок посреди города.
«А ведь белкам куда лучше, чем людям, – подумалось мне. – Живут, как живется, помирают, как помирается».
– Вот и стань белкой, – насмешливо произнес я вслух. – Отрасти рыжий мех и прыгай себе с ветки на ветку.
Я решительно зашагал через скверик, вышел к трамвайной остановке и, дождавшись трамвая, развалился по привычке на сидении в заднем ряду. Билет я, естественно, покупать не стал – хоть с прежним миром и было покончено, но жить по законам нового, вернее – хорошо забытого старого, я тоже не собирался. Трамвай, точно огорчившись моим поступком, обиженно звякнул, хлопнул дверьми и покатил в центр. В окошке мелькали, полускрытые деревьями, однотипные скучные здания прошлого, а, может, и позапрошлого века, выкрашенные в одинаковый бледно-рыжий цвет, похожие друг на друга, как однояйцевые близнецы. Время от времени сложившуюся рутину нарушал какой-нибудь дом-бунтарь желтой или салатовой окраски, такой же, впрочем, тусклой и невзрачной. Даже строения, казалось, подавляли в себе всё живое и дерзкое, не решаясь взорваться огненно-красным, ярко-зеленым или празднично-синим. А уж окраситься в черный – от такой кощунственной мысли дома, вероятно, содрогнулись бы, как от землетрясения, которого в наших краях отродясь не бывало.
На следующей остановке в распахнувшиеся двери трамвая вошел контролер – невысокий, щуплый мужчина в очках.
– Добрый день, ваши билеты, пожалуйста, – монотонно пробубнил он.
Чуть покосившись на него, я по-новой уставился в окно. Контролер приступил к досмотру с конца вагона и направился ко мне.
– Попрошу предъявить ваш билетик, – улыбнулся он.
Я не отреагировал.
– Предъявите, пожалуйста, ваш билет, – чуть нервно повторил контролер.
Я повернулся к нему.
– Не могу, – медленно проговорил я.
– Почему не можете?
– Потому что у меня нет билета. Я безбилетный заяц. «Черный пассажир». Черные мысли, черные дела.
Я вновь отвернулся к окну.
– В таком случае, боюсь, вам придется уплатить штраф, – заявил контролер, но не слишком уверенно.
– Правильно делаете, что боитесь, – кивнул я. – Значит, инстинкт самосохранения у вас есть. Вот и следуйте ему вдоль вагона.
– Вы давно не имели дела с полицией? – явно храбрясь, осведомился контролер.
– Я? – у меня даже смешок вырвался. – Послушайте, я в жизни больше видел полицейских, чем вы пассажиров. Шли бы вы лучше своей дорогой. Вчера я убил бога. Что мне после этого убить контролера? Честно скажу – не хочу. Устал после вчерашнего. Разойдемся по-хорошему.
Я поднял на него глаза, и он невольно отпрянул – очевидно, в них было что-то звериное, нечеловеческое, не от безбилетного «зайца», а от волка, которому даже с билетом в трамвае не место. В жизни своей я видел волка лишь по телевизору и в зоопарке. Телевизионный волк не произвел на меня впечатления, но волк из зоопарка, поразил страшно, куда сильнее тигров, львов и пантер. Те либо спали, либо бродили взад-вперед по клетке, такие же сонные, неряшливые, никчемные, и даже рычание, которое они время от времени издавали, напоминало не звериный рык, а старческое брюзжание, беспомощное и бестолковое. Волк же не спал и не бродил по клетке. Он молча стоял у железных прутьев и глядел на меня, и в его желтых глазах была только ненависть и тоска, звериная тоска озверевшего зверя. И видно было, что этот, дай ему волю, – убьет. Убьет не от голода, а от тоски.
Я окинул взглядом щуплую фигурку контролера, вновь посмотрел в его перепуганные глаза и внезапно почувствовал к нему жалость. Волчье во мне то ли пропало вдруг, то ли спряталось до поры до времени где-то глубоко.
– Плохая у вас работа, – проговорил я.
– Плохая, – неожиданно согласился контролер.
– Знаете, – продолжал я, – я вчера действительно убил бога, а потом еще напугал и ограбил маленького ангела. Мне что-то больше не хочется не убивать, ни грабить, ни пугать. Сделаем так: штраф я, конечно, платить не буду, у меня и денег таких нет, а на следующей остановке просто выйду. Раз вам не нравится, что я в трамвае еду.
– Да ведь не в том дело, что не нравится, – замямлил, словно извиняясь, контролер, – а в том что без билета нельзя, незаконно, не по правилам...
– Вот что, – сказал я, почувствовав, что волк вот-вот по-новой высунет пасть из логова, – давайте до следующей остановки помолчим оба. Так лучше будет.
Контролер кивнул, однако, вместо того, чтобы отправиться проверять билеты у остальных пассажиров, застыл надо мною, словно в трансе. По счастью, через несколько секунд трамвай остановился, я поднялся с сидения и направился к выходу.
– До свидания, – сказал контролер.
– Вряд ли, – усмехнулся я. – Будьте здоровы.
Я вышел из трамвая. До центра было остановки две-три, то есть, минут десять пешим ходом. Улицы, словно предчувствуя близость «светской жизни», торопливо меняли свое обличье: деревьев стало поменьше, зато дома сделались разнообразней, позволяя себе порою даже некоторые архитектурные излишества. Если на окраине они изо всех сил старались остаться незаметными, затеряться в единой массе, то теперь каждый стремился хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь выделиться, только бы привлечь к себе внимание праздношатающейся элиты. На главной же улице строения гляделись с необыкновенной важностью и достоинством, явно осозновая значимость своего положения. Излишняя вычурность была здесь не в ходу; иные здания даже выпячивали как бы невзначай облупившиеся места и благородные трещины, словно подчеркивали древность своей постройки.
Обычно главную улицу и прилегающие к ней кварталы я торопливо пересекал, с брезгливостью косясь по сторонам и с одной лишь мыслью: как можно скорее нырнуть в родную Клоаку. Теперь, однако, спешить мне было некуда. Если уж мне суждено отыскать знак, то почему бы не в респектабельном центре? Интересно, кстати, где его увидел мой евангельский тезка? На главной улице Иерусалима? Или где-нибудь в пустыне? В библейских пустынях, я слыхал, знаки так и сыпались на кого ни попадя. Как он вообще выглядит – знак? Комета, что ли, должна свалиться мне на голову? Или проезжащий мимо трамвай подпрыгнуть? Или знак – это что-нибудь простое, обыденное, которое вдруг тебя поразит? Вот, к примеру, дерево. Каштан, если не ошибаюсь. Самый обыкновенный каштан. А, может, он вовсе не обыкновенный. Может, в нем какой-то тайный смысл спрятан. Может, он для того тут все эти годы растет, чтобы однажды – сегодня, например, – я пришел сюда, посмотрел на него и решил стать садовником. Выращивать деревья, цветы, ухаживать за ними, поливать... Или вот идут женщина с мужчиной, а между ними девочка, трехлетняя малышка. Они ее за руки тащат, а она упирается ножками в землю и не желает идти. По-моему, просто притворяется, такая у нее игра. Так, может, это и есть знак? Может, мое призвание обзавестись семьей и нарожать как можно больше детишек? С десяток, скажем... Ну да, мало на земле людей, не знающих, куда себя деть, еще и новых плодить... А тот банковский небоскреб, что, тоже знак – дескать, нужно становиться банкиром? Да уж, очень смешно. А вообще-то не смешно, а странно: выходит, и дерево, и ребенок, и дом, и собака, и птица – всё это знаки? Получается, никаких знаков искать не нужно, потому что весь мир – это знаки, просто все к ним настолько привыкли, что не замечают их. Вот и облако знак – к примеру, что мне нужно стать пилотом.  И земля... что надо броситься с крыши того самого банка и об нее расшибиться... А потом уже попасть на облако... Даже не став пилотом... Знаки, знаки, знаки.
Задумавшись, я даже не заметил, как свернул с главной улицы и прошагал пару кварталов, пока ноги сами не занесли меня по привычке в Клоаку. Несколько растерянно я оглянулся по сторонам – меньше всего мне сейчас хотелось встретить кого-либо из прежних знакомых. Н-да, кто бы мог подумать, что за какие-то сутки Клоака сумеет стать мне чужой, что я буду забредать сюда случайно и испытывать желание поскорее отсюда ускользнуть. Или – раз уж я здесь – не стоит противиться судьбе? Что если она сама завела мне в родную вонь и грязь, от которой я, вобщем-то, еще толком не отряхнулся, и Знак мелькнет мне сейчас откуда-нибудь из-за поворота?
Из-за поворота и в самом деле кое-что мелькнуло, вернее – вышло пружинистым шагом. И как раз то, чего я опасался. Это были пятеро из нашей шайки – Тор, двое молокососов, которых он вчера так нежно приручил (у них еще даже имен не было – я хочу сказать, новых имен), а также Бальдур и Бёр, два крепыша с физиономиями, лишенными всякого выражения. Тор был одет по-новому: черная футболка с серебристым черепом, под которым наподобие костей на пиратском флаге скрестились две такие же серебристые молнии, черные кожаные брюки взамен камуфляжных и черные же кованые сапоги с длинными узкими носками. Очевидно, по мнению Тора, такой наряд более соответствовал статусу предводителя.
– Великий Один! – воскликнул Тор. – Локи! А мы уж не чаяли увидеть тебя в наших краях. Ты вчера так некрасиво от нас ушел. Не попрощавшись... Великий Один, что за ужас ты на себя напялил?
– Это что ж у вас теперь, такое новое приветствие – «великий Один»? – усмехнулся я.
– Именно, Локи, именно! Одни, знаешь ли, делают из живых людей покойников, другие – из покойников богов. По подвигу и награда, как говорится. Верно, асы?
Спутники Тора молча кивнули.
– «Асы»? – удивился я.
– Да, Локи, асы. Так мы теперь зовемся. Ты просто ушел, вот и не в курсе. У нас вообще много новшеств. Например, у предводителя, – Тор скромно потупился, – у меня, то есть, отныне будут свои телохранители. Это не я так решил, а мы все. А то еще получится как с Одином...
– И кто же хранители твоего драгоценного тела? – поинтересовался я. – Вот эти? – Я кивнул на безымянных юнцов.
– Мои телохранители, – важно ответил Тор, – Бальдур и Бёр. Ты их хорошо знаешь – с такими ребятками можно спать спокойно. А это, – голос его зазвучал торжественно, а руки возлегли на вчерашний манер на плечи молокососов, – мои воспитанники. Можно даже сказать – крестники. Они первые, кому я дал имя. Познакомься – Магни и Моди.
– Очень приятно, Мади. Очень приятно, Могни, – церемонно кивнул я.
– Не паясничай, Локи. Хотя, – Тор окинул меня насмешливым взглядом, – в таком наряде только и остается, что паясничать.
Я сжал кулаки и сделал шаг вперед. Бальдур и Бёр двинулись, было, механически мне навстречу, но Тор остановил их чуть заметным движением головы.
– Запомни, – сказал я, стараясь оставаться спокойным, – Локи больше нет. Есть Пауль.
– Пауль? – притворно изумился Тор. – Кто такой Пауль? Какие жестокосердные родители дали своему ребенку такое идиотское имя? Впрочем, – снисходительно улыбнулся он, – оно куда больше подходит к твоему новому прикиду.
– Интересно, что на тебе за прикид, – отпарировал я. – Парадный мундир «Голубой устрицы»? Да вы и смотритесь втроем с Мудей и Мугней как тамошние завсегдатаи. А Бальдур с Бёром хранят ваши тела. От посторонних глаз. Или они тоже, за компанию? Как ты сказал – «с такими ребятками можно спать спокойно»? А? Я угадал?
Руки Тора спрыгнули с плеч крестников, глаза вспыхнули.
– Слушай, Локи, не нарывайся на неприятности, – процедил он. – Не то отправишься вслед за Одином. А он, надо думать, еще не остыл после вашей последней встречи.
– Ты меня страшно напугал, – ухмыльнулся я. – Может, хочешь поговорить со мной один на один, без телохранителей? Или у новых вождей это не принято? А принято у них прятаться за чужие спины и дристать в кожаные штаны?
– Дались тебе мои штаны, Локи... извиняюсь, Пауль, – неожиданно миролюбиво ответил Тор. – Ты просто проиграл, вот и злишься. Тебе даже морду бить никакого смысла нет – ты ее вчера сам себе набил, когда вот так взял и бросил нас, прежних своих товарищей. Только вот были ли мы тебе когда-нибудь товарищи? Ты ведь у нас мальчик из хорошей семьи, а мы для тебя – так, плесень. Так что всё ты правильно сделал. Возвращайся в свой дом, в свою благополучную семейку.
Я оторопел.
– Откуда ты... – начал было я, но Тор меня перебил.
– Откуда я знаю? – хохотнул он. – Я всё знаю. И про всех. Ты просто лох, Пауль. Когда имеешь дело с людьми, нужно знать о них побольше. Пригодится. А то что же это, – повернулся он к своим клевретам, – вроде столько лет компанию с нами водил, а знать о нас не желал. Не по-товарищески это, верно, асы?
«Асы» дружно закивали. Нет, положительно, эта скользкая скотина умела вывернуться из любого положения.
– Да ты не расстраивайся, – покровительственно продолжал Тор. – Подумаешь – интеллигентные родители. Не в этом беда. Беда в том, что у интеллигентных родителей сын остолоп. Да ты у нас не один такой... из высшего общества. Кем, по-твоему, был Один?
– Неужели священником? – съехидничал я.
– Нет, ну зачем же сразу священником. Один был юристом.
– Кем?!
– Юристом. К твоему сведению, он закончил университет. Практика у него, правда, была небольшая, потому что он слишком много времени тратил на наши дела. А, может, потому столько на наши дела и тратил, что практика небольшая была. Зато знакомства нужные у него остались – еще с университетской скамьи. И в прокуратуре, и в полиции. А ты как думал? Думал, нам просто так всё с рук сходило? Нет, милый Пауль, за это Одину спасибо. Только вы хоть и из одной обоймы, но разница между вами немеренная. У Одина голова была на плечах, а у тебя чердак с дымоходом.
«Асы» заржали. Я, не веря своим ушам, остолбенело глядел на Тора.
– Нечего на меня пялиться, Пауль, – с неожиданной злостью прошипел Тор. – Или ты сам из «Голубой устрицы»? Да откуда б ты ни был – всё равно ты не наш. Один был тоже из другого мира, но он был бог. А ты – ничто. Из культурной семейки, но дурак. А я – из низов, но башка у меня работает. Мы все из низов! – взвизгнул он вдруг и обхватил по-новой за плечи Магни и Моди. – Мы все – одно целое! Мы – это МЫ! А ты – чужак, ты – инородное тело. И везде будешь чужим. А теперь убирайся! И не попадайся нам больше на глаза!
– Все не могут быть из низов, – тихо сказал я. – Кто-то должен быть и сверху.
Я развернулся и зашагал прочь.
– Великий Один, до чего же скверно воспитаны эти юноши из приличных семей, – донесся до меня насмешливый голос Тора. – Опять ушел и не попрощался.
Мне, однако, было уже наплевать на его остроумие. Я шагал прочь из Клоаки с ощущением, что весь мир перевернулся. Один, «великий Один», могучий и грозный Один – юрист! Я попытался представить его широкоплечую фигуру, увенчанную бритой головой на бычьей шее, в темно-сером костюме, белоснежной рубашке и дорогом галстуке, в кожаном кресле за широким дубовым столом с обтянутой зеленым сукном столешницей, посреди кабинета с бесчисленными книжными шкафами и полками вдоль стен. В шкафах и на полках стоят чинными рядами юридические справочники, на стенах висят портреты каких-нибудь знаменитых юристов... А почему бы нет? Понятно же, что Один было не настояшим его именем, а в повседневной жизни звался он как-нибудь совершенно буднично. Скажем, Отто. Или Нетто. Или Брутто. Так же очевидно, что реальной его профессией никак не могло быть «предводитель шайки бритоголовых экстремалов». Так почему бы ему в самом деле не быть юристом, гинекологом, доктором философии или муниципальным советником по делам молодежи? Двойная жизнь, двойная правда, двойная мораль. Как у всех. И ну его ко всем чертям.

Вернувшись домой, я, как обычно, заперся у себя в комнате. В комнате было прибрано, кровать моя застелена, пыль со стола вытерта, а полуопорожненная вчера бутылка водки и три нетронутые пивные бутылки аккуратно стояли на книжной полке. Вообще-то, родители не заходили в мое логово на втором этаже, но раз в неделю мать наводила в нем порядок, тихо и незаметно, как всё, что она делала, – ничего лишнего не трогая и не выбрасывая.
Я плюхнулся на свежезастеленную кровать и закурил сигарету, стряхивая пепел на пропылесосенный ковролин. Бестолково прошел день. Охотник вернулся без добычи. Разве что открыл, что весь мир состоит из знаков. Вот только своего так и не нашел. Или не сумел разглядеть. Впрочем, это одно и то же.
Я загасил сигарету о спинку кровати и бросил сморщенный бычок на пол. Не хочу ни о чем думать. Хочу вот так лежать, смотреть в потолок и не ждать ни-че-го. Не надо мне никаких знаков. Буду лежать сутками, неделями, годами... Пока не подохну и не избавлюсь разом от всех вопросов, на которые нет и, видимо, не может быть ответов.
Я и в самом деле пролежал три дня, почти не вставая – разве что в туалет и попить водички. Есть мне не хотелось совершенно. Однако ни о чем не думать не получилось. Всё это время я только и делал, что думал, и – наверное, из-за отсутствия пищи – мозги мои словно очистились, и думалось мне удивительно легко и обо всем на свете. Несколько раз в комнату мою стучалась мама – справлялась, как я там и не хочу ли чего-нибудь поесть. Я оказывался в непривычной для себя вежливой форме, мама вздыхала, стояла еще несколько минут, прислушиваясь, под дверью, снова вздыхала и уходила – мне было слышно, как она медленно и тяжело спускается вниз по лестнице. Один раз даже мой невозмутимый, ко всему привыкший относиться философски отец постучался в мою «келью».
– Уважаемый сын, –  произнес он, – позволь узнать, чем ты там занимаешься?
– Думаю, – ответил я.
– Думаешь? – удивился отец. – Похвально. Хотя и несколько неожиданно. В таком случае, не смею мешать. Продолжай думать дальше.
Я слышал, как он своим ровным, уверенным голосом успокаивает мать, которая, несомненно, и упросила его подняться ко мне наверх.
Я продолжал. Думать. Дальше. Мысли вели себя со мною, как изощренные хищники с бемпомощной жертвой – сперва подкрадывались незаметно и тихо, затем наваливались на меня всем своим весом, а затем уж забавлялись мною, то приотпуская, то снова придавливая к земле могучей лапой. Ответов на бесчисленные вопросы либо не было, либо были они такими безотрадными, что лучше бы их не было вовсе. Хорошо ли, что я расплевался с прошлой своей жизнью, с шайкой, с Тором и прочими «асами»? Хорошо. Но что делать дальше – непонятно. Жить, как мои родители, как большинство? Нет, это не по мне, это невыносимо. Потому что бессмысленно. Эта жизнь, конечно, удобна, комфортабельна, но в ней нет главного – нет идеи. Даже когда мы били кому-то морды и получали в ответ по собственным физиономиями – это было, может быть, некрасиво, даже гадко, но в этом была хоть какая-то идея. Но жить, чтобы просто зарабатывать деньги и их же потом прожирать – какая в этом идея? Стоило для этого рождаться на свет?.. Интересно, а вот если бы мы установили во всем мире «власть сильных», что бы мы стали делать дальше? Наслаждались властью? Жрали, пили, резвились в постелях с самыми красивыми женщинами, надели серые костюмы и сидели в кожаных креслах за дубовыми столами в офисах с книжными шкафами и портретами... А ведь так бы оно и было, голову даю на отсечение. Так какой же смысл во всех наших прошлых драках и пролитой крови, своей и чужой? За что боролись, на то и напоролись? Единственный закон борьбы, который делает любую борьбу бессмысленной? Так в чем же вообще смысл? И есть ли он, хоть какой-то,  хоть в какой-нибудь жизни? И если есть Бог – куда он смотрит? Почему создает людей и ничего им не объясняет? Может, просто придумал нас себе на забаву и теперь играется нами, как те же хищники своею жертвой? Или как самодур-начальник каким-нибудь забитым подчиненным: мол, получи задание и изволь выполнять, а зачем, почему – не твоего ума дело. Или, может, человек когда-нибудь обидел Бога, провинился перед ним, и тот его теперь за это так наказывает? А прощать когда-нибудь будет? Если он, конечно есть... Пусть смысл объяснит. А если не объяснит, так я сам рискну, а уж если ошибусь, пусть пеняет на себя.
– Смысл жизни, – проговорил я вслух и запнулся. Думать я, может, худо-бедно научился, а вот четко формулировать, да еще вслух... Вот Один – тот умел. И про Закон, и про козлов... А ну, попробуй, как он, не бойся, ты ведь его уже оставил один раз в дураках, причем навсегда...
– Смысл жизни, – снова произнес я, – в попытке... ну, узнать... замысел Бога... Творца... А только ничего не получается. И страдаешь от этого. Нет, не так, четче надо... Усилие над собой сделать! Смысл жизни...
И вдруг всё в голове у меня встало на свои места, буква за буквой, слово за словом:
«Смысл жизни заключается в попытке постигнуть замысел Творца и в страдании от невозможности его постигнуть».
– Смысл жизни, – сказал я, вслушиваясь в собственный голос, – заключается в попытке постигнуть замысел Творца и в страдании от невозможности его постигнуть.
Молодец, подумал я, сформулировал. Только какой же смысл в том, что ты сформулировал? Это же опять бессмыслица. Получается, смысл – в бессмыслице? В отсутствии смысла? Или просто в том, чтоб не искать смысла, вообще о нем не думать? Нет, не так – не думать вообще. Вот животные, наверное, не ищут никакого смысла и отлично себе живут. А человеческие поиски  смысла – и есть наказанье Божье... Что-то я всё о Боге стал думать, не думал же о нем никогда. Это с голоду, наверное. Кажется, я, наконец, проголодался. Вот это хорошо, вот это нормально, по-нашему, по-животному – пожрать и не думать ни о чем. А можно еще и водки выпить перед этим – это уж, правда, не совсем по-животному, те водки не пьют, ну так и я ведь не вполне животное. Вот сейчас хлебну глоточек, потом пожру от души... вернее, от пуза, и не нужно нам никакого смысла, никакого Бога и никаких знаков...
Я присел на кровати, потянулся рукой к столу и взял пластмассовый стаканчик, в который мама опять аккуратно поставила высыпанные мною ручки и карандаши. Что за несносная человеческая страсть к порядку! Карандаши и ручки полетели по-новой на пол. Вот теперь стаканчик готов принять в себя более приятное содержимое. Какой, однако, красивый стаканчик, с рисунком – Маугли в компании бандер...
Красивый стаканчик выпал вдруг из моих рук, а сам я застыл как сидел. Идиот! Катался в трамвае, шлялся по городу, по главной улице, по Клоаке, выискивал Знак, а он двадцать с лишним лет стоял у меня на столе и совали в него всякую дрянь, вроде карандашей и ручек! В голове у меня всё будто склеилось воедино – кусочек к кусочку: «животные не ищут никакого смысла и отлично себе живут»... «нормальному человеку среди людей не место»... «сие есть деградация и атавизм»... и, наконец, самое раннее, детское, к которому всё теперь разом и приклеилось: «однажды я видел по телевизору обезянок, и жизнь их показалась мне настолько привлекательной...»
Я поднял с пола стаканчик, любовно повертел его в руках и поставил на стол. Да, теперь я уверен, теперь я знаю, что займу свое место в жизни. Я добьюсь своего, я стану предводителем, вожаком – но не среди людей, нет. Я встал с кровати и глянул в окно. За окном вечерело. Сумерки наползали на заоконный пейзаж, неспешно обволакивали деревья, бетонные столбы фонарей, невысокие дома с покатыми черепичными крышами. Окна домов зажигались желтым электрическим светом и голубоватым мерцанием телеэкранов. Для людей начиналась обычная вечерная жизнь.
– Не для меня! – с нечаянным пафосом объявил я вслух.
Затем, для чего-то оглянувшись по сторонам, взял со стола стаканчик, поцеловал его и снова поставил на место. Набрал в легкие воздуху и выдохнул его с шумом. Махнул – опять же непонятно, для чего, – рукою окнам напротив, вышел из комнаты и спустился вниз.
В кухне хлопотала мама, нарезала сыр, колбасу, хлеб, открывала банку с мариноваными огурчиками, кипятила в чайнике воду.
– Мам, ужинать скоро? – спросил я.
Мама выронила от неожиданности нож, которым резела сыр, оглянулась, на секунду оцепенела, затем лицо ее расплылось в улыбке.
– Проголодался? Слава Богу. Скоро, сынок, скоро.
Она глядела на меня с таким обожанием, что я поневоле смутился.
– А отец где? У себя? – нарочито небрежно осведомился я.
– Как обычно. Работает. – Последнее слово она произнесла с таким униженным почтением, что внутри меня всё передернулось от отвращения.
– А ты уверена, что он работает? – отрывисто пролаял я. – Может, он просто сидит у себя в кабинете и книжным ножом выковыривает грязь из-под ногтей!
– Сынок! – с упреком проговорила мать.
– Ладно, мам, ладно. Не буду. Мам, скажи, а тебе никогда не хотелось... когда-нибудь... куда-нибудь?
Мама усмехнулась, но как-то не слишком весело.
– Зачем мне куда-нибудь? Мое место здесь.
– А кто тебе это сказал? – голос мой прозвучал снова отрывисто и даже зло.
– А зачем кому-то говорить? – пожала плечами мать. – Я сама знаю.
– Ты что же, не понимаешь, не чувствуешь? – начал вскипать я. – Ты тут... ты как в клетке тут! Ты как рабыня!
– В клетке? – мать опять отложила взятый было нож и сыр. – Ну что ж, сынок, ты прав, конечно... по-своему. Только ты маленький еще... извини – молодой еще, ты судишь категорично... Да и странно было бы, если б ты судил по-другому. Можно жить и в клетке...
– В клетке? Жить?
– Представь себе. Я плохо умею объяснять, твой отец это лучше умеет... Ладно, оставим.
– Нет уж, не будем оставлять! – вскинулся я. – А отец ничего не умеет объяснять! То есть, умеет, но не другим. Он даже когда с кем-то говорит, одного себя слушает. Для него других в мире просто не сущуствует! А ты, значит, в клетке живешь, и понимаешь это даже, и рада?
– Тут ничего странного, сынок, – с немного усталою улыбкой произнесла мама. – Просто есть на свете одна вещь, с которою и в клетке и где-угодно можно жить и даже радоваться.
– Какая же это вещь?!
– Любовь. Я люблю тебя, люблю твоего отца...
– Интересно, за что же это ты нас так любишь? – крикнул я. – Отец тобою всю жизнь помыкает, я – ну, тут вообще особый разговор... Подарочек.
– За что? – мать снова взялась за нож. – Любят не за что. Любят просто так. Если бы я думала, за что... – она принялась по-новой нарезать сыр.
– Так что было бы, если б ты думала?
– Сынок, – взмолилась мама, – я не умею вести умные разговоры. Спроси у отца. Я только знаю, что мы живем на свете, чтоб была любовь. Больше не для чего.
– Нет, мама, – покачал я головой,  – это всё не то. Любовь, да? А если я ни в кого не влюблен? Значит, мне и жить не надо?
– Я не про ту любовь, – покачала головой мать. – Сынок, я же говорила, что не умею. Поговори с отцом.
– Ладно, мам, прости, – махнул рукой я. – А с отцом поговорю. Он, значит, у себя?
– У себя.
– Ну, ты позови нас ужинать, когда готово будет.
– Да, конечно! – обрадовалась мать. – Скоро всё будет готово. Я тебе еще яичницу сделаю, тебе чего-нибудь горячего надо поесть.
– Да не нужно мне... – начал было я, но почувствовал вдруг, что мне и в самом деле страшно хочется горячей яичницы, с луком и помидорами. – То есть, всё наоборот, мам, очень здорово придумала.
Я поспешно развернулся, чтобы не видеть счастливой улыбки матери, и, выйдя из кухни, направился в кабинет отца.
Отец сидел за большим письменным столом и, держа перед собой аккуратно сложенные очки, которые почему-то не надел на переносицу, изучал некий фолиант. Настольная лампа с абажуром в виде колокола как-то очень по-киношному вычерчивала на его лице свет и тень.
– Пап, – сказал я, – что ты знаешь об обезьянах?
Отец удивленно поднял голову, глянул на меня, продолжая держать очки перед глазами, хмыкнул и проронил:
– Изумительно странный вопрос. Можно узнать, чем он вызван?
– Любопытсвом.
– Что ж, весьма вразумительный ответ. – Отец отложил очки в сторону. – Одно достойно сожаления.
– Что достойно сожаления? – не понял я.
– А сожаления достойно то, уважаемый сын, что, проведя три дня якобы в раздумьях, ты являешься ко мне и спрашиваешь про обезьян.
– И что в этом такого?
– Ничего, – вздохнул отец. – За исключением того, что это в свою очередь  наводит меня на определенные раздумья. Итак, что я знаю об обезьянах? Не так уж много. Я, в принципе, не зоолог. Что тебя конкретно интересует?
– Ну, какие вообще бывают обезьяны?
– Обезьяны, – ответил отец, – вообще бывают разные. Скажем, большие и маленькие, человекообразные и нечеловекообразные...
– Пожалуй, большие, – сказал я. – И, лучше, человекообразные.
– Утешительно, – хмыкнул отец. – То есть, если ты решил избрать себе в качестве образца для подражания... Пусть уж это будут, по крайней мере, человекообразные. Таковых, уважаемый сын, всего четыре вида: гориллы, орангутанги, шимпанзе и, с некоторой натяжкой, гиббоны.
– Значит, без натяжки, всего три, – резюмировал я.
– Очень верно подмечено, – хмыкнул отец. – Итак, крупнейшим из перечисленных видов являются гориллы. Роста они человеческого, а то и повыше. А если бы не гнули колени, были бы на голову выше любого. Весят они от двухсот до трехсот килограмм. Самцы, разумеется. Самки...
– Нет, не подходит, – покачал головою я, мысленно представив самца гориллы и невольно содрогнувшись.
– Не совсем понял, – заметил отец. – Что тебе не подходит? Что ты намеревался предпринять с гориллами? Мериться силой? Не советую.
– А с кем советуешь? – поинтересовался я.
– Ни с кем! – отрезал отец. – Что у тебя за дикие инстинкты! И подобным размышлениям ты посвятил три дня?
– Не подобным, не подобным, – поспешно ответил я. – Мне просто нужно побольше узнать об обезьянах. Из этих... человекообразных... какие самые маленькие?
– Шимпанзе, – сказал отец, подозрительно глядя на меня. – Рост меньше полутора метров, весят в среднем килограммов пятьдесят.
Нет, подумал я, быть вожаком такого племени как-то даже неприлично. Значит...
– Значит, остаются орангутанги, – произнес я вслух.
– Позволь, наконец, узнать – для чего остаются? – не выдержал отец. – До какой очередной глупости додумался твой деформированный общением с подонками общества мозг?
– Ни до какой, ни до какой, – заверил я. – Обезьяны мне нужны для... для информации. Если ты не зоолог, так, может, я им стану. Надо же определяться в жизни.
– Ну-ну, – хмыкнул отец. – Поздравляю. Брэм, Линей и Дарвин могут смело переворачиваться в гробах.
– Смешно, – кивнул я. – Но лучше расскажи мне об орангутангах. Какие они?
– Рыжие, – мстительно произнес отец.
– Отлично, – сказал я. – А еще?
– Смотря, что тебя интересует.
– Всё меня интересует. Рост, вес, где живут.
– Иными словами, габариты и ареал обитания, – хмыкнул отец. – Как будущему зоологу советую запомнить сию формулировку. Ну-с, рост у орангутангов несколько поменьше человеческого, зато вес до девяноста килограмм...
Подходит, мысленно решил я. Поединок будет честным.
– ... Обитают же орангутанги исключительно в Индонезии.
– Это где, в Африке? – поинтересовался я.
Отец посмотрел на меня с сокрушенным видом и вздохнул.
– Ладно, ладно, география не мой конек, – проворчал я.
– Было бы любопытно узнать, – заметил отец, – что твой конек. Физика? Химия? История?
– Зоология, – невозмутимо ответил я. – Будет. Так что уж объясни мне как географ зоологу, где находится эта самая... Индонезия.
– В Азии, – несколько устало проговорил отец. – В Индийском океане. Крупнейший архипелаг. Это значит – острова, – на всякий случай пояснил он. – И на двух из них – Суматре и Калимантане – живут любезные твоему сердцу орангутанги.
– На Суматре и Калимантане, – повторил я.
– У тебя зоологически великолепная память, – с иронией заметил отец. – А теперь, будь любезен, дай мне провести в покое и одиночестве оставшиеся до ужина минуты.
– А как туда добраться? – спросил я, проигнорировав его просьбу.
– Я не справочное бюро, – простонал отец. – И не туристическое. Обратись по адресу. А сейчас...
В этот момент в отцовском кабинете тенью появилась мама и сообщила, что ужин готов. Отец с видимым облегчением поднялся из-за стола, глянул на меня укоризненно, покачал головой и направился в кухню. Мы с матерью, обменявшись коротким улыбками, последовали за ним.
Ужин прошел, в общем-то, мирно – я, изголодавшись, был слишком занят яичницей, чтобы донимать отца новыми вопросами. Собственно, я выпытал у него всё, что мог. Он ведь, по его же словам, не турбюро. А туда, кстати, надо бы наведаться – узнать насчет рейсов на Суматру и этот... с невозможным названием... Ка-ли-ман-тан.
– Ка-ли-ман-тан, – напевно повторил я вслух.
Отец выронил нож, которым намазывал на хлеб ливерную колбасу, бросил на меня испепеляющий взгляд, но воздержался от комментариев; просто взял нож по-новой, доразмазал по хлебу печеночный фарш, смачно надкусил и запил чаем. Отужинав, промокнул рот салфеткою, встал из-за стола и, уже выходя из кухни, отколол вдруг совершенно неожиданный номер, никак не вязавшийся с обычной его сдержанной респектабельностью: сгорбился, согнул коленки, свесил руки чуть не до пола и издал несколько диких отрывистых звуков:
– Ы! Ы! Ы! Калимантан! – После чего снова выпрямился, покачал головой и покинул кухню, притворив за собою дверь.
– Что это... сынок, что это значит? – спросила мать, переводя изумленный взгляд с закрывшейся двери на меня. – Какой Калимантан?
– Не знаю, мама, – с трудом ответил я, давясь от хохота. – Как ты говоришь – спроси у отца. Он лучше объяснит. Что ж ты, столько лет живешь с человеком, а до сих пор не знала, какой у него своеобразный юмор. Ладно, спасибо за ужин.
Я наклонился к матери, затем замер, смутившись вдруг непривычного для себя порыва. Наклонился, все же, по-новой, поцеловал ее в щеку и поспешно вышел из кухни.

На следующий же день я отправился в турбюро и, кажется, совершенно измучил сидевшую там девушку распросами об Индонезии. У девушки на довольно миловидном лице рос отчаянно длинный нос, беззастенчиво это лицо уродовавший. Поначалу, пока мои вопросы затрагивали разве что возможные рейсы и стоимость билетов, нос лишь наклонял девушкино лицо над экраном и клавиатурой компьютера, но затем, когда я стал немилосердно дотошен, нос, пренебрегая законами тяготения, принялся утаскивать лицо в страдальческом порыве вверх, нахально поворачивая его ко мне невыгодным профилем, после чего, наиздевавшись вдоволь, снова обрушивал вниз, к монитору.
В конце концов, я узнал необходимое. На всю Индонезию приходилось всего три международных аэропорта, причем на вожделенном мною Калимантане не имелось ни одного. Зато таковой имелся на Суматре, Медан, откуда, кстати, было чуть более часа езды до джунглей. Самый дешевый билет стоил всего семьсот двадцать четыре евро, при условии, что я вылечу уже послезавтра. Это «уже» девушка произнесла с плохо скрытою надеждой, которую я тут же почти похоронил, заявив, что должен подумать. Несколько секунд промолчав, девушка пробормотала, что если я, все же, надумаю, билет можно заказать по телефону, получить непосредственно в аэропорту, а визу мне поставят тоже в аэропорту, но уже не нашем, а меданском. За тридцать евро. Я опять-таки ответил, что подумаю, взял телефонный номер бюро и ушел. Оглянувшись напоследок, я увидел, как нос по-новой утащил лицо девушки вверх, в какую-то прострацию.
Дома, за ужином, я объявил родителям о своем намерении улететь в Индонезию. У матери дрогнули губы, у отца поползли вверх брови.
– Вот как, в Индонезию? – переспросил он. – Если брать во внимание вчерашний разговор, то решение принято быстро. И во сколько же оно оценивается?
– Семьсот двадцать четыре евро, – ответил я.
– Умеренно, – хмыкнул отец, доставая из банки маринованый огурчик. – Даже из расчета на одного человека. Насколько я понимаю, ты ведь собираешься туда не один? Вся ваша – как бы выразиться поприличней – ватага намерена составить тебе компанию? Вам, по всей видимости, недостаточно – как бы, опять же, выразиться поделикатней – бить рожи! – неожиданно рявкнул он, – предстваителям! Третьего мира!! На родной земле!!! Вы решили заняться этим непосредственно на местах?
– Папа... – начал было я, но отец меня перебил:
– И ты, уважаемый сын, хочешь, чтобы я спонсировал эту вакханалию? Так вот: ни пфеннига. Выражаясь новым валютным языком – ни цента. Ты думаешь, твои вчерашние спекуляции про зоологию, обезьян и прочих орангутангов – то есть, наоборот, не важно – сбили меня с толку? Я прекрасно представляю себе, кого ты имел в виду под орангутангами. Возможно, добропорядочные граждане также не в восторге от нашествия третьего мира. Но у нас и в мыслях не было и нет унижаться до физической расправы!
– Да уж, я вижу, что у вас, добропорядочных, в мыслях! – вскипел я, против воли превращаясь в прежнего Локи. – Рож вы, конечно, никому не бьете, за вас это другие делают, однако этим другим еще не приходило в голову называть тех орангутангами. До этого только цивилизованные мозги могли додуматься. А мы, когда дрались, что со своими, что с чужими – всегда как с людьми. И как люди.
– Пауль, сынок, зачем тебе нужно в Индонезию? – тихо спросила мама.
– А ты у отца спроси! – запальчиво ответил я. – Он же, как всегда, лучше всё объяснит.
– Петер, прошу тебя, дай ему денег, – еще тише произнесла мать.
– Уважаемая жена, – ответствовал отец, пытаясь успокоиться и нахмурив брови. – Я бы очень попросил тебя не вмешиваться в разговор двух мужчин. Да, меня зовут Петер, сиречь, Петр, как одного из апостоллов Христа, коему, кстати, доверили ключ от рая. Ключ же ему доверили, дабы он не пускал в рай всякого рода проходимцев. Меня не отпускает чувство, что наш уважаемый сын намерен проникнуть в Индонезию именно в качестве проходимца. Я, конечно, далек от мысли называть Индонезию раем, но после того, как туда заявится наш сын со товарищи, прежняя жизнь покажется индонезийцам райскою. Посему, будучи человеком ответственным, я не открою нашему уважаемому сыну и его... – тут он запнулся, ища словечко пооскорбительней, – и его варварской банде врата в сей пока еще рай вверенным мне ключом. Сиречь, деньгами. Повторюсь: ни цента он от меня не получит.
– Значит, мне придется ограбить банк, – не столько сказал, сколько подумал я вслух.
Мать испуганно прижала ладонь ко рту, а отец посмотрел на меня изучающе сквозь толстые стекла очков, которые на сей раз красовались на его мясистом носу.
– Поздравляю тебя, сын, – проговорил он. – Ты окончательно деградировал. Или рехнулся. Ступай и грабь банк. По крайней мере, за индонезийцев я тогда буду спокоен, ибо твой визит к ним отсрочится на энное число лет.
Отец допил чай, поставил чашку на стол, вытер губы салфеткой, встал из-за стола и удалился в свой кабинет. Мать некоторое время молча смотрела на меня.
– Семьсот двадцать четыре евро? – спросила она.
– Да, – нервно и как-то безразлично ответил я. – Плюс виза, дорога до аэропорта здесь, от аэропорта там... Ай, мам, какая разница.
– И вы действительно собрались туда со всей вашей... компанией?
– Какая еще компания! – махнул я рукой. – А, ты имеешь в виду нашу... Я порвал с ними. Больше ни меня для них, ни их для меня.
– Это правда, сынок?
– Чистейшая правда, – вздохнул я.
Мать слабо улыбнулась, вздохнула и положила мне на руку ладонь.
– Я по-прежнему не знаю, что тебе нужно в Индонезии, – сказала она, – но деньги...
Тут в кухню по-новой ворвался отец с газетою в руках.
– Вот, – заявил он, бросая газету на стол. – Здесь желтым фломастером отмечены объявления о найме на работу. Я старался избегать тех, где требуется минимальная мозговая деятельность. Физические же нагрузки отпугнуть тебя, как по-моему, не должны. Поработай месяца два, вот тебе и деньги на дорогу. Кормить тебя кормят, поить поят. Еще и на карманные расходы дают, здоровенному лбу. Остановить тебя я не могу, так хоть участвовать в этой... в этом... не стану!
Он шлепнул газету на стол и по-новой изобразил сцену ухода, на сей раз хлопнув напоследок дверью.
«Молодец, – подумал я. – В смысле, я молодец. Всего два дня более-менее общаюсь с родителем, а уже превратил его из равнодушного философа в невростеника. У меня, наверно, талант к общению с людьми».
Я усмехнулся и демностративно смахнул газету на пол. Мать посмотрела на меня, едва заметно усмехнулась и вышла из кухни вслед за отцом. Ну да, верная любящая рабыня спешит утешить разгневанного господина.
Однако, судя по звукам, мать направилась вовсе не в кабинет к отцу. Некоторое время она возилась в прихожей, затем чуть слышно открылась и снова закрылась входная дверь. Вот это мудро с ее стороны. После разговора с двумя столь приятными собеседниками лучше всего прогуляться.
Я поднял с пола газету, допил залпом остывший чай и поднялся к себе наверх. В комнате я закурил сигарету, плюхнулся на кровать и, развернув газетные страницы, принялся изучать объявления, которые отец с заботливым негодованием пометил желтым фломастером. Так, сезонные работы в поле (видимо, дабы я знал, как добывается хлеб насущный), помщник санитара в больнице (это еще зачем? Чтобы я понял, что жизнь – это грязь и кровь? Так я это лучше отца знаю), уборщик на кладбище (помимо желтой рамки отмечено красным восклицательным знаком). У отца и в самом деле весьма своеообразный юмор, сродни английскому – не в том смысле, что тонкий, а в том, что черный. Я бросил еще один взгляд на газету, затем скомкал ее и швырнул в дальний угол комнаты. Хотите заставить меня напоследок жить по вашим законам? Не получится. Я еще не знаю, что сделаю, но... не получится! Я не боюсь работы, нет, не боюсь, а уж работать в поле или на кладбище – куда лучше, чем в какой-нибудь конторе или управлении, а только – вот вам! Не выйдет. Ни с баранами в стаде не пойду, ни с волами в упряжке.
Тут в дверь мою постучали.
– Войдите и умойтесь! – зло сказал я.
В комнату вошла мама. На ней всё еще был плащик, в котором она, очевидно, вышла погулять. Волосы ее чуть растрепались (от ветра, наверное), взгляд был немного смущенный, но при этом непривычно твердый.
– Я на секунду, сынок, – сказала она. Подошла к столу. Достала из кармана плаща пачку денег и положила ее на стол.
– Это что, мам?
– Тысяча евро. Сняла со счета. Больше автомат не давал.
Я оторопел. Затем покачал головой.
– Много, мам.
– Боюсь, что даже мало, – возразила она. – Ты же сам говорил: такси, виза... А тебе ведь еще там жить...
– Ничего, – сглотнув, проговорил я. – На месте... подработаю.
– Да-да, – рассеянно пробормотала мать. – Конечно... Если б я только была уверена... Боже мой, Боже мой! – она неожиданно уронила лицо в ладони. – Что же я делаю!... Своими руками...
– Что своими руками? – не понял я, вернее – сделал вид, что не понял. – Боишься теперь, что против отца пошла?
Мать подняла лицо, поглядела на меня и вздохнула.
– Либо ты еще слишком наивный, – сказала она, – либо чересчур хитрый. Надеюсь, что первое.
– Нет, мам, второе, – признался я. – А что... против отца, всё-таки, не боязно было идти?
– Чего уж мне теперь бояться... Самое страшное – позади... Вернее, впереди. Неужели я тебя никогда больше не увижу?
– Не знаю, – ответил я, чувствуя, что физически не могу лгать. – Не знаю... Но послушай, как же ты... заранее зная...
– Когда-нибудь ты это поймешь, сынок, – ответила мать. – Дай Бог, чтоб понял...
– Что я должен понять?
– Ничего.
Мать постояла еще некоторое время, глядя на меня, затем обеими руками взяла мое лицо, поцеловала меня в лоб и вышла из комнаты, закрыв за собою дверь.
– Что я должен понять? – по-новой крикнул я ей вслед. – А-а... Любовь, да?
Мать ничего не сказала, были слышны только ее шаги на лестнице. Но, казалось, они отвечали мне: да.
– Тогда я не понимаю, что такое любовь, – вслух сказал я, адресуясь, видимо, к шагам. – Выходит, это глупейшая на свете вещь. Как же это можно, любя, отказаться от того, что любишь, от того, кого любишь? Не понимаю. И не пойму, говорите? Значит, и не надо мне понимать. Лучше уж не понимать, чем так издеваться над собою. Выходит, любовь – худшее из несчастий.
С этим уверенным утверждением я взял со стола деньги, пересчитал их (ровно тысяча, даже больше, чем мне надо!), поднял вверх, демонстрируя пачку лежащей в дальнем углу скомканой газете, произнес злорадно «Вот тебе!», после чего разделся, лег в постель и, укрывшись одеялом, с неожиданной легкостью и быстротой уснул.

На следующий день я, чтобы не оставаться дома, не позвонил, а сходил, всё же, в турбюро и приобрел у всё той же носатой девушки билет до Индонезии – в один конец. Девушка, сперва шокированная моим появлением, радостно продала мне его и от всей души пожелала счастливого пути.
– Знаете что, – сказал я ей напоследок, пряча билет в карман, – вы прекрасны. Да-да, я не шучу. Я вас навсегда запомню. Не бойтесь, больше мы не увидимся, потому что вы выдали мне билет в один конец. Именно поэтому я вас и запомню. Итак, вы прекрасны. И будьте счастливы. Только никому не позволяйте водить себя за нос.
Тут я расхохотался и с мыслью, что окончательно здесь расплатился, удалился прочь.
После этого я отправился бродить по центру. Я гулял по главной улице, по прилегающим к ней кварталам, вот только в Клоаку не сворачивал – не потому, что опасался опять встретить кого-то из прежних своих знакомых, а потому, что полагал, что лучшей моей расплатой с Клоакой будет не заглянуть в нее на прощанье. Я перекусил в Макдональдсе, выпил кружку пива в каком-то баре, еще погулял, с веселым удивлением чувствуя, что публика, фланирующая по центру, больше меня не раздражает, не злит, не вызывает желания идти наперекор – она мне восхитительно, опьяняюще безразлична, потому что я вижу ее в последний раз и впервые в жизни ей благодарен – за это.
Нагулявшись вдоволь, я решил, было, ехать домой и уже направился к трамваю, как вдруг остановился. Нет, для полного спокойствия мне чего-то не хватало. Еще не все счета оплачены. Да, я уеду с легкостью, но сначала... Что же еще? Набить Тору морду? Нет, не то, гори он огнем вместе со всеми... Родители, мама?.. Да. Но это потом... Ах, вот что... ладно, пройдусь пешком... Только бы он был на месте... Странное озарение, странное желание...
– А я и есть странный! – сказал я вслух, пожалуй, слишком громко, вспугнув проходивших мимо супругов с ребенком и парочку голубей.
Я прошагал несколько кварталов, пока, наконец, передо мной не замаячили желтые столбики бензоколонки.
– Только бы он сегодня работал, – повторил я. – Потому что... если нет... Ну, не буду же я билет назад сдавать! А, значит, всё, значит, он должен быть на месте!
Я решительно вошел в магазинчик при бензоколонке и облегченно вздохнул – за стойкой стоял в одиночестве светловолосый мой синеглазый ангелочек в ожидании посетителей. При виде меня он вытаращил глаза и сглотнул.
Я подошел к прилавку и, не глядя на него, принялся рассматривать плитки шоколада. Наконец, выбрал одну и положил на прилавок.
– Почем шоколадка? – спросил я.
– Девяносто центов, – выдавил он.
– Так мало? – удивился я. – Нет, это не годится. Вот, держи.
Я положил перед ним бумажку в двадцать евро.
– Надеюсь, всё правильно? – спросил я.
Он сделал какое-то странное движение – пожал плечами и одновременно кивнул головой.
– Тогда до свиданья, – сказал я, развернулся и зашагал прочь.
– Вы забыли шоколад, – остановил меня его неуверенный голос.
– Спасибо, – ответил я, оглянувшись через плечо. – Я не люблю сладкого. Возьми себе.
Я вышел из магазина и с необыкновенной легкостью зашагал домой – мимо скучных бледно-рыжих домов, через скверик с елями, платанами и белками; я словно хотел ощутить, что вижу это всё в последний раз, но в мыслях моих не было даже тени сентиментальной грусти, а только бесшабашная, злая веселость.
Дома я объявил родителям, что ужинать не буду, потому что поел в городе, а хочу пораньше лечь спать. На самом деле мне просто не хотелось разыгрывыать сцену прощания и видеть несчастное, преданное лицо матери. Я разделся и собрался лечь в постель, но в последний момент передумал, подошел к столу, взял лист бумаги и карандаш и написал следующее:
«Дорогая мама, уважаемый отец!
Когда вам попадется на глаза эта записка, я уже, видимо, буду ближе к Индонезии, чем к дому. Не знаю пока, там ли мое место, но знаю наверняка, что не здесь. Ничего конкретнее сообщить не могу, когда вернусь – не знаю. Во всяком случае, не раньше, чем изучу все тамошние растения и животных, или, выражаясь понятным отцу языком, флору и фауну. Живите, как считаете нужным, а я буду жить, как я считаю нужным. Если я найду свое место в жизни, вы ведь только порадуетесь, правда, мама?
Целую
Пауль».
Я оставил записку на столе, погасил свет, лег в постель и моментально уснул.

С визой в паспорте и двумя с лишним миллионами индонезийских рупий в кармане (обменяв свои евро я стал напоследок миллионером) я вышел из небольшого, но беспокойного, как муравейник, здания аэропорта в Медане. Снаружи царила еще б;льшая суета. Невысокие смуглые носильщики, отпихивая друг друга, буквально набрасывались на пассажиров, рвали у них из рук сумки и чемоданы, что-то кричали на смеси английского и местного наречия. По счастью, у меня не было багажа, так что мне удалось вынырнуть целым и невридимым из этой свалки. Теперь бы еще поскорее улизнуть из города.
Я глянул по сторонам. В нескольких метрах от меня расположилось несколько припаркованных стареньких «Тойот» с облупившимися боками. Водители стояли возле машин, прислонившись к ним и неспешно, даже лениво покуривая сигареты, но глазки их при этом цепко всматривались в выходящую толпу, пробегая по ней, как черные, блестящие жучки.
Пока попутчики мои отбивались от назойливых услуг носильщиков, я быстренько направился к стоящему во главе цепочки автомобилю.
– Такси? – спросил я.
Маленький черноглазый водитель кивнул, продолжая курить.
– I want to the jungles, – на довольно скверном английском произнес я.
Водитель взглянул на меня удивленно и переспросил с еще худшим акцентом:
– Sorry, sah?
 Я достал из кармана сложенную бумажку, развернул ее и прочитал вслух:
– Orang Utan Rehabilitation Center.
Туземец улыбнулся и закивал.
– Yes, sah. Fifty tоusend rupies, sah.
Я кивнул в ответ и полез в такси – на заднее сиденье. Индонезиец выбросил недокуренную сигарету и сел за руль, однако заводить мащину не спешил, а смотрел на меня с вежливой, но выжидательной улыбкой.
– Ну? – нетерпеливо обратился я к нему. – Come on, let’s go.
– Sorry, sah, – не перествавя улыбаться, покачал головою шофер. – Show de money, please, sah.
Я усмехнулся и достал из кармана часть увесистой пачки рупий. Узенькие глаза индонезийца округлились, под смуглой кожей, как мне почудилось, проступил румянец.
– Okay, sah, very well, sah, – протараторил он и включил, наконец, зажигание.
Машина тронулась с места, а я откинулся на спинку сидения и прикрыл глаза. Любоваться окружающей экзотикой у меня не было ни желания, ни сил. Многочасовый перелет да еще с пересадкою в Сингапуре, виза, паспортный контроль и прочие прелести путешествия совершенно меня измотали. Впрочем, путь к цели легким не бывает, философски подумал я.
Ехали мы медленно, то и дело останавливаясь из-за бесчисленных уличных пробок. При каждой такой остановке шофер бросал мне через плечо: «Sorry, sah. Waitin’, sah», но я никак не реагировал и глаз не открывал.
Наконец, мы выехали из города и покатили по не слишком ровной дороге – чуть побыстрее и без остановок. Туземец-водитель пытался по привычке всех таксистов втянуть меня в какой-нибудь бессмысленный разговор, но поскольку у меня не было ни малейшего желания его поддерживать, ограничился монологом, состоявшим наполовину из  простейших английских слов, наполовину из восклицаний – возможно, местных.
– Orang Utan Center is good place. Big forest. Many Orang Utans. Big apes. Uh, uh! Very big apes. Like people. – Тут он издал какой-то непередаваемый звук, означавший либо клич орангутангов, либо его личный восторг от того, какие они большие. – Very strong apes. Very clever. Uh, uh!
Я, в конце концов, не выдержал.
– Shut up and drive on! – проговорил я сквозь зубы.
Туземец, кажется, обиделся, замолчал и уставился на дорогу. Мы проехали около часу – я, насладаясь тишиною, водитель мой явно от нее страдая, – пока машина не остановилась, чуть шаркнув колесами.
– Here we are, sah, – провозгласил туземец. – De center, sah.
Я достал из кармана всю пачку денег и протянул ему. Он недоуменно глянул на пачку, затем на меня.
– Keep it, – сказал я, но водитель по-прежнему глядел на меня непонимающими глазами, и я перешел на еще более примитивный английский: – It’s for you. All the money for you.
У индонезийца захватило дух.
– Oh! – только и произнес он. – Oh!.. Tank you! Tank you very much, sah! Oh!..
Я поспешно вышел из машины, после чего водитель мой еще поспешней рванул ее с места, точно опасался, что я передумаю. Глупо было объяснять ему, что не такой уж я щедрый, просто деньги мне больше не нужны. И НИКОГДА больше не понадобятся.
Я оглянулся по сторонам, и сердце мое вдруг замерло, а затем забилось часто-часто. Передо мною, всего в нескольких шагах, зеленою волною поднимались джунгли. Зелень их переливалась всеми оттенками, верхушка блестела на солнце золотисто-салатовыми брызгами, подножие почти чернело, как океанская бездна. Я сделал несколько шагов вперед, но ощущение было такое, словно это джунгли двинулись мне навстречу и повисли надо мною гигантским цунами, готовым погубить маленького отчаянного наглеца.
– Нет! – произнес я вслух. – Не пог;бите. Я знаю, в волну надо нырять, не раздумывая. Тогда она пронесется над тобой и обрушится на берег. А там уж пусть крушит всё подряд – не жалко.
Я хотел было и в самом деле нырнуть в это вечнозеленое море, но в последний момент остановился.
– Нет, не так, – сказал я. – Не будем осквернять это место.
Я быстро сорвал с себя всю одежду, крикнул – как это там было у Маугли? – «мы с вами одной крови!» и бросился в шелестящую пучину.

Первым делом я чуть не наступил на змею. Гадина посмотрела на меня злющими немигающими глазами, прошипела какую-то пакость и уползла вглубь леса. Однако, надо бы поосторожнее. Кто знает, сколько их тут таких, ползающих тварей. И не только ползающих. Я зашагал дальше, не зная толком, куда, но чувствуя, что расстояние между мною и цивилизованном миром еще недостаточно велико. Деревья росли тесно, крона их почти заслоняла небо, но темно не было – сквозь многочисленные лиственные просветы пробивался солнечный свет, то рассыпаясь веером, то ложась на землю причудливой формы пятнами.
Я прошагал часа, наверное, два, но не встретил не только орангутангов, но и вообще ни одного живого существа, хотя и сверху, и сбоку, и даже снизу доносились до меня несмолкаемые шелесты, шорохи, клекоты и урчания – жизнь была повсюду, но умело пряталась от посторонних, а, может, пока еще просто не умеющих увидеть ее глаз.
Еще через час мне вдруг сделалось тоскливо. Я почувствовал себя бесконечно одиноким в этом полном жизни лесу. Да только мне-то какая радость, что он полон жизни, если я ее не вижу? Я бы сейчас, наверно, даже какому-нибудь насекомому обрадовался, даже той самой змее, которая меня чуть не укусила. Кроме того, я устал и проголодался. Деревья росли надо мной в изобилии, только вот плодов на них что-то было не видать. Или здешние фрукты научились вести себя подобно здешним зверям? То есть, где-то быть, но на глаза не показываться? Или это джунгли меня просто так испытывают? Дескать, не втерся ли к ним кто-нибудь посторонний, который разыгрывает из себя эдакого отщепенца, изображает единство с ними, а сам тем временем только и мечтает пожрать в каком-нибудь Макдональдсе?
– Да нет! – сказал я. – Ничего я не изображаю. А есть, правда, хочется.
Мне, наверно, показалось, но по маковкам деревьям прошелся шелест. Как будто джунгли обсуждали, можно мне верить или нет. Шелест затем утих, но ни единого плода ни одна ветка не свесила.
– Значит, не верите? – с вызовом произнес я. – Ну и не надо. Поесть не даете, дайте хоть поспать.
Я прилег между корней какого-то дерева и тут же заснул. Не снилось мне ничего – ни дом, ни город, ни бывшие друзья, ни родители. Наверное, мозг мой слишком устал, чтобы видеть сны. Когда я проснулся, было темно, очевидно, уже наступила ночь. Ночь в джунглях была страшна – дневные звуки усились, как мне показалось, в тысячу раз, то и дело мигали какие-то огоньки – глаза невидимых животных, должно быть, больших и хищных. Я даже слышал рычание, которое то приближалось, то удалялось. Когда оно удалялось, я вздыхал с облегчением, а когда приближалось по-новой, начинал против воли дрожать, одновременно злясь на себя самого: так вот ты какой герой? Думал, сбежал от мира, к которому привык, так уж и храбрец, а оказался в мире, в который бежал, да только вот не знал его, как сразу наложил в штаны... которых на тебе уже и нет к тому же. Да чего же ты боишься? Что тебя здесь убьют? Ха, сколько раз тебя могли убить в тех же драках, однако ж ты не боялся. Так чего же ты сейчас боишься? Что там бы прикончили, что тут... Неизвестности. Неизвестности ты боишься. Непонятности. Там всё было ясно, даже смерть. А здесь она непонятная и потому страшная. Выходит, человек боится даже не смерти, а неизвестности. Непонятности. Но тогда... тогда, значит, и боятся нечего.
Я вскочил на ноги, схватил с земли первый попавшийся сук и, разбивая им переплетшиеся ветви джунглей, с отчаянным ором ринулся вперед. Крики леса переросли в вопли, писк в визг, рычание в рев и вой. Теперь, казалось, джунгли испугались меня, испугались чего-то для них нового и непонятного и бежали прочь. Вот так-то вот, побеждают всегда наглость и бесстрашие... И неожиданность. Значит, и джунгли, как люди, боятся того, чего не знают. А? Вот вам! Я явился в джунгли победителем!.. Победителем... Какого черта? Я же не побеждать сюда пришел, а жить вместе... Да, жить вместе, но побеждать... Ах, ну да, орангутангов побеждать, чтобы стать их вожаком. Только ведь никаких орангутангов я пока не встретил... Так что, вроде, я никого и не побеждал... Но победил. Да, победил. Я сегодня победил собственный страх.
Успокоенный этой мыслью и почему-то по-новой измученный, я лег, где стоял, и опять уснул, но на сей раз не беспамятно, а чутко – я слышал, как, пока я спал, меня кто-то обходил, обнюхивал, обползал, фыркал, кряхтел, шипел и удалялся прочь – очевидно, боясь той непонятности, которою я собою являл.
Наутро я встал необычайно бодрый и страшно голодный Я снова двинулся вперед, уже сознательно, в поисках пищи, всеми клеточками тела ощущая, что если кто-нибудь попытается ее у меня оспорить, то...
Я не успел додумать, что. В нескольких шагах от себя я увидел орангутанга. Я сразу понял, что это орангутанг. Большая, обросшая длинной рыжей шерстью обезьяна сидела на ветке в двух метрах над землею и поедала банан. Завидев меня, она (или он) оторвала банан от пасти и ощерилась – злобно и одновременно испуганно. Я подошел к дереву, дернул рыжее существо что было сил за ногу, и оно свалилось вниз, не выпустив при этом банана из лап. Я сделал еще шаг вперед и выдернул банан из орангутанговых пальцев. Тут же я получил такую затрещину, что отлетел метра на три в сторону. Голова моя гудела, как колокол. Такой силищи я еще не встречал. Что там Один... Вот только у Одина была вполне человеческая, осознанная злоба, а орангутанг просто защищал свой банан, может, свою территорию от вторжения чужака, он еще не знает, что такое злоба нацеленная, осмысленная, беспощадная злоба человека.... Я ринулся по-новой на орангутанга, и получил такой удар, что... Какие у него, всё же, длинные руки... лапы... руки... раза в полтора больше, чем он сам... Чувствую, мне сегодня уже не захочется бананов... Только б не загрыз, пока я тут валяюсь... Надо встать...
Я приподнялся, сверкнул на орангутанга полными ненависти глазами и опять упал. Смешно как, Локи... Пауль... Мало тебя люди били, теперь вот и обезьяны начали бить... Вождь... Сейчас вот он подойдет к тебе да и прикончит одним ударом кулака в темечко... Как ты когда-то Одина кастетом...
Орангутанг издал вдруг жалобный вой и исчез в чаще, а я, совершенно, видимо, обессилев, отключился. Придя в себя, я увидел разбросанные передо мною гроздья спелых бананов, а среди них, у самого моего носа, лежала уже немного подгнившая банановая кожура – как я тут же, почему-то, понял – от того самого банана, который я неудачно пытался отнять у знакомого моего орангутанга. Должно быть, это он меня угостил, а кожуру оставил, чтобы я помнил, кто есть кто. Ничего, вот сейчас наемся бананов, за пару деньков окрепну, потом разыщу его и... И что? Прибью, если удастся? За то, что он меня не прибил, а принес мне бананов?.. Ешь, ешь, наберись, пока что, сил, потом, может, и мысли у тебя начнут лучше работать.
Я умял пару плодов, не разбирая мякоти и кожуры, и меня тут же вырвало – не то от побоев, не то от того, что я сразу набросился на еду, запихивая ее в истощавший желудок. Я напрягся и отполз в сторонку – лежать рядом с собственною тошниной было неприятно. Силы опять начали покидать меня. Я попытался, несмотря на дурноту, по-новой дотянуться до банановых гроздей, но почувствовал вдруг, что не хочу больше цепляться за жизнь...
«Что ж, – подумалось мне, – если ты жил не там, где, хотел, так хоть умрешь, там, где надо...»

Я не умер. Не знаю, правда, сколько я провалялся в беспамятстве – несколько часов или несколько дней – пока, наконец, пришел в себя. Никаких лекарств у меня, разумеется, не было, должно быть, сам воздух джунглей оказался целебным. Бананы по-прежнему валялись вокруг, подгнившее, но самую малость, так что, видимо, не так уж и долго я изображал из себя умирающего лебедя. Я поднял с земли гроздь, отломил от нее банан, очистил от кожуры и съел. Затем второй. После третьего я почувствовал прилив сил и уверенность в себе. В самом деле, чего это я вдруг расклеился? Подумаешь, получил по морде от орангутанга. Мало меня до этого били? Предостаточно – и другие меня, и я других. Нет, это просто всё тот же эффект неожиданности, нового места. Нужно только пообвыкнуться, и всё пойдет, как нельзя лучше. Если разобраться, я и так довольно быстро здесь освоился – преодолел ночной страх перед джунглями – это раз, навел контакт с местным населением и остался после него в живых – это два. Кроме того, я теперь, кажется, знаю, как добыть пропитание: нужно найти орангутанга, дать ему хорошенько отколотить себя, а после этого он сам принесет тебе бананы. Ну вот, еще и шутить, вроде, получается.
Я расхохотался, и в ответ раздались такие же то ли хохочущие, то ли лающие звуки. Изумительно, даже юмор мой здесь понимают. Поддерживают, во всяком случае. Не упрекают в деградированности шуток. Боже мой, куда я попал – шуткам смеются, еду сами приносят – да это же земля обетованная! Потерянный рай, который мне предстоит обрести по-новой. Только...
– Только ничего не надо бояться! – произнес я вслух. – Нужно жить и ничего не бояться. Нужно... – я никак не мог найти подходящее слово, одно-единственное правильное слово. – Нужно... а, ну его, забудем... А, может, это и есть то слово? В смысле – забудем? Всё забыть. Забыть, что ты Локи, Пауль, человек, что эти места для тебя чужие... И всё начать сначала. С чистого листа. Стать, как новорожденный младенец, и узнавать этот мир по-новой.
Я закрыл глаза и открыл их вновь, словно ожидал, что за короткое это мгновенье мир вдруг изменится. Вокруг меня были всё те же джунгли, мало знакомые, но уже не совсем чужие, однако особых изменений я не почувствовал. Нет, видимо, чтобы мир изменился, обновился, должен измениться и обновиться я сам. И для начала – наверно, всё-таки, забыть... Да, забыть. Не совсем то слово, но пока что... Пока то, другое, верное, не пришло в голову... Пусть будет забыть... Всё забыть, чтобы открыть всё заново. Забыть себя, что себя обрести.

Забывалось быстро. Необычность новых впечатлений, к которым я, к тому же, сам стремился, вытесняла из головы старые и, в общем-то, довольно тусклые воспоминания. Голова моя была полностью занята постижением новых премудростей. Давлись они не сразу, но я ведь никуда и не торопился. Я вообще забыл, что такое спешка, что такое время – забыл с облегчением и радостью. Времени не было, был только мир вокруг, который я, не спеша, познавал, у которого, не торопясь, учился. Я учился добывать пищу, отличать съедобные плоды от несъедобных, открыл даже, что у некоторых деревьев очень вкусные листья и кора; учился лазать по самым высоким деревьям, перепрыгивать с ветки на ветку и даже засыпать в их кронах; учился отличать опасных зверей от безопасных, поскольку в лесу водились пантеры и даже тигры, а встречаясь с ними, держать себя так, чтобы они, прежде чем напасть на меня, семь раз подумали и один раз обошли стороной.
Спустя некоторое время – опять же, повторюсь, не знаю какое, пользуюсь этим словом разве что для удобства – итак, спустя некоторое время я обнаружил, что вожаком орангутангов мне не стать никогда – не потому, что они были сильнее меня, а потому, что у них не было вожаков. Орангутанги жили по одиночке, у каждого был свой участок, довольно большой, и никакие предводители были им не нужны. Поняв это, я не испытал ни малейшего разочарования – мне самому теперь это было совершенно безразлично. Кому могло прити в голову тратить свои силы на то, чтобы стать вожаком, вождем, предводителем и Бог его знает, чем еще, когда вокруг шумел лес, полный жизни, которая уже не пряталась от меня, но открывалась мне, когда всходило и заходило солнце, когда короткая сухая пора сменялась долгими, бесконечными дождями, и я сидел на ветке, укрытый листвой и просто смотрел на эту падающую воду и чувствовал то, чего не чувствовал раньше никогда. Каждая капля, каждый стук ее об лист, каждый шорох листа, каждое подрагивание ветки – всё было полно смысла, потому что не пыталось себя осмыслить. Всё, казалось, знало о себе, потому что не пыталось себя узнать, или потому и не пыталось, что знало. Всё счастливо жило и счастливо умирало. И я тоже был счастлив, хотя, наверное, меньше, чем окружающий меня мир, потому что не успел еще забыть всего.
Однажды я заметил, что на руках моих и на всем теле начал расти рыжий мех – поначалу коротенький, но волоски быстро набирали силу и рост и по-тихоньку преврашались в густую шерсть. Я чувствовал, что и осанка моя меняется: коленки начали сгибаться, а руки вытягиваться. Ходить по земле было сперва не слишком удобно, приходилось опираться на кулаки, зато прыгать с ветки на ветку стало намного проще.
«А этот-то, как его... – подумал я, – ну, который с этой... с бородой и с эволюцией... наглупил он и всё наврал. Получается, не люди произошли от обезьян, а наоборот, обезьяны от людей. От этих... ну, как я... с деградацией».
Я нарочно попытался вспомнить, как выглядят люди, но картинка в голове получилась смутная и расплывчатая. Представить себе по-новой город тоже не удалось, помнилось только, что там очень неуютно и тоскливо. Легонько фыркнув, я тут же разогнал в мыслях эти химеры, устроился на ветке поудобней и опять залюбовался дождем.
Когда я гулял иногда по земле, мне встречались самки. Были они поменьше нас, самцов, и всегда почему-то держались парочками. Так, наверное, было удобней и правильней. Мне это, во всяком случае, никогда не мешало, а потом я снова оставлял их, бродил по своему участку, забирался на дерево и сидел там, и смотрел, и мне было хорошо и покойно.
Теперь, когда я стал орангутангом, мне уже было безразлично, кто я. Больше всего любил я не своих новых собратьев, а лес, джунгли. Я полюбил их так, как не любил в прежней жизни никого и ничто, и давно уже понял, что это и было то самое слово, которое я когда-то тщетно искал – полюбил. Слово это пробудило во мне еще одно смутное и непрошенное чувство, потому что я никак не мог вспомнить, где и от кого впервые услышал его в настоящем, ничем не испорченном смысле, сказанном очень тихо, очень просто и очень искренне. Но вспомнить я уже не мог. Лес же и не требовал воспоминаний, он рос передо мною, вокруг меня, даже где-то внутри меня. Всё вокруг было лесом, бесконечными джунглями. Лес состоял из деревьев, каждое дерево росло свободно, само по себе, не посягая на другое дерево, и при этом оно было частью леса, и лес жил в каждом дереве. Деревья рождались, росли и умирали, никогда не отрываясь от земли, на которой росли, на их месте вырастали новые деревья, а лес, великий, могучий и вечный, оставался. В смерти не было горечи, в обновлении не было потрясения, и в этом была наивысшая мудрость, незасоренная словами и непостижимая, потому что очевидная.
Изредка видел я, всё же, и людей. Они, правда, не походили на тех, прежних, ходили голые или почти голые, общались между собой короткими выкриками, то и дело оглядывались по сторонам, перебегали от дерева к дереву, прятались за стволами – вообще, вели себя глупо и суетливо. Им, конечно, это было недоступно, но я-то хорошо видел, как лес страдал от их присутствия, вздыхал всею кроной, иногда, потеряв терпение, цеплял их веткой или корневищем и, наконец, снова вздыхал, с облегчением, когда они убирались прочь.
С их уходом небо над джунглями почему-то быстрее обычного начинало тускнеть, затем наливалось розовым, на его фоне деревья, теряя цвета, вычерчивались вдруг четкими черными силуэтами, сросшимися наверху в одно рваное пятно, а с ними, сначала побагровев, чернело и само небо, чернело мгновенно, поглотив деревья, поглотив весь лес. Половина леса просыпалась к ночной жизни, другая половина, включая меня, наоборот, засыпала, чтобы проснуться ранним-ранним утром, когда небо вновь становилось розовым, но уже по-другому, бледным и нежным, и из него, вырвавшись, ударяли по посвежевшим за ночь листьям золотые снопы солнечного света.

Кроме этих голых и полуголых людей, несомненно туземцев, в джунглях появлялись иногда и другие, одетые, с более светлой кожей. Их было поменьше, держались они маленькими группками, вели себя неуклюже, а главное – непонятно. От этой непонятности исходила угроза, и лес чувствовал ее, притихая и погружаясь в тяжелую задумчивость. Трудно было объяснить, что именно за угроза исходила от этих светлокожих людей. Они не слишком шумели, были не агрессивны, но как-то уж очень по-деловому, по-чуждому озабочены. Они словно примерялись к лесу, словно выискивали, что и как здесь можно изменить, ощущали себя чужаками и хозяевами одновременно. Лес был для них не живым существом, а неким объектом, над которым они ставили какой-то странный и страшный опыт, пытаясь преобразить то, что нужно было просто оставить в покое. Их попытки к улучшению оставляли всегда небольшое, а то и большое опустошение, которое они даже не замечали. Дело было не в срубленном дереве или разведенном костре – такие царапины на своем теле лес затягивал быстро. Но люди эти оставляли невидимые, но куда более глубокие шрамы на душе леса, и нужен был не один восход и заход, чтобы лес по-новой расправил свои плечи и задышал свободно.
Однажды, гуляя по одной из тропок еще не исцелившегося от такого нашествия леса, я провалился в какую-то яму и тут же почувствовал, как меня оплело сетью. Я попытался вырваться из сети, но только сильнее запутался, сделал еще несколько отчаянных усилий и запутался окончательно.
Тогда я затих на дне ямы, закрыл глаза и стал ждать, что же будет дальше. Я догадывался, что случившаяся со мною странность так или иначе связана со светлокожими людьми – и в сети, и в самой яме витал их чужой, враждебный лесу дух. Я даже не думал о том, что они посягнули на мою личную свободу – меня они не знали и до меня им не было никакого дела. Они покушались на весь лес, целиком, они устанавливали свои правила, свои жизненные законы, и лес им в этом мешал. Зверинным чутьем я понимал, что меня хотят разлучить с лесом, оторвать от него, и физически воспротивиться этому мне уже не удасться. Но лес многому меня научил, лес пророс в меня, и мне нужно лишь не дать выкорчевать из себя эти ростки.
Я открыл глаза и посмотрел вверх. Из глубины ямы казалось, будто деревья наклонились друг к другу и уходят высоко в небо, построив надо мною островерхий шатер. Я изо всех сил всматривался в их стволы, в их подвижные листья, в голубоватые просветы неба меж ними, всматривался и впитывал в себя напоследок еще, еще, еще как можно больше леса, так, чтобы он заполнил меня всего. Затем я закрыл глаза. Лес шумел внутри меня, двигался и жил всеми своими деревьями, птицами и зверьми, он лился во мне долгим дождем и отдыхал короткою сухою порой, багровел закатом, чернел ночью, сверкал и рассыпался утренним светом... Теперь я был готов, теперь могли приходить те, кто вырыл для меня яму и расставил сеть.
Они пришли ближе к вечеру, заглянули в яму и очень обрадовались, что в яме кто-то есть. Их было пятеро – двое со светлой кожей и трое смуглых, туземцев. Они осторожно вытащили из ямы сеть со мною, привязали ее к длинной палке, взвалили палку на плечи и понесли меня прочь из джунглей, из леса, с которым я теперь расставался, чтобы не расстаться с ним никогда.

Не знаю, сколько сменилось закатов и восходов, прежде чем меня, пересаживая то с палки в машину, то с машины на корабль, то с корабля в какой-то автофургон, доставили, наконец, на новое место. Этим новым местом оказался город, точнее, какой-то уголок внутри города, где помимо меня имелось множество других животных, запертых в вольеры и клетки. Я быстро узнавал и запоминал эти новые слова, вернее, старые, поскольку, как оказалось, не забыл в джунглях человеческой речи. Вот только сам я в разговоры, естественно не вступал, да у меня бы, наверно, и не получилось, так как рот мой, по счастью, отвык от слов. Собственно, ко мне толком и не заходил никто, кроме смотрителя, который носил мне еду и убирал клетку, да еще пару раз директор зоопарка (так называлось это место), обеспокоенный тем, что я целыми днями сижу в клетке неподвижно, привел с собою ветеринара.
– Вот, взгляните, – сокрушенно говорил директор, – какой изумительный, небывалый, можно сказать, экземпляр, и...
– Да, зкземпляр очень, очень необычный, – соглашался ветеринар, маленький, толстый, улыбчивый человечек, с интересом разглядывая меня.
– Да ведь он какой-то полуживой! – с отчаяньем восклицал директор. – Вы поймите, орангутанги и так редкость, не всякий зоопарк может ими похвастаться, мы за него немалую сумму выложили! А он, что же, возьмет и вот так вот подохнет?!
– А пищу он принимает? – любопытствовал ветеринар.
– Принимает, только мало. Умоляю, заклинаю, приказываю – сделайте что-нибудь!
Маленький ветеринар, явно осознавая важность своего положения, усмехнулся лишь и приступил к осмотру – простукивал меня, прослушивал, прощупывал, всё более и более изумляясь. Я держался спокойно, не шевелясь, не обращая на него ни малейшего внимания.
– Феноменальный экземпляр, – заключил ветеринар, закончив осмотр. – Необычайное строение. Могу вас утешить – он совершенно здоров, все органы функционируют нормально.
– Так почему же он не двигается?! – возопил директор.
– По-моему, – ветеринар с любопытством и усмешкой глянул на меня, – он просто не хочет.
– А чего он хочет? – директор злобно зыркнул в мою сторону. – Пустить зоопарк по миру?
– Не думаю. Мне кажется, он ничего не хочет. Может, тоскует. А, может, он просто... задумчивый. Может, он обезьянний мудрец, философ. Смотрите, какая величественная, какая глубокомысленная поза. Вы его уже как-то назвали?
– Нет, – рассеянно ответил совершенно сбитый с толку директор.
– Назовите Буддой, – посоветовал ветеринар. – Честь имею.
Он ушел, а я получил новое имя, до которого мне не было никакого дела. Какая, всё же, глупая привычка давать всему и всем имена! Что они отражают? Ничего. Только запутывают и уводят от сути. К чему эти Павлы, Локи, Будды? Какой я Будда? Я – лес.

Целыми днями я по-прежнему, почти не двигаясь, сидел в клетке и смотрел на проходившую мимо публику, как когда-то сидел на ветке в лесу и глядел на дождь. Дождь мне нравился больше, но какое это имело значение? И лес, и ветка, и дождь были во мне, а люди мне не мешали. Часто они останавливались у моей клетки, разглядывали меня, поднимали на руки детей, даже пытались корчить мне рожи и смеялись, полагая себя очень остроумными – во всяком случае, умнее, чем какая-то рыжая обезьяна. Иногда мне швыряли печенье или фрукты и были очень разочарованы, что я не пытаюсь их поймать или, хотя бы, кинуться за ними следом.
Однажды у клетки моей остановился человек, лицо которого показалось мне смутно знакомым. Может, это был один из охотников, которые поймали меня в сеть и отволокли на корабль? Нет, ни на кого из охотников он не походил. Наверное, он был из той, прежней моей жизни, которую я уже совершенно позабыл. Это был высокий, стройный мужчина с оттопыренными ушами и какими-то потухшими глазами. Рядом с ним стояла некрасивая толстая женщина, маленькая вертлявая девчонка с такими же оттопыренными ушами дергала его за лацкан пиджака.
– Па-апа, па-аа-па! – неприятным голосом верещала она. – Купи мне банан, я его макаке дам.
– Это не макака, солнышко, это орангутанг, – поправил девочку мужчина. Голос его тоже показался мне знакомым.
– Чем образованностью хвастаться, – зло проскрежетала тостая женщина, – шел бы и купил ребенку банан.
– И мороженое! – капризно потребовала девочка.
Мужчина вздохнул, глянул на меня, снова вздохнул и ушел. Женщина и девочка остались стоять перед моею клеткой, критически меня разглядывая.
– Какой урод! – сказала вдруг девочка и радостно засмеялась – так понравилось ей это слово. – Мама, правда, он ур-род?
– Правда, радость моя. – Женщина погладила девочку по прилизаным волосам.
– Ур-род! Ур-р-род! – приговаривала девочка. – Пр-ротивный ур-род! Дур-рак! – казалось, она сейчас захлебнется от переполнявшего ее счастья.
– Ну-ну, – урезонила ее мать, нежно прижимая к себе. – не надо так волноваться, а то задохнешься.
– Дурак, дурак, дурак! – верещала девочка, вырываясь из материнских объятий.
Тут вернулся мужчина с оттопыренными ушами, держа в руках мороженое и пару бананов.
– На, солнышко, можешь покормить орангутанга. – Он протянул банан дочке.
– Не буду его кормить! – взвизгнула та. – Сама съем, а ему кожуру кину.
– Боже мой, Боже мой, – вздохнул мужчина. – Великий Один, что за мука...
Девочка быстро, с жадностью съела банан и швырнула в меня кожурой. Я не шелохнулся.
– Почему он не пугается? – возмутилась девочка. – Почему он...
Тут мужчина не выдержал, схватил свое чадо за руку и потащил прочь от клетки.
– Пусти! – заверещала по-новой девочка. – Пусти! Урод! Дурак! Пусти!
– Отпусти ребенка! – вмешалась толстая супруга. – Кому говорю! Совсем с ума сошел?
– На, на, на, получай свое сокровище! – прокричал лопоухий мужчина, отпихивая дочку в объятья жены.
Та повела плачущую девочку прочь, а мужчина задержался еще у моей клетки, некоторое время смотрел на меня с завистью, затем вздохнул, пробормотал: «Великий Один!» и обреченно побрел вслед за семейством.

Несколько раз в клетку мою наведывался ветеринар. Ко мне он не подходил, лишь поглядывал с любопытством издали, справлялся у смотрителя, хорошо ли я ем, и, получив надлежащий ответ, хмыкал, подмигивал мне и уходил. Однажды поздним вечером, когда посетители и весь персонал уже разошлись, ветеринар неожиданно появился у моей клетки и, улыбаясь, уставился на меня через решетку. Вел он себя как-то странно – пошатывался, то и дело фыркал, доставал время от времени из кармана небольшую бутылочку с коричневой жидкостью и прикладывался к ней.
– Здравствуй, Будда, – чуть заплетающимся языком приветствовал он меня. – Ты не против, если я немного посижу у поднож-жия твоей клетки? Составлю компанию твоему а-адиночеству? – Он снова хлебнул из бутылочки и неожиданно пропел: – Вот и встретились два а-адиночества-а... Прошу прощения... Скажи мне, мудрый и величественный Будда... Ты ведь умеешь разговаривать, правда?... Скажи мне, как ты сумел отрастить такой роскошный, такой рыжий мех? – Он уставился мне в глаза. – Не хочешь говорить? Напрасно. Секретом делиться не хочешь? Или боишься, что я тебя выдам? А что, это было бы великим, небывалым открытием... Я, простой ветеринар в в-выш-шей степени занюханого зоопарка, открыл н-нэвэдомый науке ф-фэномэн, недостающую переходную ступень от обезьяны к человеку... Или наоборот. Ты представляешь, Будда, как пр-рогр-ремело бы мое имя? Какая слава, какой почет, какие деньги, будь они неладны...
Он посмотрел на бутылочку, в которой жидкости осталось на один глоток, с сожалением глоток этот сделал и швырнул опустевшую бутылочку в кусты.
– А знаешь, Будда, – продолжал он, – если б я это и сделал, то только... Думаешь, из чес-то-любия? Нет, Будда, из зависти, из одной зависти... Я завидую тебе, задумчивый и свободный Будда... Черно-белой завистью. Ведь эти дураки-посетители думают, что это они пришли на тебя поглазеть, а на самом деле это ты их разглядываешь. Ты, Будда, ты. Меня не проведешь. Так что радуйся, радуйся, что между тобою и людьми решетка. Если уж тебе не довелось мирно скончаться в твоих джунглях, а приходится жить среди людей, пусть хоть решетка между вами будет. Еще неизвестно, по какую сторону решетки больше свободы... Они в тебя разве что бананом запустят, а ты в них мог бы, если б захотел, конечно, и чем-нибудь менее съедобным ... Х-ха-ха.
Он пошарил по карманам, ничего не нашел и снова обратился ко мне.
– Слушай, Будда, у тебя выпить не найдется? Ну, чего ты молчишь? Может, ты по-нашему не понимаешь? Do you speak English? Parlez-vous francais? Или ты и в самом деле из Индонезии? Извини, по-индонезис-ски не умею. Ты мне одно скажи: если уехать далеко-далеко, забрести в какие-нибудь джунгли и жить там долго-долго, у тебя вырастет такой же красивый, роскошный мех? В смысле, у меня? Ну, не хочешь говорить, так хоть кивни. Умоляю тебя, Будда, хоть кивни! Ну что тебе стоит!
И тут я кивнул. Слегка, почти незаметно. На лбу у маленького ветеринара выступил пот, он даже немного протрезвел. Затем улыбнулся во весь рот.
– Я знал, Будда, знал... Но ты не бойся, я тебя не выдам. Из благодарности. И из солидарности. А деньги, слава, почет – всё это ветхая заплата на жалком рубище... Не бойся, петь больше не буду. И не выдам тебя, нет, не выдам. А на клетку наплюй. Ты же Будда, просветленный, что тебе какая-то дурацкая клетка?.. Ну, до свиданья, Будда. Или прощай.
Он приподнялся и, всё еще немного шатаясь, зашагал почь, куда-то в темноту, из которой на меня вдруг дохнуло чистым и свежим запахом джунглей.

Больше ветеринар не появлялся ни в моей клетке, ни возле нее. Зато часто стал к ней наведываться другой посетитель – тот самый высокий лопоухий мужчина. Теперь он приходил один, без семейства, подолгу стоял, смотрел на меня, затем неизменно вздыхал, бросал мне банан и уходил. Со временем я, кажется, вспомнил его. Он действительно был из далекой, прежней моей жизни и вызывал какие-то неприятные ассоциации, уже не помню, с чем связанные. Да и не в этом дело. Зато он утвердил меня в мысли, на которую уже наталкивали разговоры вокруг и краешек пейзажа, открывающийся из клетки, со смутно знакомыми очертаниями высоких домов, словно нависших над оградою зоопарка. Я понял, что зоопарк, где я сижу, находится в бывшем моем родном городе. Открытие не показалось мне удивительным, напротив, вполне логичным. Всё возвращается на круги своя. Деревья моего леса никогда не покидали почвы, на которой росли. Теперь и я стал совсем, как они. Клетка, неволя? Нет ни клетки, ни неволи для того, у кого внутри растет лес. Кто-то когда-то сказал мне: можно любить и клетку. Я тогда был слишком глуп, чтобы понять эти слова. Но сейчас, когда я неподвижно сижу в клетке посреди каменного города, я всё равно счастлив, я, наверное, счастливей любого, кто свободно передвигается на двух лапах и приходит на меня поглазеть. Потому что лес подарил мне любовь и подарил мне себя, и теперь со мною повсюду. И, может быть, мне и нужно было попасть в зоопарк, в клетку, чтобы по-настоящему понять это, понять, что лес – не только тот кусочек джунглей, где я провел самую лучшую, самую значительную часть моей жизни. Лес – это весь мир, и снаружи нас, и внутри, он может шелестеть кронами деревьев, а может застыть каменными верхушками небоскребов, может двигаться к водопою звериною стаей, а может дребезжать... этим... как же его... трамваем по рельсам. И те, кто смотрят на меня по ту сторону решетки, и я, глядящий на них по эту – все мы лес, лес... Лес – пропавший куда-то маленький ветеринар. Лес – этот лопоухий человек перед моею клеткой. И тоска в его глазах – тоже лес, бескрайний, бесконечный и зеленый. И если я понял это, если я сумел вырастить лес в себе и полюбить его целиком, не делая исключений ни для кого и ни для чего, – значит я, скорее всего, прожил эту жизнь не зря.




август - 21 сентября 2006 г.
Германия, Франкенталь





 


Рецензии