На посту

   Вышел дед Федот, занял свой пост, приступил к дежурству. Приступить-то приступил, да начать не начал. Нечего пока дежурить. Непорядок в мире – спаньё без меры. Люди прямо готовы жизнь проспать, ровно у каждого ещё две в запасе. Что люди – петухи и те разленились, спят, пока не припечёт. Да и солнце вставать не спешит. Вон ещё и не проглянуло. Досадно деду на такое расточительство: сколько делов можно переделать, так нет – подушки продавливают. А ведь сорвутся после, словно оглашенные, понесутся, завертятся, замельтешат, время упущенное догоняючи, да куда там – рази ж его догонишь! А уж чтобы просто посидеть тихонько, красоту да покой вкусить, тишину послушать – про такое и пововсе  забыли.
Ан нет – идёт кто-то. Хоть один сегодня день вовремя начнёт. Э, да их двое, и похоже – не сегодняшний день встречают – вчерашний провожают.

   Ага, снова Витька Светку с реки поутру ведёт. Вон за деревьями прячутся. Да от него-то не больно спрячешься. Так и есть – в калитку не пошла, в окошко лезет. Знает Федот, как Витьке хотелось бы счас мимо-то не проходить. Да пути другого нет. В проулок свернуть – там у Минеихи собака такую колготню устроит, что разом все к окнам прилипнут. А Витьке это совсем ни к чему. Ишь, крадётся по-за кустами, думает: старый дед, слепой.
– А ну, подь сюды! – строго говорит Федот, и Витька послушно бредёт к нему.
– Здравствуйте, Федот Никитич!
– Здорово, Витёк! Чой-то раненько, говорю, поднялся?
Молчит Витька.
– Ну вот что, паря, – без лишних проволочек приступает дед Федот к главному, – не смей девку забижать!
– Никто её не обижает.
– И не перебивай, когда с тобой разговаривают! Не забижай, говорю, девку, потому как – сирота она.
– Какая же она сирота – отец с матерью живы-здоровы.
– Сирота, поскольку без деда выросла. На фронте у неё дед погиб. И не криви губы. Герой был Иван Корякин, только орденов ему дать не успели, потому как в первых боях загиб. За всех, и за тебя, стало быть, жизню свою положил.
– Летучая политинформация, – говорит Витька, однако тихо говорит, чтобы не расслышал старый.
– Чего там шепчешь? – навостряет уши дед.
– Правильно, говорю, Федот Никитич, всё правильно. Понял я, вник, так сказать.
– То-то же! – возвышает голос Федот и для верности грозит ещё пальцем. – Смотри у меня!

    Ушёл Витька, и снова на улице никого. Заспанное солнце лениво проглядывает из-за дальнего леса. Однако, увидев деда и застыдившись своего опоздания, спешит выкатиться окончательно, по пути раскаляясь, пытаясь наверстать упущенное. Дед смотрит на запоздавшее светило с укором. Но всё же стягивает с головы свою стоптанную шапчонку, поддёргивает штаны, которые всё норовят сползти, запахивает давно уж облысевшую шубейку, стряхивает пыль с высоченных самокатных валенок. Федот приветствует новый день.
А вот и Тихон бежит со своим ружьишком. Ишь как нажимает – спешит вперёд начальства поспеть, будто всю ночь в карауле стоял, магазин со складом стерёг. Физиономия со сна помята, и ополоснуть-то не успел.

   –Погреться малость ходил, – говорит Тихон, стараясь поскорее прошмыгнуть мимо Федота.
– Погреться! – вскипает Федот. – Да дрых ты всю ноченьку рядом с бабой своей. Я тебе, Тихон, говорил и ещё говорю: пойду к председателю да расскажу, как ты работаешь, как службу несёшь.
– А чо её нести? Кому она нужна, эта самая служба? От каких-таких грабителей караулить-то? Хошь раз за всё время ограбили чего? Уж, поди, десять сторожей сменилось при ружье этом, а оно так ни разу и не стрелило.
– А всё едино: поставлен на службу – должон нести её. За то тебе деньги плотют. Как ты только берёшь-то их? Я те в последний раз говорю: ещё сбежишь с дежурства – истинный бог, расскажу председателю. Выметут тебя оттедова как миленького.
– Тебя, что ли, вместо поставят?
– А хошь и меня. Не боись – на дежурстве не засну!
– Не смешил бы людей. Кто возьмёт тебя? Тебе годов-то сколь?
Каркнул Тихон про года – и скорее дале побёг. А у Федота настроение вмиг упало. И правда: всё про них-то, про года свои, он забы¬вает. Никак старость ему в сердце не идёт. Руки-ноги – те да, свой возраст чуют: заржавели, заскряжли. А нутро нет – нутро как новень¬кое, всё бегом торопит, везде поспеть хочет.
Когда в прошлом (или уж в запрошлом?) году ему девять десят¬ков справляли, он всё дивился на себя как бы со стороны: неужели впрямь столь настукало? Вспомнилось, как в тот день было нарядно и празднично, как усадили его в клубе на сцену, как говорили про него слова всякие хорошие, как сидели после всем миром за столами в саду колхозном, как на другой день его портрет в газете был. А что Тихон? Пусть-ка он доживёт до такого вот дня, а уж потом в чужие года пальцем тычет. Да где уж ему, Тихону, до такого дожить? Пустой, никчёмный человек. В пятьдесят лет в сторожа подался, да и от этой-то работы всё норовит увильнуть. Такой хороший день чуть не испортил. Не выйдет! Федот зажмурился и всем телом ощутил солнце. Ласковое, тёплое, доброе.
   Хлопнула калитка. Несмело опробовала осипший со сна голос чья-то корова, ей разом откликнулась другая, к ним присоединилась третья... Хор, однако, вышел нестройный, жидкий, Федот вздохнул: не в каждом дворе нынче коровёнка. Бабы совсем посдурели: им, вишь, в тягость подоить да в стадо выгнать. Стыд – в деревне уж и навозом не пахнет, всё больше бензином-керосином. Во, и в его дворе заместо коровьего мычания – машинный рык. Мария, внучка,  мотоцикл выкатывает. Срамота смотреть: сорокалетняя почти баба в мужицких штанах взгромоздится на эту вонючую железку и грохочет по полям целыми днями. Агроном, вишь ты, начальник! Она, как на работе-то разойдётся, так и дома утихомириться не может. Мужика своего, даром что лучший в колхозе тракторист, совсем затюкала. Федот уж учил его, учил, как бабу приструнить, дак нет – тот улыбается только и подчиняется ей. Вообще-то, что бабам волю дали, – вроде и хорошо, но уж так-то – это слишком.
– Деда, завтракать иди. Валька накормит.
– Пущай сюда принесёт.
– Валентина, принеси деду завтрак на улицу!

   Крикнула и протарахтела мимо, а едучий дым ещё долго будет висеть на улице, застя свет и слезя глаза.
Из дому выходит правнучка Валентина. В одной руке – кружка с молоком (не своё молоко-то – купленное), а в другой – две сайки, тоже магазинные. Дед вздыхает: не в каждом уж доме сыщешь бабу, которая и квашню-то поставить сумеет, а чтобы хлеб подовый спечь – и вовсе разумения не хватит. Перед глазами Федота возникает ещё горячий, круглый, серый ржаной каравай. Спервоначалу надо развернуть рушник, в который он укутан, чтобы отмякла корочка. Потом убрать облепивший его капустный лист.  Отковырнуть впекшиеся в корку крохотные уголья, обдуть и только после разломить. Резать такой хлеб – грех: разом весь вкус испортишь. А уж как разломил – первым делом вкушай аромат. Зимой, в стужу, в нём – жар печи, а в зной отдаёт вроде речкой тихой, до дна солнышком прогретой… Дед сглатывает слюну и откусывает чуток от сайки. Нет, оно не скажешь, чтобы невкусны эти казённые печения: и белы, и пышны, а всё одно – не то, нет, не то!

   Федот слышит у своих ног деликатный сап и чует, как по валенку его тихонько поколачивают живым, упругим. Явился, не прозевал! Пират – соседский пёс. А может, и не соседский он сейчас, а ничейный или же его, Федотов – не поймёшь. Соседи в город к детям подались. В доме их новенькие поселились, приезжие. И те Пирата с собой не взяли, и этим он не нужон: говорят, про собаку уговору не было. И остался пёс без хозяев. Федот уж его к себе звал – так нет: угощение примет, а дом-то свой сторожит. Целыми днями вокруг дозором ходит да к хозяевам новым в глаза заглядывает. А те и не видят его вовсе. Не может пёс от дома этого оторваться. И то сказать – сколько колен Пиратовой родни здесь верой-правдой служили и ему завещали. Худо собаке, худо.
 
   Не пригляделся ещё Федот, что за люди – новые его соседи. Придётся, видать, кое-что объяснить им, ежели сами не понимают. Неча здесь свои порядки устраивать. Негоже живую тварь с законного места выдворять! Пират наскоро заглатывает отданную ему сайку. Дед выплёскивает остатки молока в согнутую ладонь. Пёс лакает, вылизывает дедову руку досуха, благодарно колотит хвостом и, виновато опустив глаза, бросает кормильца, спешит вновь на свой пост. Федот не обижается: дружба – дружбой, а служба – службой.
– Дед, борщ в холодильнике, разогрей себе на обед. Там ещё рыба жареная. Я ухожу. Не скучай! – Валентина чмокает его в щёку и, сверкая голыми икрами из-под куцего платья, бежит к конторе, где уже поджидают её друзья-товарищи.
Ничего плохого не может сказать Федот про свою правнучку. Вообще дети у Марии и Василия хорошие. И парень радует – вон командир из армии родителям благодарствия прислал, и девка что надо – ладная, скорая, работящая. В школе из первых. Лето могла бы отдыхать. Дак нет – кажен день в поле.

   А вот и Клавдя. Сколько уж дней Федот поджидает её, всё никак одну укараулить не может.
– Клавдя, подь-ка сюды!
– Здравствуйте, Федот Никитич! Некогда мне, в контору бегу, председателя застать надо.
– Ничего, председателя не счас, дак вечером увидишь – допоздна в конторе сидит. А мне с тобой потолковать надобно. Да не стой столбом. Какой так-то разговор?
Клавдя знает, об чём будет разговор. Потому и заспешила вдруг. Но на завалинку садится и делает вид, будто  не догадывается, по какой такой причине остановил её дед.
Федот не любит всякие там запевки и начинает прямо, без обиняков:
– Умная ты баба, Клавдя, но дура последняя.
– Не дурней других.
– Дурней, ох дурней! Такого мужика вдруг выгнать!
– Не вдруг. Он и сам знает, что не вдруг.
– Ну ладно, спотыкнулся мужик. Дак ведь, Клавдя, конь-то о четырёх ногах, и то спотыкается. А тут – мужик, молодой да видный…
– Ах, видный! Да мне на вид его начхать! Я отрезала раз и не вспоминайте мне больше про него. Знать не желаю!
– Вот он, ум-то бабий. Нет, чтобы подумать, взвесить, разложить по полочкам – куда там, разом пых-пых – и всё тут!
– Ничего взвешивать не хочу и раскладывать не собираюсь! И вообще, что все лезут ко мне, пристают?!
– Я тебе – не все, – возвышает голос дед, – я крестил тебя и значит есть твой крестный отец. Чуешь – отец! У меня сердце изболелось, глядючи на тебя, а ты – "все"...
– Не обижайся, Федот Никитич, это я с горя.
– «С горя, с горя»! А может, горя-то и нет? Ведь толковал я с твоим. Крепко толковал. Божится: «Ничо, – говорит, – не было у меня с Нюркой. Хоть режь – не было!» Ить всё – догадки только твои. Может, грех великий на душу берёшь – семью рушишь. Жили-то как – не нарадоваться, ровно голубки.

   Эти дедовы слова обрывают в Клавдиной душе то, на чём держалась вся её гордая видимость. Она притуляет голову к дедовой груди, и его сивая, не утратившая с годами пышноты борода впитывает горючие бабьи слёзы. Федот гладит вздрагивающие плечи, обронённую на его грудь голову.
– Ну будя, будя. Поплакала – это хорошо, полегчает теперя. Не терзай ты себя понапрасну. Жизнь – она большая да не гладкая. Всяко может быть. Надо и прощать уметь…
Клавдя вмиг отрывается от деда, даже отталкивается слегка.
– Ах, прощать! Не умею прощать и учиться не собираюсь!
– Ну вот, снова ты за своё. Ить никто ничо в точности не знает. Вот что, схожу-ка я к нему сёдни вечером. Да тряхану как следоват быть. Пущай дитём своим клянётся!
– Ой, худо мне, дед Федот, уж так-то худо! Надвое душа разрывается. Пусть уж горькая, да правда. А так – и пововсе невыносимо.
– Всё, сказал  – сёдни пойду, я из него вытрясу правду!
– Нету его сегодня, в городе он.
– Так, значит, завтрева. А ты, Клавдя, не терзай себя пона¬прасну. Завтрева всё и прояснит.

   Клавдя запирает в себе слёзы, вытирает глаза рукавом кофты и уходит. А дед Федот долго ещё размышляет, как негладка у человека жизненная дорога и как много на ней пней да колдобин.
Настроение вконец испортилось. Ладно ещё, вскорости вынырнули из ворот напротив Нинка с Муськой. Это его всегдашние подружки. Что-то сегодня припозднились. Как всегда – за руки. Одна чуть впереди, другая позади тащится. Нинка сама-то от горшка два верша, а блюдёт сестру, нянькается с малой. Она подсаживает Муську на завалинку, взбирается сама и выпаливает деду главную новость:
– А нам маманька сеструху купила!
– На базаре, што ли, сторговала? – сердится Федот.– Ишь ты: «купила»! У нас уж, слава богу, давно людями не торгуют. Вещь это, што ли, или овечка? Родила ваша маманька вам сеструху, как все бабы рожают.
Он ещё немного ворчит, а потом вздыхает:
– Вот наказание – снова, значит, девка! Ну, опять задурит ваш отец. Глупый он мужик, прости господи! Ну при чём тут баба, какой с неё в таком деле спрос? Баба – земля: что в неё посеял, то и взрастёт. Скажите-ка своему отцу, мол дед Федот велел придти.
Девчонки, видать, только что с реки. Накупались до пупырышек. Дед распахивает свою шубейку, и они лезут под неё, шебуршатся там потихоньку, жарко дышат ему в бок и вскорости вылазят наружу красные, разопревшие. Муська, как обычно, берётся за Федотову бороду. Долго роется в её чащобе, прокладывая в ней тропинки-дорожки. В конце концов вместе с Нинкой заплетает во множество косичек. Дед покорно терпит, а девчонки повизгивают от восторга. Но выходит их старшая сестра Ольга, зовёт Нинку с Муськой есть, и Федот снова остаётся один.

   Пора и ему обедать, и он идёт в дом. Достаёт из огромного, как шкаф, холодильника кастрюлю с борщом и решает его не разогревать. Печь топить в жару из-за миски супа несуразно, а  электроплитки он не признаёт: весь вкус убивает, как бы там ни доказывали, будто электричество в чашку не попадает. А и холодный борщ тоже хорош. И рыба жареная – что надо. Знатных ершей Василий вчера удочкой натаскал.

   Дед Федот выносит в консервной банке, для этого приспособлен¬ной, борща Пирату и большую кость. А сам – на завалинку дремать. Солнце в это время на самой высоте, прогревает голову в сплюснутой шапчонке и ноги сквозь рыжие валенки. Дед смело распахивает шубейку, не боясь просквозить грудь, занавешенную бородой. Он не засыпает окончательно. А всё же отдаляется от этого дня. Все звуки доносятся до него как сквозь ватное одеяло. Однако он всё видит и чует.
В такое время всплывают в памяти дни, прожитые так давно, что, уже не ясно, в его жизни они были или в чьей-то чужой. То видится старуха его Настасья, лицо которой он успел позабыть, – видится молодой и красивой. То снится сын его старший – тоже Федот, убитый в войну. То вдруг себя увидит таким юным, сильным нетронутым года¬ми, что не верится: он ли это. Федот уже не помнит, была ли у него тогда борода, и если была, то какого цвета. Не смолоду же она у него седая!
И тогда приходят к деду волнения, давно уж утерянные. Вот рука его робко гладит чьё-то горячее подрагивающее плечо, а сердце колотит в рёбра, как молот. Скорей преградить ему путь, не дать выскочить из груди! Преграда тепла и мягка. И уже не одно, а два сердца колотятся рядом...
 
   А вот берёт он впервой тряпичный пискучий свёрток. Боязно ему: кабы не проскользнул тот промеж рук, кабы пальцы не стиснули его сверх меры. И такое от того свёртка тепло, словно солнце не в небесах вовсе, а здесь вот, в Федотовых руках…
Однако самая  большая  радость – когда  ощутится  в  руках  струмент  какой, а  в плечах – упругость, напряжение   всех жилок. Ни с чем не сравнимая тягость и сласть настоящей работы.
Всякую работу знал и умел в своей жизни Федот. Любил удалой разгул косы, умное сдержанное тюканье молотка, шершавую ласковость кирпича и липкую прохладу мокрой глины. А всё же восторг – такой, что не помнишь уже ни себя, ни забот, до того одолевавших, – такой восторг он знал, только держа в руках зеркальное, его ладонями отполированное топорище. Рукоять топора и его пятерня были в такие минуты нераздельны, едины. Лезвие всегда вонзалось точно туда, куда надо, без промашки. Бывало, любимый инструмент оказывался умнее его самого. Другой раз Федот ещё и не сообразил толком, как линию повести, куда лучше повернуть, а то¬пор уж сам, без его ведома, повёл, повёл и так ладно, так кра¬сиво, что Федот только дивился да ласково оглаживал после топорище.

   Ни одной, почитай, избы не поставлено в Шалаевке без Федота. И тогда, когда за него говорил его топор. И после, когда руки уже не держали топорища,  дед Федот был на стройках главным. Да и сейчас, кто бы ни надумал новую избу ставить или старую заново перебрать – все идут к нему за советом. И он никому не отказывает. Придёт на место, где новому дому стоять, закроет глаза и сидит на брёвнышке. Долго сидит. Тут его трогать не моги. Он в голове своей дом-то и так поставит, и этак, горницу да кухню с сенями раз десять перекроит, пока не почует: всё, никак по-другому не идёт, только так! Ни разу не ошибся Федот, ни один новосёл на него не в обиде.
Своему топору воздал Федот по заслугам. Лежит главный инструмент его жизни в том сундуке, где дожидается своего часа последний, ни разу в жизни не надёванный убор. И уж не сам Федот его на себя наденет, а обрядят его. И не пройдёт он в том наряде по деревне, а пронесут его по деревенский улице в послед¬ний раз. Наказал он снарядить с ним  в запредельную даль и топор свой. Пусть будет под рукой – мало ли что.

   Не особенно верит Федот в сказки про загробную жизнь. Но опять же – никто ведь не может сказать наверняка. Грехов больших за собой он не знает. И если уж придётся где-то там пройти сортировку, намерен дед попасть непременно в рай.
Он хорошо знает, как тот рай устроен. Однажды в своей долгой жизни пришлось ему лежать в больнице. Старый уж тогда был. Случилось с ним худо, думал: как раз сгодится тот наряд заветный. Ан нет – свезли его в район, в больницу, распластали там, перебрали потроха и выбросили какую-то лишку. Заштопали потом и уложили в кровать. Вот тут и понял Федот, какой он, рай. Всё бело-белое, чисто-чистое. Цветы на тумбочках, яблоки да апельсины – видать, из райского сада. Ангелочки порхают в крахмальных халатиках и белых косыночках из-под которых кудряшки выбиваются. А самый главный над ними – с виду маленький, седенький, с крошечной, очень ему подходящей бородкой. В окна сад ветками стучит, а за садом – поля неоглядные.
С тех пор Федот рай в том, больничном, обличье представляет. Одно только там исправить надо: до работы всех допустить. Чуток подправить в каждом, что не так, – и иди, работай на радость. Что можешь и сколько можешь. А то от скукотищи там ещё раз помереть можно. И работа в раю для Федота, он уверен, найдётся. Народонаселение там всё прибывает, расселять-то куда-то нужно, и его топору без дела лежать не придётся.
 
   Дед Федот думает про это безо всякого страха – в дорогу он давно уж готов. Но и не торопит судьбу, не ропщет, как друг его Матвей, что смерть-де заблудилась, и не волнуется, как тот, будто век чужой живёт. Судьба – она мудра и лучше них рассудит, кому и когда пора приспела…
Хорошо, сладко дремлет дед Федот. Однако улицу из внимания не упускает. Безлюдна она, пуста в это время. Попрятались все от жары. Даже куры ушли с дороги в поисках прохлады. В полдневной этой сонной тиши гулки шаги, даже приглушённые дорожной пылью. Всё ближе, ближе они, а как поравнялись с дедом, откинул тот веки, ровно и не затворял глаза. Егорка Брыкин поспешает куда-то. Рыжую его голову солнце за лето ещё подзолотило, и – не будь кепчонки – щурились бы все при встрече с ним. Всколыхнулась в Федоте незатухающая обида, повернулась острым углом и так буравит, так жжёт, что не выдержал он. Вот сколько молчал, виду не показывал, а тут не выдержал:
– Зря ты всё жа сделал тако-то. Подхватила тебя язва, зажгло в энтом месте! Или думал: всё, Федоту крышка! Дак проводил бы честь по чести, а опосля уж и кумекал самовольно.
Егорка не перебивает, слушает. Однако недоуменно таращит на деда свои красные кроличьи глаза. Федот замолкает, a Егор всё ещё таращится на него, вроде ожидая разъяснений. И, не дождавшись, невинно  осведомляется:
– Ты об чём это, дед?
У Федота даже чуть слово дурное не вылетело.
– Об чём, об чём!  Об  доме твоём, конечно. Не мог, што ли, подождать, как  в больнице срок отбуду?! Приспичило ему! Сам, вишь, с усам. Вот и сподобил урода. Изогнулась изба, ровно – котёнок на лавке, носом под хвост себе уткнулся. Мимо тошно пройти!
– Дак а я-то при чём? Ты с бати и спрашивай. Я тогда под стол пешком ходил, какой с меня спрос?
Дед смотри на Егорку, что-то соображая.
– С какого-такого бати?
– Да с отца моего, Егopa Данилыча.
– Дак а ты хто есть?
– Да ты что, дед? Я сын его младший  – Иван Егорович.
– Дак ты Ивашка, стало быть? А я вас всех попутал, прости господи! Ить скажи – одна рожа на всех, – последние слова Федот бормочет тихонько, про себя, чтобы не услышал уходящий Ивашка.
Вдруг тюкнула деда в голову всплывшая несуразность.
–Эй, Ивашка, – кричит он вслед, – дак дом-то новый это, выходит, когда же срубили?
– Точно не скажу, – отзывается тот, – но лет двадцать-то уж живём.
У Федота так и захолонуло всё внутри. Это что же получается: вывалились эти двадцать годов из его башки? Попутал всё, старый дурень. И Егоров сосунок мужиком уж стал. И дом тот новый – не новый давно... Постой-ка, выходит – уж двадцать лет прошло, как в больнице лежал? А будто на той неделе было.
Федот долго ещё сокрушается из-за такой своей оплошки и косте¬рит себя самыми распоследними словами.

   …Солнце уже скатилось книзу, уставилось деду в правый глаз. Скоро запылят по дороге сытые тяжёлые коровы, затарахтят машины, тракторишки и мотоциклы, пойдут с поля мужики да бабы. Вот уж и пошли. Впереди – парни и девчата. Могли бы, конечно, и подольше поработать. Да куда там! Всё некогда – надо в клуб, на танцульки бежать. После парами разбредутся, под утро только угомонятся, назавтра снова встанут позднёшенько.
 Ни один не пройдёт без поклона. Хоть словечком да перемолвится с Федотом.
– Как, Федот Никитич, твой прогноз на погоду?
– Хорошая будет погода, хорошая. Молчат пока ноги, слава богу.
– Приходи сёдни попозже, Федот. Борова завалим, опробуем свеженинку.
– А чо надумал-то так рано, по жаре?
– Дак свадьба ж у Гришухи в субботу. Они нынче не шибко-то под погоду подстраиваются. Молодым  невтерпёж, вот и мы за ними поспешаем.
–Ты, Силантий, чо с избой-то молчишь? Гли, протянешь до холодов, а после разворотишь – детишек позастудишь.
– Да не, вот чуток управимся – и за ремонт.
– Ну давай, не тяни!
– Как здоровье, дед?
– А на кой тебе моё здоровье? Хорошо моё здоровье. Чо с ним сделается, со здоровьем моим? Вы ба лучше у себя про здоровье-то поспрошли: молодые, а тока и знаете ко врачихе бегать. А моё здоровье – оно время у других не отымает. Здоровье ему, вишь, моё понадобилось!

   Дед долго ещё ворчит, не забывая, однако, отвечать на приветствия. А вон и председателев «газик» замаячил. Федот направляет глаза в другую сторону. Неча на начальство пялиться. Оно, начальство-то, ежели захочет, само поглядит. А не захочет – не шибко-то и надо. Затормозил «газик», вышел председатель, руку деду подаёт.
– Здравия желаю, Федот Никитич!
– Здоров будь и ты, Иван Димитрич!
– Глянь-ка, Федот Никитич, на колосья. Как считаешь, когда пшенич¬ка подойдёт?
Федот берёт в ладонь несколько колосьев, бережно ощупывает их, растирает, зерно всыпает в рот. Закрыв глаза, чтобы не отвлекаться ни на что другое, жуёт его, ощущая дурманящий вкус свежего хлеба, и заключает:
– С недельку ещё пущай постоит, сил наберётся. Раньше не трогай.
– Вот и агроном наш так считает, – председатель кивает в сторону подкатившего мотоцикла.
За рулём – Мария. Василий приткнулся на хвосте. Тьфу ты! Федот даже сплюнул в досаде. Ни раньше ни позже нечистая принесла! Теперь не быть беседе. Счас перехватит председателя, ругаться станет: там не по-ейному сделали, тут не так повернули…
Когда председателев «газик», почихав, укатывает дальше, Федот набрасывается на Марию:
– Ты бы хоть Вальке платье-то надставила. Ить срам один: здоровая девка, а голым задом сверкает!
– Она вон новое себе шьёт, малость подлинней будет, – почему-то смеётся Мария.
И правда, когда из ворот выходит Валентина, Федот непонимающе хлопает глазами. Она в цветастой юбке до пят, так что при каждом шаге только каблук выглядывает.
– Ты чо это, ровно бабка,  вырядилась? – спрашивает он правнучку.
– Сам же говорил, что платье коротко.
– Говорил! Ну, говорил. Дак ить не так жа. Этта ещё в плясках-то запутаесся в подоле да и опрокинесся.
–Поддержут! – Валентина хохочет, целует деда, выскакивает на дорогу, подхватив юбку, а потом уж важно, медленно плывёт к клубу.
Мария зовёт ужинать.
– Успею! – отвечает Федот и остаётся сидеть.
Тьма наступает от леса. Сначала она накрывает реку, затопляет кусты на берегу, потом медленно вползает в деревню, крадётся неслышно, льнёт к домам и наконец по-хозяйски вступает на дорогу. Ещё один день прошёл.
Недоволен Федот этим днём. Недоделал что-то. Вспоминает: надо бы с Клавдей до конца довести. Мучится баба,  может, зазря мучится. Не ко времени её Кольку нечистая в город унесла! Ну да ладно, уж завтра-то он запоёт как миленький. Неча юлить. Напакостил – отвечай. А нет греха – умей бабе объяснить. Да, не ко времени укатил Колька в город...
Надо бы и ему тоже в город съездить – Настасье новый платок купить. Видел он в лавке базарной один сказочной красоты: по чёрному полю – огненные маки, а по краям – длинные шёлковые кисти. Постой, да ведь вроде он уже покупал ей такой. Точно – покупал. Пусть-ка она наденет его сёдни вечером, как пойдут они к куму на смотрины – дочку родила кума. Хотя как же это дочку, когда у неё четверо сы¬новей и внуков уж полно? А, да бог с ней, с кумой. Топор ему надо проверить, в порядке ли. Завтра с утра избу починать ставить. Вон нынче Егорка Брыкин приходил с поклоном:
– Сделай милость, Федот Никитич, приходи избу новую ставить. А то загостился ты в больнице, а нам жить негде. В старой-то избе Пиратка теперь – не бедовать же ему на улице!
Погоди, как же это пойдёт он избу ставить, когда ему борова завалить надо – Валька замуж выходит...
– Дедусь, пошли-ка домой. На кровати лучше сны увидишь. И не ужинал к тому же.
Василий с Марией берут под руки обмякшего деда и ведут в дом. На сегодня его дежурство окончено.

   Завтра, затемно ещё, ему снова заступать на свой пост.


Рецензии