Стрекодельфия. глава 6

Прошла неделя.


Утром пришел Лекарь, и говорит:
- Ну что, пора тебе идти к Аморельцу. Поживешь теперь с ним.
Я только кивнул.
Мне о многом хотелось расспросить его.
Но я почему-то пока предпочитал молчать; знал, рано или поздно Лекарь сам хоть что-нибудь да прояснит.


- Сначала только сходим, представим тебя императрице. Угу?
Я ждал чего-нибудь в этом роде. И все-таки… ощутил растерянность.
Сначала мы двигались по привычной мне дороге. Эти места я более-менее успел обследовать, пока жил у Офли – три лабиринта, несколько библиотек и озеро.
Но Лекарь вел меня дальше, в местности, пока мной не обследованные.
Солнце светило довольно интенсивно, что сегодня не прибавляло мне энтузиазма, я молча топал рядом с Лекарем, почти не глядя по сторонам, до тех пор, пока мы наконец не подошли к мосту.


Мост был переброшен через пропасть с рекой на дне, а на другой стороне возвышалось симпатичное здание с множеством башен, похожее, как и некоторые другие сооружения Стрекодельфии, на увеличенную в размерах детскую игрушку.
Приглядевшись как следует, впрочем, я разглядел на поверхности этой игрушки следы времени и запустения: растения вросли в кирпичную кладку стен, их корни и лианы спускались с балконов, а флаги на главной башне, разворачиваясь от ветра, стыдливо показывали свои дыры.


Вдоль моста стояли стрекодельфы, и те, кого я уже узнавал, и те, кого я видел впервые, из пугливых.
Стрекодельфы выстроились вдоль моста, будто участвуя в ритуале, и напустили на себя серьезный вид. Как я понял, они должны были изображать стражей, охраняющих прямой путь к своей императрице. Только вот актеры из них были плохие. Едва мы с Лекарем проходили мимо некоторых из них, они начинали шептаться, кривляться и хихикать за нашей спиной. Настоящие шуты. Или дети, уж как хотите.
Сегодня все они были одеты и выглядели почти одинаково, в строгих черных накидах от шеи до пят, капюшоны наползали на лица с натянутым псевдо-строгим выражением. Прямо средневековые монахи, только факелов в руках не хватает.
 
Одна только незадача: я замечал кое-где выглядывающие из-под накидок блестки, колокольчики и оборки, бусы, браслеты и носы блестящих туфель. Ну да, под внешним аскетизмом буквально у каждого стрекодельфа прятался свой личный фейерверк.
Некоторые из них держали рядом с собой, на поводках, собственных ручных животных, покрытых черными строгими попонками, что выглядело вообще комично.
Мы с Лекарем перешли через пропасть и остановились перед воротами, те сами собой отворились, мы вошли в коридор.


Крыша у дворца исчезла, я уж этому и не удивлялся, все вокруг заливал солнечный свет, но тут солнце было каким-то мягким, неназойливым, так что совсем не раздражало.
Я ожидал увидеть подобие трона: еще бы, такая чинная стража стрекодельфов на мосту, и вообще… Императрица, вроде как.


Но она сидела прямо на полу, на пятнистом ковре, обложившись шелковыми подушками. А потом, в процессе разговора, вся эта обстановка вокруг поменялась, и оказалось, что мы находимся на вершине холма, заросшего густой душистой травой.
Еще когда мы с Лекарем не успели подойти близко, я понял, что она вовсе не величественная, внушительная дама, которую я себе навоображал, а самая обыкновенная девочка. Лет семи. Опустив лицо, она увлеченно возилась с какими-то камушками и цветными стеклами. На подставке рядом с ней лежали груды кристаллов и талисманов, по большей части синих, потихоньку разбрасывающих вокруг себя голубой цвет и резкие  искры.
Мы подошли. До нее, то есть до императрицы, осталась пара шагов. И тут она бросила на нас с Лекарем короткий, спокойный взгляд.


И я увидел, что она как две капли воды похожа на мою дочь Женю. Сначала мне вообще показалось, что это Женя. Но потом, когда, открывши рот, как следует разглядел ее, я убедился: несмотря на поразительное сходство, это была все-таки не Женя. Словно кто-то неведомый, невероятно мудрый и могущественный, нацепил на себя оболочку маленькой девочки. Я это почувствовал. И тут Лекарь мне говорит:


- Ты будешь смеяться, наверно, если я скажу тебе, что вот эта маленькая девочка сотворила весь этот мир. А может, не только этот, а еще и наш, человеческий?
Лекарь усмехнулся собственным словам, потом добавил:


- А ты, наверно, представлял себе его суровым, внушительным старцем? Так ведь?
- Кого, его?
- Ну… Того, кто придумал кораллы. И звезды. И солнечный свет, такой яркий в середине марта. Голубую кровь лягушек. Снежинки.
- Все, с меня хватит, - не выдержал я. – Лекарь, ты можешь мне объяснить, кто эта девочка? И почему она так похожа на Женю?
- Это случайность, - отозвался Лекарь. – Сейчас ты видишь императрицу стрекодельфии именно такой. Ты видишь ее в образе маленькой девочки, которая любит поиграть.
- Она похожа на мою дочь Женю…


У меня пересохло во рту от волнения, но я все-таки смог произнести эти слова.
- Сейчас, может, и похожа… - Лекарь стал говорить чуть тише. – Она меняет облик. Она похожа на Женю, потому что, видимо, это для тебя важно. Вот почему ты видишь ее именно такой.
- Подожди, но ведь и ты видишь то же самое? – спросил я.


Кажется, я схожу с ума. В Стрекодельфии я привык к многочисленным визуальным иллюзиям, но такое…
- Ну да, я вижу как ты. Маленькую девочку. А вчера императрица была старушкой. И вообще – это неважно. Разве ты еще не понял?


В эту минуту зазвонил мой мобильник. Я чуть не подпрыгнул.
Я думал, связь тут не берет!!! Сколько времени я не слышал голос жены! Сколько времени я вообще нахожусь тут, в этом непостижимом месте?
На экране высветился голубой силуэт Зюскинд. Я поднес трубку к уху, и услышал ее родное, теплое дыхание.


- Привет!
- Алло, алло! – едва ли не заорал я. – Ты меня хорошо слышишь?
- Хорошо. Знаю, мы договорились не звонить друг другу. Но сегодня Женьке стало лучше! Представляешь? Ты бы ее не узнал.



В трубке раздался треск помех.
- Она совсем перестала кашлять. Она хорошо спит, и…
Экран погас, связь прервалась.
- Поговорили? – спросил Лекарь, а потом продолжил, как ни в чем не бывало, - ну вот, сейчас императрица похожа на твою дочку, но только потому, что это важно для тебя. Пока это все, что я могу сказать по этому поводу.
- А другие стрекодельфы видят ее такой?


- Да. Потому что для них внешность вообще не важна. Они видят сущность. То, что внутри, а не снаружи. Они, например, видят, что она всё может, но они, в отличие от вас, людей, ее не боятся.
Я пожал плечами и заметил:


- Люди давно не боятся Бога. Ведь люди больше не умирают.
Лекарь улыбнулся, осторожно, незаметно, едва-едва:
- Не боятся? Ой ли? Так ли? Страх живет в подсознании. Вы его не осознаете, но он, тем не менее, существует. А бояться-то, между прочим, и нечего. Даже если некоторые люди утратили веру в Бога, неприятности-то в их жизни все равно случаются. Так возникают причины для страха. Страх у людей в генах.


Он ненадолго замолчал. Девочка, похожая на Женю, кажется, совсем не слушала нас. Она занималась своими камушками и стекляшками, нанизывая их на лески, привязывая хитроумным способом к каким-то ниткам.


Лекарь сказал:
- Люди похожи на стрекодельфов. Не страхом, который испытывают. Ты, наверно, заметил, что стрекодельфы ничего не боятся. Разве что ластиков, которые время от времени угрожают их стереть… Но ты должен понимать, что эта их война с ластиками – не всерьез. Это что-то вроде детской игры. Всерьез здесь только одно – то, что стрекодельфы бледнеют, им угрожает исчезновение. И тут уж не до детских игрушек. Мда… Некоторые из них бледнеют с пугающей быстротой. Тут всякое подновление и подкрашивание бессильно. Побледнение поедает их изнутри. Морро, например… Он бледнеет быстрее других.


Я только вздохнул.
- Да, да, - настаивал Лекарь. – Судьба людей и стрекодельфов тесно переплетена. Девочка придумала этот мир, стрекодельфы завелись в нем сами по себе. Но даже ты, наверное, понимаешь, что они очень важны. Тесно связаны с людьми. С нашими мечтами, с нашими снами. Может быть, тогда к людям вернется утраченная смерть. Тогда они начнут ценить жизнь. И стрекодельфы перестанут бледнеть. Такая вот взаимосвязь. Все во вселенной взаимосвязано. Ты, наверно, догадывался об этом?


В его голосе звучала дружеская насмешка.
- Ладно. Это все разговоры. Мы ведь пришли сюда, чтобы я ей тебя представил.
Мы подошли совсем близко.
Вблизи я смог разглядеть, что она похожа на Женю отнюдь не так сильно, как это мне показалось вначале.


На лице у нее блуждала улыбка, какой улыбаются только Джоконды и Будды. Это и улыбкой-то назвать нельзя… Светящаяся тень, робкий свет, сосредоточенность, словно она знает что-то такое, что неизвестно больше никому, и от этого ей хорошо и спокойно. Она помнит то, что я забыл…
Глаза, конечно, были не женькины.


- Привет, - вот так, запросто, сказал ей Лекарь.
Она снова отвлеклась от своих камушков.
- Привет, - говорит.
Голос тонкий, совсем обыкновенный, детский.
- Чем занимаешься?
- Вот, - она приподняла свою заготовку, та забренчала довольно мелодично и заблестела так, что я на пару секунд зажмурился, - это новый талисман для Морро. Думаешь, ему понравится?


- Конечно! Кстати, посмотри, я хочу тебя познакомить… Этот наш гость. Его зовут Константин.
Я находился в таком подвешенном настроении, что даже не сразу осознал: Лекарь говорит обо мне.


- Тебе здесь нравится? – это она у меня спрашивает.
Я только киваю.


- Он еще не успел тут все осмотреть, - говорит Лекарь. – И еще, знаешь, он очень озабочен тем, что его дочка болеет.
- Хммм… - она откладывает в сторонку свои бренчащие игрушки, - все наладится. Знаешь, помочь может последний вздох. Чей бы только… Морро. Морро.
И вдруг я с ужасом вижу, что она закрывает лицо и начинает плакать!!! Из-под ладоней струятся самые настоящие слезы!


Лекарь хватает меня за локоть, тащит назад, вниз, к подножию холма, бормоча при этом мне прямо в ухо:
- Это она про Морро говорит. Похоже, из стрекодельфов он погибнет первым…
- Погибнет?
- Ну, исчезнет то есть… А перед этим ты заберешь и положишь в коробочку его последний вздох. Именно этот вздох, который ты вывезешь из Стрекодельфии, спасет твою дочку.
Лекарь тащит меня вниз, я оглядываюсь, смотрю на императрицу, она продолжает горько, безутешно плакать…
- Может, как-то успокоить ее? – спрашиваю.
- Нет. Сейчас мы можем только уйти. Так будет лучше, поверь.

Во вторник я первый раз ночевал в жилище Аморельца.
Вечером, в сумерки, мы с ним сидели у окна в его большом доме, сплющенном, словно скат, хорошо проглаженный утюгом. Из окна открывался вид на горы (так было в тот вторник, а вообще-то каждый день вид менялся). Горы были синие, цвета индиго, откуда-то снизу наплывал густой туман, но на вершинах листья на деревьях и ветки были все равно прочерчены четко.


Любуясь таким видом, находясь в доме, от пола до потолка битком набитом книгами (как видно, Аморельц был неисправимый библиофил) я должен был чувствовать покой и умиротворение. Ничего такого не ощущалось в помине; я словно обрел способность видеть свои собственные эмоции и ощущения. Сейчас они были рваные и тревожные, клочковатые, словно то туманное рванье, что поднималось из горных ущелий.


Аморельц приготовил для меня отличный мате. Много раз я задумывался, откуда стрекодельфы все это достают: редкие виды индийского чая, бразильского кофе и французского вина? Откуда берутся явства, изысканные блюда, до которых даже моей кулинарной волшебнице Зюскинд было далеко? Как в сказке – про скатерть-самобранку.


Я так и не придумал внятных объяснений. Как и многому другому, происходящему здесь. Примерно через месяц и стараться перестал. К чему искать объяснения волшебству? Я и перестал. И волшебство стало чем-то будничным. Вроде того мате, который я пил в первый вечер в доме Аморельца, глядя на горы.


Между прочим, на стене кухни висела необычная не то фотография, не то картина…
Так вот, эта картина (будем ее для удобства считать, все-таки, картиной) изображала императрицу Стрекодельфии, почти в том образе, в котором я видел ее накануне, когда Лекарь водил меня к ней – девочка сидит на вершине холма и возится со своими кристаллами, неспешно привязывая их к ниточкам, в итоге получается то ли очередной талисман-игрушка, то ли музыка ветра, то ли ловец снов. Ну ладно, это опять была она, только теперь над ней нависла какая-то аморфная гадость, какое-то существо, которое я не мог рассмотреть поближе, как ни старался, как ни щурился, как ни совал прямо в него свой нос, в отсутствии Аморельца, в присутствии ли его, - результат был один.


Аморельц, между прочим, сказал мне, что это Повелитель ластиков. Все понятно. Тех самых ластиков, которых так боялись стрекодельфы. С которыми они воевали.
Картина была целиком и полностью построена на дуализме: музыка – и наоборотное молчание, танец радужных, влюбленных друг в друга оттенков – и удручающая монохромная черно-белость, свет – и, естесственно, мрак. Одним словом, соседство добра и зла.


На данной картинке добро в лице стрекодельфьей императрицы скорее не замечало зло, чем открыто ему противостояло. Она, как ни в чем не бывало, собирала свои браслеты, или пришивала пуговицы к полочкам кукольных платьев, или покрывала лаком кораллы, или вязала на спицах шарфы для тех стрекодельфов, которые имели прискорбную склонность постоянно простужаться. Она делала вид, что ей нет никакого дела до того, что над ней склонилось темное, враждебно настроенное существо.
Повелитель ластиков (можно назвать его еще их королем) висел на ее левым плечом, с явно нехорошими намерениями, то ли собираясь укусить ее за шею или за щеку, или как-то по иному напасть. Лицо безликое. Без глаз, без носа, безнадежно серое, без подбородка, постепенно, глиняно перетекающее в шею-каплю, теряющуюся в воротнике мундира, по виду смахивающего на военный. Из привычностей на лице осталась только щель рта, но рот был противный, безгубый, беззубый. Отвратительное существо, источающее смутную угрозу.
Понял теперь, почему стрекодельфы так не любят ластиков.
Аморельц объяснил мне, что ластики тоже меняют внешность, но у них почти отсутствует фантазия, вот почему они почти всегда выглядят именно так, как их повелитель на этой картине.
- Она напоминает мне о войне, - сказал он. – Когда я смотрю на эту картину, я снова и снова вспоминаю: война между нами неизбежна. Как бы императрица не надеялась ее избежать.
А вот мне бы не хотелось встретиться ни с одним ластиком… После того, как я увидел эту картину.
… Аморельц очень любил поговорить. Все то время, пока я жил с ним, мне приходилось выслушивать его нескончаемые, до безумия однообразные монологи, обо всем и ни о чем. Стоило мне спросить его о чем-то случайно, он не только отвечал на поставленный вопрос, но и начинал ворчливо бормотать о чем-то своем, даже не очень заботясь о том, слушал ли я его.
Я привык у Офли спрашивать о чем-нибудь, и теперь, когда я проводил время с Аморельцем, мне было трудно избавиться от этой привычки. И невольно я постоянно открывал кран. Откуда начинали незамедлительно струиться монологи Аморельца.
Чем еще он занимался?
Да можно сказать, что практически ничем.
С человеческой точки зрения он был бездельником, то есть ничего особо не делал. И такими, сразу признаюсь, были и остальные стрекодельфы. Случалось, целый день он читал, прикорнув в большом удобном кресле возле окна с видом то на пресловутые, уже описанные мной горы, то на льды, непонятно откуда взявшиеся, то на огнисто змеящиеся водопады. Бывало, он бродил по окрестностям. Или возился на чердаке с какими-то сложными приборами, похожими на астрономические.
Ну а если я приставал к нему с вопросами, он пускался в свои рассуждения, на что тоже уходило время, и его было не остановить.
Я мог спрашивать его о дворцах, библиотеках и лабиринтах, о ластиках и о самих стрекодельфах, и он обо всем этом отвечал не односложно, как Офли.


Он говорил подолгу, почти совсем не проясняя мне то, о чем я, собственно, спрашивал, но зато бормотал такое, что оставалось совсем непонятным, чем-то вроде шифра, ребуса, который как я не старался его разгадать, не разгадывался.


К примеру, я спрашивал его: «Аморельц, тебе бывает когда-нибудь скучно?» Или: «Скажи, почему у вас тут так много лабиринтов?». Или: «Аморельчик, когда в следущий раз нападут ластики?», «Аморельц, стрекодельфы когда-нибудь впадают в тоску?»
В ответ обрушивались каскады слов.


- С тех пор, как люди перестали умирать, они утратили подлинную ценность жизни, - он всегда начинал издалека. – Вот почему стрекодельфы не могут больше поставлять вам свои мечты… Да, да, стрекодельфы и люди очень тесно взаимосвязаны, это чистая правда. Просто вы предпочли об этом забыть.


В этом месте аморельцовой речи я только пожимал плечами. И не возражал.
- Даже если случается такое, что кто-нибудь из вас, людей, видит во сне стрекодельфа, - он выбирает надежный способ об этом не помнить. Сны о нас остаются в подсознании, они никогда не пересекают порог осознанности, - продолжал Аморельц, - неустойчивость, зыбкость мира. Любой стрекодельф тебе это объяснит, если ты его спросишь, конечно… Вот почему все вы кажетесь такими потерянными. Люди не были созданы для бессмертия, бессмертие – для людей. Отказавшись от смерти, люди поломали основы. Конечно, ведь вы так совершенны, ваш интеллект, ваш разум, да, да, в конце концов, и душа ваша… Вы подумали и решили: смерть – это зло. Зло, и точка. Зачем умирать, когда можно до бесконечности совершенствоваться? Ведь можно длить и длить… как это там у вас говорится… мгновение, которое прекрасно.


А ведь все в этом мире должно исчезнуть. Закончиться, хотя бы для того, чтобы снова начаться.
…Я слушал Аморельца и думал: как было бы прекрасно, если бы он это все объяснил мне иначе, без слов. Я и сам чувствовал, что все эти загадки прошлого и будущего вот-вот откроются мне. Но увы, он слишком много говорил…
Когда-то в мятежной юности, когда я увлекался колесом (кажется, уже об этом упоминал), я любил древние фильмы корейских кинорежиссеров. Это было такое нелепое, неясное мне самому увлечение. Я мог смотреть эти фильмы часами: живописность прекраснейших пейзажей сочеталась в них с драматичным сюжетом, и при этом герои, чтобы решить все свои проблемы и всевозможные экзистенциальные задачи, обходились почти без слов. Слов было очень мало. Такое вот искусство – минимум слов, минимум музыки, минимум искусственных декораций. При этом все разъяснено. Катарсис наступал, как ему и положено.


Но Аморельц говорил, говорил, говорил, невзирая на то, что я очень многое мог прочитать по его глазам, таким большим, таким блестящим. Он говорил и о том, что, как все они твердили, и Лекарь, и Офли, ну и другие, с кем мне доводилось вести беседы, - о том, что должно было скоро произойти:


- Это грустно, согласен. Например, то, что все мы, все стрекодельфы, обречены окончательно побледнеть. Погибнуть. Навсегда исчезнуть. И не будет больше стрекодельфов. Нас ведь так мало. Не то что вас, людей… Но вот, ты подумай, подумай как следует, мы даже не собираемся с этим что-то делать. Нет, нам конечно совсем не хочется вот так вот бесследно исчезнуть. Если ты подумаешь, что это так, это с твоей стороны будет очень и очень глупо. Но мы, в отличие от вас, людей, не станем сопротивляться предначертанному.
Когда я слушал такие вот разговоры о неизбежном побледнении стрекодельфов, мне становилось не по себе. Я их почти совсем не знал, но все равно у меня не укладывалось ни в голове, ни в сердце, что такие прекрасные существа могут исчезнуть. Они были удивительны.


В один прекрасный вечер тебе сообщат, что завтра утром с лица земли испарятся все до единой бабочки. Что ты почувствуешь? Как минимум, растерянность и грусть. Это так нелепо, что даже трудно себе представить. Вот и со стрекодельфами тоже самое. В голове не укладывалось. Если честно, я даже не верил в эти их разговоры до конца. Не мог поверить, что это и правда произойдет. Точно также, как с Женей – хоть врачи в один голос твердили, что все безнадежно, но я не мог поверить, что она умрет.
Вот и стрекодельфы – например, почему их императрица, которая, по словам Лекаря, сотворила весь их мир, никак не может предотвратить это надвигающееся безобразие? Кому нужна Стрекодельфия без стрекодельфов? (Разумеется, я нисколько не хочу умалить самодостаточное очарование этой дивной страны). И кстати, из-за чего вообще весь сыр-бор? Я много раз видел, как стрекодельфы принимаются бледнеть. Я наблюдал: то рука, то нога их, то глаз, то крыло, словом, какая-нибудь принадлежность их тела становится почти прозрачной. Ничего такого. Даже я, когда к этому привык, перестал бояться и спокойно брал краски, кисточку… Окунал кисть в густую сметану краски, и дальше кисточка сама делала свое дело. Я ее только придерживал, был чем-то вроде манекена и художника, позирующего для репортеров светской хроники в позе «гений перед мольбертом» - такой художник не рисует по-настоящему, хотя формально именно он держит в пальцах кисть. Короче, когда я подкрашивал таких вот прозрачных стрекодельфов, моими руками совершенно точно водили неведомые силы. Я видел и то, как они сами подкрашивали друг друга, очень буднично, деловито, безо всякого сновидческого и вдохновенного трепета – так кушают на завтрак булочки, какой уж там трепет, самое что ни на есть будничное дело.


Но я догадывался, что тут все не так просто. Наверно, прозрачность, которую можно подкрасить, - это не та, от которой, по словам Лекаря, они будут постепенно таять изнутри.
Наверное, предполагал я, сравнивать эти два вида прозрачности-бледности – все равно что сравнивать банальный насморк и рак, выкосивший половину человечества как раз перед тем, как гениальный О.Гайм изобрел сыворотку бессмертия.


…Аморельц вдвоем с Даяной совершали частые вылазки на такую опасную для стрекодельфов территорию ластиков. По сути дела, эти двое были разведчиками.
Такая роль Аморельцу очень подходила. Отличительной его чертой было любопытство. Внешний облик, как и у прочих стрекодельфов, перетекал, менялся, - арабески, силуэты, мозаика. Только очки оставались неизменными. Пенсне, маленькие и круглые, солнцезащитные, с цветными стеклами. Очки он носил точно только для красоты и точно лишь потому, что они ему нравились. Зрение у Аморельца было отменное, в чем ни раз убеждался, когда он сердито указывал мне на какое-нибудь незамеченное мной насекомое поистине микроскопических размеров, на которое я обязательно должен был посмотреть. Ну и в других случаях я тоже мог убедиться в его поразительной зоркости. Так что очки, совершенно точно нужны были лишь для декорации.


Аморельц носил шляпу-цилиндр, только сплющенный, такой, будто на него случайно слон наступил. Куртка его была полностью покрыта прочно пришитыми змеиными хвостиками. В качестве обувки он предпочитал свободные, совсем непарадного вида шлепки, из которых наружу торчали длинные пальцы с птичьими когтями. Свой плащ для Зимней ассамблеи он от меня почему-то стыдливо прятал, но я все же увидел его позже, на этой самой ассамблее: синий, в розовых перьях и голубых заплатках, довольно симпатичный, очень яркий. Настоящий парадный плащ для праздника.


Фиолетовый ветролов Аморельца, наоборот, в отличие от плаща, валялся где ни попадя. Однажды он вообще забыл его дома у Даяны, куда они заглянули попить чайку после очередной рискованной вылазки на территорию ластиков. Он был размером с небольшое птичье крыло, и формы такой же. Я ни разу не слышал, чтобы ветролов Аморельца пел. Скорей уж он иногда, очень редко, издавал звуки, похожие на резкие птичьи крики.
И грустил этот ветролов тоже очень редко. Можно сказать, что ветролов перенял хозяйские черты характера. Только один раз, я заметил, что ветролов Аморельца впал в легкую печаль. Я спросил его, почему. У ветролова на моих глазах вырослая очень тоненькая, малюсенькая ручка, которая схватила антикварное автоматическое перо, что валялось неподалеку, и написала на бумажке, что я услужливо пододвинул: «Я грущу об одной реке, - она пересохла накануне прошлогодней Зимней ассамблеи».


Я взял за привычку обследовать содержимое шкафа каждого стрекодельфа, у которого жил. Между прочим, о человеке многое может рассказать то, что хранится у него в шкафу. И стрекодельфы этим от людей не больно отличаются. У них тоже много любопытного всегда найдется.
У Аморельца в шкафу было очень пыльно. Но даже из-под густого слоя пыли мне удалось выкопать миниатюрные фигурки – копии идолов острова Пасхи, холщовый мешок с битыми тарелками, картонную коробку с сухими листьями и плюшевого крокодила.
Кстати, я заметил, когда ему было особенно грустно и тревожно (из-за предстоящего нападения ластиков, конечно же, только из-за ластиков, все из-за них), он иногда спал в шкафу. А не в кровати, как все нормальные люди и нормальные стрекодельфы (хотя, конечно, стрекодельфов можно назвать нормальными лишь с большой натяжкой).
Талисманом Аморельца был ключ. Очень большой, так что когда Аморельц брал его в свои хрупкие, птичьи, крючковатые ручки, ключ выглядел огромным. Словно он, Аморельц, удерживал его лишь каким-то чудом, и вот-вот может уронить.


Ручным животным оказалась такая же неспокойная, как и ее хозяин, ночная ласка-альбинос на поводке. Аморельц сообщил мне, что эта ласка – подарок тибетских монахов, полученный им во время его прибывания его ни больше, ни меньше, - в Лхасе. Можно ли было ему верить? Он ведь был известный болтун.


Сначала я думал, что у Аморельца просто не может быть своей рыбы. Понятно ведь, что рыбы больше всего на свете любят молчать. А Аморельц молчать не мог в принципе. Но соответствующая ему рыба у него все же была: плоская, совсем не похожая на нашу камбалу или, к примеру, ската. Ну что могу сказать про эту рыбу? Чешуя у нее такая, будто она вся покрыта свадебным кружевом.


Военные амбиции Аморельфа были довольно серьезны: в качестве воинов он намеревался собрать вовсе не оживленных с помощью магии кукол, или не какие-нибудь глиняные черепки, наскоро научившиеся маршировать, а самых что ни на есть живых своих собратьев стрекодельфов. Которыми он собирался командовать. Счастье еще, что стрекодельфы не из таковских. Я не представляю себе, чтобы ими можно было командовать, без ущерба здоровью, конечно. Каждый из них представляет себе настолько независимую и свободную личность, что нечто более противоположное какому-либо подчинению трудно себе вообразить. Так что никакому самозванному генералу они не подчинятся.


Что же касается дурных магических привычек… Увы, в сердце Аморельца обитало слишком много магии и, соответственно, дурных привычек там было полно, как грибов во время дождя, и цвели они пышным цветом. Излюбленная магическая привычка была такая: время от времени принимать внешний облик Даяны – особенно хорошо он перенимал ее лучшее выражение лица. И с таким задумчивым видом начинал бродить из дома в дом, из лабиринта в лабиринт, из библиотеки в библиотеку, что почти все стрекодельфы поголовно обманывались и принимали его за Даяну. А стрекодельфов, между прочим, нелегко обмануть. Что уж говорить обо мне, сердечном. Я беседовал с Аморельцом, пребывая в полнейшей уверенности, что передо мной Даяна. А однажды даже начал намеками говорить о своей вспыхнувшей влюбленности, думая, что делаю признание Даяне; к счастью, это оказался Аморельц, который, несмотря на всю свою болтливость, никому потом не выдал моей тайны. Но это все позже, позже. Позднее.


Любимый сон он часто мне пересказывал, добавляя все новые и все более разнообразные подробности. Он видел лиловую птицу. Она (как видно, в зависимости от ее настроения) то тихо-мирно играла с ним в перевернутые стрекодельфьи шахматы, то уносила прочь в неизвестном направлении любимый ключ Аморельца. И это был его самый настоящий кошмар, после которого он в ужасе просыпался, в волос стекала вода, словно он только вынырнул из озера, и с криками выбегал на улицу, мчался прямо вглубь лесов по узеньким тропинкам, словно только там мог обрести утраченное спокойствие.
У птицы из сна были огромные когти.


Любимым ароматом Аморельца был запах мокрых камней. А его коробка для последнего дыхания оказалась на удивление простой. Аскетично простая. Очень. Картонная коробочка, похожая на наши спичечные коробки, только без рисунка.
Над сырой долиной, где обычно устраивался на ночлег отличающийся постоянством и очень плоский домик Аморельца, спускались густые сумерки, ну а хозяин жилища бросался в разглагольствования философского характера:


- Смерть начинается с рождением жизни. А жизнь возникает после того, как нечто умирает. Конечно, - тут Аморельц облизывался, как довольный котище, который наелся сладкой сметаны, - я говорю тебе сейчас азбучные вещи. Слишком простые, на твой взгляд. Но все равно. Вы, люди, забыли об этом, и вы не чувствуете смерть и жизнь так, как чувствуем ее мы, стрекодельфы. В любых руинах любых несуществующих городов мы, оставляя свою телесную оболочку, готовы отправиться в рискованное странствие, из которого можно и не вернуться. Ведь миры, по которым мы способны путешествовать, бывают всякие: как светлые, так и черные. Некоторые из таких вот местностей и тонких миров очень опасны для всякого существа, которое умеет дышать. В частности, по всем почти вашим так называемым развалинам валяются пустые стрекодельфьи шкурки. Просто вы их не замечаете. Конечно, вас можно за это вполне извинить: человеческое зрение не распознает явлений, которые происходят в сфере чистого духа. Ну, почти никогда не видит. Глупо требовать от кошки, чтобы она различала цвета и умела рассуждать о картинах импрессионистов. Да, и такие вот пустые стрекодельфьи оболочки лежат в ступенях мексиканских пирамид, в подземных гротах пещер Сахары, у подножия колонн Парфенона. Короче, много где. Если бы люди были хоть чуточку внимательнее… Если бы они умели промывать свое зрение, очищать слух, если бы они были хоть чуточку подготовлены к восприятию некоторых вещей… Но, к сожалению, они больше всего озабочены тем, чтобы поэффектней сфотографироваться на фоне руин. Они и развалины-то как следует не видят… Чего там говорить о стрекодельфьих шкурках.


- Если уж вы так спокойно воспринимаете смерть, - говорю ему я, - тогда почему вы все так негативно относитесь к ластикам? Ведь ластики в вашей системе координат, как я понял, как раз и соответствуют смерти? Злу, короче, соответствуют? Злу, уничтожению, ну и так далее… В таком случае, вы должны их любить. Они, как я понял, стараются все вокруг стереть, ну и что? И хорошо. Без смерти нет жизни.
- Вот только не надо сейчас иронизировать…С ластиками дело обстоит чуть-чуть по-другому. Ластики не уничтожают, они портят жизнь. Они нарушают естесственные процессы. Всюду, где ластики – там душа умирает. Причем она умирает не для того, чтобы что-то понять и снова родиться, она гибнет окончательно. Как бы тебе это попроще объяснить: ластики противоположны искусству. Они ненавидят духовный поиск. Их царство – это царство гнили. Их время – это время остановки, паралича. Например, когда у вас какой-нибудь из художников впадает в депрессию и уничтожает свою картину, а писатель сжигает собственную рукопись, знай – это постарались ластики. Именно они натравливают на людей искусства многие плохие вещи, к примеру… ммм, творческое безмолвие. Ну и много чего другого плохого делают.



…Помимо прочего, Аморельц пересказывал мне сюжеты своих внепространственных, внетелесных странствий, в которых он часто посещал какую-то обширную местность с чем-то, что по его словам напоминало горы, и называлась она, эта местность, то ли Ниффельди, то ли Неффелт, и, судя по его пространным описаниям, была чем-то похожа на нашу Землю в период не то Средневековья, не то Возрождения, но чем-то, все-таки, и отличалась. Например, в его рассказах об этой планете (или территории, как хотите, так и называйте, все равно это мало что проясняет) фигурировала Венеция, и Прага тоже, и кое-что еще похожее. Но все равно это было другое. Например, Венеция была такая как положено, с каналами и дворцами, но в то же время чуть-чуть не такая. Пусть искажение, по словам Аморельца, казалось незначительным, но оно присутствовало. Один рассказ Аморельца так мне запомнился, что я просто не могу не привести его тут, как он есть, целиком: «Герцогиня двигалась по узкой серебристой полоске причала, вне себя от бешенства и гнева.  Ее бледно-зеленое платье намокло от соленых брызг морской воды и издавало грубые, хлюпающие звуки. Ее окончательный разрыв с магистром состоялся только вчера. Нет, герцогиня не кричала, не бесновалась и вообще никак не выразила магистру свой подавленный гнев, застарелый, словно запущенная болезнь. Она сообщила ему, что отныне они больше не муж и жена, и что она намерена оставить свою страну и свой народ, дабы отправиться в странствие. И что она намерена путешествовать по миру до конца дней своих. Герцогиня вообще-то была женщина далеко не старая, ей лишь недавно исполнилось двадцать шесть лет. Герцог опешил. Опешил он по многим причинам. Она не стала объяснять причин своего ухода, а слуги  без промедления принялись паковать вещи: увязывать одежду в громадные тюки и складывать тонкий фарфор в коробки. Объявила: «Возьму с собой только шута и переводчика тарабарского языка. И точка». Она отчетливо представляла себе свою цель: места, где можно обрести мистические знания. Она хотела, чтобы душа ее научилась летать свободно, и чтобы она могла беспрепятственно посещать самые разные вселенные, в то время, пока тело где-нибудь лежит и мирно спит себе. Пилигримы, посещающие ее родину, рассказывали о странах, где живут эти мудрые вечнотанцующие учителя - великаны духа. Ее не могли остановить предостережения об опасностях на пути, о том, что многих путников запросто съедают на обед дикие звери, о том, что на них нападают разбойники. Ее не могли остановить предостережения тех, кто много путешествовал, и даже слова всеведущих странников, покидающих свое тело с той легкостью, с какой обыкновенные люди снимают перчатки, а змея сбрасывает холодным мартом свою рыбью кожу. Те говорили: чтобы познать искусство такого рода странствий, требуется очень много времени, душевного огня и сердечной музыки, на него может уйти целая человеческая жизнь, такая короткая, такая прекрасная. И еще: прежде это никогда не делали женщины.Герцогиня никого не слушала. В своем упрямстве она уперлась в поставленную цель, словно баран. Забавно, что поводом для такого преображения герцогини послужила житейская банальность: она узнала об измене мужа. Опытные следопыты предоставили ей  все необходимые доказательства, касаемые двух его любовниц, кстати, ничего не знающих друг о друге: письма, признания, подаренные магистром драгоценности и платочки с его инициалами.Так вот, значит, герцогиня все бросила и отправилась в путь. Взяв с собой лишь пожилого шута и юного переводчика с тарабарского языка, который мог ей очень пригодиться в далеких тарабарских землях. Им предстояло отправиться в Венецию, затем в африканские шестигранные колодцы, и дальше, в заснеженную Индию и трепетный, пропитанным терпкими ароматами Китай…Пока что они не успели слишком удалиться от своей родины, все еще привязанные к ней невидимыми веревочками теплых воспоминаний. Они находились не то в Моравии, не то в Валахии и раскинули свой нехитрый лагерь прямо в поле. Хрупкий, вялый и болезненный по природе своей шут, окончательно выбивший из сил, уже заполз в шатер, натянутый для герцогини. Заполз и заснул там, громко храпя. Но та не гневалась и не выгоняла его из шатра. Она все равно решила провести ночь у костра, прямо под звездным небом, в мечтах и раздумьях. Она вообще-то была очень мечтательная натура, наша герцогиня. С ней рядом сидел, время от времени подбрасывая ветки в огонь, юный переводчик, влюбленный в нее давно, тайно и безнадежно.


- Расскажи мне какую-нибудь историю, ладно? – попросила герцогиня.
Длинные пряди волос падали по сторонам его почтительно склоненного, очень бледного лица, которое, казалось, бессильно было оживить даже яркое пламя. Надо сказать, этот переводчик с тарабарского, настоящий образец редкого в те времена самозабвенного книжного червя, несмотря на свои юные годы, уже успел прочесть целую гору книг и манускриптов. Он знал великое множество древних и современных языков и наречий, поэтому вспомнить и рассказать какую-нибудь старинную историю ему ничего не стоило. И вот герцогиня впилась остекленелым взглядом в огонь, рисующий свои нескончаемые арабески, где огненные змеи грызли друг дружку либо собственные хвосты, где копошились горящие мотыльки и золотые цветы переплетались и льнули, обнимаясь стеблями и целуясь полураскрытыми венчиками. Искры сыпались от огня, гасли на истошно черной земле и камнях, и переводчик с тарабарского потихоньку начал свою историю:


- Было два мира. Они располагались по соседству, но друг на друга совершенно не походили. Их соединял только священный мост, переброшенный через ущелье незримой, глубины. Но мостом никто не пользовался, только шерстяные, вельветовые пауки запутлякали перила густой паутиной, а на ней, в лучах заходящего солнца, после обильных дождей мерцали капли дождя, эти бесплотные, никому не нужные драгоценные камни. Мост использовался обитателями двух миров лишь раз в году. Но об этом после. В каждом из этих миров жили свои сумасшедшие. В левом мире сумасшедших почитали как святых. Дома, которые в нашем обществе принято называть психиатрическими лечебницами, там трепетно и благоговейно именовались Дворцами Избранных. Сумасшедшие, каждого из которых лелеял целый штат почитателей, расхаживали в своих роскошных аппартаментах, окруженные почетом и роскошью, словно короли древних времен. Лучшие врачи лечили их обыкновенные телесные недуги, какие бывают у всех нормальных людей. Искусные в сложном словесном мастерстве писатели записывали каждое слово, слетавшее с губ сумасшедших.

Вертуознейшие художники рисовали их портреты. Музыканты сохраняли в нотной грамоте причудливые напевы безумцев и песенки, которые те мурлыкали себе под нос, слоняясь по своим алмазным чертогам. Знаменитые танцоры и балетмейстеры левого мира проводили рядом с сумасшедшими целые дни, пытаясь скопировать фигуры их танцев и перенять хаотичные движения, которые те совершали просто так, - подобным образом, то есть очень естесственно, движутся ящерицы и львы. Астрологи со всем возможным усердием пытались расшифровать их сны. Если сумасшедшие левого мира сами изъявляли желание намалевать какой-нибудь рисунок или записать что-то словесно, то их живопись и литература почитались как высшее проявление человеческого гения, вершина Непознанного и Непознаваемого. Когда в этом мире рождался человек с признаками психической и духовной аномальности или даже просто некоторой непохожести на остальных, такого человека тут же выделяли, отъединяли от прочих детей и всячески поощряли его таинственные наклонности. Чем меньше было в его поступках рациональности и пользы, тем больше им восхищались. К нему относились, словно к диковинному цветку, который нужно пестовать, не дыша. Если же человеку случалось сойти с ума уже в зрелом возрасте, такой становился предметом зависти со стороны близких и друзей, которым оставалось только сожалеть, что ему, а не им, выпала такая завидная судьба…


Сумасшедшие левого мира были очень красивыми людьми. Самые юные поражали своей утонченной, слегка меланхоличной прелестью: длинные волосы, выкрашенные ритуальной ярко-голубой краской, сверкали роскошью и ухоженностью, изысканная, не стесняющая движений одежда с широкими рукавами, которые завязывались на спине или груди только в чрезвычайно редких случаях, сменялась на новую каждый день. Они были похожи на бабочек с гигантскими, крепко сложенными на спине крыльями, почти слившимися меж собой, а иногда, наоборот, на коконы ценнейших гусениц, покрытые расписными орнаментами, с пришитыми к слоям пелен и витиеватых складок круглыми колокольчиками и медными трещотками.Старики тоже, несмотря на свой возраст, выглядели прекрасно: морщины на просветленных, до шоколадной смуглоты загорелых лицах их только украшали.


Одежда была еще великолепней, чем у молодых, такая же голубая краска закрашивала всю их седину, а уход за ними был столь тщательным и нежным, что эти старики своим видом напоминали не стариков, а добрых волшебниц и волшебников из уютных детских сказок.Казалось, что они вот-вот взмахнут своими колдовскими палочками, и с их колпаков посыпется золотая пыльца.


Насколько милы и почитаемы были сумасшедшие левого мира, настолько же ужасна была участь безумцев мира правого. Потому что в правом мире тоже жили свои сумасшедшие. Только вот там, в этом мире, где балом распоряжалась рациональность, помешанных хоть и терпели, но всячески унижали и совсем не считали за людей.


Там, в правом мире, соседе левого мира, тоже были дома, в которых сумасшедшие жили. Только вот они совсем не походили на дворцы. Гнилые, источающие смрад стены, толстые решетки на крошечных окнах. Никто не хотел в этой стране работать в сумасшедших домах: обслуживающий персонал состоял сплошь из неудачников, которые только и ждали случая, чтобы излить на безумцев свою желчь и жестокость. Прислуга и доктора-недоучки тренировались там в шлифовке собственной тревожности, вымещаемой на бессловесных «скотах» (так они называли своих безответных подопечных).


Этих «скотов», «полуживотных», как говорили о них в этой правой стране, держали в крохотных комнатах с низкими потолками, закованными в цепи, а в лучшем случае, связанными в тугие одеяния, похожие на погребальные покровы древних египетских мумий. Их избивали и наказывали за малейшие провинности, их мучили и тиранили, на них использовали новые лекарства, словно на подопытных кроликах. Судьба сумасшедшего в этой просвещенной цветущей стране была не завидней доли дождевого червя, рассекаемого надвое лопатой.
В отличие от тех, кто жил в левом мире, здешние выглядели ужасно: молодые юноши и девушки, едва успевшие вкусить хаос безумия, уже ходили избитые, покалеченные, в синяках, с недостатком зубов. Что уж говорить о тех, кому здесь удавалось дожить до старости: таких отвратительных, жалких, уродливых стариков не увидеть в самых умопомрачительных кошмарах, не разглядеть и на гравюрах «Каприччос» знаменитого Гойи, не встретить, наверное, и в аду.



И там, и здесь, и по левую, и по правую сторону пропасти жизнь текла своим чередом. Но вот, раз в году, наступал в каждой из этих соседствующих стран особенный день.
Тогда и в левом, и правом мире выпускали на волю сумасшедших, и они целый день предоставлены были самим себе, то есть абсолютно свободны. Они покидали свои жалкие тюрьмы и свои роскошные дворцы, все запоры отпирались, все двери настежь распахивались.
И там, где сумасшедших почитали, и там, где их презирали, - теперь они всюду могли гулять где хотели и делать что угодно. Никто им не препятствовал. То был священный день.
Именно в такой день одна девушка из правого мира забрела на самый край пропасти и ступила на мост. Длинноволосая, грязная, тощая, словно щепка, она крутила в пальцах сухой древесный лист и выглядела совсем счастливой…


С другой стороны подошел юноша. Он был широк в плечах, высок, почти огромен. Он выглядел опрятно и ухоженно: в волосы были вплетены искусственные цветы, одежду покрывала причудливая вышивка, пальцы украшали дорогие перстни.
Но каждый из них не замечал этого. Они смотрели лишь в глаза друг другу.
Они познакомились, взялись за руки и говорили на своем невнятном, бессмысленном языке. Но отлично понимали друг друга.


И весь этот день, освобождающий сумасшедших двух соседствующих миров, они провели вместе, на этом мосту. Они пели и танцевали под звуки музыки, доносящейся издалека. Они играли камушками и любовались раскинувшейся под ногами пропастью. Они плели друг дружке косы и целовались, переплетя свои тела.


День счастья потихоньку гас. Беззаботные влюбленные сидели, свесив ноги вниз, прямо над зияющей пропастью, в которой больше не осталось тумана. Там тени от злости и томительной скуки съели друг друга. Там навсегда обосновался бледный свет, мерцающий ровно, словно биение сердца, принадлежащего кому-нибудь большому, безымянному.


Они еще держались за руки и потихоньку улыбались друг другу, а с противоположных концов моста уже бежали к ним прислужники и доктора – почитатели с левой стороны и мучители – с правой. Бежали, чтобы вернуть их каждого в свою страну и разлучить навсегда. Чтобы растащить их и увести: одного – в роскошный дворец, сходный великолепием разве что с небесными чертогами, другую – в подвал с цепями и голодными крысами.
Так и случилось. Все вернулось на круги своя. И больше никогда девушка из правого мира и юноша из левого не видели друг друга. До следующего дня освобождения они просто не дожили. Юноша умер от тоски, а девушка – от печали и телесных мук, причиненных ей мучителями-вивисекторами.


Но прежде, вернувшись с моста, каждый из них взялся за рисование. Они и прежде рисовали, до священного дня свободы: девушка покрыла все стены своего темного склепа искусными рисунками, начертанными при помощи черного древесного угля либо процарапанными острым камушком, а он писал лучшими масляными красками на лучшем холсте.
Теперь, после их встречи они позабыли о прежних сюжетах. Она больше не изображала танцующие цветы и огненные знаки, он забыл о скукоженных драконах и перевернутых гномах. Он рисовал только ее лицо, лишь ее хрупкую малюсенькую фигурку, и крылья за спиной. Она же чертила на своих тюремных стенах его незабываемый образ, и только это занятие могло хоть немножко разбавить ее густую печаль. И крылья, которые она рисовала, светились даже в темноте. Так почему-то произошло, оба теперь могли рисовать лишь друг друга, и крылья тут возникали ненарочно, сами собой.


Юноша-переводчик, чуть-чуть утомившись, закончил свой рассказ. Угли костра уже совсем остыли. В них, казалось, не сохранилось и следа былого жара. Ночь умирала, на восходе уже осторожно загоралась полоска света, ночь исчерпала все свои тайны, но даже они, великолепные, зашифрованные, как видно, не способны были развеять печаль герцогини. Ее взгляд, пустой и стеклянный, был обращен не вглубь истории, рассказанной переводчиком, и даже не на красоты окружающего пейзажа – она смотрела вдаль, в глубину, в собственное прошлое. Потом спросила:


- Как думаешь, ангелы и вправду существуют? Человек способен их увидеть?
Юноша ответил не сразу. Но все же, справившись с внутренним сопротивлением, прервал долгое молчание:
- Эти двое их правда видели. И даже смогли нарисовать. Они существуют. Герцогиня, ваше высокородие, ведь вы сами готовы обойти всю Землю, не боитесь пробраться даже в антарктические льды, лишь бы попасть в потусторонний мир. А там-то вы их как раз и увидите.


- Я всегда полагала, что ангелы живут на небе, - улыбнулась герцогиня.
Так они сидели, рассуждая об ангелах, пока не проснулся и не вылез из шатра старенький шут.
Пора было продолжать путь…»

 
Между прочим, это не вся история. Аморельц часто рассказывал мне об этой герцогине, о ее странствиях и поисках мистических откровений. В конце-концов я не утерпел и спросил, нашла ли она все же, в конце-концов, после всех своих утомительных странствий, дверь в иной мир или какой-нибудь надежный способ перехода в иную реальность.


- Да, - ответил Аморельц на этот мой глупый вопрос, слегка улыбаясь. – Она нашла дверь. Дверь в иной мир находилась в кладовке.
- К..какой кладовке?
- В одной из многочисленных кладовых ее дворца. У нее на родине, в ее родной стране. Словом, у нее дома. Вот так, очень просто. Стоило объехать весь мир в поисках выхода в новую вселенную, в то время как эта дверь находилась, фигурально выражаясь, у нее под носом.


- Это часто бывает в сказках, - заметил я не без ехидства.
- Какая же это сказка! - возмутился Аморельц. – Это самая настоящая правда. Герцогиня случайно обнаружила эту дверь в кладовой с прогорклым маслом. Из щели просачивался робкий голубой свет…
- Как всегда… - я продолжал ехидничать.


- Ты будешь слушать или нет? – Аморельц чуть-чуть обиделся, но все-таки закончил свою сагу о герцогине, которую я принужден был слушать всю неделю, пока жил с ним. -  Так вот, она ушла в новый тонкий мир, насквозь иллюзорный и прозрачный, где Индия была не снежной, а жаркой и солнечной, а Венеция вовсе не уходила под воду, а вот-вот собиралась исчезнуть под толстым-претолстым слоем песка. Но герцогине это все понравилась, и она ушла в перламутровый мир собственной мечты, не взяв с собой ни одной пары запасных туфель. И между прочим, за ней в эту дверь последовал и переводчик с тарабарского языка, а через полгода – и сам Магистр, для которого жизнь без герцогони вдруг лишилась всякого смысла.


Рецензии
Очень понравилась вплетенная в основной сюжет красивая и история о Герцогине! Итересно эти истории переплетутся или нет?

Получил массу наслаждения!

Как истинный художник, автор скрупулезно прорисовывает прекрасные, завораживающие все мое воображение, миры!

Спасибо, Катя!

С уважением и Любовью,

Анахата Свадхистхана   18.08.2015 12:40     Заявить о нарушении
Спасибо тебе за твои замечания! Они меня очень поддерживают. Рада, что тебе нравится нарисованный мир, который, кстати, еще в процессе рисования и строительства... Буду потихоньку выкладывать дальше, по главе. С чувством признательности,

Екатерина Таранова   03.06.2009 19:39   Заявить о нарушении