Антонов раздобрился

Антонов раздобрился
Ты говоришь: «Мне нравиться это» – и мнишь, что тем самым хвалишь меня. Но МНЕ не нравишься ты! –
(Фридрих Ницше)
Писатель Горемыкин (настоящая фамилия Горюшкин), как солдат размахивая руками, шагал по улице Набережной и от радости не мог сдержать улыбки. Он только что написал рассказ и теперь нес показать его своему лютому врагу писателю Антонову (настоящая фамилия Машкин).
«Пусть теперь возразит чего-нибудь! – мечтал Горемыкин – Пусть только заикнется! Ха-ха! Завистливая натура, он лопнет от зависти к моему гению! Его в клочья разнесет от зависти! Так разнесет, что придется обои менять в комнате! Ха-ха! Обои, это я отлично сказанул… да»
Прохожие оборачивались на лучащуюся счастьем рожу Горемыкина. Собаки перед ним подгибали ноги и убегали. Один сантехник спросил другого:
– Как думаешь, много ему еще надо выпить, чтоб упасть?
– Мно-о-ого! – выдул уважительно второй сантехник.
– Согласен… – и они одновременно затянулись.
Горемыкин вошел во двор Антонова и спросил старушку у подъезда:
– Скажите пожалуйста, милейшая старушка: а писатель Антонов дома?
– Дома, дома! – обрадовалась старушка и головенка ее запрыгала в воротнике, как игрушечная. – Дома, дома! Хи-хи-хи!
– Хи-хи-хи.
– Хи-хи-хи, – тряслась старушка.
– Хи-хи-хи, какая прелесть, – сказал на старушку Горемыкин и вошел в сырой подъезд.
«Старуха похожа на тумбочку и также пахнет» – записал Горемыкин в специальном блокноте для мыслей.
Горемыкин не торопясь, растягивая удовольствие, поднялся к Антонову и постучал. За дверью что-то упало, то ли швабра, то ли лопата, голос Антонова ругнулся и закашлял. Замок стукнул два раза и дверь открылась. На пороге в трусах и сапогах стоял Антонов, в руке он держал патологически огромный желтый огурец.
– Горемыкин! – обрадовано прожевал он. – Какими судьбами? Проходи же, проходи!
– Я тут шел мимо, решил зайти…
– Правильно, правильно, что решил! Проходи – Антонов ушел на кухню, а Горемыкин прошел в зал.
Человек непосвященный решил бы, что у Антонова квартире активно ведется ремонт: на полу газеты, белые кляксы известки на них, повсюду вонючие банки с химией, неустойчивые груды книг замерли в углах, мебель противоестественно сдвинута, обои лоскутами сползают на пол (так что, даже если б Антонов и не взорвался от зависти, их все равно необходимо было менять), в центре комнаты высится стремянка, в потолке болтается голая лампочка. По началу, конечно, ремонт был и он велся активно, вела его жена Антонова, но когда жена ушла, ремонт стало вести некому и все осталось в таком виде. Убираться или доделать ремонт Антонову было лень, и он всем гостям говорил: «извините, у меня тут творческий беспорядок». Какое отношение этот бардак имел к творчеству Антонова было неясно, но гости у Антонова были люди интеллигентные и спрашивать стеснялись.
На столе лежала исписанная бумага, Горемыкин осторожно прочитал: «Они кинулись друг другу в объятья, снедаемые страстью, что томилась в них уже много лет, но от этого стала лишь слаще, как становится слаще от времени вино».
Горемыкин усмехнулся пошлости прочитанного: «Сладкое вино! Вот дурь-то какая! То ли дело у меня. Сейчас, сейчас, прочтет и обзавидуется! Обругает маргиналом или еще как-нибудь матерно». Тут из кухни, стуча сапогами притопал Антонов с тарелкой разрезанных вдоль желтых огурцов и с блюдцем соли.
– Купил сегодня у одного гражданина огурцов, – сказал он, ставя тарелку на табурет. – Жена уехала, питаюсь чем придется. Третий день например одни огурцы ем. Шиллер яблоки трескал, когда писал, а я вот, огурцы. Садись, Горемыкин, угощайся.
– Шиллер, кажется, когда писал, окунал ноги в таз с теплой водой, –заметил Горемыкин, присаживаясь на тахту, и стараясь не вляпаться во что-нибудь.
– Ну, он и ноги в тазу держал и яблоки трескал. В одной руке яблоко, в другой перо, ноги в тазу, сразу видно – гений. Хе-хе.
– Да, кстати о гениях, – как бы вдруг вспомнил Горемыкин и полез в карман, – я тут рассказ написал, прочтите, если угодно.
– А! Так и знал, что с рассказом, –  Антонов взял листы и сел в кресло. – Опять, поди, чепуха какая-нибудь маргинальная, и что ты все не уймешься, Горемыкин.
– Неугасимый огонь, – сказал Горемыкин и ткнул огурец в соль.
– Сублимация у тебя, а не огонь.
– Читайте, читайте, Антонов. ЭТО останется в вечности, а не «сладкое вино», – и в знак своего величия Горемыкин откусил огурец. Лицо у него тут же перекосилось от горечи, губы поползли на шею, скулы заболели, рот наводнился гадкой слюной. «Он меня отравить решил, как Моцарта! Сальери вшивый» – Горемыкин выплюнул в руку огрызок огурца вместе с горькой слюной и незаметно смахнул все это в угол комнаты. Вытирая руку об тахту, посмотрел на Антонова – тот внимательно читал, подперев, как маэстро двумя пальцами щеку и ногу закинув на ногу, к каблуку сапога прилипла с пола твердая от известки газета.
«Ишь ты, читает, –  наблюдал Горемыкин. – Сейчас, сейчас, как разозлиться, как затопает сапогами, старая шпала. Эстет чертов. Он просто завидует мне. Я молод и талантлив, у меня впереди будущее, а он стар и все от мала до велика единогласно сдали его в утиль. Старый пошляк. У него там только и делают, что бросаются друг другу в объятья, да соловьи поют в кронах кипарисов. Еще солнце закатное «катится за горизонт» или «сползает» или «потухает» или «умирает за горизонтом». Отсталый пошляк».
Горемыкин всем сердцем ненавидел Антонова и все его творчество, однако все равно продолжал таскаться к нему и показывать свои рассказы. Антонов же к Горемыкину относился снисходительно, как к молодому неокрепшему таланту и не замечал, а может и не хотел замечать, что Горемыкин его презирает и смеется над ним. Ему было приятно, что молодой писатель ходит к нему советоваться и поэтому Антонов усиленно критиковал Горемыкина за то что в рассказах у того «пьянство, разврат, женщин и детей колотят кастетами ни за что ни про что». Антонов хотел, чтобы Горемыкин стал его учеником, последователем стиля. Горемыкин же непонятно чего хотел, он все время спорил и ни в чем не желал соглашаться с Антоновым, свой эстетический вкус он воспитал в противоположность вкусу антоновскому. Спорили они допоздна и спор их больше походил на ругань, казалось, что еще немного и они пустят в ход кулаки, соседи пару раз даже вызывали милицию. Но, каждый раз, через неделю Горемыкин как ни в чем ни бывало опять приходил к Антонову и показывал ему свой новый рассказ, и снова начиналась ругань, и снова казалось, что без смертоубийства не обойдется.
Антонов усмехнулся и перевернул страницу.
«Чего он там смешного-то нашел? Чего хихикает-то? Наверняка мечтает, что, мол, задам ему перцу, слюнтяю эдакому, –  кипел медленно Горемыкин. – Думает, сейчас я его научу, как надо писать. Эстет».
Антонов переложил ноги, газета ширкнула по полу, как наждачка.
«Ноги меняет, вроде как устал дребедень читать эдакую. Нам все про вас видно, писатель Антонов. На этот раз я ваши эстетские воззрения развенчаю навеки вечные» – Горемыкин закурил от нетерпения. Сейчас должен начаться спор.
Дочитав, Антонов потянулся и крякнул.
– Ну, что я могу сказать Горемыкин, – начал он, вздохнув. – Могу только поздравить вас.
– Что? – удивился Горемыкин.
– Поздравляю! – Антонов встал с кресла и протянул руку.
«Он издевается, – думал Горемыкин, опасливо пожимая антоновскую руку. – Тут какой-то изуверский подвох»
– Это прекрасный рассказ, – продолжал Антонов. – Я не ожидал. Наконец-то вы взялись за ум, наконец-то выкинули эту излишнюю жестокость о которой я столько вам талдычил…
Он говорил, говорил, а слова, как вода сквозь сито, проходили через Горемыкина.
«Шутит, издевается, старый пень, – думал перепуганный Горемыкин. – Он что-то задумал, он ведь коварен, как Люцифер».
– Наконец-то вы вняли моим словам, юный друг…
«Нет, неужели правда?»
– Наконец-то я могу сказать: «Да, я помог этому дарованию!»
Горемыкин смотрел в собеседника пытаясь разглядеть, что же у него на уме. От усилия он даже сощурился и сдвинул брови.
«Неужели правда? Неужели правда?!»
– Я думаю, нам по такому поводу стоит принять чуток, – объявил Антонов и даже стал одеваться, но Горемыкин гавкнул:
– Нет!!!
«Правда! Правда!!!»
Антонов вздрогнул и уронил брюки, из карманов покатились копейки. Горемыкин моргнув, очнулся и сказал, примирительно улыбаясь:
– Я в том смысле, что сейчас не могу, мне надо идти там… туда, – он махнул рукой куда-то в стену с взлохмаченными обоями и засмеялся. – Попозже я к вам обязательно зайду.
– Хорошо. Хорошо. Заходите. Конечно, – лепетал, растерянный после горемыкинского окрика Антонов.
– Ну, я пойду. Всего вам наилучшего, – и Горемыкин тремя широкими, солдатскими шагами вышел на лестницу.
«Еще водку с ним пить!» – обиженно подумал он и пошел в чебуречную.
В старушке у подъезда видимо что-то сломалось, она продолжала хихикать.
В чебуречной Горемыкин заказал бутылку водки.
– Что у вас на закуску, – спросил он усатую даму за прилавком.
– Огурцы есть, – ответила дама.
При мысли об огурцах лицо у Горемыкина задергалось и поехало на левую сторону головы. Горемыкин заказал два чебурека и сел за столик – перечитать рассказ.
Горемыкин читал и ничего не мог понять. Замечательный рассказ, прекрасный рассказ его был испорчен! Все в нем вроде бы оставалось тем же, все находилось на месте, все было как и раньше, но он был испорчен!
Не знаю с чем сравнить это. Ну, вот, представьте себе красивую статуэтку, которая вдруг чем-нибудь эдаким провоняла (рыбой тухлой, или гнилыми потрохами, или… ну чем-нибудь тошнотворным), провоняла и все! Все, пропала статуэтка, она осталась такой же, но любоваться ею уже невозможно, она, несмотря на свою красоту, ничего у людей кроме отвращения не вызывает, и в комнату ее уже не поставишь, и зловоние это уже не отмыть ни чем на свете, остается ее только выбросить, или подарить приятелю на день рожденья. Так и с рассказом Горемыкина, он остался таким же, но похвала Антонова, как зловоние пропитала его. Горемыкину делалось гадко от мысли, что его рассказ мог понравиться такому… такому человеку как Антонов. Если он похвалил Горемыкина, то выходит Горемыкин сделался таким же… таким же человеком как Антонов, и не важно, что форма осталась  прежней, похвала Антонова все испохабила, задушила всю прелесть рассказа.
Горемыкин сидел за столиком и с каждой стопкой горбился все больше и больше, вот  спина его уже согнута, как знак вопроса, а лицо почернело, словно туча, и даже, кажется, начало стрелять молниями в посетителей.
Усатая буфетчица сладко косилась на Горемыкина, когда их глаза встречались, то буфетчица хохотала, как лошадь. Горемыкин не понял, что это флирт, ему показалось, будто над ним и над его горем просто-напросто смеются.
– Что, смешно, да?! – рявкнул он и театрально стукнул кулаком по столу. – Смейтесь, смейтесь! Хвалите сколько угодно! Хвалите! Думаете своими похвалюшками-улюлюшками, тудыть-итить, талант, понимашш, задушить?! – он уставился бычьим взором в золотозубый рот буфетчицы. Буфетчица замерла, как перед бешеной собакой и испуганно начала шарить глазами по чебуречной в поисках охраны. – Фигушки! Фигушки! Похвалой мене не проймешш! Шишш!
– Накушался. – сказал один сантехник другому. – Не много же ему надо.
–  А я что говорил… – ответил второй сантехник.
– Да… – и они одновременно прихлебнули.
Горемыкин отвернулся, взял остатки водки, завернул чебурек в рассказ и пошел, будто бы трезвой походкой к двери.
На углу, возле водосточной трубы он захохотал и полез в карман за блокнотом для мыслей. Чебурек выпал из подмышки, Горемыкин равнодушно взглянул на него, а затем упер блокнот в щербатую стену и записал кривым, шатающимся почерком:
«Рот у бабы богат! Не рот, а золотой запас всея Руси!»
Горемыкин перечитал и хохотом напугав собак, наступив на чебурек и ободрав рукав об гвоздик в трубе, двинулся домой…
Данила Михалыч 4-5. 08. 2006       

 


Рецензии