Какофония

                1

Грязный гамак громко поскрипывал в облачке сигарного дыма. Содержимое гамака представляло собой некоторую слоистую массу белковых тел, в одном из слоев имевшую повышенную концентрацию жировых вкроплений. Голова, напоминавшая сверху воздушный шар, а со стороны – коробку передач авто, была от природы бережно замкнута в толстый слой кости, предохранявший ее от пагубных воздействий окружающего мира и, возможно, мир от пагубных воздействий со стороны этой головы. Она представляла собой объект неправильной формы и неопределимого размера. В каком-то месте ее лицевой поверхности находилось ротовое отверстие, окаймленное тонкими сугубо утилитарного предназначения губами и содержащее большие грозные зубы, напоминающие отполированные сталактиты и сталагмиты. Если, изменив желанию быть точным во всех определениях, представить голову в виде сферы, градусов на тридцать выше ротового отверстия красовались солнцезащитные очки, отдавая блеском  на фоне грубой лоснящейся красной кожи щек и лба. Еще градусов на тридцать выше находилась рамка волос бронзового оттенка и предназначения сугубо декоративного.

Существо, носящее гордое имя Рэя Тауншенда, идеально вписывалось всеми своими формами в гамак, но картину портило облачение вышеупомянутого господина. Черная кожаная куртка на нестройном теле, изящные коричневые перчатки на толстых кистях рук (было уже не тепло), широкие и толстые синие джинсы на ногах и солнцезащитные очки на потаенных маленьких глазках этой сорокапятилетней персоны сразу выдавали ее как объект, никак не вписывающийся в картину захудалой садовой поросли.

Он специализировалось на финансах, но в силу неисправимо тупого характера всех общественно-экономических сношений в мире, а также скупости людской, породивших скромный, но фотогеничный полумировой кризис в начале 70-х, переправился во Флориду и занялся туризмом. Кризис назвали топливно-энергетическим, но когда он разрешился, оказалось, что проблема возрастающих потребностей в энергии получила лишь частное решение, не исчерпывающее даже непредставимо малой доли всей ее философской глубины. Поэтому некоторые считали, что кризис продолжается, но их оппоненты тут же сказали, что суть проблемы внутри нас, а не вне, и предпочли называть это кризисом среднего возраста.

Где-то скрипнули смыкающиеся доски ворот, и по двору мелькнула какая-то тень, но человек в гамаке продолжал раскачиваться, и, казалось, он мирно дремлет. Хлопнула дверь дома, и стройная невысокая особа прошлась мимо окон и с шумом поднялась по лестнице и скрылась на втором этаже. Прошло минут двадцать, а может, сорок - этого человек в гамаке определить не мог, - и во двор вышла девушка с обвязанным вокруг талии зеленым свитером и кокетливыми темными очками на глазах. Она шла твердо, и свитер колыхался на бедрах. На полпути к гамаку она остановилась, приподняла очки, и в ее лице отразилось удивление.

Она подошла, по-прежнему твердо, но волнами излучая вокруг свою неуверенность.
Ее остановили слова, произнесенные со стороны гамака:

- Прелестный день, мисс... – Человек в гамаке быстро поднялся и улыбнулся во весь рот, вытащив откуда-то из-под гамака чемоданчик.

- Холодрыга. Не сочтите за грубость, сэр, но что вы здесь делаете?
- Не кажется ли вам это очевидным, мэм? В конце концов, что нам стоит сначала познакомиться, о потом говорить о бизнесе?
- Кто вы и откуда? – спросила девушка, уперев руки в бока и произнося каждое слово так, как будто она жует жвачку.
- Компания Митчелл и Тауншенд, мэм. Наша общая. Зовите меня просто Рэй, мэм. С самого начала знал, что всю представительскую работу мне надо будет взять на себя, но этот заскорузлый болван обязательно хотел поставить свое имя первым...
- А что вы здесь делаете, мистер Тауншенд?
- Отвечу вам кратко: ваш дом не чета египетским пирамидам. Хлипок и стар. Не желаете застраховать?..
- Вы – агент по страхованию недвижимости?
- К вашим услугам покорно готов, мэм.
- Спасибо, но нам не нужна страховка.
- Если вы беспокоитесь из-за бумажной волокиты, я уверяю, вам нужно только...
- Мистер Тауншенд, не стоит тратить время. Владельца нет дома.
- Гм... Когда же он будет на месте, мэм?
- Не знаю, простите. Однако с чего вы решили, что можете забираться в чужое частное владение по собственному желанию, мистер Тауншенд?
- Удивительно... Удивительно. Как вы могли только подумать, что я это сделал по собственному желанию?.. Вы, мэм, явно не обладаете необходимым опытом, иначе сразу бы поняли, что в такое владение как ваше по своему желанию я бы никогда не влез.
- Это почему же?
- Как бы вам сказать... Для маленькой начинающей частной компании... для одного из основных держателей ее акций предлагать свои услуги по местам... проживания среднего, нижнего среднего класса – сродни пустой траты времени!
- Странные у вас объяснения... Почему же вы не ходите по другим домам, которые выглядят пореспектабельнее?
- Тут у вас не любят чужаков, мэм. Взять одних хотя бы собак... никакого чувства меры и достоинства. Другое дело мой Локси...
- Прошу вас, сэр, оставьте меня. Если желаете, приезжайе позже.
- Обязательно, мэм, обязательно... Приеду в следующий вторник. Надеюсь, хозяин к тому времени объвится?
- Я в этом почти уверена.
- Хорошего дня, мэм...

Открывая калитку и бросив взгляд на прислоненный рядом велосипед, человек с чемоданчиком обернулся и спросил:

- Последний вопрос, мэм... Позвольте узнать, у вас есть постоянная работа?
- В данный момент нету...
- Спасибо, до свидания... до вторника.

Девушка подошла к гамаку, пропитанному запахом сигары и еще чего-то отдаленно знакомого, и обнаружила внутри маленькую сморщенную половинку сигары, которую давно не курили.

Во вторник человек с чемоданчиком вернулся, подавляя все чужие переживания своей ослепительной улыбкой, и, несмотря на колебания маленького худолицего хозяина, получил от него согласие на контракт, заключив сделку на удивительно выгодных для постояльцев условиях и снискав этим одобрение лучезарной девушки, облаченной теперь в синее летнее платье. Они поехали в кафе, пили там кофе, а человек с чемоданчиком съел шесть шариков фруктового мороженого. Они обсуждали новые законы, касающиеся предпринимательства, с общим негодованием обрушиваясь на федералов в связи с их наплевательским отношением к бюджету простого американца.

Хозяин через четыре дня уехал в город, и девушка осталась наедине с летом и одиночеством. Девушку бесформенный агент посетил повторно, притащив с собой пять килограммов мороженого и свою незабываемую лучезарность. Он много говорил о безработице и сказал, как политика социального обеспечения мешает ему нанять достойного человека себе в помощники. Косвенно было упомянуто, что до конца лета он будет в городе, а потом едет в Мемфис.

Прошло несколько дней. Используя свою копию страхового договора, девушка позвонила в контору Тауншенда и договорилась о встрече. На следующий день они уже обсуждали условия ее найма на работу.

В Мемфисе дела шли плохо, и в итоге фирма потерпела крах. Тауншенд помог своей подопечной аннулировать ее собственный страховой договор еще до того, как это произошло, во избежание лишних затрат. Когда же хозяин вновь незастрахованного дома с заброшенным садиком и потертым серым гамаком в прекрасном расположении духа отправился в командировку, девушка после долгих уговоров неожиданно оставила Теннесси и отправилась во Флориду, где Тауншенд с ней продолжили работу в банковской сфере. Их сотрудничество незаметно переросло в тесные доверительные отношения, а последние – в отношения амурные.

Тауншенд возобновил новые закупки в свою коллекцию картин, основа которой была заложена закупками в провинциальных мастерских бутафорских художников. Тауншенд любил живопись, особенно когда она изображала телеса человеческие – желательно, мужские торсы. Он ценил мужскую натуру, и ее в коллекции было больше, чем женской. Своей спутнице он так объяснял свое предпочтение: формы женщин просты, они лишены энергии и не нагружены смыслом. Вся их ложная прелесть заключается в переходах от одной поверхности к другой, от бедра к животу, и т. д. и т. п. Мужчины же сложены совершенно иначе: каждая их форма конечна и самодостаточна, их тело излучает силу и мощь, приоткрывая нам окно к истинной, неземной красоте.

Так в одном доме они прожили год, и тогда девушка осторожно заговорила о свадьбе, и когда Тауншенд был в состоянии уловить смысл неуверенно произнесенных ею слов, он с укором в голосе указал на резкий характер вопроса, вздохнул и попросил дать десять дней на размышление и анализ их расходов и доходов. Через десять дней она пришла к нему в кабинет и спросила о решении, и он, неодобрительно на нее взглянув, встал с кресла и повел ее в гостиную, уселся перед камином и подозовал собаку. Запустив руки в карманы жилетки, он достал горсть собачьего корма, который почти всегда так и носил с собой карманах, и предложил собаке. Пока та лениво облизывала его кожу и в усталом унынии глядела на корм, глотая кусочек за кусочком, Тауншенд стал объяснять, какой это нанесет удар по их материальной стабильности, смонтированной годами его, Тауншенда, неустанных и надрывных трудов. Женитьба – не шутки, и все риски и ограничения, которые она его просит на себя взвалить, могут из-за любого неосторожного движения мгновенно превратится в тугую, затянувшуюся вокруг его неутомимой шеи веревку, говорил Тауншенд, поглаживая прожорливую собаку, реакции и поскуливание которой напоминали реакции и вздохи хозяина. Но, несмотря на это, он, Тауншенд, готов ответить ей да, при условии, что еще несколько лет его жена будет работать на прежнем месте вместе с ним.

«Обожаю картины семейного уюта, детские улыбки, светлую радость домашнего очага,» - говорил, бывало, Тауншенд, обращаясь к лежащей напротив камина Локси во время своего медового месяца. – «Но нет вернее друга и надежнее опоры, чем хороший пес», - и продолжал усиленно гладить дряблую шкуру старой беззубой собаки, припоминая те дни, когда подобрал ее в подворотне старого безнадежного Мемфиса.

Они были женаты уже восемь лет, живя с безмятежной уверенностью в завтрашнем дне, и муж упивался растущим благосостоянием, собаками, которых теперь выбирал со всей тщательностью в дорогих магазинах и своей коллекцией шедевров обнаженной натуры. К скачкам, его былой страсти, остепенившийся крупного проигрыша Тауншенд охладел. Теперь он играл на бирже.

Последние годы супруга по ночам спала с трудом, а на работе скучала и бездельничала. На ней был отпечаток неизбывной тусклости и скуки. Но однажды, в период резкого роста стоимости их акций, она получила отпуск и отправилась в авиакассу купить себе билет до Нью-Йорка, чтобы повидать Уолл-стрит и другие достопримечательности Большого Плода американской цивилизации.

В Нью-Йорке расслабиться было нелегко. Муж ей звонил каждый час, чтобы узнать, что твориться на бирже. Поэтому она решила полететь в Мемфис и повидать родительский дом, благо отпуск продолжался, а муж все оставался во Флориде по горло в делах. С расширенными горизонтами и новым модным топом она купила билет с номером рейса 1172.

                2.

Аф-аф! – из подворотни выскочила злая собака. Встав у выхода на улицу, она все более горячась озлобленно гавкала и рычала.

- Ты дура. Но благодаря таким как ты я существую.

Она думает, что рычание делает ее страшнее. Если бы собаки создали цивилизацию, это можно было бы назвать по меньшей мере низкотехнологичным.

Я тут же повернулся и зашагал в подворотню. Я бросил на собаку возмущенный взгляд, но этого оказалось недостаточно. Поэтому я подобрал с земли кусок штукатурки, упавший с окольной стены, и замахнулся на собаку.

Собака почувствовала странность этой щепетильной ситуации и смущенно попятилась и заскулила, но вскоре остановилась и продолжила рычать.

- Интересно, что у тебя там...

Я бросил камень, собака негромко взвыла, потом вихрем бросилась ко мне, но настолько очертя голову, что мне в первый момент удалось уклониться. Я дернулся было с места, но тут же подавил инстинкт. Через секунду собака уже драла мое пальто. Я ударил ее по боку. Бешеный ураган ее порывистости улегся и собака мгновенно превратилась в ущербное жалобное создание, подобное нищим попрошайкам, которые представляют последний штрих в панораме проходной ярмарки бесчестных подонков, безразличных зевак, недалеких обывателей и всего того, что они не способны друг другу предложить, но чем, тем не менее, все время отвлекают внимание. А может, эта ярмарка – весь город?

Собака отковыляла в сторону, заскулила. Она стояла где-то за границей света, возобновился лай, и было непонятно, выскочит ли она снова. Я пошел, и она осталась.

- Сволочь безмозглая! – бросил я вслед. Сволочь, однако же, знает свое дело (каким бы оно ни было).

Неприятны укусы ночных собак, которые открываются зачастую лишь утром, ибо не сопровождаются сильной болью. Но я уже знаю, дворовые собаки никогда не кусают лишь затем, чтобы порвать пальто. Это не в их дворняжьем стиле.

Меня зовут Тедди Тернер, я люблю курагу, а уговаривать людей не люблю. Карта моя не ложится удачно.

Темень была конечно непроглядной. Я двинулся по двору наверх и к центру, где были скамейки и лужайка для детей. Жаль, что дети не играют в три ночи. Однажды пару лет назад я сидел и пил кока-колу, наблюдая за детьми, играющими во что-то мне неизвестное. На протяжении часа они и глазом не повели, не сбавили голосов, не поменяли места. Пока я сам наконец не подошел, меня для них будто и не было. Дети всегда знают, что они делают. А другим знать не обязательно. Я вот не понял, пока не спросил.

Что-то светилось в одном из бесчисленных углов большого двора, соединяющегося с соседними дворами и кажущегося теневой стороной мира, отделенной от озаренной огнями улицы мрачной стеной кирпичных громад, где живут существа, ненавидящие определенность в себе, но мечтающие встретить ее у других. Существа, вечно откладывающие момент ответа на вопрос, на чьей они стороне.

Свет, колеблясь, врывался в домен тьмы, разрывая ее монолитность, как новичок заикающимся голосом нарушает монотонное течение красноречивой речи предыдущего оратора, вклинивая гвоздь своего контраргумента в дубовую доску его самоуверенности. Свет, колеблясь, врывался в пространство, медленно раскрывая свою сущность. Подойдя ближе, я убедился, что это свет пламени, клокочущего в старом мусорном баке. Рыжие шаловливые языки огня плазменным войском рвались вперед, и один неизменно сменял другого в их плотном строю. Одни лизали раскрасневшиеся стенки бака, высвечивая и накаляя истончившую их ржавчину, другие поглощали один за другим различные предметы, от досок до крупных осколков стекла, кторые то звонко, то глухо встречали неминуемый конец своего существования.

Я смотрел, как пламя, веселясь, разрушает материю. Так армии, штурмовавшие город, бывало, врывались, сжигали жилища несчастных горожан, насиловали их жен и дочерей и сажали на кол головы их предводителей. Потом они устраивали пиршество, и ничто не могло их убедить в том, что нет причин для большого празднества победы. Велики их радость и достижения, храбры их товарищи и полководцы, а враги нечестивы, и род их не достоин чести быть просто убитым. Поэтому терзания врага будут длиться дольше пьянящего звона победы, и поэтому мир обречен на раздоры между страданиями прозревших и пиршеством слепых.

Откуда ни возьмись появились какие-то люди, они подходят к огню, будто желают его обследовать, как митахондрии листа орехового дерева. Огонь излучает свет, но свет производит кислород и жизнь, а не золу и пепел смерти. Одна кислота родит, другая обугливает. Пожар рождает обе – как углекислоту, так, при некоторых обстоятельствах, и кислород. Пожар рождает...

Я достал складную пепельницу, закурил. Достал в грязном городе вспыхивающих огней, пылающих непрестанно тут и там в салоне авто, во дворах и домах, выкуривая нерасторопные души людей. Я пошел и стал курить, осторожно стряхивая пепел в маленький сподручный склепик пепельницы. Два человека, что оказались близко, смотрели на меня удивленно и в глазах их читалось подозрение, нет, уверенность в том что я имею отношение к огню, который лишил собаку источника пищи. Что ж, возможно они и правы. Если есть справедливость в этом ползучем мраке бесконечной ночи. Благодаря этому я и существую.

Но я перестал обращать внимания на лица. Приехали пожарные, и я уже издали смотрел, как неохотно отходили недавно протеревшие глаза зеваки. Как-то бесшумно вырвалась первая струя, потом вторая, и вскоре небрежный напор двух-трех струй похоронил огненные полки неистового войска смерти и возрождения.

Стало тихо. Я вышел, прошел квартал. Залаяла собака. Какая-то собака, с таким же визгливым пронзительным лаем, как и та. Я шел дальше, потому что было время идти.

Сердце защемило, мне стало зябко. Я поднялся и вошел на лестничную площадку пятого этажа. Вдруг стало так тепло на сердце, что я был готов уснуть прямо здесь, в неуютном пространстве предутреннего подъезда.

Я позвонил, и она открыла. Я поцеловал ее в губы, а она меня в подбородок. Поставили чайник. В желтой комнате было уютно и светло. Я подошел к плите и взял чайник до того, как он вскипел, налил нам чай, добавил еще воды и поставил на огонь, синий домашний огонек, преданный человеку и такой же далекий от своего дикого бесноватого родственника, как верный пес от голодного волка. Комната излучала тепло, волновавшее сердце и пробуждавшее печаль. Я не создан для домашнего уюта. Мне нужны серые грязные доски вместо старых обоев, или же безвкусная грубая белизна дорогих квартир. Мне нужна пустота, а не предметы, создающие нерушимую атмосферу покоя, оставляющие след в памяти... Мы сидели, и было тихо, и я в очередной раз незаметно погрузился в утлый мирок этой комнатенки, с отложенной корешком вверх книжкой, остановившимися часами, запахом ветхозаветной герани и постиндустриального чая. Я протянул руку, потом другую, и дотронулся до ее лица. Она улыбнулась и сказала: «Я не спала».

- У тебя поэтический лоб, - сказал я. Она смотрела на меня поющим взглядом.

Я поцеловал ее в лоб, сдвинув бурные волны ее волос. Потом смотрел, как серебристо поблескивающие волны приходят вновь, и не старался их удержать. Я погрузил в них пальцы и закрыл глаза, вообразив себя моряком, заклинающим волны о милости к своему суденышку. На пальцах осталась серебристая пена, но море уходило от ответа.

- Ты мое счастье. Не уходи от меня.

                3

Однажды летом у книжного магазина остановилась машина, в которой сидела хрупкая девушка. Она выключила двигатель, и радио затихло. Девушка вышла, направляясь в магазин, где к ней подошел продавец. Они ходили взад и вперед по комнатам, таская за собой стопку набранных книг, и пальцы следовали параллельно взору то вверх, то вниз по книжным полкам. Так они долго искали что-то, временами переговариваясь. Он сообщил ей, что временами у них бывает что-то особенное, и она обещала вернуться через неделю. И когда она вернулась, они уже болтали, а не переговаривались, и она сказала, что прочла одну из купленных неделю назад книг, и он, слегка удивившись, долго смотрел на нее.

Еще много недель он просыпался, и его рука падала на холодную поверхность батареи, снимая с нее носок, и застывала. И он не хотел давать себе труда открыть глаза, но начинался новый день, и вскоре звенел будильник, напоминая, что самая верная забота о тебе – это забота, не принимающая тебя в расчет. Так будильник, треща, негостеприимно приглашает нас в путь дневной, а мы только и можем что мечтать о парадных звуках фанфар, о старом добром эспрессо с его надежным и непотопимым ароматом, о свежем хлебе и меде. Мечтать...

Но прошли месяцы, и отворились двери их душ, и они ласково и безобидно расставались с одиночеством под сенью осенних деревьев, всматриваясь в белоснежные страницы и держа книгу вдвоем, между его бедром и ее коленом. Они ели курагу, и в немой ненавязчивой белизне книжных страниц они находили звуки фанфар, крепкое эспрессо, свежие булки и мед, старые и новые мечты. И с тех пор как отворились для них ворота этого парка, в их жизни что-то изменилось, и миру это было видно, да и им тоже. Но каждый хотел узнать все о другом и испробовать его мечты и воспоминания, и в этом ненасытном неистовстве шелестели страницы их любви. И они знали, что она сильнее их обоих, и отдавались ее руководящей воле изо дня в день и из месяца в месяц. И однажды я понял, что это были мы.

В ту ночь ветви акаций завораживали своими динамичными трансформациями. Выныривая из-под смутного покрывала ночных туч, луна устремляла на них свой фосфоресцирующий взор, и ветви превращались в толкущееся множество рук, выдвинутых в жесте отчаянной мольбы или – агонизирующей бессильной злобы. Когда  же щит облаков окутывал спящую землю мерцающей мглой, непостоянные блики самых резвых лунных лучей обдавали акации тревожным светом, рождающим в наших напряженных душах образ громадной паутины на фоне странных растений, облаченных по февральской моде в сияющие снежные шапки и элегантно скрывающихся за непреклонной вуалью тьмы.

Прижавшись друг к другу, мы долго сидели, окутанные сладким робким дурманом акаций. Мы пошли в сторону дома, оставив мир ночи позади. И вскоре тонкие стены узнали, что мы осмелились. Я верю, что всегда, когда она прежде занималась любовью, она отдавалась ровно настолько, насколько мак отдается деловитому шмелю, жадному до нектара, как этап на пути единственного истинного любовного события. Именно я оказался не одним из многих деловитых шмелей, а спокойным и беззаботным цветком с соседнего поля, терпеливо дождавшимся этого мгновения неповторимости и непередаваемости. Иначе быть не могло. И годы блужданий по щипающм глаз своей белизной канцеляриям и коридорам самоутверждения, истерической борьбы за место под солнцем и свою тарелку кураги привели меня наконец к великому простору жизни, без извилистых тоннелей и тайных троп. Должно быть, провидение знает свое дело, со всеми поступая благородно, перемежая огненный дождь несчастий с благостным ливнем возрожденной веры в будущее. И каждого ждет его собственная тарелка кураги, ибо так устроен мир.

Потом была учеба, и бессмысленные проверки, бессмысленные слова, бессмысленные люди. Знакомства, прерванные через пять минут, друзья, уводящие взгляд, лекции, прочитанные в духе самооправдания, и вопросы, заданные с интонацией лукавого тщеславия.

Затем снова лето, и поездки за город, и сырая зелень сада, и непроросшие ирисы, и хрупкое пламя костра посреди серого дня и бесцветных сумерек. Шли дни, и я ездил с ней на велосипеде, потому что она любила ездить. А я любил тишину и удаленность, и когда тот к кому ты хочешь и можешь обратиться рядом, за плечом. Ты можешь даже не обращаться, достаточно посмотреть, и можно ехать дальше.

Благодаря этому я существую.

- Поехали на Мемфис! – крикнула она.
- Но там негде кататься!
- Не проблема, там ведь такие виды!..
- Какие виды?
- Там церковь по ту сторону реки...
- Ладно, поехали.

Мы въезжали дорогу, идущую на Мемфис. Было прохладное сиреневое утро. Пару раз мы переносили велосипеды через разрушенные осадками ступеньки, ведущие к небольшой площади, чтобы быстрее доехать. Мы вгрызались грудью в пространство, не объезжая лужи и оставляя позади запоздалый лай негодующих собак.

Воздушные массы преодолевались с трудом, но мы проехали через последний трудный грунтовый участок дороги, что сворачивала дугой и устремлялась далее вниз. Через проемы в кустах пролетали шмели, их крылышки сдували с листьев пыль, и вместе с ними ветки качались в такт звукам ласковой колыбельной утренних ветров.

- Едем! – крикнул я.
- Только не до конца!

Мы пустились в свободный спуск, руки покинули руль, и я понял, что если бы люди были одарены крыльями, то я бы без всякого усилия взлетел.

- Дальше не поеду! – кричала она. - Встречу тебя дома!..

Я тревожно оглянулся, насытил легкие воздухом, и поднял ногу с асфальта. Движение овладело мною, и изумрудно-опаловый мир стал фрагментарным, но от этого не менее цельным. Я мчался к подножию, где бы оно ни было, и мчался безоглядно. Закончились кусты, начались деревья, и пейзаж с церквушкой мгновенно скрылся позади. Так же мгновенно, но более заметно, во мне что-то разорвалось. Я остановился и поглядел назад. Мое ускоренное дыхание увязало в темном воздухе, преисполненном деревенской ленью. Позади меня дорога, сужаясь, уходила вверх. Впереди простирались деревенские хозяйства с их жалкими постройками, сараями и складами, которые были мне все знакомы и которые никогда на моей памяти не были в исправном виде. Ветра не было, и циркуль моего взгляда установил, что солнце ушло ввысь. У обочины металась бабочка-однодневка, чуть дальше в дорожной пыли валялась одинокая покинутая шина. Пустота.

Она не поехала со мной. В голове был хаос. И когда я вернулся, я встретил там эту улыбку, и она уже была рядом с ней. Этот бесконечный жгущий белый цвет...

                4

Она рванулась и разодрала мою душу так, как игла, выдернутая из вены во время инъекции, разрушает вену. Я остался в безвоздушном пространстве простой, бессмысленной жизни человека одиночного, и контраст с моим былым мировосприятием и самочувствием был налицо. Нелегко привыкнуть к одиночеству.

Однажды Крис меня спросил:

- А ты смог бы без кокаина?

Я ему ответил, что мир, по сути, аудитория, и несчастные в ней – это те кто сидит ближе к первому ряду, прилежно записывая каждое слово лекции. Несчастнее всех – профессор, он вынужден полностью отказываться от себя. А люди головастые располагаются на задних рядах, подымают ноги на скамью и мирно дремлют, набираясь сил за время нудной лекции. Поняв это, сказал я Крису, я без кокаина больше не могу. Он помогает мне дремать на скучных лекциях наших будней.

Однажды мы шли по центральной улице, было холодно. Мы шли, а впереди была кучка людей, которые беседовали и ворочали торсы. Кое-кто из них сплюнул.

- Спорим, когда мы пройдем, они плюнут нам под ноги.
- Мистер Тернер, не думаю, чтоб они осмелились прямо так...
- Не обманывай себя. Эта конструкция и так уже разваливается, - сказал я, хлопнув себя руками крест-накрест по плечам.

Конечно же, Крис вежливо отвел глаза.

Я остановился.

- Отойди от меня.

Глаза Криса округлились. Я повторил:

- Спорим, из них никто не посмеет и слова сказать, когда я плюну в ответ так же, как и они?
- Сэр!..
- Стой тут и смотри.

Сделав вид, будто прощаюсь, я зашагал дальше размотанной походкой. Кое-кто из них дернулся и плюнул. Я обернулся и плюнул в ответ. Плевок приземлился в дюйме от ноги одного из них. Я шел дальше. Постоял, пока проезжали машины, перешел улицу, сделал знак Крису, и встретился с ним на той стороне.

- Они даже пошевельнуться не посмели!
- На самом деле, это как карта ляжет, так что не стоит воображать себе всякое...
- Но их же было четверо!
- Господи, так ты же тоже рядом стоял.
- Я – рядом?!
- Двое это уже много. На одного меня набросились бы. Не сегодня, так в следующий раз.

Мы пошли ко мне.

На тумбочке переполненная пепельница. На столе стояло две бутылки дешевого вина, одна пустая, другая полупустая, валялась смятая упаковка из-под апельсинового сока, старая складная пепельница, которую я больше с собой не брал (вероятно, потому что теперь и без нее казался достаточно ненормальным, чтобы чувствовать себя в своей тарелке). Недопитое вино прилипло к стенкам прилипшего к столу стакана, пол был липкий и грязный, а в комнате застоялась духота и пыль от разбросанных повсюду, в том числе на кровати, кип бумаги. Мебель, одежда и постельное белье, – все было пропитано густым сигаретным запахом.

- Прости, что так не прибрано... Давай выпьем.
- Мистер Тернер, еще только пол второго...
- Прости, осталось полусладкое только. Оно тебя устраивает? Дешевое конечно, но дешевое вино, что дешевые духи: сердце от него щемит сильнее, и мысль уплывает в зыбкие дали мечты.

Крис сказал, что видел в Нью-Йорке Веронику. Он говорит, теперь она Вероника Тауншенд, и живет она во Флориду. Муж работает в банке, поигрывает на бирже и является обладателем ослепительно белой, роскошной лошадиной улыбки.

Представляю, как он разлегся в тот день в моем гамаке и мерзко светил на нее этой улыбкой. И как она подумала, какой открытый взгляд. И как еще тогда присела рядом, и как, обвенчанные под звуки органных симфоний, они мнили себя счастливыми. А может и мнят...

Я стоял на мессе в Нью-Йорке, с непонятным напряжением всматриваясь в одинаковые чопорные лица. Мне надо было что-то написать. Когда я вернулся в гостиницу, меня пригласили к телефону в холле. Мне сказали, что командировку придется сократить. Я должен вылетать завтра. Дурацкая это работа, но... теперь я существую благодаря этому.

Взяв сумку и выйдя, я услышал гул сирен и, пройдя квартал, я увудил скопление машин скорой помощи и полиции. Перекрикивая волны бессмысленного звука, где-то в центре всеобщего внимания размахивал руками какой-то мужлан, доказывая, что он сам чуть не погиб.

Я видел сон про то как я лезу за бананом на банановое дерево, но как только я чуточку приближаюсь к банану, дерево удлиняется, а я лезу и лезу, подавляя желание взглянуть вниз. Потом это оказывается необходимым, и я больше не могу откладывать, так что я собираюсь с духом, гляжу вниз, а там облака.

Мы были высоко, высоко над облаками, скалами и снежными равнинами. Полет был прерван громкими звуками. Нет, это сперва было совершенно обычной неурядицей. Сперва ничего не звучало, просто тряслось. А потом капитан ледяным голосом сказал, что события могут разворачиваться проблематично. Проблематично. Да, легко им там врать. Через шесть минут была сделана поправка: проблематично или трагично.

Первые полчаса все шептались. Как интересно, когда есть опасность, люди сразу затыкаются. Прошло еще время, и началась открытая паника. То есть – люди говорили, что они бояться. Но нет, наверно, это не паника. Да, это не паника.

- Есть ли здесь католики? Повторяю, есть ли в самолете католики? – спрашивал какой-то лысый толстый мужичонка.

Люди стали пересаживаться и группироваться. Меня спросили, страшно ли мне. Я сказал, что много писал о крушениях, в том числе авиакатастрофах, и все обдумал. Так что мне не страшно.

Да, не страшно. Но мне было жалко, что так получилось. А вокруг сотворился, наконец, полный хаос. Люди шипели, выкрикивали молитвы, дубасили руками по сидениям и высверливали в воздухе коридоры своими пронзительными визгами. Как люди все-таки прекрасны, когда они в кой-то веки задумаются о вечности!

А теперь немое кино, ибо я уже не слышу слов. Мне не давали выглянуть в иллюминатор, но, пользуясь отключкой своих соседей, я выглянул. Почти ничего не было видно, кроме движения. Жаль, что она не поехала со мной.

Я Тедди Тернер, мне сорок три, и сегодня 6-е марта 1978-го года. Я лечу в безликие пространства вечности на борту рейса 1172, Нью-Йорк - Мемфис. Вы знаете историю моей неистовой любви и серых будней. Мелодия моей жизни подходит к концу, дух мой овеян прозрачным, но вязким пламенем изменчивой жизни, уходящей в непроницаемую смерть, и я спускаю парус, разодранный ненастными ветрами. Где-то вдалеке в этот момент белозубый избранник моей утерянной мечты, должно быть, подвязывает свой новый гамак, кусая сендвич. Удержит ли он его? Ругаясь, он нагибается, подбирая упавшие на землю остатки томата и майонеза. Думаю, его я узнал лучше нее, его я узнал лучше всех. Но есть люди, чей облик, жесты и движения не соответствуют характеру. Таков и я. Я люблю курагу и дурман дешевых духов, и не люблю уговаривать людей. Я любил находить необычные вещи в необычных местах. Теперь я устал и прошу убежища. Никто мне не может в нем отказать. Впереди море безмолвного планктона, уравнивающее море смерти. Моя карта не ложится удачно. И вот я уже не существую.


Рецензии