Петрович

В первый август третьего тысячелетия мы приехали на рыбалку в Енатаевку и поставили свои палатки на волжской стороне острова "Чичерин".
Хорошо бывает утром на Волге в начале августа. Наш берег часа в четыре утра наполнен тихим сумраком. Над карамельной поверхностью воды кое-где просматривается лёгкий беловатый парок. На самом горизонте над противоположным берегом отчётливо мерцает созвездие Ориона, пояс которого наклонён к поверхности воды примерно на восемьдесят градусов.

А вот и звезда Бетельгейзе, красный гигант, с диаметром большим примерно в четыреста раз диаметра солнца. Созвездие постепенно меркнет и над берегом всё яснее и отчётливее процеживается млечная полоска света, освещая густой ольхово-ивовый лес на том берегу. Налетел короткий порыв прохладного ветра, и млечная полоска заалела в серединке сначала робко, но потом всё явственнее, неудержимо накаляясь, и вдруг ослепительно-белый краешек горячего солнца заставляет меня непроизвольно зажмуриться.

Я всегда жду этого момента, и всегда он наступает абсолютно внезапно - это первый солнечный зайчик нового дня прибежал ко мне в очередной раз, проглотив расстояние от солнца примерно за восемь минут. Значит, он вылетел в тот момент, когда я только начинал различать ту первую млечную полоску света на горизонте. Затем края солнечного диска начинают медленно опускаться и расширяться… Рассвет и восход – это два последовательных во времени процесса.

А в это время сильные всплески на реке и круги на воде озвучивают и очерчивают цирковую арену, где г-н судак выполняет свои акробатические номера - финиш подводного высшего пилотажа, который скрыт для земного наблюдателя границей раздела между воздушной и водной стихиями. Эту границу пересекает прозрачная леска моей "закидушки", которая и передаёт мне скудную информацию о том, что же происходит на невидимой глубине. Так яд трагедии вливается в хвост комедии или фарса: г-н судак ловит малька, а я ловлю его самого - симфония трагизма бытия в самом обнажённом виде.
Теперь местами вода уже блестит, как полированная “нержавейка”, рыбалку можно заканчивать, главное… главное я уже видел.

Насмотревшись на Волгу и немного порыбачив, мы, наконец, повернулись спиной к реке и обнаружили, что остров обитаем: энергичный загорелый мужик лет шестидесяти пяти с помощью молодого коня сгребал на лугу скошенное сено. Знакомство наше, весьма приятное, состоялось легко и непринуждённо. Разнотравье в заливных лугах нижней Волги даёт удивительно душистое сено и вкусное молоко, и Петрович охотно согласился привозить нам ежедневно на берег трёхлитровую банку молока, от которого мы были в восторге.

Вскоре выяснилось, что Петрович владеет совершенно необыкновенным жеребцом по имени Бруно (видимо несколько вольная транскрипция связки известных команд тпру-но).
Рассказывая о своём жеребце, Петрович буквально преображался, глаза его горели каким-то неистовым светом, и мы вначале подумали, что вот, мол, наконец-то, почти на излёте жизни человек смог завести собственного коня, любимое, милое и преданное существо, которое теперь оказалось возможным купить.

Правда, некоторое время меня тревожило чисто риторическое сомнение в исходной парадигме этого вопроса, поскольку я очень сомневался в том, что просто так "за деньги" можно купить себе верного друга. Но фанатичная преданность Петровича своему жеребцу, а также его восторженные возгласы и гримасы, сопровождаемые почти итальянской жестикуляцией в направлении Брунки, постепенно усыпили все мои сторожевые центры и уже через неделю, ранним утром, только первый раз выползая из палатки, я сначала всматривался в перспективу грунтовой дороги районного масштаба, а не рысит ли уже там Бруно со своим хозяином к нашему шалашу?

Спорадические восторги, восклицания и высказывания нашего нового знакомого по самым различным поводам относительно жеребца сначала чем-то напоминали мне беспокоящий противника артобстрел, но со временем всё это уложилось в довольно связный рассказ, где я ничего уже не могу ни прибавить, ни убавить. Осмысливая эти события, я проделал примерно ту же работу, которую выполняют физики, проводя методом наименьших квадратов плавную кривую через “дебри и заросли" экспериментальных точек с большим статистическим разбросом.

Справный мужик Петрович. Сенца во время и вдоволь накосил, подсушил, спрессовал в круглые весом килограммчиков по 250 - 280 валки, а теперь, пока погода сухая и тёплая, один раз в день по одному валку перевозит это сено с острова к себе на сеновал, а мы помогаем ему закатить валок к Брунке на телегу. Есть у Петровича хозяйская жилка, которую, ну никак и ничто отбить не сумело, есть работа и никакой водки в это время года Петрович не признаёт, да и курить почему-то он “поленился учиться”, вот и здоров мужик в свои шестьдесят пять, да и красив какой-то дикой красотой славянской, а как первый раз я его увидел, так сразу же почему-то про Одиссея вспомнил. Два сына вырастил, они уже и армию отслужили и пришли жить не куда-нибудь, а в отеческий дом, да жён привели, да по паре внучат Петровичу подарили.

Работать, однако, сегодняшняя молодёжь не очень-то тянется, как ни как, а век кибернетики всё-же, вот и пашет за всех разом Петрович так, как никакому киборгу никогда и не снилось.
А ведь зима придёт и всю компанию вкусненько покормить захочется, вот и закручивают на зиму дед с бабкой своей и огурчики и помидорчики сказочные астраханские, да компоты разные, да салаты с перчиком душистым. Зимой из сена коровка молочка нацедит литров 5 – 7 в день, да картошечки хозяин, само собой, ещё заготовит, а пенсии, бог даст, не взлетят цены выше крыши, как раз на хлебушек и хватит.

Но кроме коровки и жеребца держит ещё Петрович пару телят, да ещё пару хрюшек, да курочек бабка развела штук пятьдесят, вот и получается, что фермер Петрович по нынешним временам самый, что ни на есть. А как же? А вы посчитайте- ка сколько сена одного надо запасти на зиму, если только коровке тонн двенадцать, а Брунке никак не меньше четырнадцати надо, но и овсом хочется, да и не только жеребца, побаловать.

Не повидав Петровича, на других примерах не сможешь понять настоящей красоты зрелого тела мужского. Тут вся анатомия, как на ладони, и учить не надо, сразу покажешь, где дельтовидные, где накрестлежащие, где бицепсы, где брюшной пресс, да и школьный учебник с Гераклом вдруг на ум непременно тебе придёт. Но что больше всего меня в нём поразило, так это кротость его детская почти, незлобивость, да к философским, могучим обобщениям несомненная склонность. Да… не до водки Петровичу летом, выживать надо.

Другие-то мужики гораздо проще на жизнь глядят. А что, мол, мне надо, птичке божьей?
Я ж мужик! А мужику выпить, ну непременно надобно, коль мужик он ещё. А коли мужик у тебя в доме, баба, то непременно должна ты понимать, что, ну никак он не может не только без друзей, да без выпивки, да и юбку редкую мимо себя пропустит.
А не понимаешь этого, - я ж и поучу тебя, пока не поймёшь, не станешь как та ниточка шёлковая… Что ты мне всё Петровичем в нос тычешь, что и то у него есть, и другое, да и баба румяна, как яблочко… Вот от того и пью, что не яблочко ты давно у меня. Ну, погоди… сучка, Петрович, погоди-и, надоел ты мне…

По молодости, не первый парень на деревне был Васька-то: и шея цыплячья, и силушку свою окаянную на девках не проявлял, и никогда не хватал их за мягкие места клещами своими мозолистыми, да и попусту не лупил глаза на прелести разные девичьи, когда те ненароком вдруг наплывали на него, как полная луна в туманную ночь.
Скромен был не по годам, а может и с дефектом каким парнишка, думали про него отчаянные грудастые поселковые невесты, да и на других посматривали побойчее. А с ним неловко себя вели, принужденно, уж больно трезв парень-то, скукатища.
Но незаметно Васька в Петровича превратился, словно окуклился. И открылись глаза у многих зрелых и перезрелок, да позновато…

Где они теперь, добры молодцы, что шастали по девкам, да по разведёнкам лет с пятнадцати, да гоголем похаживали, да степными орланами на девок гордо поглядывали, да мышцы свои на показ всё напрягали, словом много шуму лишнего производили, как это виделось тогда Ваське?
Да вот же они, кто на мотоцикле по пьянке разбился, кто уж три срока за дела лихие браконьерские отмотал, а кто и просто салом так заплыл, как Петрович никогда и кабана своего выкормить не мог. Другие ходят, как тени, да кашляют с надрывом, да отдыхают через каждые пять метров по пять минут – вот что махорочка натворила с ними, юными тогда лихачами, да орлами степными.

А Петрович мужик самодостаточный. Он не будет поддакивать попусту, да подхалимничать перед кем-нибудь, да заискивать – не должен он никому и ничего, да и обиду терпит давно, и немалую, на сельчан своих.

Советская власть долго объясняла енатаевцам, что есть контра паршивая, кулак недорезанный.(Эта "сволочь" всё время занята какими-то своими, личными делами и запросто может не пойти, например, на профсоюзное собрание!). Ну… погоди, сучка, Петрович...

И что только ему не делали… И коров с телятами травили, и машину разбивали неоднократно, и лодку, дюралевую “казанку” несколько раз топором (одним и тем же!) пробивали, да разве расскажешь про всё… Ту самую лодку, на которой он вёслами чуть ли не пол-посёлка каждое утро переправляет на остров, да разумеется бесплатно – “вместе же в одной школе учились”.

Была кобыла у Петровича крепкая да ладная, но ленивая, как и все выпуклые бабы. Она-то на пригорочке могла остановиться и назад телегу подать, но никогда ни кнутом, ни вожжами не понукал Нюрку Петрович – начнёшь кобылу вожжами охаживать, а закончишь тем, что бабу свою кнутом за дело огреешь, а ведь подруга она верная, всю жизнь с ним провела и сыновей родила и выходила, и тоже всё для семьи, для детей и внуков, и для него, Петровича, старается...

Любил Петрович и жинку свою, и кобылку Нюрку, и потому никого и никогда не обижал. А теперь глянет он утречком, как жена уточкой по двору переваливается, да вспомнит, как белой лебёдушкой плыла совсем, кажись, вчера еще, да и засосёт у него под сердцем, и в глазах туман сделается, но никак не проявит себя Петрович ни словом, ни взглядом, а скорей на телегу, да и – вон со двора и едет по посёлку с лицом каменного истукана, да на переправе и только подальше, где нет никого, да на той самой тенистой аллее, где гуляли они тогда хмельные от счастья взаимности, покатятся вдруг у него из глаз горячие слёзы, а он их и не утирает вовсе. Ну почему, ну за что так больно обижает нас это пронзительное время?
И так велика была эта боль, что другие все неприятности переносил Петрович невозмутимо. Вздрогнет, бывало, как конь от укуса мухи назойливой, да и потрясёт той самой мышцей, куда укусили, а в сердце ни-ни… не пускает эту боль – нет там места для неё свободного. Потому и незлобив видно.

Пошёл однажды он вечером в поле за Нюркой, а Нюрка стоит понурая и голову опустила до самой земли. Домой шла лениво переваливаясь, да всё охала, как баба на сносях. Ночью Петровича словно толкнуло что-то, подхватился он, да и побежал в сарай к Нюрке в одном исподнем. Лежит кобыла на боку, смотрит на него стеклянными глазами, а голову уже не может поднять, околела. Посветил на неё лампой – видит пятно бурое под брюхом у Нюрки.

Взял Петрович клещи, да и достал из бока ржавый пруток проволочный милиметров пяти толщиной, аккуратно заточенный с одного края. Грамотно воткнули заточку-то, как раз между рёбрами, аккурат до самого желудка, на тебе, контра поганая, кулак недобитый!

А до Нюрки жеребец был гнедой, Жорка. Немудрёный жеребец, но при хорошем настроении, особливо если вез домой, то тянул играючи поклажу нелёгкую. С ним Петрович домишко по брёвнышку, по досточке собрал, да и сарай-конюшню обновил основательно. Опоздает, бывало, Петрович на переправу, пустит Жорку на острове пастись, а сам за вёсла, да и домой, к жене через речку. Енатаевка река малая, метров сто, сто пятьдесят шириной, да и не река вовсе, а протока волжская, отделяющая остров от посёлка.

Приходит однажды в такой вечер к нему сосед и говорит:
”А жеребец-то твой всё… подох, кажись, там, у селивановского участка, в овражке”.

Бросился Петрович к лодке, нашёл жеребца, где было указано. Лежит Жорка на животе, ноги под себя подобрал, смотрит на хозяина тёплыми ещё глазами, а крупные слёзы скатываются по двум тёмным протокам на его морде.
“Что с тобой, милый, никак захворал?” – сунул Петрович руку ему под грудь, а достал её всю в липкой чернеющей крови.
Пешнёй кто-то Жорке ногу переднюю почти начисто отмахал и истёк жеребец кровью. Успел только Петровичу одними глазами сообщить, виноват, мол, хозяин, такая вот оказия со мной приключилась, силы что-то я совсем теряю. А мясо-то Жоркино так и не приняли, нетоварное мясо, бескровное оказалось.

Долго ли, коротко ли горевал Петрович, того он мне не говаривал, но время спустя смог он всё же завести себе жеребёнка Бруно, совсем ещё юного и прекрасного в своей глупости детской.
Был он весел и беспечен и весь радостью и молодой ещё хрупкой силой так и рисовался тёмно-пегий на зелёном поле. А временами одолевала его такая бурная радость этому прекрасному миру, что мчался он как-то боком, почти иноходью, и всё развевал по ветру свой невеликий ещё хвостик-метёлку и реденькую, но уже блестящую на солнце гриву, баловался и сам же и восхищался своей силой и ловкостью, и познавал счастье свободного движения, и всё летел и летел, как пух одуванчика, дороги не разбирая. Вспоминал тогда и Петрович эту юную, необъяснимую волну радости, да и внучата порой почти, как жеребята, порхали по острову.

Но и понятлив и нежен был Бруно просто на удивление. Намашется, бывало, Петрович косой на лугу, поставит её у кустиков, где Брунке не достать, да и задремлет на минутку. И снится ему что-то тёплое и доброе, будто снова мамка молодая и его самого мальчишкой на колени к себе посадила. Очнётся Петрович, а это Брунко уткнулся тёплым да мягким носом своим сзади, как раз между шеей и плечом, и смотрит на хозяина чудесными глазами своими блестящими.

Когда Брунко подрос, то его пришлось переселить из маленького загончика жеребячьего в конюшню, в стойло, где раньше и Жорка, и Нюрка проживали. Начал Петрович примеривать на новосёла их немудрёную сбрую, да дышло, да хомут, да и оглобли к телеге прилаживать. Бруно как-то быстро переменился, стал задумчив, и всё забивался в один угол конюшни, и никак не хотел менять своё убежище, словно сом в яме под корягой всё время сидел. Наверно запах Нюрки почуял, вот в этом месте она и околела, а тут сложили Жоркино мясо, пока не решили, что с ним делать.
Видно и дышло, и хомут также попахивали потом прежних владельцев основательно и подумалось даже Петровичу, что каким-то десятым чувством или конским своим умом тонким сумел Бруно и судьбу своих предшественников верно разгадать. И с этих пор между хозяином и жеребцом молчаливый диалог какой-то начался и уж никак Петрович не мог ни от диалога этого уйти, ни от дум своих окаянных освободиться.

Хоть и был Петрович человек сообразительный и порой даже ловкий очень, но никогда бы он не догадался до того, до чего додумался его жеребец. Вот приехали они однажды с Бруно на телеге к тому самому овражку у селивановского участка, закрепил вожжи на телеге и пошёл Петрович неподалёку по нужде, да и косу новую отбить, да поточить, да на травке испытать надо было.
А овражек тот, у которого остался теперь Бруно одинёшенек, каждой весной заполнялся волжской водой, которая к лету отчасти пересыхала, но так, что в конце овражка всегда небольшое, и довольно глубокое озерцо оставалось. То ли почуял каким-то чудом конь, что именно здесь злодеи Жорку погубили, то ли инстинкт какой лошадиный есть по этому вопросу, но, оставшись один, и, сообразив, где он находится, обиделся Бруно на хозяина своего, да и на всю эту проклятую историю, видимо, страшенно.

Вернулся Петрович через часок, глядь – ни телеги, ни жеребца, а следы колёс ведут вдоль овражка к озеру. Пробежал Петрович каких-то сто шагов и видит, что телега стоит далеко в озерке, да так, что верхние ободья задних колёс еле-еле выглядывают из воды, не говоря уже о передних, которых как будто и вовсе никогда не бывало, и не бывало также ни оглоблей и ни жеребца.

Бросился Петрович в воду, встал на телегу схватил вожжи, да и потянул их вверх над самой своей головой. Из воды показались ноздри и глаза Бруно, которые жалобно смотрели на своего хозяина и, слава богу, ещё живые глаза.
“Брунушко, милый, что ж ты так обиделся, прости меня, Бруно, пойдём домой, умница ты моя, не надо тебе топиться, стар уж я, пойми, никак не могу потерять друга своего последнего” – шептал пересохшими губами Петрович.

Слёзы душили его, а диалог всё продолжался, и вдруг произошло то, что по научному называется экстраординарной информативностью стресса, диалог стал совсем реален, реальнее беседы с верной женой. Смотрит Бруно на хозяина, косит чернильным своим яблоком с чёрным ядром и слышит Петрович, как бы вовсе и не сказанные, но сами по себе возникающие у него в голове слова жеребца:
”Не хочу заточку в брюхо, хозяин, лучше сам утоплюсь, всё меньше радости будет этому гаду…”.
Видно заточку-то он в конюшне, в сене нашёл, да и унюхал на ней кровь Нюрки.

Как уж хозяин его уговорил, да как они домой вернулись, того я спрашивать не стал, а сам Петрович замолчал после этих слов надолго. Знаю только, что случилось всё это всего каких-нибудь два месяца назад, вон в том озерке, да его от наших палаток хорошо видно. С тех пор и Петрович ещё не оправился, да и Бруно сам понурый-понурый ходит, но хозяина слушает беспрекословно. Вот, вроде бы и вся история, но выходит, что и не вся, пока.

Да… небогат Петрович, но и не беден, а, главное, независтлив к чужому довольству и удаче. Что ж… удача удачей, а он и сам прочно стоит на этой горемычной земле, и всегда сам знает, что надо делать, да и делает тоже сам.

Тяжело. Порой и поднатужиться надо, да так, что и жилы начинают растягиваться, как осетровая вязига, и лицо покраснеет, и пот прошибёт, но никогда не взбодрит себя Петрович матерным словом по нашенскому обычаю. Не любит он срамоту всяческую, да слабость свою в слова облекать:
“Слово, оно как награда человеку дадено, а не для рекламы позорной слабости своей”.
И ещё... Не подличает Петрович, и сам себя за это уважает.

Мы уезжали и прощались с Петровичем, и знали, что не увидимся больше никогда. Нет… не поедем мы больше в Енатаевку…
Мы уезжали… и долго стояли на берегу, и прощались с Волгой, а Волга катила и катила, свои неисчерпаемые воды, и крупная рыба плескалась у берега.


Рецензии