Лучшее из прошлого

Публикация будет пополняться.

1. "Двое в люльке, не считая Дьявола" (пьеса в шести актах)

Действующие лица:

О К С А Н А – невеста Дьявола и супермодель, 24 года.
В А С И Л И Й – хакер, boyfriend Оксаны до её помолвки с главой нечистой силы, далее – уже бывший boyfriend. 25 лет.
Д Ь Я В О Л – молодой человек, восставший из ада. Мановаристый чувак – длинноволосый качок, возраст скрывает.
В О Д И Т Е Л Ь.
Б А Б О Ч К И «О», «В» и «Д».

АКТ ПЕРВЫЙ

Комната. В ней находятся: телевизор с большим экраном, кровать, бутылка водки и пачка сигарет на тумбочке, лампа, письменный стол с ноутбуком на нём.

В а с и л и й смотрит телевизор, по которому показывают рекламу.

ПЕРВЫЙ ГОЛОС В ТЕЛЕВИЗОРЕ. Всё достало? Сбой систем?
Микрочип – и нет проблем!
(Правительственная программа «Микрочип в голове»)
ВАСИЛИЙ. Чёрт, правда, что ли, микрочип купить?..
ВТОРОЙ ГОЛОС В ТЕЛЕВИЗОРЕ. Я в Америке, буду через двадцать пять минут!
Фирма «IQ-teleportation».
ТРЕТИЙ ГОЛОС В ТЕЛЕВИЗОРЕ. Празднование дня рождения нашего журнала будет проходить на улице Зои и Александра Cosmo-демьянских…

В а с и л и й зевает, машет рукой на телевизор, выключает его.

ВАСИЛИЙ. Эххх, да ну её в спам!

В а с и л и й включает ноутбук.

ВАСИЛИЙ. О, Интернет! Паучьей паутиной
Весь мир втянувший в хлябь болотной тиной,
Готовой поглотить нас всех трясиной!
Дитя ты века, сын стальных машин…

В а с и л и й недолго печатает, напевая что-то под нос, но вскоре выключает ноутбук и садится на кровать. Наливает и опрокидывает стопку, закуривает «Marlboro». В облаке дыма и копоти появляется Д ь я в о л.

ВАСИЛИЙ (громко и ошарашено). Ты кто?!
ДЬЯВОЛ. Я – Дьявол.
ВАСИЛИЙ. Для чего пришёл?
ДЬЯВОЛ. Продай супермодель-невесту!
ВАСИЛИЙ. На что она тебе?
ДЬЯВОЛ. Антихриста родить.
ВАСИЛИЙ. А что заплатишь?
ДЬЯВОЛ. Дарую я бессмертие взамен.
ВАСИЛИЙ. В аду?
ДЬЯВОЛ. А хули?
ВАСИЛИЙ. В аду не холодно…
ДЬЯВОЛ. О, нет же, не в котле! Я рядом с троном посажу тебя своим, ты будешь почести спокойно принимать, на лаврах равнодушно почивать… Мой круг – курорт, спасительный твой круг. Все те, кого согрею нежно-сладкой лаской десницы пламенной своей, уж не умрут.
ВАСИЛИЙ. Я был в аду.
ДЬЯВОЛ. Когда?!
ВАСИЛИЙ. Вчера ещё.
ДЬЯВОЛ. А можно поконкретней?
ВАСИЛИЙ. Метро летом - ад.
Здесь ты вечно не рад.
Улыбок прохожих,
На солнце похожих,
Здесь нет. И мест нет.
Остаётся стоять
И Бога и чёрта
В тоске поминать.
Толкаются люди
Приезжие...
*****!
Зачем вы толкаетесь,
Абанамать?!
Расизм – недуг, которому подвержен
В Москве любой, кто побывал в метро.
ДЬЯВОЛ. Но, друг, есть «но»!
Крепись! Мужайся и в аду!
Будь человеком,
Позабудь беду.
Все люди - братья,
На одной струе
Живут и гибнут
В мрачно-жёлтом сне…
Проникнись верой в сладость перемены…
ВАСИЛИЙ. Ты хочешь мне о Боге рассказать?
Ты власти ожидаешь смены?
(с ухмылкой) Ты предвещаешь царство суперменов?..
ДЬЯВОЛ. Нет! Нет, Василий! Измени себя!
ВАСИЛИЙ. (несколько растерянно) Себя?
ДЬЯВОЛ. Но верным будь судьбе. Найди момент презрения страданий, живи им, как привык ты жить во сне…
ВАСИЛИЙ. И?
ДЬЯВОЛ. Что же – «и»? Тебе чего – не ясно?!
Всё просто, как два пальца об асфальт,
Как апельсин чернобыльски-арбузный,
Как мёртвый террорист. Как наша, Вася, власть:
Ты, следуя за мудростью умерших,
За Шопенгауэром, Ницше поспевай,
И воскрешай момент ещё текущей
Жизни, чтоб не сказать потом –
«Куда девался рай?»
ВАСИЛИЙ. (задумчиво повторяет) Куда девался рай…
Мне кажется, я начал понимать
Мысль твою… О нет, теперь – мою!
Спасибо, Дьявол! Дал ты мне принять
Традицию.
Я в ноту с ней пою!
… Но что потом?
ДЬЯВОЛ. Встречу тебя!
На суп с котом
И человечьим мясом
Тебя не позову…
Победа будет нашей!
Отведаешь нежнейшие сорта
Вин, женщин, сигарет и наркоты.
ВАСИЛИЙ. И ты
Со мной?
ДЬЯВОЛ. Да, ведь круг ада, милый мой –
Одни лишь только черти?
Нет! Трижды нет!
Валькирии и мы!
Ты спал с валькирией хоть раз?
ВАСИЛИЙ. (хмуро) Да, бывало…
ДЬЯВОЛ. (хмыкнув) Бывало! Сразу видно - мало!
Тебя, видать, никто не услаждал как должно…
(резко) Продашь её?
(спокойно) Ведь, право же, не сложно…
ВАСИЛИЙ. (торопливо) Бери! Бери, о Дьявол, чёрт тебя возьми!!!
ДЬЯВОЛ. Ну вот и славно! Значит, по рукам.
Дай руку, скрепим договор.

Д ь я в о л достаёт кинжал, воронье перо и готовый бланк договора, надрезает руку В а с и л и я, заправляет перо его кровью. Передаёт перо Василию.

ВАСИЛИЙ. Ой! Больно.
ДЬЯВОЛ. Ясен пень. Спокойно, щас пройдёт, ведь всё всегда проходит…

Д ь я в о л плюёт на свежий надрез.

ВАСИЛИЙ. Уже не больно вроде!
ДЬЯВОЛ. Традиция моя – раствор чернил из крови… Ты как там? Жив?
ВАСИЛИЙ. Кружится в голове… Ой! Мало, видно, сил – не хватит…
ДЬЯВОЛ. Ты галочку поставь…

В а с и л и й подписывает дьявольский договор.

ДЬЯВОЛ. (довольно) И славно! Будь здоров! Всего-то и делов-то…
ВАСИЛИЙ. (стоит, задумчиво опустив голову, потом говорит) И чёрт с тобой!
ДЬЯВОЛ. Всегда со мной! Ну, не грусти! Чего раскис-то, право?

АКТ ВТОРОЙ

Комната, как в первом акте, только вместо ноутбука – обычный компьютер. На кровати полулёжа располагается О к с а н а и пьёт коньяк. Появляется Д ь я в о л в клубах дыма и копоти.

ДЬЯВОЛ. "Martell" – коньяк любимый друга Александра.
ОКСАНА. Какого, уточните?
ДЬЯВОЛ. Так, Дюма.
ОКСАНА. А, ясно.
ДЬЯВОЛ. Проехали. Позвольте сразу к делу.
ОКСАНА. Поближе к телу?..
ДЬЯВОЛ. Ги де Мопассан?
ОКСАНА. Как Вы угадали? И кто же вы?
ДЬЯВОЛ. Пока не важно. Я читал немало, не без системы: лишь где есть талант в наличии, чья сила выше…
ОКСАНА. Среднестатистической?
ДЬЯВОЛ. Пожалуй…
ОКСАНА. Аге. И что? Вам что конкретно нужно? Прошу вас, говорите же скорей!
ДЬЯВОЛ. О, только не судите строго вы нарушающих с утра ваш сладкий сон…
ОКСАНА. Давно уж кончен он!
ДЬЯВОЛ. Прекрасно! Леди, как же вы прекрасны! Принцесса, Дьявол я – у ваших ног!

(Д ь я в о л падает перед ней на колени; далее все говорят торопливо)

ОКСАНА. Фут-фетиш? Многолик порок!
ДЬЯВОЛ. Пророк! Пророк я твой, ты – рок! Красив твой стан, изящны полусгибы…
ОКСАНА. Да знаю, знаю: я красива!
ДЬЯВОЛ. Мне кончить дашь?
ОКСАНА. А что ты мне предложишь?
ДЬЯВОЛ. О, Афродита, Дездемона, два лимона!!!
ОКСАНА. (обалдевшая) В натуре?
ДЬЯВОЛ. Шутка это. А впрочем, всё равно. Тебя давно продали, не испросив согласья. Я ж не таков. Не Вася! Я спрошу! Согласна ты?
ОКСАНА. Зуб дать, что я хочу
Женою тебе стать?
А что я получу?
Ты не ответил мне, о Дьявол!
Стать твоей женой…
ДЬЯВОЛ. Ты станешь, и станешь так!
ОКСАНА. Опять уйти мне в академ? О, нет!
ДЬЯВОЛ. Забудь, учёба вся – пустяк!
ОКСАНА. Так кто ты? Бес иль человек?
ДЬЯВОЛ. Ты всё сказала. Вижу по глазам,
Что кровь застыла
В венах этих дивных.
Моя давно ты. И твоя мечта
С моей давно мечтой осуществилась!
ОКСАНА. Твоя мечта?
ДЬЯВОЛ. Моя, навек моя, моя!
ОКСАНА. Ты не потянешь на воплощенье зла.
ДЬЯВОЛ. И доброта и злоба – удел книг, всё серо в мире этом настоящем.
ОКСАНА. Кроме счастья?
ДЬЯВОЛ. Его не сыщешь даже днём с огнём.
Так для чего и говорить о нём?
Ты любишь – что? К чему стремишься ты?
ОКСАНА. Люблю Россию я!
ДЬЯВОЛ. А кто её не любит? В метро с утра я сел середь вагона грязного гремучей той змеи. И с одного конца змеи раздалось по-нищенски так: «Братия и сестры!», ну а с другого – подростковое «Ха-ха-ха-ха!» Весь воздух наполнялся концентратом злобы, да так, что мне – да, мне! – не по себе уж было… Я заебался устанавливать рекорды!..
ОКСАНА. Скорей отсель! Здесь жизни нет…
Грязнули! Не люблю я их!
Здесь кто не гад, тот точно псих.
Дядюшка злючий
Смотрит колюче…
В финансовые отношения с Бытьем
Вступлю, покончив с тем.
Шутки на грани психоза.
ДЬЯВОЛ. А вот по случаю и розы!

(Д ь я в о л дарит цветы О к с а н е)

ДЬЯВОЛ. Пусть осуждает автор тех своих героев, кто не был прав.

АКТ ТРЕТИЙ

В своей комнате В а с и л и й лежит на кровати, накрытый одеялом с головой.

ВАСИЛИЙ. Что со мной?
Мне нет покоя, мой ломит нерв,
И руки…
Мои руки…
И кашель!
О, скорчившись, я на пол
Упаду сейчас!..

(В а с и л и й падает на пол)

АКТ ЧЕТВЁРТЫЙ

Дьявол и Оксана лежат в кровати, накрывшись полностью одеялом, которое шевелится от их телодвижений.

ОКСАНА. Что это?
ДЬЯВОЛ. Что такое?
ОКСАНА. Что с нами? Что с тобой, со мной?!
ДЬЯВОЛ. Да, что?!

(О к с а н а и Д ь я в о л падают на пол)

АКТ ПЯТЫЙ

Электричка прибывает на остановку. Из неё выходят О к с а н а, Д ь я в о л и В а с и л и й. На остановке стоит автомобиль, рядом с ним курит В о д и т е л ь.

О К С А Н А. (Водителю) Как нам на поле, где пшеница, выйти, не петляя?
В О Д И Т Е Л Ь. Садитесь, вмиг домчу всех вас туда я!
О К С А Н А. Вы так любезны! Но сказал строитель в вагоне нам, что туда идти чуть-чуть…
В О Д И Т Е Л Ь. Ну ёб ты, это же строитель, что с него возьмёшь!

(Все трое молча рассаживаются в машине, и она уезжает)

АКТ ШЕСТОЙ

В поле три большие бабочки. Это те же самые герои, но загримированные.

БАБОЧКА «В». Вредитель! Обманул он нас!
БАБОЧКА «Д». Ну ёб ты, это же водитель, что с него возьмёшь!
БАБОЧКА «В». Легко лишиться тела и хорошо!
БАБОЧКА «О». Лететь без цели! Это – моё!
БАБОЧКА «Д». Я всегда тяготился обязательствами, наложенными на меня при рождении природой, и всегда верил в глубине души, что могу стать физически совершенным, свободным от телесно-материальной сферы… Лети же, насекомое!.. Спасай мир своей души!
БАБОЧКА «О». Я – мысль!
Я – дьявол!
Я – червь!
Я – человек!
Я – Бог!
БАБОЧКА «В». Как хорошо! Боже, как хорошо!
БАБОЧКА «Д». Сознанье чистое собою воплощая, несу науке новые плоды!
БАБОЧКА «О». Красивых ног не одолеть сомненью!
БАБОЧКА «Д». Будь счастлив не деньгами, но внутри!
БАБОЧКА «В». Стремись к непознанному дерзко ты и смело!
БАБОЧКА «О». Зачем продал меня ты, грёбаный мудак?
БАБОЧКА «В». Дьявол, скажи, ведь было всё не так?
БАБОЧКА «Д». Конечно! Вру коль я,
То чтоб сто лет мне не видать ни одного из вас!
БАБОЧКА «В». Не каждый катарсис познает от измены,
Но гарантированно – дьявольский экстаз!

Занавес

2. "Темпоральная экскурсия (Майский дождик - remixed and remastered)"

Правом на переработку фабулы обладает Кайлин

Посвящается настоящим учёным

"Я вернусь к тебе дождем,
Утренней метелью за окном;
Серебро горстями брошу я к ногам твоим…" (М.А. Пушкина)

Глава 1.1

Было самое начало мая памятного 1500061-го года до нашей эры. Дождь лил весь день. Покрытая густым волосом рука прятавшегося от потоков воды под кронами высоких деревьев человека прокралась между влажными зеленеющими листьями папортника и подняла с земли длинную суковатую палку. Поднеся её к самым глазам, мужчина задействовал неумелый артикуляционный аппарат, и неуверенный голос, подобно юному священнику через многие тысячелетия, окрестил орудие труда:
— А… Гы!
Просияв, мужчина уже увереннее повторил вынесенный приговор:
— Агы! Агы!!
Обрадовано махая только что получившим именование предметом, его хозяин побежал по лужам в поисках пропитания.

Глава 1.2

После непродолжительной борьбы женщине удалось вложить в руку своего детёныша палку:
— Агы! Агы!
Малыш тупо водил по земле орудием, мрачновато смотря на него исподлобья.
Со спины раздался грубый голос:
— Бараба! — было очевидно, что говоривший нисколько не сомневается в своём праве требовать то, что ему было нужно. Оставив занятия со своим ребёнком, мать подошла, загребая ногами, к светлевшему входу в пещеру. Крупный мужчина, вернувшийся с охоты с добычей, хотел получить свою награду.

Глава 1.3

Конкурирующее племя ворвалось в жилище без предупреждения. Мужчина, будучи мужчиной, а не животным, встал на защиту семьи, но град ударов заставил его повалиться на землю.
Умирал он легко, и лишь одна мысль омрачала уход в Страну Предков. С сожалением в глазах он разлепил слипшиеся окровавленные уста в последний раз, с трудом выдавил:
— Ба… ра… ба… — и сомкнул их навсегда.

Глава 1.4

Шёл дождь. Сквозь его шум, который, однако, вовсе не служил преградой для ментального общения, внутри одной из капель гид продолжал свой оживлённый рассказ:
— …Как звуки порождают слова, служащие для обозначения простых предметов и явлений, на смену которым впоследствии приходят абстрактные понятия. И в конце концов духовное развитие человека даёт возможность сформулировать высшую абстракцию – Бога. Мысль о Боге важна и интересна прежде всего не тем, что он якобы всё сотворил, а тем, что он несёт идеалы добра и справедливости.
Экскурсия продолжилась стомильными шагами темпоральной машины.

Глава 2000.1

Дождь полил на землю стройным потоком параллельных нитей. Вдруг одна из капель, во много раз меньшая нежели прочие, летевшие с неба, разбила подобную звуку хорошо отстроенного рояля гармонию. Это вновь была непростая капля. Резко изменив направление падения, нарушив строй, капля устремилась в сторону Орловского уезда...
— Никита! Да Никита, ёб же ж твою мать!!! — грязные мозолистые вопли и такие же пятки, пробивавшиеся сквозь дыры многолетних лаптей, стучали по дорожке Павловки, одного из сёл Оренбургского уезда, и чётко попадали в такт мартовской капели, добавляя партию ударных в шуршащую симфонию небольшого накрапывавшего дождика.
— Ну чаво ты орёшь на всю округу, чаво? — степенно вышедший крестьянин индифферентно чиркнул скрипнувшей дверью по стене сарая.
— О, вона ты хде! Дают свободу нам, сука! Сво-бо-ду! — до белых суставов зажав шапку, рука радостно размахивала по воздуху – как щенок хвостом виляет, любо глянуть!
— Как – "свободу"? Да шо ты такое мелешь, пустобрех? Постой, не спеши, растолкуй, шо слышал, от каво? Мож гонють неведомо шо, ну а ты-то всё за милую душу съешь... — скептически почесав лоб и оттопырив нижнюю губу указательным пальцем, Никита хмуро направил пару таких же седых как волосы глаз на приятеля. Худощёкая маленькая голова на длинной шее торчала из грязного ворота залатанной и перелатанной во многих местах рубахи, как жердь-верзила из скромного плетня.
— Да верное слово тебе молвлю, верное! Сам слышал от Пётр Лексеича, что отменяют право отныня. Дарують нам, мол, личну свободу и право споряжаться имущаством как буде угодно! Дадут нам наделы, а мы их потом смогём выкупить.
— Ох ты ж, ё*аный потрох!!! Неужто дожили, мать твою гнать коромыслом?!
— Дожили, Никит, дожили! Как срать сесть – дожили! — расплылся в довольной улыбке рот глашатая Свободы. — Покуда не выкупим землицу, звати нас будут "временнообязанные", вот оно теперя как! Ну какие-то повинности, пока не выкупим землицу-то, несём: оброк денежный, землю барина пахать... Не очень хорошо, конечно, это... Ну да и чёрт уж лысый с ним со всем сразу!!
— Чёрт с ним! Порадовал ты старика, Тихон Димитрич, порадовал. Но это всё надо верно разузнать и перемозговать. А пока – пожалуйте водку пить, угощу тя добренечко за добрые вести, как пить дать угощу! Ха-ха-ха!
— Благодарствую покорно, Никита Палыч, не откажусь! Не откажусь, вестимо, от водочки-то!.. Свободные люди, понимаешь!
— Эх, брат!.. Крестьянин, буде хоть четыряжда крепостным, от водки откажется, как же...
Сделав прощальный круг над двумя мужчинами, капля устремилась обратно в небо.

Глава 2000.2

Набрав высоту, капля сориентировалась, выбрала новое направление – к северу – и возобновила свой полёт. Залетела в окно богатого помещичьего дома.

— Да как вы можете, Марья Тимофеевна, говорить о каком-то liberte, когда попираются без стыда и совести освящённые столетиями традиции права помещика-землевладельца?! — возмущённо вскинулся лорнет Листова, сорокалетнего усатого красавца. — Головою надо думать, это я вам как полковник говорю!
— Держите себя в руках! Забудьте ваши казарменные повадки! — Лебедев, черноволосый протеже Обноскиной, хладнокровно заступился за пожилую актрису – свою покровительницу. — Вам же за всё заплатят, вы не хуже нас это знаете.
— Да лучше, Семён Самуилович! Уж куда лучше ВАС я всё знаю! — толстые щеки полковника надулись как кузнечные меха, готовые лопнуть в любой момент, забрызгав присутствующих ядом с ног до головы. — Реформа – камень в огород всего сословия. Чёрта лысого мы все получим, помяните моё слово! Уйдёт землица наша по ведомствам, или под видом излишек всё расхитят, но, уверяю вас, ничего по-честному здесь не будет – да мне ли вас учить, дамы и господа, в каком государстве нам повезло уродиться под оком божьим? Вспомните вы тогда, как над полковником-то глупым смеялись, да позднова-а-ато ужо будет!.. – прогнусавил он в конце и с нескрываемым презрением оглядел всю компанию.
— Вы ретроград, полковник! — смело бросила взгляд вороных очей как двойку вороных лошадей в бой Марфа Тимофеевна. – в будущем о таких как вы напишут хорошие книжки, высмеивающие подобных вам препятствующих ходу прогресса лиц, а то и вас лично! Да-да, именно о вас напишут писатели в будущем! — вдохновенно закончила она пламенное пророчество Кассандры, победоносно скрестив на груди тонкие холёные ручки.
— Возможно, – неожиданно спокойно ответил толстый полковник, раздумчиво разглаживая рыжеватый ус. – Но лично мне смешны все, кто готов без борьбы уступить свои права, уже сейчас. Моя жизнь полна мелких обид, и не всегда я могу вызвать на дуэль обидчика. Ведь обидчики эти зачастую словно зайцы трусливые: чуть что – сразу по кустам прячутся! Так как же теперь я буду вымещать злобу свою? Да что – я! Как всё наше сословие будет жить без молчаливо признанного обществом права физической расправы над одним представителем быдла вместе другого?..
— Эх, о чём с ним говорить-то?! — обречённо махнул рукой Лебедев и отвернулся.

Глава 2001.1

Байконур. Одна капля отделилась от стены дождя. Сначала замедлила, а вскоре и вовсе остановила полёт. Вдруг – раз! – она взмыла в небеса – всё выше и выше! – и покинула слои атмосферы.

"Ну, Байконур, прощай, не поминай лихом выходца из крестьян, если что!" – Гагарин не сразу заметил, когда апрельское солнце, только что так мило жарившее сквозь иллюминатор, резко сменилось мелким дождичком. Редкие капли падали на космодром и разбивались, как человеческие жизни, запущенные Божественной Рукой в свободный полёт в тёмной бесконечности Бытия. Солнце скрылось. Но пройдёт ещё немного, и для него оно станет ближе, чем для кого-либо из живущих на земле. Ближе физически. Думать об этом было и страшно, и приятно. Щекотка для мозгового вещества. "Такие же два корабля с манекенами слетали нормально; надеюсь, наличие сознания не создаст лишних проблем... У-ух, сегодня я – король всей Земли; я – главный генсек. Я, а не Никита!.."

Корабль плавно выбрался на орбиту. Справившись с первоначальным шоком от необычности путешествия, Юрий решил взять ситуацию в свои руки и поуправлять кораблём самостоятельно.

Система была заблокирована кодовым замком. Код не сообщали: его положили в конверт, который был уложен в один из имеющихся в кабине настенных карманов. Не колеблясь, Гагарин вскрыл его и активировал систему управления.

Земля голубела в верхней части "Взора" (оптического прибора, с помощью которого контролировалось положение корабля относительно Земли).

"Вспоминаем... “При правильной ручной ориентации изображение горизонта Земли во "Взоре" должно занимать симметричное относительно центра прибора положение”".

"Косяк!" – подумал Гагарин и отклонил ручку вниз, удерживая её до тех пор, пока изображение во "Взоре" не выровнялось.

— "Кедр", как слышно? Что у вас? Как проходит полёт? — раздалось сквозь помехи с далёкого родного шара.
— Говорит "Кедр"! Всё в порядке: вышел на орбиту, самочувствие хорошее, провожу наблюдения.
...Выполнив один оборот вокруг Земли, корабль завершил полёт на одну секунду раньше запланированного срока. Система торможения подвела: спускаемый аппарат с Гагариным приземлился не там, где планировалось - в ста десяти километрах от Сталинграда - а в Саратовской области, рядом с Энгельсом.

За семь километров до земли Юрий Алексеевич катапультировался. Весь путь до земли с ним рядом проделала маленькая капля.

Глава 2001.2

Военный аэропорт в районе Энгельса.
— Первый, Первый, радар засёк неопознанную цель! Что делать? Что делать, Первый?
(Пауза)
— Продолжать наблюдение!
— Есть - продолжать наблюдение! Внимание! Целей стало две!..

Глава 2001.3

Первыми людьми, которым суждено было встречать и угощать ста граммами самогона человека, влетевшего в историю подобно ракете, оказались жена лесника Анна Акимовна Тахтарова – добрая приветливая гражданка, иначе, впрочем, в историю едва бы вошедшая, и её весёлая шестилетняя внучка Рита. Гагарин жадно глотал самогон и всё бешено вращал глазами с расширившимися зрачками, гладя белобрысую умненькую головку Риты и приговаривая:
— Ух, бля! Не, вот ух же, бля! Вы только не говорите никому, что я тут пил!..
Уверив в своей и дочкиной неболтливости Юрия, Анна потупила очи и скромно вопросила:
— Юрий Алексеевич, ну как там?
— Холодно и темно. Мрачно там. Но это надо! — отрывисто вещал нахмурившийся космонавт.
Вскоре к месту событий прибыли военные из находившейся рядом части. Одна группа взяла под охрану корабль, другая повезла Юрия в расположение.

Уже на месте, стараясь говорить твёрже, Гагарин по телефону браво отрапортовал командиру дивизии ПВО: "Прошу передать главкому ВВС: задачу выполнил, приземлился в заданном районе, чувствую себя хорошо, ушибов и поломок нет. Гагарин".

Вокруг трубки лавировала почти не заметная и для трезвого глаза капля – не только для натерпевшегося гагаринского.

По радио передавали, что "полет успешно завершен, корабль приземлился в заданном районе, Гагарин чувствует себя хорошо"...

Глава 2002

2061 год. Шёл майский дождь. Часть капель была живой. Впрочем, обо всём по порядку...

...В лаборатории профессора Смолянского научились минимизировать душевные габариты, помещать людское сознание в "Носитель" – специально структурированную искусственную молекулу. Миниатюрное сознание было бессмертным, но не способным на какую-либо деятельность кроме наблюдения, созерцательного размышления и передачи позывных: длинных и коротких сигналов для связи с внешним миром (азбука Морзе).

Когда человек переступал 120-летний порог, он начинал задумываться – жить ли дальше, подвергаясь риску возможной смерти, или законсервировать душу. Во втором случае он изучал по ускоренной методике азбуку Морзе и отдавал себя в руки учёных.

Тело обволакивала Гидра проводов, а душа перемещалась в Носитель – свой новый дом, новое тело...

Всего за десять минут.

Всего за десять миллиардов кредитов.

Дорого. Не для всех. Но и не для единиц.

Молекула-Носитель могла месяцами храниться в стационарном состоянии и думать о прошлом, общаясь телепатически с другими Носителями, а могла объединиться с ними и отправиться в специальной оболочке, "Капле", использовавшейся как самолёт или космический корабль, на Экскурсию... Если потомки хозяев сознаний оплачивали предкам это развлечение.

Капля, как правило, состояла из небольшого числа Носителей. Экскурсии проводились по современному миру, или – если это была Темпоральная Экскурсия – по миру прошлого. Учитывая, что, во избежание возможных временных парадоксов, знакомых всем по старинной классической научной фантастике, в прошлое запрещено отправлять людей в "обычном" состоянии, такие Экскурсии могли стать бесценным источником информации и иногда спонсировались лучшими мировыми университетами.

Такая точная детализация быта ушедших эпох и обстановки мировых событий позволила поднять историческую науку на небывалый до того уровень.

3. "Приблизительно 1984 - некоторые истоки романа"

В этом исследовании мне бы хотелось поговорить о тех влияниях, которым подвергся в большей или меньшей степени Джордж Оруэлл в ходе работы над своим прославленным шедевром – романом «1984». В первой части работы мы окинем взором некоторые из публицистических работ сороковых годов самого Оруэлла – эссе и критические статьи, содержащие мысли и идеи, которые послужили некоторой «отправной точкой» и при создании романа (возможно, впрочем, что, порождённые сознанием писателя, они сначала вливались в структуру создававшегося параллельно «1984»… В любом случае, мысли, отражённые в критических работах и романе, пересекаются).
Будем идти в хронологическом порядке.
Первое эссе, попавшее в центр нашего внимания, относится к 1941 году. Оно называется «Литература и тоталитаризм». Вот какие характерные черты тоталитаризма (Оруэлл постоянно употреблял именно этот термин) там перечислены:
«Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как никогда прежде не могли и вообразить. Важно отдавать себе отчет в том, что его контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать – даже допускать – определённые мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создаётся идеология, которая должна быть принята личностью, норовят управлять её эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть её в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных по меньшей мере столь же действенно, как контролирует их поступки».(Перевод А. Зверева)
Описанная картина тоталитарного общества не только верна, она определяет и его тенденции. В максимально выраженной форме такой контроль и будет показан в «1984»: «Партию не беспокоят явные действия; мысли – вот о чём наша забота. Мы не просто уничтожаем наших врагов, мы их исправляем» (цитаты из романа – в переводе В. Голышева). Вновь эта же статья:
«Особенность тоталитарного государства та, что, контролируя мысль, оно не фиксирует её на чём-то одном. Выдвигаются догмы, не подлежащие обсуждению, однако изменяемые со дня на день. Догмы нужны, поскольку нужно абсолютное повиновение подданных, однако невозможно обойтись без коррективов, диктуемых потребностями политики власть предержащих. Объявив себя непогрешимым, тоталитарное государство вместе с тем отбрасывает само понятие объективной истины. Вот очевидный, самый простой пример: до сентября 1939 года каждому немцу вменялось в обязанность испытывать к русскому большевизму отвращение и ужас, после сентября 1939 года – восторг и страстное сочувствие».
Оруэлл уже тут указывает на исторические предпосылки той части сюжета романа, в которой происходят метаморфозы союзнических отношений Остазии, Евразии и Океании. Если в начале романа Океания воюет с Евразией и состоит в союзе с Остазией, то по ходу развития повествования картина меняется: теперь война ведётся с Остазией при содействии Евразии, при этом правящая партия требует от людей, чтобы они верили, будто ситуация была таковой всегда. В произведении говорится также о том, что и до этой перемены происходили другие, аналогичные, с таким же «самостопом» и запретом сомневаться в историческом status quo:
«В том или ином сочетании три сверхдержавы постоянно ведут войну, которая длится уже двадцать пять лет».
«<…> Океания воевала с Евразией и состояла в союзе с Остазией. Ни публично, ни с глазу на глаз никто не упоминал о том, что в прошлом отношения трех держав могли быть другими. Уинстон прекрасно энал, что на самом деле Океания воюет с Евразией и дружит с Остазией всего четыре года. Но знал украдкой – и только потому, что его памятью не вполне управляли. Официально союзник и враг никогда не менялись. Океания воюет с Евразией, следовательно, Океания всегда воевала с Евразией. Нынешний враг всегда воплощал в себе абсолютное зло, а значит, ни в прошлом, ни в будущем соглашение с ним немыслимо.
Самое ужасное, в сотый, тысячный раздумал он, переламываясь в поясе (сейчас они вращали корпусом, держа руки на бедрах – считалось полезным дли спины), – самое ужасное, что всё это может оказаться правдой. Если партия может запустить руку в прошлое и сказать о том или ином событии, что его никогда не было, – это пострашнее, чем пытка или смерть.
Партия говорит, что Океания никогда не заключала союза с Евразией. Он, Уинстон Смит, знает, что Океания была в союзе с Евразией всего четыре года назад. Но где хранится это знание? Только в его уме, а он, так или иначе, скоро будет уничтожен. И если все принимают ложь, навязанную партией, если во всех документах одна и та же песня, тогда эта ложь поселяется в истории и становится правдой. «Кто управляет прошлым, — гласит партийный лозунг, — тот управляет будущим; кто управляет настоящим, тот управляет прошлым». И, однако, прошлое, по природе своей изменяемое, изменению никогда не подвергалось. То, что истинно сейчас, истинно от века и на веки вечные. Всё очень просто. Нужна всего-навсего непрерывная цепь побед над собственной памятью. Это называется «покорение действительности»; на новоязе – «двоемыслие».»
Позже в одном из произведений Пелевина появятся рассуждения о том, что если миллионы коммунистов верили, например, в заговоры контрреволюционеров, то они и правда существовали – для этих людей, но ведь другие даже такой терминологией не пользовались…
Обратимся теперь к статье «Вспоминая войну в Испании» (перевёл также А. Зверев, написана в 1942-м):
«Что меня поразило и продолжает поражать – так это привычка судить о жестокостях, веря в них или подвергая их сомнению, согласно политическим предпочтениям судящих. Все готовы поверить в жестокости, творимые врагом, и никто – в творимые армией, которой сочувствуют; факты при этом попросту не принимаются во внимание».
«Правда сразу начинает восприниматься как ложь, если исходит от врага».
Сразу вспоминается текст романа:
«Но неверно думать, что методы ведения войны и преобладающее отношение к ней стали менее жестокими и кровавыми. Напротив, во всех странах военная истерия имеет всеобщий и постоянный характер, а такие акты, как насилие, мародерство, убийство детей, обращение всех жителей в рабство, репрессии против пленных, доходящие до варки или погребения живьем, считаются нормой и даже доблестью – если совершены своей стороной, а не противником».
Или, например, следующий пассаж из приложения о новоязе:
«Предполагалось, что в конце концов членораздельная речь будет рождаться непосредственно в гортани, без участия высших нервных центров. На эту цель прямо указывало новоязовское слово «речекряк», то есть «крякающий по-утиному». Как и некоторые другие слова В, «речекряк» имел двойственное значение. Если крякали в ортодоксальном смысле, это слово было не чем иным, как похвалой, и когда «Таймс» писала об одном из партийных ораторов: «идейно крепкий речекряк», – это был весьма тёплый и лестный отзыв».
Далее в статье:
«Готов согласиться, что история большей частью неточна и необъективна, но особая мета нашей эпохи – отказ от самой идеи, что возможна история, которая правдива».
«Есть лишь два действенных средства предотвратить фантасмагорию, когда чёрное завтра объявляют белым, а вчерашнюю погоду изменяют соответствующим распоряжением. Первое из них – признание, что истина, как бы её ни отрицали, тем не менее существует, следит за всеми вашими поступками, поэтому нельзя её уродовать способами, призванными ослабить её воздействие. Второе – либеральная традиция, которую можно сохранить, пока на Земле остаются места, не завоёванные её противниками».
Тут прослеживается в зародыше идея о том, что прошлым можно управлять, нашедшая отражение в тексте романа, где Оруэлл как раз и показывает, что будет, если исчезнут либеральная традиция и понятие истины кроме данной кем-то свыше («партией» в романе).
Следующей рассмотренной нами статьей станет «Предисловие к сборнику Джека Лондона «„Любовь к жизни” и другие рассказы» (в переводе Г. Злобина, статья 1945-го года).
В начале статьи Оруэлл говорит об одном рассказе Джека Лондона, в котором есть такие слова:
«Он набрёл на маленькое озерко. И, наклонившись над ним в поисках пескарей, отшатнулся, словно ужаленный. Он увидел своё лицо, отражённое в воде. Это отражение было так страшно, что пробудило даже его отупевшую душу» (Джек Лондон, «Любовь к жизни», перевод. Н. Дарузес).
Сразу же в памяти внимательного читателя «1984» всплывает место, где говорится:
«Уинстон замер от испуга. Из зеркала к нему шло что-то согнутое, серого цвета, скелетообразное. Существо это пугало даже не тем, что Уинстон признал в нём себя, а одним своим видом. Он подошёл ближе к зеркалу. Казалось, что он выставил лицо вперёд, – так он был согнут. Измученное лицо арестанта с шишковатым лбом, лысый череп, загнутый нос и словно разбитые скулы, дикий, настороженный взгляд».
Далее в своей статье Оруэлл пишет о «Железной пяте»:
«Главное же достоинство книги – в мысли, что капиталистическое общество отнюдь не погибнет из-за собственных «противоречий», что, напротив, господствующий класс, поступаясь многими привилегиями ради сохранения своего положения, будет способен объединиться в гигантскую корпорацию и даже создать некую извращенную форму социализма».
Эти мотивы нашли отражение в мире «1984». «Пята» отчасти предвосхитила роман Оруэлла. На это есть косвенное указание и в самом произведении английского писателя: хотя события в романе Лондона происходят в 1912–1932, подъём революционного движения приходится на 1984-й год. Само название работы Эммануэля Голдстейна – «Теория и практика олигархического коллективизма» – как мне кажется, навеяно Джеком Лондоном.
Обратимся к статье «Подавление литературы» 45-46-го годов (перевод – В. Скороденко).
«Туман дезинформации и лжи, окутывающий такие темы, как голод на Украине, гражданская война в Испании, советская политика по отношению к Польше и др., порождён не одним только сознательным обманом; всякий писатель и журналист, безоговорочно поддерживающий СССР, то есть поддерживающий именно так, как желательно самим русским, вынужден молчаливо соглашаться с заведомым искажением важных вопросов, по которым идёт спор. Передо мной редкая, по-видимому, брошюра, написанная Максимом Литвиновым в 1918 году и дающая очерк революционных событий того времени в России. Сталин в ней даже не упомянут, зато высоко оценена роль Троцкого, а также Зиновьева, Каменева и других. Что делать с такой брошюрой даже самому честно мыслящему коммунисту? В лучшем случае, как подобает мракобесу, объявить её нежелательным документом, подлежащим запрету. Если же по каким-то причинам было бы решено издать эту брошюру «с исправлениями», очернив Троцкого и вставив упоминания о Сталине, против этого не сможет протестовать ни один коммунист, сохраняющий верность партии. В последние годы выходили фальшивки, едва ли не столь же чудовищные. Важно, однако, не то, что это происходило, а то, что, даже когда об этом становилось известно, левая интеллигенция в целом никак на это не реагировала. На доводы о том, что правда была бы «несвоевременна» или могла кому-то там «сыграть на руку», невозможно вроде бы возразить, и очень немногих тревожит, что ложь, которой они попустительствуют, способна перекочевать из газет на страницы исторических сочинений.
Отлаженное вранье, ставшее привычным в тоталитарном государстве, отнюдь не временная уловка вроде военной дезинформации, что бы там порой ни говорили. Оно лежит в самой природе тоталитаризма и будет существовать даже после того, как отпадет нужда в концентрационных лагерях и тайной полиции. Среди мыслящих коммунистов имеет хождение негласная легенда о том, что, хотя сейчас Советское правительство вынуждено прибегать к лживой пропаганде, судебным инсценировкам и т. п., оно втайне фиксирует подлинные факты и когда-нибудь в будущем их обнародует. Мы, думаю, можем со всей уверенностью сказать, что это не так, потому что подобный образ действий характерен для либерального историка, убеждённого, что прошлое невозможно изменить и что точность исторического знания – нечто самоценное и само собой разумеющееся. С тоталитарной же точки зрения историю надлежит скорее творить, чем изучать. Тоталитарное государство – в сущности, теократия, и его правящей касте, чтобы сохранить своё положение, следует выглядеть непогрешимой. А поскольку в действительности не бывает людей непогрешимых, то нередко возникает необходимость перекраивать прошлое, чтобы доказать, что той или иной ошибки не было или что те или иные воображаемые победы имели место на самом деле. Опять же всякий значительный поворот в политике сопровождается соответствующим изменением в учении и переоценками видных исторических деятелей. Такое случается повсюду, но в обществе, где на каждом данном этапе разрешено только одно-единственное мнение, это почти неизбежно оборачивается прямой фальсификацией. Тоталитаризм на практике требует непрерывного переписывания прошлого и в конечном счёте, вероятно, потребует отказа от веры в самую возможность существования объективной истины. <…>
Если когда-нибудь где-нибудь бесповоротно восторжествует тоталитарное общество, оно, вероятно, учредит некий шизофренический образ мышления, допускающий опору на здравый смысл в повседневной жизни и в некоторых точных науках и предполагающий отказ от здравого смысла в политике, истории и социологии».
Сама собой напрашивается аналогия как с мотивом «дела о фотографиях» в романе, так и с работой Уинстона (подгон исторических документов под соответствие с текущей политикой партии). Вот отрывок из романа, характеризующий роль некой фотографии, побывавшей в руках Уинстона:
«Чуть позже всех троих опять арестовали. Выяснилось, что сразу же после освобождения они вступили в новые заговоры. На втором процессе они вновь сознались во всех прежних преступлениях и во множестве новых. Их казнили, а дело их в назидание потомкам увековечили в истории партии. Лет через пять после этого, в 1973-м, разворачивая материалы, только что выпавшие на стол из пневматической трубы, Уинстон обнаружил случайный обрывок бумаги. Значение обрывка он понял сразу, как только расправил его на столе. Это была половина страницы, вырванная из «Таймс» примерно десятилетней давности, – верхняя половина, так что число там стояло, – и на ней фотография участников какого-то партийного торжества в Нью-Йорке. В центре группы выделялись Джонс, Аронсон и Резерфорд. Не узнать их было нельзя, да и фамилии их значились в подписи под фотографией.
А на обоих процессах все трое показали, что в тот день они находились на территории Евразии. С тайного аэродрома в Канаде их доставили куда-то в Сибирь на встречу с работниками Евразийского генштаба, которому они выдавали важные военные тайны. Дата засела в памяти Уинстона, потому что это был Иванов день: впрочем, это дело наверняка описано повсюду. Вывод возможен только один: их признания были ложью.
Конечно, не бог весть какое открытие. Уже тогда Уинстон не допускал мысли, что люди, уничтоженные во время чисток, в самом деле преступники. Но тут было точное доказательство, обломок отменённого прошлого: так одна ископаемая кость, найденная не в том слое отложений, разрушает целую геологическую теорию. Если бы этот факт можно было обнародовать, разъяснить его значение, он один разбил бы партию вдребезги. <…>
Любопытно: хотя и фотография и отраженный на ней факт были всего лишь воспоминанием, само то, что он когда-то держал её в руках, влияло на него до сих пор. Неужели, спросил он себя, власть партии над прошлым ослабла оттого, что уже не существующее мелкое свидетельство когда-то существовало?
А сегодня, если бы удалось воскресить фотографию, она, вероятно, и уликой не была бы. Ведь когда он увидел её, Океания уже не воевала с Евразией и трое покойных должны были бы продавать родину агентам Остазии. А с той поры произошли ещё повороты – два, три, он не помнил сколько. Наверное, признания покойных переписывались и переписывались, так что первоначальные факты и даты совсем уже ничего не значат. Прошлое не просто меняется, оно меняется непрерывно. Самым же кошмарным для него было то, что он никогда не понимал отчетливо, какую цель преследует это грандиозное надувательство. Сиюминутные выгоды от подделки прошлого очевидны, но конечная её цель – загадка. Он снова взял ручку и написал:
Я понимаю КАК; не понимаю ЗАЧЕМ».
О тех же явлениях, художественно описанных в романе, Оруэлл-публицист повествует как о современных ему:
«Советская Россия образует в британской печати своего рода запретную зону, такие проблемы, как Польша, гражданская война в Испании, советско-германский пакт и т. д., не подлежат серьёзному обсуждению, и, коль скоро вы располагаете сведениями, которые противоречат господствующему мнению, вам положено либо извратить эти сведения, либо о них умолчать<…>».
«Новизна тоталитаризма – в том, что его доктрины не только неоспоримы, но и переменчивы. Человеку надлежит принимать их под страхом отлучения, однако, с другой стороны, быть всегда готовым к тому, что они в одну минуту могут перемениться. Взять, к примеру, различные, полярно несовместимые позиции, которые английский коммунист или «попутчик» был вынужден занимать в отношении войны между Британией и Германией. До сентября 1939-го ему на протяжении многих лет полагалось возмущаться «ужасами нацизма» и каждым написанным словом клясть Гитлера; после сентября 1939-го ему год и восемь месяцев приходилось верить в то, что Германия претерпела больше несправедливости, чем творит сама, и словечко «наци», по крайней мере в печатном тексте, было начисто выброшено из словаря. Не успел наш английский коммунист в восемь часов утра 22 июня 1941 года прослушать по радио выпуск последних известий, как ему надлежало вновь уверовать, что мир не видел более чудовищного зла, чем нацизм».
Далее Оруэлл переходит непосредственно к анализу влияния тоталитаризма на литературу:
«Общество превращается в тоталитарное, когда его структуры становятся вопиюще искусственными, то есть когда его правящий класс утрачивает своё назначение, но силой или обманом продолжает цепляться за власть. Подобное общество, сколь бы долго оно ни сохранялось, никогда не сможет себе позволить терпимости или интеллектуального равновесия. Оно никогда не сможет допустить ни правдивого изложения фактов, ни искренности чувств, потребных для литературного творчества».
И конкретно на её роды и жанры:
«Трудно сказать, воздействует ли тоталитаризм на стихи так же однозначно губительно, как на прозу. В силу взаимодействия целого ряда причин поэту дышится в автократическом обществе легче, чем прозаику. Прежде всего, бюрократы и прочие «практичные» лица, как правило, слишком презирают поэта, чтобы вникать в то, что он там пишет. Во-вторых, то, что он пишет, то есть «содержание» стихотворения, переложенное на прозу, не представляет особого значения даже для самого поэта. Мысль, заключённая в стихотворении, всегда проста и не более для него существенна, чем для картины – первоначальный сюжет. Стихотворение – это сочетание звуков и ассоциаций, подобно тому как картина – сочетание мазков. Больше того, короткие фрагменты поэтического текста, например припев в песне, могут и вообще не нести смысла. Вот почему поэту довольно легко удаётся обходить опасные темы и избегать еретических высказываний; а если он их даже и допускает, они могут проскочить незамеченными. Но самое главное – хорошие стихи в отличие от хорошей прозы не обязательно результат индивидуального творчества. <…> Стихи – и, возможно, хорошие стихи на своём уровне, хотя уровень этот не будет самым высоким, – могли бы выжить даже в условиях наиболее драконовского режима. Даже общество, где свобода и индивидуальность истреблены, всё равно будет нуждаться либо в патриотических песнях и героических балладах, славословящих победы, либо в замысловатых льстивых виршах; и такие стихи можно писать по заказу или сочинять коллективно, не обязательно лишая их при этом художественной ценности. Проза – другое дело: ставя границы собственной мысли, прозаик тем самым убивает творческое воображение. Но история тоталитарных обществ, групп или объединений, исповедующих тоталитаризм, показывает, что утрата свободы враждебна всем формам литературы».
Хорошо, что Оруэлл оговорился в последних абзацах об «утрате свободы», враждебной «всем формам литературы» в тоталитарном обществе – иначе из его слов можно было бы сделать вывод, что поэты, например, в СССР обязательно должны бы были быть обласканы властями. Но мы-то знаем, что это не так: достаточно вспомнить судьбы Ахматовой, Пастернака, Бродского и многих других. Впрочем, и рассуждения Оруэлла исходят не от праздности – Оруэллом, как последователем Уэллса (в статье о Уэллсе Оруэлл писал: «<…> из писавших, во всяком случае по-английски, между 1900 и 1920 годами никто не повлиял на молодежь так сильно, как Уэллс»), впрочем, не сходящимся с ним по ряду вопросов, очевидно, движет желание вступить в заочную полемику со Свифтом как автором «Путешествий Гулливера» (книги, которую, по собственному признанию, Джордж читал не менее семи раз). Вот что говорится в статье Оруэлла о «Путешествиях…» (к ней мы ещё вернёмся):
«Вероятно, Свифт подчёркивает атлетические свойства гуигнгнмов (Кстати сказать, «Ферма животных» наследует традиции Свифта напрямую – взять хотя бы одних говорящих лошадей – прим. А.М.), дабы убедить читателей, что никогда благородные лошади не будут побеждены презренным родом человеческим; а склонность к поэзии присуща им потому, что поэзия представляется Свифту антитезой науки, самого бесполезного, на его взгляд, занятия на свете».
Впрочем, судьба поэзии в эпоху тоталитаризма, показанная Оруэллом в «1984», не сильно отличается от судьбы прозы.
«1984» о (песенной) поэзии:
«Когда её рот освобождался от прищепок, она запевала сильным контральто:
Давно уж нет мечтаний, сердцу милых.
Они прошли, как первый день весны,
Но позабыть я и теперь не в силах
Тем голосом навеянные сны!
Последние недели весь Лондон был помешан на этой песенке. Их в бесчисленном множестве выпускала для пролов особая секция музыкального отдела. Слова сочинялись вообще без участия человека – на аппарате под названием «версификатор».»
Сразу же можно вспомнить «Мы» Замятина, о котором мы (простите за тавтологию) также ещё поговорим:
«<...>я с трудом включил внимание только тогда, когда фонолектор перешёл уже к основной теме: к нашей музыке, к математической композиции (математик – причина, музыка – следствие), к описанию недавно изобретенного музыкометра.
— «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трёх сонат в час. А с каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков «вдохновения» – неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, – музыка Скрябина – двадцатый век. Этот чёрный ящик (на эстраде раздвинули занавес и там – их древнейший инструмент) – этот ящик они называли «рояльным» или «королевским», что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»
«1984» о прозе (романах):
«<…> работала, как он и догадывался, в отделе литературы на машине для сочинения романов. Работа ей нравилась – она обслуживала мощный, но капризный электромотор. Она была «неспособной», но любила работать руками и хорошо разбиралась в технике. Могла описать весь процесс сочинения романа – от общей директивы, выданной плановым комитетом, до заключительной правки в редакционной группе. Но сам конечный продукт её не интересовал. «Читать не охотница», — сказала она. Книги были одним из потребительских товаров, как повидло и шнурки для ботинок».
Вновь статья «Подавление литературы»:
«Разумеется, печатное слово останется, и любопытно прикинуть, какого рода материалы для чтения уцелеют в жёстком тоталитарном обществе. Скорее всего останутся газеты – пока телевидение не поднимется на новую ступень, – но, если исключить газеты, уже теперь возникает сомнение: ощущают ли огромные массы народа в промышленно развитых странах необходимость в какой бы то ни было литературе? Во всяком случае, они намерены тратить на печатные издания гораздо меньше того, что тратят на некоторые другие виды досуга. Вероятно, романы и рассказы раз и навсегда уступят место кинофильмам и радиопостановкам. А может, какие-то формы низкопробной сенсационной беллетристики и выживут – её будут производить своего рода поточным методом, сводящим творческое начало до минимума.
Человеческой изобретательности, видимо, достанет на то, чтобы книги писали машины. Механизированный процесс уже, как легко убедиться, запущен в кино и на радио, в рекламе и пропаганде, а также в примитивных разновидностях журналистики».
В приведённом отрывке угадываются не только появившиеся позднее в романе машины для сочинения романов (описывающих машины для сочинения романов, описывающих машины… шутка! Хотя напомнило Оруэлла: «Население этих районов <…> расходуется ими, подобно углю и нефти, чтобы произвести больше оружия, чтобы захватить больше территории, чтобы получить больше рабочей силы, чтобы произвести больше оружия – и так до бесконечности».), но и, видимо, некий прообраз телекрана («пока телевидение не поднимется на новую ступень»).
Далее в статье автор рассуждает о более лёгкой в тоталитарном государстве участи учёных по сравнению с участью писателей. Всплывает и формула, очень важная в романе – «дважды два», дающие в зависимости от подхода четыре или пять. Концепция «дважды два равно пяти» родилась под влиянием советского лозунга «Пятилетку – в четыре года!», но очевидно повлияло и начало сонета R-13 «Счастье» из замятинской вещи «Мы»:
«Вечно влюблённые дважды два,
Вечно слитые в страстном четыре,
Самые жаркие любовники в мире –
Неотрывающиеся дважды два…»
В том же «Мы» есть слова: «Истина – одна, и истинный путь – один; и эта истина – дважды два, и этот истинный путь – четыре», содержащие ещё более наглядное сходство с «1984» («Свобода – это возможность сказать, что дважды два – четыре»). Однако упоминается это равенство русским и английским писателями в разных контекстах: «И разве не абсурдом было бы, если бы эти счастливо, идеально перемноженные двойки – стали думать о какой-то свободе, т. е. ясно – об ошибке? Для меня – аксиома, что R-13 сумел схватить самое основное, самое…» («Мы»).
«До тех пор пока невозможно полностью игнорировать материальную реальность, до тех пор пока два и два в сумме должны давать четыре при расчёте, например, проекта самолета, учёный выполняет свои обязанности, и ему даже может быть предоставлена свобода – в определённых границах» («Подавление литературы»), «В философии, в религии, в этике, в политике дважды два может равняться пяти, но если вы конструируете пушку или самолёт, дважды два должно быть четыре» («1984»).
Берёмся за следующую статью. Это – уже упоминавшаяся работа «Политика против литературы. Взгляд на «Путешествия Гулливера»» (1946 год, И. Левидова перевела).
Всё те же мысли и идеи не оставляют Оруэлла и при анализе «Путешествий Гулливера»:
«Величайшим его вкладом в политическую мысль – в узком смысле этого понятия – надо считать гневный сарказм, который он обрушивает, особенно в Третьей части, на тоталитарное, выражаясь по-современному, общество. С необыкновенной провидческой ясностью видит он кишащее шпионами «полицейское государство» с его бесконечной охотой на еретиков и судами над «изменниками родины», рассчитанными на то, чтобы нейтрализовать народное недовольство, обращая его в военную истерию. <…> несколько ниже, в той же самой главе мы словно попадаем в самый разгар русских политических процессов 1930 годов:
«В королевстве Трибниа, называемом туземцами Лангден... большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных...
...Прежде всего они соглашаются и определяют промеж себя, кого из заподозренных лиц обвинить в составлении заговора; затем прилагаются все старания, чтобы захватить письма и бумаги таких лиц, а их авторов заковать в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специальных знатоков, больших искусников по части нахождения таинственного значения слов, слогов и букв....Если этот метод оказывается недостаточным, они руководствуются двумя другими, более действенными, известными между учёными под именем акростихов и анаграмм. Один из этих методов позволяет им расшифровать все инициалы согласно их политическому смыслу. Так N будет означать заговор; В – кавалерийский полк; L – флот на море. Пользуясь вторым методом, заключающимся в перестановке букв подозрительного письма, можно прочитать самые затаённые мысли и узнать самые сокровенные намерения недовольной партии. Например, если я в письме к другу говорю: «Наш брат Том нажил геморрой», искусный дешифровальщик из этих самых букв прочитает фразу, что заговор открыт, надо сопротивляться и т. д. Это и есть анаграмматический метод».
Другие профессора этой же школы изобретают упрощённые языки, сочиняют книги с помощью специальных станков, обучают студентов, заставляя их глотать облатки, на которых записан текст урока, предлагают устранять различия в мыслях, производя обмен мозгами посредством отпиливания части затылка... Есть нечто странно знакомое в самой атмосфере этих глав: через всё это изобретательное дурачество проходит мысль, что тоталитаризм стремится не только заставить людей думать надлежащим образом, но и притупить их сознание. Да и свифтовское описание вождя, царящего над племенем йэху, и «фаворита», который сначала исполняет грязную работу, чтобы затем стать козлом отпущения, на редкость хорошо вписывается в наше собственное время».
Проанализируем процитированный пассаж. «Другие профессора этой же школы изобретают упрощённые языки, сочиняют книги с помощью специальных станков» – вот вам источники новояза и машин для сочинения романов в «1984». «Бесконечная охота на еретиков», которую Оруэлл видит как у Свифта, так и в современном ему СССР, нашла отражение в его романе – вспоминаются те же люди на фотографии, якобы сторонники Голдстейна, как и все аналогичные жертвы режима в произведении, включая главного героя.
Вновь статья:
«Когда человеческое сообщество управляется определёнными «заповедями», которые нельзя «преступить», тот или иной индивид имеет возможность проявлять некоторую эксцентричность в своём поведении. Но когда это сообщество управляется – теоретически – лишь «любовью» или «разумом», личность испытывает постоянное давление, вынуждающее её и думать и поступать как все, без всяких отклонений».
Последние два предложения «1984»: «Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата».
Статья:
«<…>страна, где «...большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жалованье у министров и депутатов», именуется у него Лангден, это – за исключением одной буквы – анаграмма Англии. (А поскольку в ранних изданиях есть опечатки, возможно, это было задумано как полная анаграмма.)»
Упоминаемый в третьей части Свифтом «Лангден», по-английски – «Langdon», вполне возможно, повлиял на оруэлловский новоязовский термин в «1984» – ангсоц («Ingsoc») – в обоих случаях предполагается связь с названием Англии, которое по-английски выглядит как «England», и в обоих случаях имеется расхождение в букве.
Далее:
«У Свифта есть много общего – мне кажется, больше, чем было до сих пор замечено, – с Толстым, ещё одним мыслителем, не верящим в возможность земного счастья. <…> Обоих мучили вопросы пола, но также по разным причинам, общим было лишь искреннее отвращение к сексу, с изрядной примесью болезненного влечения к нему. Толстой был раскаявшимся распутником, который проповедовал воздержание, но до глубокой старости не следовал собственной проповеди. Свифт, по всей вероятности, был импотентом и всегда испытывал какое-то гиперболическое омерзение к человеческим нечистотам, а думал на эту тему непрестанно, о чём свидетельствуют его произведения. Люди такого типа вряд ли способны оценить даже ту мизерную долю счастья, что достаётся большинству человеческих существ, и – по вполне понятным мотивам – не склонны считать возможными и значительные улучшения в жизни земной. И нелюбопытство их, и нетерпимость – из одного и того же источника».
Важность данных вопросов, мне кажется, прослеживается и у самого Оруэлла – в мотиве секса как протеста тоталитарному обществу в романе. Когда герои и героиня остаются наедине, партия бессильна. Лишь разлучив их, она ломает каждого по отдельности, находя для него самое страшное, что только можно. Но до этого момента они существуют в собственном мире, куда нет входа Старшему брату – они подобны кораллу в стеклянном шаре, что стоит в их убежище («Он повернулся к свету и стал смотреть на пресс-папье. Не коралл, а внутренность самого стекла – вот что без конца притягивало взгляд. Глубина и вместе с тем почти воздушная его прозрачность. Подобно небесному своду, стекло замкнуло в себе целый крохотный мир вместе с атмосферой. И чудилось Уинстону, что он мог бы попасть внутрь, что он уже внутри – и он, и эта кровать красного дерева, и раздвижной стол, и часы, и гравюра, и само пресс-папье. Оно было этой комнатой, а коралл – жизнью его и Джулии, запаянной, словно в вечность, в сердцевину хрусталя».). Мотив убежища роднит «1984», помимо всего прочего, с замятинским «Мы», в котором не только имеется помещение для тайных свиданий героев, но есть и такие слова: «Мне чудилось – сквозь какое-то толстое стекло – я вижу: бесконечно огромное, и одновременно бесконечно малое, скорпионообразное, со спрятанным и всё время чувствуемым минусом жалом: … А может быть, это не что иное, как моя «душа», подобно легендарному скорпиону древних добровольно жалящих себя всем тем, что…» и «Но чувствую: живу отдельно от всех, один, огороженный мягкой, заглушающей звуки, стеной, и за этой стеной – мой мир…»
Глубоким символизмом наполнена следующая сцена из конца второй части романа:
«Уинстон встретился с ним взглядом. Ощущение наготы оттого, что ты стоишь, сцепив руки на затылке, а лицо и тело не защищены, было почти непереносимым. Человек высунул кончик белого языка, облизнул то место, где полагалось быть губам, и прошёл дальше. Опять раздался треск. Кто-то взял со стола стеклянное пресс-папье и вдребезги разбил о камин».
В самом начале Уинстон вспоминает двухминутку ненависти, которая оказывается провозвестницей всех его воспоследовавших действий:
«Уинстон приготовился занять своё место в средних рядах, и тут неожиданно появились ещё двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось». Это как раз те люди, которые окажут в последствии наиболее сильное влияние на судьбу героя: О’Брайен и Джулия.
Подобный же символизм виден в той сцене в начале романа, где Смиту, уже понимающему кажущуюся ему неминуемой опасность («меня расстреляют мне всё равно пускай выстрелят в затылок»), действительно стреляют в затылок, но… из рогатки:
«Но не успел пройти по коридору и шести шагов, как затылок его обожгла невыносимая боль. Будто ткнули в шею докрасна раскалённой проволокой. Он повернулся на месте и увидел, как миссис Парсонс утаскивает мальчика в дверь, а он засовывает в карман рогатку».
«Они только разговаривали. Уинстон всё-таки подошел к ней поближе. Она стояла очень прямо и улыбалась как будто с лёгкой иронией – как будто недоумевая, почему он мешкает. Колокольчики посыпались на землю. Это произошло само собой. Он взял её за руку». Учитывая проблемы с потенцией Смита в последующей сцене, упавшие колокольчики звучат вполне символично!
Также из начала второй части:
«Повернуть голову и посмотреть на неё было бы крайним безрассудством. Стиснутые толпой, незаметно держась за руки, они смотрели прямо перед собой, и не её глаза, а глаза пожилого пленника тоскливо уставились на Уинстона из чащи спутанных волос». Кто будет пленником в концовке романа, понятно и так.
Снова статья:
«У них (гуигнгнмов – А.М.) строгий контроль над рождаемостью: каждая пара, произведя на свет двух отпрысков, прекращает половые отношения. Браки между молодыми устраивают старшие по евгеническим принципам, и в языке их нет слов, обозначающих плотскую любовь» – вновь видно сходство мира, описанного Свифтом, с миром «1984» – нежелательность половых отношений, регуляция браков извне («Партия стремилась не просто помешать тому, чтобы между мужчинами и женщинами возникали узы, которые не всегда поддаются её воздействию. Её подлинной необъявленной целью было лишить половой акт удовольствия. Главным врагом была не столько любовь, сколько эротика – и в браке и вне его. Все браки между членами партии утверждал особый комитет, и – хотя этот принцип не провозглашали открыто, – если создавалось впечатление, что будущие супруги физически привлекательны друг для друга, им отказывали в разрешении».).
В этом же контексте вспоминается текст ещё одного предшественника «1984», замятинского «Мы»:
«<…> разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно, как звери».
Эти отрывки пересекаются с другим отрывком из «1984»:
«<…> неужели в отменённом прошлом это было о6ычным делом – мужчина и женщина могли лежать в постели прохладным вечером, ласкать друг друга когда захочется, разговаривать о чём вздумается и никуда не спешить – просто лежать и слушать мирный уличный шум? Нет, не могло быть такого времени, когда это считалось нормальным».
Завершая разбор статьи, хочу отметить её последнее предложение, не связанное с рассматриваемой темой напрямую, но просто интересное: «Долговечность «Путешествий Гулливера» доказывает, что мировоззрение, подкреплённое силой убеждённости, даже если оно на грани безумия, способно породить великое произведение искусства».
Следующая статья, написанная в 1946-ом году и переведённая А. Шишкиным, посвящена произведению, оказавшему непосредственное влияние на сюжет и описанный в «1984» мир – «Рецензия на «Мы» Е. И. Замятина».
Там сам Оруэлл при пересказе по сути указывает на то, что впечатлило его: «Власти объявляют, что причина недавних беспорядков установлена: оказывается, ряд людей страдают от болезни, именуемой фантазия. Организован специальный нервный центр по борьбе с фантазией, и болезнь излечивается рентгеновским облучением. Д-503 подвергается операции, после чего ему легко совершить то, что он всегда считал своим долгом, то есть выдать сообщников полиции. В полном спокойствии наблюдает он, как пытают I-330 под стеклянным колпаком, откачивая из-под него воздух».
Думаю, описанная сцена помогла появиться пресловутой оруэлловской «комнате 101» (сам номер соответствовал номеру рабочей комнаты английского писателя на BBC) в «1984». Повлиял и мотив любящих друга друга противников режима (не важно, было ли их чувство в «Мы» любовью)…
Теперь – статья «Англичане», написанная в мае 1944, перевод Ю. Зараховича:
«<…> высокие, долговязые фигуры, традиционно считающиеся английскими, редко встречаются за пределами высших классов. Трудящийся же люд в основном мелковат, короткорук и коротконог, движениям свойственна порывистость, а женщинам на пороге среднего возраста свойственно раздаваться в теле».
То же самое так иллюстрируется в «1984»:
«Вот женщина опять приняла обычную позу – протянула толстые руки к веревке, отставив могучий круп, и Уинстон впервые подумал, что она красива. Ему никогда не приходило в голову, что тело пятидесятилетней женщины, чудовищно раздавшееся от многих родов, а потом загрубевшее, затвердевшее от работы, сделавшееся плотным, как репа, может быть красиво. Но оно было красиво, и Уинстон подумал: а почему бы, собственно, нет? С шершавой красной кожей, прочное и бесформенное, словно гранитная глыба, оно так же походило на девичье тело, как ягода шиповника – на цветок. Но кто сказал, что плод хуже цветка?»
Статья:
«Во время самых страшных бомбёжек Лондона власти пытались помешать горожанам превратить метро в бомбоубежище. В ответ лондонцы не стали ломать двери и брать станции штурмом. Они просто покупали билеты по полтора пенни, тем самым обретая статус законных пассажиров, и никому не приходило в голову попросить их обратно на улицу».
Сравните с текстом романа:
«Может быть, как раз тогда и сбросили атомную бомбу на Колчестер. Самого налета он не помнил, а помнил только, как отец крепко держал его за руку и они быстро спускались, спускались, спускались куда-то под землю, круг за кругом, по винтовой лестнице, гудевшей под ногами, и он устал от этого, захныкал, и они остановились отдохнуть. Мать шла, как всегда, мечтательно и медленно, далеко отстав от них. Она несла грудную сестрёнку – а может быть, просто одеяло: Уинстон не был уверен, что к тому времени сестра уже появилась на свет. Наконец они пришли на людное, шумное место – он понял, что это станция метро».
Текст статьи:
«<…> возникновения истинно тоталитарной атмосферы (в Англии – А.М.), в которой государство стремится контролировать не только слова, но и мысли людей, невозможно представить».
Вновь тут имеются рассуждения о проблеме, которая впоследствии приобретёт первостепенное значение в романе Оруэлла: проблема контроля не только внешнего поведения, но и мысли. Главное преступление в мире «1984» – мыслепреступление, «thoughtcrime», и оно же – единственно возможное…
Статья 1948-го года, «Писатели и Левиафан» (перевёл А. Зверев).
«Первым <…> столкновением с реальностью оказалась русская революция. В силу довольно сложных причин едва ли не все английские левые должны были принять установленную ею систему как «социалистическую», понимая при этом, что и принципы её, и практика совершенно чужды всему, что подразумевается под «социализмом» у нас самих. А в результате выработалось какое-то перевёрнутое мышление, допускающее, что такие слова, как «демократия», обладают двумя взаимоисключающими значениями, а такие акции, как массовые аресты или насильственные выселения, оказываются в одно и то же время как правильными, так и недопустимыми (курсив мой – А.М.)».
Выделенное мной повествует именно о том, что, выражаясь языком романа, несёт на себе печать двоемыслия, как его понимал Оруэлл.

Во второй части исследования я хочу подробнее остановиться на некоторых так или иначе повлиявших на «1984» книгах.
Начну со «Скотного двора», книги самого Оруэлла. Издана в 1945-ом году. Цитаты даны в моём переводе.
В рамках «Двора» сложно говорить о том, «что на что повлияло», так как работал Джордж над этими вещами параллельно – просто мысли, возникавшие в сознании Джорджа при взгляде на окружающий мир, находили прямое отражение в разных произведениях.
«А теперь, товарищи, скажите, какова наша жизнь в своей сути? Признайте, что наша жизнь жалка, полна труда и коротка. Мы рождаемся на свет, получаем ровно столько еды, чтобы тела продолжали жить и дышать, и тех, кому это удаётся, принуждают работать до последней частицы силы; и в тот самый момент, когда приносимая нами польза заканчивается, нас убивают с ужасающей жестокостью. Ни одно животное в Англии старше года не знает, что такое счастье или досуг. В Англии нет ни одного свободного животного. Жизнь животного – это несчастья и рабство: это очевидная истина.
Но неужели это просто часть закона Природы? Или всё это так потому, что наша земля столь бедна, что не может обеспечить достойную жизнь тому, кто обитает на ней? Нет, товарищи, тысячу раз – нет! Почва Англии плодородна, климат достаточно хорош, чтобы обеспечить едой в изобилии значительно большее количество животных, чем обитает в ней сейчас. Одна только наша ферма может содержать дюжину лошадей, двадцать коров, сотни овец – да так, что все они будут жить в комфорте и с достоинством, которые сейчас почти невообразимы. Так почему мы продолжаем оставаться в этом жалком состоянии? Дело в том, что почти все продукты нашего труда крадут люди. В этом, товарищи, ответ на все наши беды. Все они в сумме умещаются в одном слове – «Человек». Человек – единственный наш настоящий враг. Уберите со сцены Человека, и основная причина голода и переработок исчезнет навсегда».
Сравните со статьёй Голдстейна:
«В начале XX века мечта о будущем обществе, невероятно богатом, с обилием досуга, упорядоченном, эффективном – о сияющем антисептическом мире из стекла, стали и снежно-белого бетона – жила в сознании чуть ли не каждого грамотного человека. Наука и техника развивались с удивительной быстротой, и естественно было предположить, что так они и будут развиваться. Этого не произошло – отчасти из-за обнищания, вызванного длинной чередой войн и революций, отчасти из-за того, что научно-технический прогресс основывался на эмпирическом мышлении, которое не могло уцелеть в жёстко регламентированном обществе. <…> ясно было и то, что общий рост благосостояния угрожает иерархическому обществу гибелью, а в каком-то смысле и есть уже его гибель. В мире, где рабочий день короток, где каждый сыт и живет в доме с ванной и холодильником, владеет автомобилем или даже самолётом, самая очевидная, а быть может, и самая важная форма неравенства уже исчезла. Став всеобщим, богатство перестаёт порождать различия».
Всё это интересно пересекается с мыслями Троцкого из статьи о Сталине:
«В нашу сумасшедшую эпоху верные предсказания чаще всего неправдоподобны. Союз с Францией, с Англией, даже с Соединенными Штатами мог бы принести СССР пользу только в случае войны. Но Кремль больше всего хотел избежать войны. Сталин знает, что если бы СССР в союзе с демократиями вышел бы из войны победоносным, то по дороге к победе он наверняка ослабил бы и сбросил нынешнюю олигархию. Задача Кремля не в том, чтобы найти союзников для победы, а в том, чтобы избежать войны. Достигнуть этого можно только дружбой с Берлином и Токио. Такова исходная позиция Сталина со времени победы нации».
«Ферма…»:
«Было замечено, что, когда он был готов достигнуть соглашения с Фредериком, то объявлялось, что Снежок прячется в Фоксвуде, в то время как если он склонялся в сторону Пилкингтона, то говорили, что Снежок скрывается в Пинчфилде. <…>
Если что-то шло не так, стало обыкновением приписывать это Снежку. Билось ли оконное стекло, блокировалась ли канава – всегда находился кто-то, кто говорил, что Снежок приходил ночью и сотворил это, а когда пропали ключи от склада, то вся ферма была убеждена, что Снежок бросил их в колодец. Любопытно, что они продолжали верить в это даже после того, как оставленные в неположенном месте ключи нашлись под мешком с провизией. Коровы как одна утверждали, что Снежок прокрался в коровник и ночью доил их. Про крыс, приносивших много проблем этой зимой, говорили, что они в одной команде со Снежком».
А теперь посмотрим, что говорится в «1984» о Голдстейне (Снежка и Эммануэля Голдстейна объединяет общий прототип – всё тот же Лев Троцкий; кстати, имя Наполеону (так зовут в произведении свинью, чьим прообразом является Сталин), очевидно, также дано автором не случайно – именно Троцкий пишет о правительстве Сталина как о «местных носителях бонапартистской диктатуры»):
«Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно. что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорён к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез. Программа двухминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голдстейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он всё ещё жил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно – ходили и такие слухи, – здесь, в Океании, в подполье».
Вернёмся к Снежку (ещё одна понюшка!..):
«Это злодеяние намного превосходило уничтожение Снежком мельницы. Однако они думали так лишь за несколько минут до того, как полностью поверили. Все они помнили, или им казалось, что помнили, как они видели Снежка, бегущего в атаку впереди них в Битве при Коровнике, как он собирал их всех, постоянно воодушевляя, и как он не остановился ни на миг, когда дробь из ружья Джонса ранила его в спину. Поначалу показалось немного сложно понять, как это сочеталось с тем, что он был на стороне Джонса. Даже Боксёр, редко задававший вопросы, был озадачен. Он лёг, сложил передние копыта под себя, закрыл глаза, и с трудом сумел сформулировать свои мысли:
«Я не верю в это, — сказал он. — Снежок смело дрался в Битве при Коровнике. Я видел его своими глазами. Разве мы не наградили его «Героем Животных первой степени» сразу после?»
«Это было нашей ошибкой, товарищ. Теперь нам известно – всё это указано в секретных документах, которые мы нашли – что в действительности он пытался привести нас к гибели.
«Но его ранили! — сказал Боксёр. — Мы все видели, как он истекал кровью».
«Это входило в соглашение! — закричал Визгун. — «Выстрелы Джона только задели его. Я мог бы доказать вам это с помощью его же записей, если бы вы умели читать. Замысел был в том, чтобы Снежок в решающий момент дал сигнал к бегству и оставил поле врагу. И ему почти удалось – я даже скажу, товарищи, ему бы удалось, если бы не наш героический Вождь, товарищ Наполеон. Разве вы не помните, как в тот момент, когда Джонс и его люди проникли во двор, Снежок неожиданно развернулся и убежал, и многие животные последовали за ним? И ещё, разве вы не помните, что в то самое время, когда начала распространяться паника и всё казалось потерянным, товарищ Наполеон прыгнул вперёд с кличем «Смерть Человечеству!», и запустил клыки в ногу Джонса? Уверен, что вы помните это, товарищи! — воскликнул Визгун, прыгая туда-сюда
Теперь, после того как Визгун так подробно описал происходившее, животным показалось, что они вспомнили это. Во всяком случае, они помнили, что в решающий момент битвы Снежок развернулся и бежал. Но Боксёр всё ещё был несколько неспокоен.
«Я не верю, что Снежок сразу стал предателем, — сказал он наконец. — То, что он совершил потом – это другое дело. Но я верю, что в Битве при Коровнике он был хорошим товарищем».
«Наш Вождь, товарищ Наполеон, — объявил Визгун, говоря очень медленно и твёрдо, — категорически утверждает – категорически, товарищ! – что Снежок был агентом Джонса с самого начала – да, и задолго до того, как о Мятеже вообще помышляли».
 «Ну, это другое дело! — сказал Боксёр. — Если товарищ Наполеон так говорит, то это должно быть правдой».»
Проанализируем отрывок, сравнив его с «1984». Если в романе говорится о подвигах Большого Брата, что они «<…> постепенно отодвигались всё дальше в глубь времён и простёрлись уже в легендарный мир 40-х и 30-х, когда капиталисты в диковинных шляпах-цилиндрах ещё разъезжали по улицам Лондона в больших лакированных автомобилях и конных экипажах со стеклянными боками», то в повести, как видно из приведённого отрывка, ситуация обратная: в прошлое углубляются злодеяния Снежка. И прославление ББ-Сталина, и наговоры на Снежка-Троцкого имели место в реальном мире СССР, о котором Оруэлл был достаточно хорошо осведомлён из разных источников.
Снова «Двор»:
«Иногда старейшие из их среды пытались прояснить свои смутные воспоминания, надеясь понять, хуже или лучше жилось в первые дни Мятежа, когда после изгнания Джонса прошло ещё совсем мало времени. Вспомнить у них не получалось. Не было ничего из того, с чем они бы могли сравнить сегодняшнюю жизнь: не на что было опереться, кроме списков цифр Визгуна, которые с неизменностью доказывали, что всё становится лучше и лучше».
Вот что говорится в начале «1984»:
«Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпёртых брёвнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбёжек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещённых сцен, лишённых фона и чаще всего невразумительных».
«Волей-неволей всегда возвращаешься к одному вопросу: какова всё-таки была жизнь до революции?»
Теперь поговорим подробнее о влиянии романа Замятина «Мы», написанного в 1920-ом году, на «1984».
Сходств тут много — начиная с номинаций. Д–503, ведущий дневник, и прочие «нумера» – герои Замятина. В «1984» пронумерованный как «шестьдесят – семьдесят девять» герой также описывает свою жизнь. Произведения роднит и образ героини-бунтарки, и многое другое, кое-что из которого будет приведено ниже:
«Мы»:
«<…> с закрытыми глазами, самозабвенно, кружились шары регуляторов; мотыли, сверкая, сгибались вправо и влево; гордо покачивал плечами балансир; в такт неслышной музыке приседало долото долбёжного станка. Я вдруг увидел всю красоту этого грандиозного машинного балета, залитого лёгким голубым солнцем.
И дальше сам с собою: почему красиво? Почему танец красив? Ответ: потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной, эстетической подчинённости, идеальной несвободе. И если верно, что наши предки отдавались танцу в самые вдохновенные моменты своей жизни (религиозные мистерии, военные парады), то это значит только одно: инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку, и мы в теперешней нашей жизни – только сознательно…»
«СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО» гласит один из трёх партийных лозунгов, написанных «на белом фасаде <…> элегантным шрифтом» в «1984».
«Мы»:
«Да, эпилепсия – душевная болезнь – боль. Медленная, сладкая боль – укус – и чтобы ещё глубже, ещё больнее. И вот, медленно – солнце. Не наше, не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь стеклянные кирпичи – нет: дикое, несущееся, опаляющее солнце – долой всё с себя – всё в мелкие клочья».
«1984»:
«Через луг к нему шла та женщина с тёмными волосами. Одним движением она сорвала с себя одежду и презрительно отбросила прочь. Тело было белое и гладкое, но не вызвало в нём желания; на тело он едва ли даже взглянул. Его восхитил жест, которым она отшвырнула одежду. Изяществом своим и небрежностью он будто уничтожал целую культуру, целую систему: и Старший Брат, и партия, и полиция мыслей были сметены в небытие одним прекрасным взмахом руки. Этот жест тоже принадлежал старому времени. Уинстон проснулся со словом «Шекспир» на устах».
Если главный герой «Мы» ведёт свой дневник в свободной обстановке и больше увлечён ответственностью своей задачи:
«Я верю – вы поймете, что мне так трудно писать, как никогда ни одному автору на протяжении всей человеческой истории: одни писали для современников, другие – для потомков, но никто никогда не писал для предков или существ, подобных их диким, отдалённым предкам…», то Уинстон творит от безысходности:
«Он снова спросил себя, для кого пишет дневник. Для будущего, для прошлого... для века, быть может, просто воображаемого. И ждёт его не смерть, а уничтожение. Дневник превратят в пепел, а его – в пыль. Написанное им прочтёт только полиция мыслей – чтобы стереть с лица земли и из памяти. Как обратишься к будущему, если следа твоего и даже безымянного слова на земле не сохранится?» — как видно из дальнейшего хода повествования, мрачные пророчества Уинстона сбываются, а сам адресат дневника – О'Брайен – оказывается человеком, примирившим Смита с действительностью и сломившим его сопротивление железной рукой.
«Мы»:
«I-330… Эта I меня раздражает, отталкивает – почти пугает. Но именно потому-то я и сказал: да».
«<…>обруч наклёпан мне на голову, и я – в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, – а потом пойти к той и сказать: «Теперь – веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову – от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, всё время сплёвываю её в платок, во рту сухо».
«1984»:
«Видеть тебя не мог, — ответил он. — Хотел тебя изнасиловать, а потом убить. Две недели назад я серьезно размышлял о том, чтобы проломить тебе голову булыжником. Если хочешь знать, я вообразил, что ты связана с полицией мыслей».
«Мы»:
«Вот уже видны издали мутно-зелёные пятна – там, за Стеною. Затем лёгкое, невольное замирание сердца – вниз, вниз, вниз, как с крутой горы, – и мы у Древнего Дома. Всё это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери – старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос – и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И всё же заговорила.
— Ну что, милые, домик мой пришли поглядеть?»
Вспоминается старьёвщик в «1984», лавку которого посещает Уинстон, и который позже играет роковую роль в его судьбе:
«<…> мистер Ларрингтон охотно согласился сдать комнату. Он был явно рад этим нескольким лишним долларам. А когда Уинстон объяснил ему, что комната нужна для свиданий с женщиной, он и не оскорбился и не перешёл на противный доверительный тон. Глядя куда-то мимо, он завёл разговор на общие темы, причём с такой деликатностью, что сделался как бы отчасти невидим. Уединиться, сказал он, для человека очень важно. Каждому время от времени хочется побыть одному. И когда человек находит такое место, те, кто об этом знает, должны хотя бы из простой вежливости держать эти сведения при себе. Он добавил – причем создалось впечатление, будто его уже здесь почти нет, – что в доме два входа, второй – со двора, а двор открывается в проулок».
«Мы»:
«Она подошла к телефону. Назвала какой-то нумер – я был настолько взволнован, что не запомнил его, и крикнула:
— Я буду вас ждать в Древнем Доме. Да, да, одна…»
«1984»:
«— У тебя уже так бывало?
— Конечно... Сотни раз... ну ладно, десятки».
«Мы»:
«Одна короткая строчка: «По достоверным сведениям, вновь обнаружены следы до сих пор неуловимой организации, ставящей себе целью освобождение от благодетельного ига Государства».»
В «1984» такая организация также имеет место, в мифическом или же реальном виде.
«Мы»:
«На меня – чёрные, лакированные смехом глаза, толстые, негрские губы. Поэт R-13, старый приятель, и с ним розовая О».
«<…> толстые, негрские и как будто даже сейчас ещё брызжущие смехом губы».
«1984»:
«He was a monstrous man, with a mane of greasy grey hair, his face pouched and seamed, with thick negroid lips» – в русском переводе «толстые, негрские губы» героя Оруэлла стали просто «выпяченными».
«Он не взглянул на неё. Освободил поднос и немедленно начал есть. Важно было заговорить сразу, пока никто не подошёл, но на Уинстона напал дикий страх. С первой встречи прошла неделя. Она могла передумать, наверняка передумала! Ничего из этой истории не выйдет – так не бывает в жизни. Пожалуй, он и не решился бы заговорить, если бы не увидел Ампфорта, поэта с шерстяными ушами, который плёлся с подносом, ища глазами свободное место. Рассеянный Амплфорт был по-своему привязан к Уинстону и, если бы заметил его, наверняка подсел бы».
«Мы»:
«<…> прочтённое ею письмо – должно ещё пройти через Бюро Хранителей (думаю, излишне объяснять этот естественный порядок) и не позже 12 будет у меня».
«1984»:
«Послать письмо по почте невозможно. Не секрет, что всю почту вскрывают. Теперь почти никто не пишет писем». Само письмо из «Мы» («Это было официальное извещение, что на меня записался нумер I-330») напоминает записку Джулии («Я вас люблю»).
«Мы»:
«Вы вдумайтесь. Тем двум в раю – был предоставлен выбор: или счастье без свободы – или свобода без счастья; третьего не дано. Они, олухи, выбрали свободу – и что же: понятно – потом века тосковали об оковах. Об оковах – понимаете, – вот о чём мировая скорбь. Века! И только мы снова догадались, как вернуть счастье…»
По сути, всё «1984» – о том же.
«Мы»:
«В 11.45, перед тем как идти на обычные, согласно Часовой Скрижали, занятия физическим трудом, я забежал к себе в комнату».
«1984»:
«Уинстон ненавидел это упражнение: ноги от ягодиц до пяток пронзало болью, и от него нередко начинался припадок кашля. Приятная грусть из его размышлений исчезла».
«Мы»:
«Я крал свою работу у Единого Государства, я – вор, я – под Машиной Благодетеля. Но это мне – далеко, равнодушно, как в книге…»
«1984»:
«В глубине души она знала, что приговорена, что рано или поздно полиция мыслей настигнет её и убьёт, но вместе с тем верила, будто можно выстроить отдельный тайный мир и жить там как тебе хочется».
« <…> победа возможна только в отдалённом будущем и тебя к тому времени давно не будет на свете, <…> с той минуты, когда ты объявил партии войну, лучше всего считать себя трупом.
— Мы покойники, — сказал он.
— Ещё не покойники, — прозаически поправила его Джулия.
— Не телесно. Через полгода, через год... ну, предположим, через пять».
«Мы»:
«<…> нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же – режут горло живому человеку. И всё-таки один – благодетель, другой – преступник, один со знаком +, другой со знаком – …»
«1984»:
«— Я трачу на вас время, Уинстон, — сказал он, — потому что вы этого стоите. Вы отлично сознаёте, в чем ваше несчастье. Вы давно о нём знаете, но сколько уже лет не желаете себе в этом признаться. Вы психически ненормальны. Вы страдаете расстройством памяти. Вы не в состоянии вспомнить подлинные события и убедили себя, что помните то, чего никогда не было. К счастью, это излечимо».
«Мы»:
«I была где-то там, у меня за спиной, возле шкафа. Юнифа шуршала, падала – я слушал – весь слушал. И вспомнилось... нет: сверкнуло в одну сотую секунды... Мне пришлось недавно исчислить кривизну уличной мембраны нового типа (теперь эти мембраны, изящно задекорированные, на всех проспектах записывают для Бюро Хранителей уличные разговоры). И помню: вогнутая, розовая трепещущая перепонка – странное существо, состоящее только из одного органа – уха. Я был сейчас такой мембраной.
Вот теперь щёлкнула кнопка у ворота – на груди – ещё ниже. Стеклянный шёлк шуршит по плечам, коленам – по полу. Я слышу – и это ещё яснее, чем видеть – из голубовато-серой шёлковой груды вышагнула одна нога и другая...
Туго натянутая мембрана дрожит и записывает тишину. Нет: резкие, с бесконечными паузами – удары молота о прутья. И я слышу – я вижу: она, сзади, думает секунду.
Вот – двери шкафа, вот – стукнула какая-то крышка – и снова шёлк, шёлк...
— Ну, пожалуйста.
Я обернулся. Она была в лёгком, шафранно-жёлтом, древнего образца платье. Это было в тысячу раз злее, чем если бы она была без всего».
«1984»:
«Телекранов, конечно, нет, но в любом месте может скрываться микрофон – твой голос услышат и опознают».
«Не подходи близко к окну. И не оборачивайся, пока не скажу. <…> Уинстон обернулся и не узнал её. Он ожидал увидеть её голой. Но она была не голая. Превращение её оказалось куда замечательнее. Она накрасилась».
«Где-нибудь достану настоящее платье и надену вместо этих гнусных брюк».
«Мы»:
«Мне сейчас стыдно писать об этом, но я обещал в этих записках быть откровенным до конца. Так вот: я нагнулся – и поцеловал заросший, мягкий, моховой рот. Старуха утёрлась, засмеялась…»
«1984»:
«Это надо было записать, надо было исповедаться. А увидел он при свете лампы – что женщина старая. Румяна лежали на лице таким толстым слоем, что, казалось, треснут сейчас, как картонная маска. В волосах седые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нём – ничего, чёрный, как пещера. Ни одного зуба.
Торопливо, валкими буквами он написал:
Когда я увидел её при свете, она оказалась совсем старой, ей было не меньше пятидесяти. Но я не остановился и довел дело до конца».
«Мы»:
«И если там, в Операционном, она назовёт мое имя – пусть: в последний момент – я набожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля».
«1984»:
«— Вы виноваты? — спросил Уинстон.
— Конечно, виноват! — вскричал Парсонс, подобострастно взглянув на телекран».
«Мы»:
«Настоящий врач начинает лечить ещё здорового человека, такого, какой заболеет ещё только завтра, послезавтра, через неделю».
«1984»:
«Мысли и действия, караемые смертью (если их обнаружили), официально не запрещены, а бесконечные чистки, аресты, посадки, пытки и распыления имеют целью не наказать преступника, а устранить тех, кто мог бы когда-нибудь в будущем стать преступником».
«Мы»:
«Но я хочу даже этой боли – пусть.
Благодетель великий! Какой абсурд – хотеть боли. Кому же не понятно, что болевые – отрицательные – слагаемые уменьшают ту сумму, которую мы называем счастьем».
«1984»:
«Ни за что, ни за что на свете ты не захочешь, чтобы усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончилась. Нет ничего хуже в жизни, чем физическая боль».
«Мы»:
«<…> только одни глаза, чёрные, всасывающие, глотающие дыры и тот жуткий мир, от
которого он был всего в нескольких минутах».
«Были только нежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые мне золотые глаза – и
через них я медленно входил внутрь, всё глубже».
«1984»:
«Вдруг он взлетел со своего места, нырнул в глаза, и они его поглотили».
«Мы»:
«Вечером, позже, узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно как и о всём происходящем, никто не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей)».
«1984»:
«Но Сайм не просто мёртв, он отменен – нелицо. Даже завуалированное упоминание о нём смертельно опасно».
«Мы»:
«Нелепое – потому что белое не может быть одновременно чёрным, долг и преступление – не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки».
«1984»:
«<…> тщательная умственная тренировка в детстве, основанная на новоязовских словах самостоп, белочерный и двоемыслие, отбивает у него охоту глубоко задумываться над какими бы то ни было вопросами».
«Мы»:
«Я нажал кнопку – пусть никакого права, разве это теперь не всё равно – шторы упали».
«1984»:
«Джулия тихонько взвизгнула от удивления. Уинстон, несмотря на панику, был настолько поражён, что не удержался и воскликнул:
— Вы можете его выключить?!»
— Да, — сказал О'Брайен, — мы можем их выключать. Нам дано такое право».
«Мы»:
«Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчётливо выпячены два седалищных полушара».
«1984»:
«Алый кушак – эмблема Молодёжного антиполового союза, – туго обёрнутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчёркивал крутые бедра».
«Мы»:
«И вдруг – мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он – он тоже их…»
«1984»:
«— И вы у них! — закричал он.
— Я давно у них, — ответил О'Брайен с мягкой иронией <…>»
«Мы»:
«Я улыбаюсь – я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто».
«1984»
«Уинстон вспомнил, кто он и где находится, узнал того, кто пристально смотрел ему в лицо; но где-то, непонятно где, существовала область пустоты, словно кусок вынули из его мозга».
Итак, русский автор весьма ощутимо повлиял на англичанина. А теперь поговорим о том, как уже Оруэлл повлиял на современного русского писателя Сорокина Владимира Георгиевича.
Сравним «Тридцатую любовь Марины» и «1984».
Весь сюжет романа имеет общее с оруэлловской антиутопией – борьба героя или героини с тоталитарным миром вокруг, заканчивающаяся признанием этого мира. Марина, как Джулия, берёт у членов партии продукты и отдаёт диссидентам. Ещё одна параллель «Марины» с «1984» – довольно частое использование слова «прол».
Романы «23000» и «1984».
«Входя в уборную, Уинстон сунул эту вещь в карман и там ощупал. Листок бумаги, сложенный квадратиком» (Оруэлл).
«Ольга вошла в четвёртую кабину, стянула трусики, села на унитаз. Поднатужилась, выдавила струйку мочи. И потихоньку разжала кулак. На ладони лежала тонкая полупрозрачная калька, исписанная бисерным почерком» (Сорокин).
P.S. Прочитав статью Оруэлла «Чашка отменного чая», я решил пить чай только без сахара – как он настоятельно и советует всем… Также Джордж, ставя для подогрева чайник на каминную полку, любезно объяснил мне, что не следует бояться проглотить чаинки – они абсолютно безвредны.

4. "Темпоральное Кино"
"Этот поезд в огне,
И нам не на что больше жать.
Этот поезд в огне,
И нам некуда больше бежать"
("Поезд в огне", "Аквариум")

Издатель СергЕй СергЕевич СергеЕвич представляет.

ВСТУПЛЕНИЕ

Издатель в полной мере отдаёт себе отчёт, что его могут обвинить в фальсификации нижеприведённых документов, тем более что он не готов предоставить какие-либо свидетельства и/или доказательства подлинности этих материалов, равно как и не намерен раскрывать широкой публике пути, по которым они к нему попали. И тем не менее издатель утверждает, что оба эти документа не только подлинны, но и поистине бесценны как для истории России и Советского Союза, так и для ряда других, не менее важных дисциплин.

ДОКУМЕНТ №1 (Расшифровка стенограммы беседы Иосифа Виссарионовича Сталина с учёным, личность которого пока не установлена (в расшифровке перед его репликами стоит для ясности гласная "У"), имевшей место 24-го марта 1950-го года в Кремле. Изъято из секретного архива ЦК КПСС. Изумление и восхищение вызывает безрассудная смелость стенографиста, позволившего себе такую шалость, как графическое оформление специфики артикуляции вождя! За такое по головке не гладили, уж верьте мне – старому человеку! Могли постучать по лицу железным гулагом раз десять, а то и, глядишь, наградить конфискацией жизни пожизненно. Впрочем, судьба стенографиста, по всей видимости, не известна никому, кроме стенографиста).
И.С.:
— Итак, ви утверждаетэ, что, э-э... (пауза) "тем–... по–... раль–... но–... е ок–... но" (и не выгаварыш!) откроется, по вашим расчётам, в восемьдесят шестом году?
У.:
— Да, именно так, товарищ Сталин!
И.С.:
— И где именно? Ви это знаетэ?
У.:
— В Ленинграде, товарищ Сталин.
И.С.:
— Так-так, в городе Лэнина. Па–канкрэтнее, пажалуйста...
У.:
— Увы, товарищ Сталин! Конкретнее установить невозможно. Также как нельзя предугадать, кто именно из ленинградцев окажется в очаге действия. Но мы точно установили, что временнОе поле локализуется в радиусе, позволяющем охватить не более одного человека с тем, чтобы перебросить его внутреннее мировидение в будущее – на расстояние от двадцати двух до двадцати пяти лет. В соответствии с теорией относительности Эйнштнейна, хотя сознание и покинет жертву в реальном времени лишь только на микросекунду, оно всё же успеет насмотреться на жизнь в будущем и составить себе довольно чёткое представление о ней.
И.С.:
— Интэрэсно. А имели ли мэсто истарические прецедэнты такого рода сабытий?
У.:
— Никак нет, товарищ Сталин! Наш секретный отдел связывает этот грядущий феномен исключительно с большим количеством умерших на территории нашей страны за последние годы. Совокупная энергия нематериальных субстанций умерших обладает довольно интенсивной силой. Она запускает механизм замедленного действия, ход которого необратим. Чтобы привести в равновесие колебания мировой ноосферы, Природа нашла единственно приемлемый и разумный способ – "темпоральное окно". Это "окно" поглотит все излишки энергии. Телепортация сознания произвольного индивидуума – лишь побочный эффект её деятельности.
И.С.:
— Вах! Красиво излагаэш, стервэц!
У.:
— Благодарю вас, товарищ Сталин. Стараемся.
И.С.:
— Но нельза забивать и о наших патомках! Никак нельзя! Есть ли вероятность, что человек, увидевший мир победившего коммунизма в мире своём и в мире будущего, не захочет делиться радостью от наших побед, а будет распространять порочащие коммунистические идеи и завоевания сведения?
У.:
— Крайне низкая, товарищ Сталин! Скорее всего, он воспримет всё просто как сон или галлюцинацию…
(конец)

ДОКУМЕНТ№2

(Дословная запись беседы Виктора Цоя с Борисом Гребенщиковым с диктофона Виктора Робертовича. Беседа проходила в восемьдесят шестом году на квартире у Цоя в Ленинграде).
Б.Г.:
— Чего ночью звал?
В.Ц.:
— Борис, я тут в будущем побывал!
Б.Г:
— Да что ты!
В.Ц.:
— Серьёзно говорю!
Б.Г:
— А почему ты так решил? Как тебе, вообще, удалось?
В.Ц.:
— Две тысячи восьмой год. Не знаю уж, как удалось, но – факт! Может, "окно темпоральное"... Али "форточка временнАя".
Б.Г:
— Не, это фигня! Я же сколько раз твердил, что медитация – это действительно здорово!
В.Ц.:
— Возможно... Я там песню написал.
Б.Г.:
— Как там, в будущем? Коммуняки у власти?
В.Ц.:
— Да хрена им всем!!!
Б.Г:
— Рок жив?
В.Ц.:
— Да хрена нам всем!!!
Б.Г:
— А мы?
В.Ц.:
— Себя не встретил, тьфу-тьфу - надеюсь, жив. А ты – жив-здоров.
Б.Г:
— Ф-фу… Давай свою песню!
(Цой исполняет под гитару "Звёзды останутся здесь", Гребенщиков аплодирует; слышен стук соседей в стену)
В.Ц.:
— Соседи стучат, ха-ха!
Женский голос, предположительно - матери Виктора:
— Ребята, не шумите!
В.Ц.:
— Всё, мы уже перестали.
Б.Г:
— Круто! А каков смысл текста?
В.Ц.:
— Это песня о будущем, моё зашифрованное послание потомкам.
"Не люблю тёмные стекла,
Сквозь них тёмное небо" – это о выключенных мониторах этих, как их... "компьютеров" и "ноутбуков".
"Дайте мне войти, откройте двери" – о "входе в Сеть". Будет там такое понятие.
"Мне снится Чёрное море,
Теплое Чёрное море" – заставка "рабочего стола".
Б.Г:
— Че-го?!
В.Ц.:
— А, дорастёшь – узнаешь! Сейчас всё это ещё довольно сложно для тебя, ясное дело.
"За окнами дождь, но я в него не верю" – о смещённом ощущении реальности при длительном общении с "Сетью".
Б.Г. (с проскользнувшим уважением в голосе):
— Ого, как загнул!
В.Ц.:
"И я попал в сеть,
И мне из нее не уйти" – об их "компьютерной Сети Интернет".
"Твой взгляд бьёт меня, словно ток" – о подруге из другого города или даже страны. Там хоть Союза нет, зато стран полно. Плюс намёк на эфемерность точек на экране.
"Звёзды, упав, все останутся здесь;
Навсегда останутся здесь", – звёзды шоу-бизнеса (там нет или почти нет шоу, зато бизнеса хватает) доходят до такого нравственного падения, что снимают порновидео со своим участием – как наши звёзды, так и западные. Эти кадры навсегда остаются в "Сети", пользуясь бОльшим спросом, нежели самые большие песенные "хиты".
"В каждом из нас спит волк,
В каждом из нас спит зверь,
Я слышу его рычанье, когда танцую" – это я так вставил, тумана подпустить. Ну, сам знаешь – бывает иногда!
Б.Г:
— А то!
В.Ц.:
"В каждом из нас что-то есть,
Но я не могу взять в толк,
Почему мы стоим, а места вокруг нас пустуют" – всё происходит внутри виртуального шлема, "шлема ужаса" по меткому выражению автора будущего.
Б.Г:
— "Шлем ужаса"? Что-то в этом есть! Талантливый, наверно, автор. Надо будет с ним пообщаться.
В.Ц.:
— Очень талантлив. Его творчество напомнило мне мой рассказ "Романс".
Б.Г:
— Дашь почитать?
В.Ц.:
— Позже. Слушай, Борь, я забыл самое главное сказа...
(На этом месте запись внезапно обрывается, так как закончилась плёнка. Впрочем, и записанного материала с лихвой хватает, чтобы произвести фурор)


Рецензии