Стена - Эммануил Нирмал

Стена
Эммануил Нирмал
Квартира


Я сижу в своей квартире на сотом этаже и через окно, ограниченное белою пластиковою рамой, смотрю на грозовое небо и слушаю раскаты грома и шум ливня.
Грозное, грозовое, извергающее ливень небо наполнено широко-свободной, как взмах крыльев, титанической и мощной жизнью, всё время переливающейся, всё время изменяющейся, как покров дивного чудовища. И все его цвета, затемнения и просветы – от густо темно-синих, чёрно-голубых и грязно-лиловых до бледно-жёлтых, ало-красных и ангельски-белых – все его формы и очертания, выпячивания и углубления, как бы заволакивающие и словно бы открывающие, все его звуки и отзвуки, гремящие, вдруг ударяющие и перекатывающиеся к какой-то дальней точке, где они смолкают, исчезают совсем, и какие-то беспрерывные, твёрдо-настойчивые, дробно-перестукивающие, все изменения и метаморфозы всего этого бесконечно разнообразны и неповторимы, представляют собой саму жизнь и вместе, едино, сообща создают чудесную, завершённую, полную свободы и простора, благословенно-животворящую картину.
Как разителен контраст этого неба и моей квартиры! Моя квартира замкнута и ограниченна, как клетка, как металлическая коробка, как электрическая цепь. В ней словно ничего не меняется, ничего не происходит, в ней словно всё погружено в оцепенение и застылость смерти.
И все очертания, формы, объёмы, плоскости и линии этой квартиры, строго геометрически правильные, как безукориз-  ненно исполненный чертёж, или намеренно, искусственно-неправильные, как жалкая, неудавшаяся попытка создать некоторое подобие естественной жизни, все её цвета и отражающие поверхности, неестественно-яркие и бледновато-искусственно-неправдоподобные, тёмно-неживые и безжиз-     ненно-белые, блестяще-металлические и тускло-серо-металли-  ческие, все её звуки, холодные, металлические, глухие, пластиковые, однообразно-ровные и запрограммированные звуки – всё это до того искусственно и мертво, легковоспроиз-  водимо, как штамп, всё это до того не согласуется в общую гармонию, мешает друг другу и явно противоречит, являя собой полный разлад и дисгармоничность, всё это до того не по-человечески и сверхстабильно и стерильно, что душит и давит, совершенно изматывает, невыносимо раздражает, заражает болезнью ненависти, расстраивает здоровье, вселяет ужас и отвращение и, что хуже и страшней всего, превращает в куклу, в неживой, обездушенный инструмент, в автоматическую игрушку.
В моей квартире порядок и чистота идеальны: всё расставлено, разложено, рассортировано и пронумеровано, всё делается автоматически, и соответственно установленному плану работают пылеуловители и другие системы. Но никакая грязь, никакой мусор, никакая пыль не могут вызвать такого неприятия и отвращения, какое вызывает эта идеальная чистота, и ни в каком кавардаке не может быть так неприятно, так неуютно и неудобно жить, как с этим идеальным порядком.
В моей квартире автоматически поддерживается ароматизи-рованный, ионизированный и озонированный, совершенно чистый воздух, функционируют разного рода поглотители, системы и дезодоранты. Но ни в каком пыльном, накуренном или душном помещении не задыхаешься так, как в этом совершенно чистом воздухе, и никакой тухлый запах и смрад не может быть столь мерзок, столь отвратен, столь непереносим, как этот совершенно чистый воздух.
В моей квартире никогда ничего не нуждается в замене, в крупном или мелком ремонте, всё служит добросовестно и отлично, как говорится, на все сто, но никакие крупные или мелкие поломки вещей, никакая их неизлечимая испорченность и недобросовестная служба не могут так раздражать, так действовать на нервы, так приводить в отчаяние, как эта абсолютность их качества и прочности.
В моей квартире масса средств информации: я могу в любую минуту получить любую информацию, услышать и увидеть всё, что мне угодно, но от всего этого обилия остаётся такая тоска, всё убивающая и всё разъедающая, как какая-нибудь страшная кислота, какой, наверное, не испытывает заключённый в одиночной камере, не имеющий никаких развлечений.
В моей квартире не страшны никакие пожары, никакие грабежи, никакие бедствия – как надёжным щитом защищена она разными датчиками и сигнальными устройствами. Но страх, который возникает в ней и парализует волю, словно невидимыми шнурами оплетает всю душу и пускает по ним убийственный ток, далеко превосходит всякий страх перед грабежами, пожарами и вообще перед любой опасностью, страшной в квартире.
Моя квартира, очевидно, создана, чтоб я наслаждался своим человеческим состоянием, свободным от стихии домашних забот, от нужды выполнять какие-либо чисто автоматические операции, уничтожающие полезные время и энергию. Но никакие домашние заботы, никакие их автоматические повторения не могли бы мне доставить столько страданий, так уничтожить моё полезное время и энергию, не могли бы меня так закабалить, так превратить в обездушенный инструмент, в автоматоподобную и мёртвую куклу, как эта квартира.
Я так ненавижу свою квартиру, её безжизненно-стерильную чистоту, её автоматический порядок, мне так непереносимо чувствовать себя в этой металло-пластиковой клетке! И когда я вижу, как за окном идёт дождь, грохочет ливень, как мне хочется выбежать из своего дома в эту грозу, в этот бушующий ливень, в эту полную неограниченной, дикой свободы, простоты и естественности бурную жизнь, сорвать, скинуть с себя всю одежду и жадно подставлять своё тело льющимся сверху каплям, ощущая их удары, как действительную нежность, как исцеляющую любовь, хватать их ртом, как целительное лекарство, и отыскать где-нибудь грязь, настоящую, размытую ливнем землю, и броситься на неё, упасть, прижимать к себе, как любимую, и возиться и барахтаться в ней, в этой грязи, со всею своей безудержностью и наслаждением, растирая её по телу, как драгоценную мазь, впитываясь в неё, сливаясь с нею, сливаясь с этим ливнем, со всем грозовым небом, со всею естественностью и простотой неограниченной и дикой жизни…
Мне так хочется всё это сделать, и я так ненавижу свою пластико-металлическо-механическую клетку! Я ненавижу её больше, чем заключённый ненавидит свою камеру, ибо у всякого заключённого всегда остаётся хотя бы мельчайший шанс, хотя бы крошечная надежда на освобождение, моё же положение совершенно безнадёжно, хотя клетка моя не заперта, и я в каждую минуту могу выйти из неё.
Я как человек, который слишком долго находился в каких-либо условиях, как ни вредны и ни опасны, как ни неприятны они для него, он к ним настолько привык, настолько образовал с ними как бы диффузию – взаимное проникновение, что ему уже невозможно войти в другие условия существования, как бы он этого ни хотел, как бы он к этому ни стремился. И если то, к чему он стремится и чего так хочет, находится перед ним, рядом, и он может видеть его, сознавая всю невозможность осуществления своего желания, своей главной мечты, то как глубока, как безмерна, как неизлечимо больна его тоска!…
Я нажимаю кнопку своего дистанционного управления. И окно с пластиковой белой рамой, за которым широко и мощно раскинулось грозовое небо, полностью закрывается свето- и звуконепроницаемой чёрной пластиковой шторой. Я нажимаю другую кнопку, и моё сидение автоматически поворачивается вместе со мной. И я кручу неестественно яркую красную ручку, включая одну из многочисленных развлекательных программ своего стереоскопического стопрограммного телевизора.



Беседа со стеной


Я стою перед сплошной белой пластиковой стеной, я, заключённый в новейшей камере. Я посылаю в неё сигналы, пытаюсь что-то ей сообщить, выстукивая в неё, стремясь выразить какие-то свои наболевшие вопросы или просто какие-то вопросы, или вообще что угодно – стремясь выразить всё это не чётким каллиграфическим почерком, как радисты морзянкой тревожат эфир, а чем-то меняющимся, как бы складывающимся в систему и в силу этого неопределённо-расплывчатым, строящимся на каких-то или путём размышлений. Я пытаюсь завязать какую-то беседу с этой белою пластиковою стеной.
Я стучу в стену, и мне в ответ тоже раздаются какие-то сигналы, вернее, отзвуки моих стуков, которые выдаёт стена, не подложенная как лист копировальной бумаги, не механически повторяющая, как эхо, а как-то всё время интерпретирующая мои звуки, как бы вовсе производящая что-то новое, словно говорящая со мной, как равный собеседник.
Я понимаю, что стена не живое существо и не может отвечать с какой бы то ни было разумностью, с чем-то живым, но всё равно ищу в её отзвуках смысла, ищу ответы на свои вопросы, разгадывая её отзвуки, толкуя их так и эдак, словно компьютер, подставляя разные значения, стремясь их переварить, понять и уяснить себе с как можно большей ясностью, словно передо мной живые ответы, исполненные смысла и разума.
Я всё это проделываю, потому что если не заниматься этим, не прислоняться к самообману, как к стене, не представлять, что ты не один и можешь беседовать с этим другим, то сойдёшь с ума, сойдёшь со всех катушек, потому что полная изоляция – смерть. Это хорошо понимали засадившие меня в эту камеру, но они не учли, что в этих новейших тюрьмах такие по-разному звучащие стены.



Мать и математика


Есть люди, которые словно произошли, вычислились из математики, вместив в себя её душу. Говорят, что в Природе всё имеет собственную душу, даже чисто абстрактные понятия, и бывает, что душа этих абстрактных понятий каким-то таинственным образом проникает в человека при его рождении, и заменяет ему обычную человеческую душу. Я верю в это, так как имею наглядный пример. Душа математики как чистой, сухой и точной науки каким-то образом проникла в мою мать, заменив её живую человечью душу.
Эта математика возводится в моей матери в последнюю степень. Всё что в ней, все, что на ней – это математика. Она ходит в таких платьях, таких строгих цветов, что кажется, будто их скроили из таблиц десятичных логарифмов. Фигура у неё – это координатные углы, а не фигура. Лицо как бы и не лицо, а какой-то прямоугольник, в который вписываются ромб губ и трапеция носа. Глаза какие-то до предела мертвенные, как точки на ординате. Голос монотонный, как функция. Даже чувства, которые, кажется, никак не связаны с математикой, мать умудряется выражать, словно вкладывая их в формулы.
Например, проявляя симпатию к кому-нибудь, она словно укладывает их в формулу такого порядка:
«Сумма тангенсов двух углов равна отношению синуса суммы этих углов к произведению косинусов тех же углов».
А выражая к кому-нибудь антипатию, она словно поступает в соответствии с противоположной формулой:
«Разность тангенсов двух углов равна отношению синуса разности этих углов к произведению косинусов тех же углов».
Иногда мать выдаёт из своего рта мат, который как бы обозначает, что она в сильном негодовании; и чего, казалось бы, общего между матом и математикой? Но мать умудряется… даже мат у неё выдаётся математически. Я, кажется, вижу маленькие математические значки, проскальзывающие между словечками мата, я, кажется, вижу ровную строчку уравнений, выходящую из маминого рта, я чётко улавливаю в матерных ругательствах матери логику и соразмерность, присущую математическим законам. «И мат может выглядеть как математика», - решаю я.
Каждодневное занятие матери, её «гимнастика ума» – это подсчитывать какие-нибудь практические вещи, подсчитывать всё до мелочи, до дотошности, грамм в грамм, минута в минуту и так далее, применяя мензурки, весы, хронометры и прочую измерительную аппаратуру, и, пользуясь всякими формулами и системами счёта, расчерчивая для этого всякие графики.
-  Производить вычисления – это же масса удовольствия! – с регулярностью заведённого автомата изрекает она. – Ничто не сравнится с этим удовольствием – производить вычисления.
Мать регулярно изрекает, как всегда монотонным своим голосом, что люди не дураки, что назвали математику королевой всех наук, и, доказывая это, говорит, что без подсчёта, без приведения всего к какому-то единому знаменателю, без какой-то знаковой однозначности не может существовать ни одна наука. И моя мать, как бы став математикой, этой Холодной Королевой, пытается заморозить моё сердце какими-то ледяными установками ума, пытается превратить меня в автомат, в нечто неживое, во что-то математическое…
Она заставляет меня выполнять план и распорядок, который она строит для меня, как график какой-нибудь функции, точно и чётко, с рассчитанностью до минуты, и в который включает в обязательном порядке каждодневное несколькочасовое занятие математикой. И мне очень тяжко, почти невыносимо соблюдать его изо дня в день, изо дня в день, он убивает во мне душу и личность, я превращаюсь в какую-то синусоиду, в числовой аргумент, во что-то математическое и неживое. Мать учит меня рассчитывать всё, что только можно, в моей жизни, строить всё в соответствии со строгой системой логики, как бы по таблицам и всяким графикам, и не передать, насколько это мучает и гнетёт меня, насколько это не созвучно всему моему существу, которое не хочет жить по твёрдому и холодному расчёту, по этой бессердечной функции ума, по этим законам математики, но хочет жить трепетной и жаркой жизнью сердца, жизнью самой сокровенной сути, которую никак не уложить в параметры, графики и таблицы, не разграничить математическими законами.
Мне подчас так тяжело, просто трагично быть и соотноситься с матерью, что у меня появляется желание покончить с собой. И я, наверное, его бы реализовал, но меня останавливает один сон, несущий мне весть избавления.
Не всякий сон вещий, но, как говорят, сон многократно повторенный – вещий сон. А мне часто снится один и тот же сон, полный гротеска, загадочности, символичности, имеющий в своём корне предвестие действительного жизненного события.
Мне снится, что кого-то хоронят в очень странном гробу. Он сделан не из досок и не из металла, а из каких-то скреплённых, разных по формату раскрытых и закрытых книг по математике.   В раскрытых книгах на белых листах чёткими чёрными, какими-то траурными буквами запечатлены какие-то математические термины. Эти термины как-то самопроизносятся тихим, замогильным голосом, длинно растягивая сами себя:
«…ди-и-ффе-е-ре-е-нци-и-ро-о-ва-а-нье-е  дро-о-би-и-и-и…    ко-о-э-э-ффи-и-ци-и-ент   мно-о-го-о-чле-е-на-а-а-а…  и-и-рра-а-ци-и-о-о-на-а-льно-о-е-е   чи-и-сло-о-о-о…» – сами себя озвучи- вают  слова из книг, составляющих гроб.
Возле гроба стоит странное существо, словно сформулированное из каких-то формул, как-то трагично поникших, совсем чёрных… Когда совершенно смолкают, как бы умирают звучащие термины, это существо начинает складывать из речевых единиц общую сумму надгробной речи.
Закончив речь странной фразой «Теорема надгробной речи доказана», это существо как бы соединяется, сплюсовывается с гробом, как в последнем прощании, как бы желая себя похоронить вместе с ним. А затем гроб начинают опускать в отверстие идеально ровно вырытой могилы, как на верёвках, на осях абсцисс. И чей-то совершенно сухой и безжизненный голос информирует, что гроб последовательно проходит три стадии, и называет эти стадии:
-  Первая стадия. Ассоциативный закон умножения, - называет голос.
-  Вторая стадия. Коммутативный закон умножения, - называет голос.
-  Последняя стадия, - информирует голос и называет, - Дистрибутивный закон умножения относительно сложения.
И прямо пропорционально глубине погружения громкость голоса убывает, как прогрессия, как бы исчезает, растворяется в пространстве.
Опустив гроб в могилу, её закидывают какими-то спрессованными плитками из цифр и математических символов и воздвигают над ней гигантский плюс. На плюсе золотыми буквами проставлена, как бы означающая «Мир праху твоему», надпись «Числовая последовательность есть функция натурального аргумента», и под ней – годы жизни через интервал, зашифрованные в виде уравнения, и имя покоящейся в могиле:
«МАТЬ-И-МАТЕМАТИКА»
И на этой могиле, где покоится мать-и-математика, вырастает мать-и-мачеха. И чей-то голос, полный жизненных соков, размаха и щедрости, как бы торжествуя победу, словно издаётся из моего сердца:
-  Мать-и-математика умерла, мать-и-мачеха родилась!… Мать-и-математика и мать-и-мачеха противоположны друг другу, как жизнь и смерть, хотя и звучат похоже, и на могиле одного вырастает другое. Да здравствует мать-и-мачеха!
И когда я просыпаюсь после этого сна, и в уши мне ударяет звонок будильника, заведённого матерью, я в какой-то отчаянной надежде словно спрашиваю кого-то:
«Скоро ли, скоро ли сбудется этот сон?»




© Copyright: Эммануил Нирмал, 2005


Рецензии
Добрый вечер! Уважаемый Эммануил Нирмал! Прочитал ваш опус. Насколько я понимаю, пишу в строке - рецензия... С этой позиции прошу Вас и рассматривать мое послание.
Что понравилось. Единственное, что понравилось название отдельной главки (если можно назвать это главой) - Мать и математика.
С начала рассказа до самого его конца я совершенно не мог понять, собственно к чему был написан этот рассказ. Название звучит как:
Стена
Эммануил Нирмал
Квартира
Так, собственно, как изволите ее понимать. Мне кажется, что название не должно быть НАСТОЛЬКО информативным и ЯВНЫМ. Если бы каким-то образом завуалировать ее, акцентировать на своих особых переживаниях, пусть даже что-то более несуразное, типа - ЗАТВОР, цепляло бы сильнее. Хотелось бы дочитать до конца.
Стилистика. Я так понимаю, что Вы как автор, решили продемонстрировать своего рода будущее... Но всяческие нагромождения, совершенно не к месту. "все очертания, формы, объёмы, плоскости и линии этой квартиры", - объясните, к чему было перечисление всего этого - и очертаний, и форм, и плоскостей, и линий... Не проще было бы сказать - очертаний. Этим было бы все сказано! Если ткнуть палец в любую строчку Вашего текста, совершенно спокойно можно освободить ее от пяти слов!!! Это как минимум! Понимаю, тем самым Вы пытались продемонстрировать стилистический окрас разговорной лексики своего персонажа. Но, если бы построить свой разговор с окружающим миром - стеной, и, собственно квартирой, в другом русле - как-то построен язык компьютера - нули и единицы, то это бы имело больший эффект. Больше коротких предложений! Слово. Следующее! Как выстрел! Бах! Убит! Но, некоторые ваши предложения, которые тянуться на целый абзац...Простите, это полный абзац!
Прошу прощения, но моя оценка - не понравилось! Исключительно - это мое мнение. Буду рад, если Вы мне ответите!
Искренне Ваш, Гарчица)

Игорь Гречуха   19.11.2009 01:57     Заявить о нарушении
Игорь, боюсь, что в Стену писать рецу бесполезно - напишите самому Эммануилу.

Стена и Все-Все-Все   14.12.2009 12:36   Заявить о нарушении