В спальне у графини
Стол, у ножек которого застал птиц непрошеный гость — я, — с истинно аристократическим спокойствием сносил буйство лучей. Он возвышался монолитной глыбой и уходил ввысь, в темноту.
Штора поднялась еще выше — и в одно мгновение картина изменилась. Взор ночного светила добрался до закованной в хрусталь крышки стола, и она засверкала тысячей ярких красок. Да, это уже слишком. Штору пришлось даже чуть приспустить, чтобы перестало рябить в глазах.
Чтобы перестало рябить… Дивный высокий луг. По левую руку, чуть ниже по склону, дубрава, справа и поодаль впереди неохотно виляет руслом речушка. Речушка! Да, еще долго буду помнить тебя, но не за твои крутые берега и не за камыши, такие сухие и острые.
Отсюда, с холма, было хорошо видно поле, что простиралось между рекой и лесом, его все заполонили… Черт, этот свет! Виконт придирчиво изучил свой доспех и снова посмотрел на меня. Его золотой с каменьями шлем, говорили, стоил баснословных денег, но сейчас меня волновали не заоблачные суммы, а другое: в самый полдень шлем этот, будь он неладен, сверкал, что твое солнце, и все время слепил глаза. Но не мог же я стоять и не смотреть на него! Пришлось сделать вид, будто тоже любуюсь на свой боевой наряд. Да-а, наряд что надо. Краска, некогда скрывавшая недостатки кольчуги, облупилась, тут и там красовались покореженные кольца — это вам не столичный франт.
А сапоги у него — серебро изящных шпор и благородная синева шкуры животного, о каком в этих краях и не слыхали.
Ф-фух, наконец, перестало рябить. Продолжая изучать обувь барона, я увидел за ним солдат и, наконец, очнулся. Право дело, этот шлем гипнотизирует. Надо будет оставить его себе. Итак, карательные войска во главе со столь знаменитым и сильным полководцем против меня, одинокого.
— Ну что ж, барон, вы не принимаете условия сдачи? — мой оппонент первым прервал затянувшееся молчание. — По вашему строптивому виду вижу, что нет. Зря! Благородная казнь куда как почетнее, да и не столь омерзительна, как казнь простолюдина. Мы же с вами похожи. Будь я на вашем месте, я бы так и поступил. Подумайте, наконец, о своем роде, какой позор. Молчите? Мне остается лишь пожелать вам умереть в бою, так как это во много раз легче. Прощайте и будут к вам милостивы Небеса!
Я еще раз окинул взглядом подтянутый отряд прекрасно одетых и накормленных воинов в блестящих панцирях передо мной и горстку крестьян, что жалобно переминалась с ноги на ногу за моей спиной, отгоняя пиками мух — уже слетелись на мертвечинку, окаянные. Виконт развернулся и собрался было спуститься с холма к своему войску, но я окрикнул его:
— Постойте, виконт! Мне нужно…
— Что? — он резко обернулся, подошел чеканным шагом, и замер в ожидании.
— У меня есть один вопрос. Там, на чужбине, откуда вы прибыли, не было чувства, что не по вашей вине вы там оказались?
Виконт смерил меня непонимающим взглядом, о чем тут же сообщил:
— Я не понимаю.
Похоже, мы из разных миров, говорим на разных языках. Он из блестящего двора, где люди живут интригами, я из простой деревни, где обиду не прощают:
— Неважно. Мне еще нужно вам сказать…
— Я весь внимание.
— Шлем твой мне нравится, идиот! — Я в ярости выдернул из ножен ятаган и рубанул снизу вверх, в незащищенную часть горла.
Откуда-то затрубил рог, но это меня нисколько не волновало. Я заворожено следил за алой лентой, растекавшейся по клинку. Голова несчастного запрокинулась, его глаза стремились вниз, увидеть страшную рану, но не могли. Затем он рухнул. Рухнул вместе со своим шлемом, который не давал мне собраться с мыслями все эти последние минуты. В обратном направлении — ввысь — отлетала душа смелого и благородного рубаки, которому следовало оставаться среди своих придворных дам, а не тащиться в это захолустье на свою погибель. Хотя какие дамы, он ведь еще только держал к ним путь из ссылки. Он еще только пытался доказать свою состоятельность. Ничего не скажешь, неудачная поездочка. Когда мертвое тело грузно опустилось на сочную траву и первые жучки вскарабкались на нежданно свалившуюся гору лакомства, я выдохнул:
— Сожалею, виконт.
Только теперь я взглянул на поле у моих ног, успевшее обернуться полем боя. Сперва солдат накрыл остроконечный град, и, пока они вздымали к небу щиты, суетливо выстраивались в боевом порядке и отволакивали раненных, незаметно подкралась главная угроза. И, конечно же, сзади. Когда-то эти места славились первоклассной охотой, потом знать перестала баловать здешние леса своими визитами, но традиция выращивать боевых и охотничьих псов осталась. Еще ливень стрел, клацанье клыков о броню и атака из леса. Да, здесь становилось неинтересно.
Я вновь повернулся к речушке и попросил прощения за то, что сегодня она вдосталь напьется красной водицы.
— Не дайте им уйти! — мой вопль был, признаться, лишним. — Никто не должен выжить!
Никто не должен узнать.
Нет, произведения искусства, подобные столику, не в моем вкусе: слишком много воспоминаний. Осторожно вынырнув из-за шторы, я притаился уже перед ней, не решаясь отпустить ткань, ведь весь мир бы погрузился в темноту.
Что там дальше? Так, слева вырисовывались очертания непомерно большой кровати, скрытой бледным призраком балдахина. Справа — всепожирающая тень. Что же там может быть? Двери в покои?
Приподнял шторы повыше, молочный след скользнул вперед, к дальней стене, но замер на павлинах.
Павлины красовались повсюду, на заборе, стенах и крыше, даже флюгер был сработан в виде птицы, распушившей свой хвост. Оттого удивительно было прочитать на вывеске "Пава". Назад, влево и вправо бодро убегали свежие от недавнего дождя дорожки. Обратно — в мой удел, налево — в ближние и дальние леса, направо — долго ли, коротко ли, но к столице. Но мой путь (солнце уже упало за верхушки деревьев и теперь настырно тащило за собой скатерть светлого неба) шел вперед и упирался в золотисто-огненного павлина на двери.
— Датко, лошадей в конюшню, мы здесь заночуем, — я аккомпанировал себе знаками: указал оруженосцу на коней и на конюшню. Хороший слуга должен быть немым и глухим. У меня хороший слуга. Но в дороге перестаешь обращать внимание на подобные мелочи и начинаешь говорить даже с глухим. Впрочем, сейчас меня, верно, ожидал изрядный чес языками. И теплая перина. А может, и теплый бочок.
Выпрыгнул из седла, снял золотой шлем и, положив его на согнутую перед собой руку, вошел внутрь "Павы". Судя по внешнему антуражу, место попалось не низкого пошиба, а весьма и весьма недурственное. Так и оказалось: богато украшенные хвостами все тех же птиц стены (должно быть, стоят целое состояние; зато висят на недосягаемой высоте), длинные столы из досок посредине для людей поплоше и уютные места на возвышении. Волна разнообразного парфюма, недурственных вин (какими же количествами их здесь глушат?) и терпкого табака ударила в нос, но с ног не сбила. Прелестное местечко.
Сегодня было людно (хотя, кто знает, может, так тут и всегда): в центре зала балагурило десятка два лучников какого-то неведомого мне феодала, в сторонке тихо упивался укутанный в черное отряд императорской гвардии, а всю эту идиллию разбавляли несколько проезжих купцов и дворян. Слава Небесам, знакомых не оказалось. На то и расчет.
Я шагнул в гул зала и тут же оказался под опекой белобрысой и веснушчатой дылды. Первая мысль: "Откуда здесь этот пень?" Вторая: "И дерево можно вышколить", — потому что парень споро оценил мою респектабельность и не менее расторопно подвел к столу, где к моему появлению уже стояла бутыль вина и дымящиеся ломти хлеба. За то же время он успел отрекомендовать местную уху из "залихватски выловленных судачков" и грибную кашу со сливочно-каштановым соусом. Получив согласие на все, он налил полный кубок и растворился на пару мгновений, чтоб тут же оказаться за моей спиной и неназойливо прислуживать в течение вечера.
Золотой шлем, как отличительный знак (или визитную карточку — я слышал, такими пользуются новомодные дельцы), я положил на стол подле себя, и, как и ожидал, незамедлительно оказался в центре пристального внимания. Подсели богатый торговец и какой-то барон. Узнали меня по прославленному шлему, заговорили разом и обо многом: о моих дальних странствиях, о карательной операции. Да, господа, на чужбине много горше, чем на отчизне, но такие, с вашего позволения, путешествия закаляют душу. Куда уж вам еще закаляться, виконт? Спасибо на добром слове. Это из ниоткуда вынырнула смазливая девица, уселась по левую руку, начала кормить кусочками рыбы и шептать на ухо любовную чепуху. В другом ухе стоял гвалт от перебранки купца и аристократа. Один утверждал, что каленым железом надо жечь всех, кто противится воле императора, другой соглашался с высказанной мной вскользь позицией, дескать, случай случаю рознь. И идти с карательной экспедицией надо только в крайних случаях, когда иначе поступить невозможно.
Присоединились начальники лучников и гвардейцев. Первый — веселый, раздобревший на казенных харчах дядька с неунывающей улыбкой под густыми рыжими усами. Второй — странное желчно-зеленоватое существо с мутными глазами и синюшными мешками под ними. Заговорили о технических деталях операции.
Да, говорю, главное в таких случаях натиск, нечего растекаться мыслью по древу или еще чему. Раз — и крышка (и в подтверждение бью по столу, чудом не угодив в тарелку). Мой корпус — мужественные ребята, они свое дело знают, а я верю им. Поэтому и дело быстро выгорело. Пришли, разбили, ушли. Почему один? Впереди войска скачу. Война и походы — оно, конечно, приятно, но сколько же я не был в родной столице! Император же как написал: "Приведешь мне поверженного изменника — прощу и позволю вернуться ко двору". Вот туда и путь держу, а уж мои парни бедолагу дотащат, будьте покойны.
— О, какие люди, виконт Шадский. В наших краях! А я слышала, вы попали в опалу и высланы из страны.
Потянуло недобрым. Поворачиваюсь и вижу — ту, первую кралю, что сидела на колене и кормила с рук, согнала новая. Встала, руки в бока, и смотрит. Не назвал бы ее красивой (в постель с такой прыгать ни-ни), кожа местами вроде как пожеванная, а лицо вытянутое, гордое, осанка знатная.
Я, говорит, леди Дафна из рода Праза, в детстве еще вместе играли.
Вдруг раз — вытаращилась, моргает, глазам своим будто бы не верит. Втянула воздуха побольше и ка-ак заорет:
— Не он это! Не виконт! Держите его! Негодяй! Украл знаменитый шлем виконта и выдает себя за него!
Это я потом узнал, что эта Дафна считалась первой красавицей при дворе и крайне аппетитной партией для многих родов. Да только потом прошлась серпом оспа по ее роду, выкосила всех начисто, только Дафна и осталась — уже не такая красивая и отчасти помешавшаяся. Императорский двор не любит сирых и убогих, фамильные поместья присоединили к своим дальние родственники, вот девице не осталось ничего другого, как идти на большую дорогу. Подальше от блеска столицы, поближе к глуши. Кто ж мог подумать, что мне так скоро встретятся знакомые виконта? Но горевать было поздно.
— Как так? — удивился до кончиков усов начальник лучников, но, надо отдать ему должное, уже оказался на ногах и с рукой на кинжале.
— Да! — кричит ненормальная. — Я знала виконта до ссылки! Это не он!
Тут бы топнуть ногой: что тут эта шлюха кудахчет? откуда вообще выискалась? Но игры в прятки не для меня. Вскочил, красный как рак, глаза молнии метают, рука меч сжимает. Только после задумался о правильности "линии поведения" (в книжке одной умной такое выражение прочитал).
Капитан имперской стражи успел прошипеть: "Измена!" — прежде чем я его проткнул. Ненароком. Просто слишком близко оказался. Дафна-то заблаговременно отскочила, не прекращая голосить.
Тут бы и начало великой битвы, борьба ни на жизнь, а на смерть с черной гвардией, но судьба подкинула в тот вечер отряд лучников. И не успел капитан испустить дух, как меня уже пригвоздило к стене парой стрел. Еще три не попали. Остальные молодчики натягивали тетиву. Я выронил меч.
Передвигаюсь на ощупь. Где-то здесь стояла невысокая тахта, не наткнуться бы. По левую руку балдахин, под ним кровать. Прислушиваюсь — ничегошеньки не слышно. Если бы сейчас вокруг загорелись факелы, уморительную картину бы я представлял: руки расставлены, щупают пространство, ноги поднимаются и опускаются неуверенно, чуть не дрожат. Что только не делает темнота с человеком!
Еще шаг — и я уже во что-то врезался. Отпрыгнул назад, еще осторожнее двинулся вперед. Да, это стена, как-то она быстро подкралась. Обита бархатом. Черным (в темноте-то), приятным на ощупь бархатом...
Черная стена. Черный бархат. Мерное покачивание, скрип, а иногда тело отрывается от досок, и его неудержимо несет вверх. Полет, не успев начаться, завершается падением обратно, вниз — и глухим ударом. Занозами. Одна рука уже стерта в кровь, другая разбухла от впившихся древесных иголок и безумно болит. Каждый удар, каждый толчок завершается мутной жижей боли, от которой не спасают ни дрема, ни бодрое состояние духа.
Руки и ноги в кандалах, сумеречное состояние — повсюду между ними. Прыгает и скачет, как надутый бычий пузырь под ногами у мальчишек, от одной стальной скобы до другой. Первая, вторая… третья, четвертая… все сызнова. Рывок, серное марево боли…
Изредка возница кричит что-то нечленораздельное своим подопечным, но те в ответ только боязливо ржут и дрыгают копытами.
Желание заговорить с охраной я потерял еще на первый день, получив пару раз эфесом промеж глаз. Кожа треснула, и кровь залила правый глаз, но я не замечал столь незначительного неудобства. Ничто не сравнимо с зудящей и гудящей, как рой шершней, распухшей рукой. В ней засели сотни, тысячи заноз — с каждой кочкой, с каждый булыжником они все сильнее вгрызались в кожу, кололи и жалили, грызли и кромсали сознание.
Разбитая бровь казалось настолько мелкой неприятностью, даже эфемерной, что я и думать забыл об ослепшем глазе. Зачем видеть — когда перед взором грозовая туча боли.
Просветления наступали по вечерам. Эскорт останавливался на привале в каком-нибудь живописном месте. Мне позволяли облегчиться, после чего меня обливали ушатом ледяной или не очень (в зависимости от ручья) воды и давали что-нибудь пожевать. Затем смеркалось, на полет стрелы разбредались замотанные в черное часовые, а Стерлядь принимался за свое любимое дело.
Не знаю, поглумилась ли так его мать или это просто такое незавидное прозвище, но человеком он не был точно.
Разбежавшись, он всаживал сапог мне под ребра, а потом принимался методично лупить руками, ногами, коленями. Не знаю, кто его в детстве обидел, но отыгрываться он был мастак. Впав в исступление, он истошно орал и бил — и неизвестно, что было хуже. В один день он взялся за меня в полном молчании. Признаюсь, вот тогда-то я и испугался за свою жизнь. Обычно после дня отупляющей зудящей боли в повозке, душа и еды сознание плавало где-то далеко, ему было почти все равно, кто и что делает с телом. Но тогда-то я со всей отчетливостью почувствовал — вот я, избитый и истощенный, голодный и полумертвый, — что это конец. Эта тварь пришла лакомиться моей душой. В полной тишине (только часто дыхание отдавалось в ушах) зверствовал этот ублюдок, но — на счастье — вскоре Стерлядя позвали пить молодое вино. И он ушел. А я полночи думал о том, счастье ли это: я остался жить, чтобы думать о том, что я остался жить и недоумевать, какое в этом счастье.
Несколько последних дней я, можно сказать, зализывал раны. Однажды вечером после обильного дождя, когда Стерлядь разбегался для первого мощного удара, нога поехала по скользкой траве и он с воплем впечатался в дерево. Матерясь и проклиная меня на весь лес, он потянулся за каким-нибудь оружием, но на мое счастье (вот тут уж точно на счастье) ничего под рукой не оказалось, а ногу-то подвернул да ударил знатно — особо не разгуляешься.
Теперь вечер уже без оговорок можно было назвать самой прекрасной частью дня. И умоют, и покормят. Пару раз добрый парень по имени Дыч даже давал рог вина. Оно оглушало, и половина следующего дня проходила, будто в сказке — я парил и парил. И только к вечеру опускался достаточно низко, чтоб почувствовать брюхом камни.
Из разговора солдат я узнал, что до столицы — конечного пункта нашего путешествия — оставалось только два дневных перехода, но новый капитан все равно предпочитал ночевать в лесу: слишком ценный груз. Отряд большой, вероятный враг силой забрать пленника не может, и это тебе не город с его входами-выходами, тут каждая травинка на стороне былых вояк.
Я мог бы рассмеяться им в лицо, вся моя армия в лице одного-единственного глухонемого, наверняка, уже за сотни лиг от этого места. Боясь за зубы, я не стал смеяться, да и забыл, как это делается-то. И главное, зачем.
Капитан сотоварищи отделился от нашего отряда, ускакал на ночь глядя. Бравые гвардейцы тут же выкатили несколько бочонков сивухи (и где только нашли в этой глуши?! От последней деревни успели же уехать достаточно далеко). Я подключился к торжеству по поводу скорого возвращения, только когда меня привязали к какому-то дереву, и избрали мишенью для кидания ножей на точность.
Тут я хотел бы сделать ремарку и от всей души поблагодарить учителей императорского гвардейского корпуса. Пусть обученные ими солдаты пьют до беспамятства, хрен с ним, пусть они и мучают, но вот пользоваться оружием они обучены на славу. Даже под хмелем ни одна скотина не попала по моей изувеченной туше.
Я смотрел на каждый пускаемый кинжал, как на последний в моей жизни, но нет, один за одним вгрызались они в дерево слева, справа, надо мной. Бывало, хладный металл замирал обжигающе близко, многие пришпиливали мои лохмотья, но ни одной новой царапины так и не появилось.
Я боялся, что гвардейцы, допив пойло, подойдут забрать свои ножи, но откуда ни возьмись появились бочонки с пивом, и за метательным оружием была отправлена пара молоденьких. Старички старательно понижали градус, а новичкам было невдомек, что один из кинжалов, застрявший не очень глубоко подле кисти, я успел припрятать. В наступавших сумерках это было не так уж сложно.
На истыканное дерево никто не обращал внимание, на кострах жарилась наскоро раздобытая парой приписанных к отряду охотников дичь, отовсюду, всепроникающее, как и трели сверчков, доносился тяжелый пьяный храп. Я вслушивался в далекие звуки леса, но окружающая меня человеческая масса заслоняла их. Вдруг подул ветер, он унес в сторону шум лагеря, захлестнул своей первозданной красой и ледяным спокойствием. Действуй.
Я открыл глаза, ничего не увидел, снова закрыл. Спокойное дыхание. Клинок прошелся по веревкам. Это надолго. Я глубоко вздохнул. Часть моего я сосредоточилась на руках, ноже, веревках. Другая — погрузилась в себя, вспоминая кто я, что я, зачем я. И хоть эти вопросы по причине своей философичности оставались без ответа, я вспомнил историю подвешенного на дереве куска мяса, мою историю.
Каратели, виконт, шлем. Таверна, шлюха, кандалы. Кандалы, будьте вы прокляты!
Путы поддались. Я перехватил кинжал другой рукой и приступил к другим веревкам — вокруг торса и ног.
Бесконечное путешествие в повозке с черными стенами, бесконечная боль, нестерпимая боль. Где теперь она? Где все то царство заноз, объявившее мне войну, в которой проигравший, я, сходил с ума. Я был холоден и точен. Я сталь. У меня есть цель. Я здесь не задержусь ни одного лишнего стука сердца. Кости целы, а плоть — что плоть, она слаба, она должна подчиняться духу.
Я скользнул в тень, протер глаза. Стало ли лучше, я не знал, но без воды дальнейшие попытки были бесполезны. Ни стука сердца.
Слева, справа и позади яростно пожирали сушняк огромные красные цветки, мне не туда, мне вперед. Тут тоже костер, но если распластаться, то можно и проскочить. Можно, я верю. Нет, кому нужна эта вера. Я знаю.
Только бы не обратили внимание на исходящий от меня специфический запах. Я-то ничего не чувствовал, но его не могло не быть. Хоть бы вы напились до беспамятства.
Мне и так безумно повезло, что в одну и последних ночей гвардейцы настолько раздухарились, что не удосужились приковать меня к повозке. Но сейчас должно везти непрерывно. Судьба задолжала.
Я выполз на свет — да, большинство уже спало, некоторые сидели по двое и тихо болтали на последней стадии пьяного угара. Стараясь как можно тише дышать, я привстал, сделал несколько шагов вдоль освещенного пространства и вдруг замер. В каких-то пяти-шести шагах, у самого костра дрых Стерлядь. Его нога до сих пор покоилась в специальном лубке, а перед носом валялась пиала (одурманивающее молочко, заглушающее боль, четыре раза в день по предписанию врача, остальные разы — без оного). Подле человека три еще подавали признаки жизни.
Скотина, метнулась в его сторону одна мысль, но я, моргнув, отправился дальше и переложил для верности нож в другую руку. Ни стука сердца.
Где-то глубоко-глубоко бестолково билось чувство справедливости, утробно твердившее: «Убей! Убей! Отомсти!» — но даже в полуослепшем состоянии я видел — гада убью, но живым не уйду. Не затем я ветер хладный и мысль разящая. Я уже не здесь.
Счастливо миновав светлые участки лагеря, я оказался в плотном окружении деревьев, и вот тут-то надо было проявить всю ту зоркость и внимательность, которые сейчас отсутствовали по определению.
Помогла случайность. Лунный луч, отразившийся от бляхи дозорного. Вот ты где, сладенький. Последнее препятствие на пути к тому, о чем я боялся даже подумать. Чтобы не спугнуть.
Где вы, недели истязаний, без движения и плохой редкой пищи? Где ты, помрачившийся рассудок? Десять неслышных шагов, ветер в лицо, в обход всех упавших веток, прыжок. Заподозрив неладное, часовой все же обернулся — о черт, это ж Дыч, единственный гвардеец, по-хорошему относившийся ко мне, — и молниеносный росчерк, от уха до уха. Не крикнуть. Ни лишнего стука.
Мне очень жаль, амиго.
Я повернулся налево, если в темноте существует лево. Спроси меня — я без колебаний отвечу: нет направлений, есть только серая мгла, выпивающая краски окружающих предметов и поглощающая расстояния.
Налево — ориентир из другой жизни, дневной, избыточный во тьме. Шагов через десять (или сто, кто знает) я наткнулся на полог. Постоял перед ним, выставив вперед ладони и впитывая тепло ткани. Затем нашел концы и откинул материю в сторону.
Зрение, слух, осязание, обоняние — это тоже достояние дня. Ночью чувствам дозволительно смешиваться в одно, подменять друг друга, путать и смущать. Внутри было все так же темно, но я что-то ощущал. Сперва — запах масел, благовоний, быть может, молодой кожи (но это, внушил я себе, уже додумал разум). Чуть позже — размеренное дыхание спящего человека (почти беззвучно, но я же его ощущал!). Наконец — очертания разметавшейся по простыням фигуры. Белое тело на шелках. Я был уверен, что не могу его видеть, никак, но я видел, знал, чувствовал. Вот, здесь, прямо передо мной лежит, благоухает и дышит белое тело…
Белое тело. Еще одно. И еще, и еще. Краем глаза я следил за окоченевшими, приютившимися в нишах трупами, но задержать взгляд не мог — меня пинками гнали вперед — и не хотел — мало ли я на своем веку повидал смерти.
Нас шла целая группа: я, герой торжества, по недавней традиции увитый кандалами, четыре бравых охранника с алебардами и священник, первым спустившийся в мою камеру и спросивший унылым голосом: «Не хочешь ли очистить душу, брат мой?»
Правый глаз заплыл (вот бедный, не везет же ему) из-за огромного, должно быть, пугающего своей багровостью синяка, который мне поставили при известных обстоятельствах одним хмурым, дождливым днем. Зато левый трудился за двоих, благо мы покинули тоскливые в своей мрачности клети и выбрались на волю (хоть и условную). Здесь все дышало жизнью. И пронзительный ветер, единым махом преодолевший преграду в лице моей тщедушной одежонки и умывший ледяными порывами мое тело. И слепые окна казарм, уставившиеся на нас сероватым, гармонирующим с небом гранитом. И служки, сновавшие с особой, не поддающейся пониманию периодичностью. И эшафот — да, эшафот, вот мы и пришли.
Сверху, с досок за нами наблюдал внушительных размеров палач: красное трико, красный колпак, рыжие бакенбарды и чертовски злой прищур — от такого любой подлянки можно ждать. Но и понять его легко: в такую холодину и собаку на улицу…
Спешно подошли, забрались по крутой лесенке. Шедший впереди меня охранник оступился и готов был упасть — но, вот несчастье, удержал равновесие. Черт! И погода, доложу я вам, поганая.
Сверху открывался еще более шикарный вид. Позади помоста высилась всемирно известная Тельная Стена — самая близкая к телу императора. К ней вплотную прилегало здание тюрьмы (жаль, у меня было маловато времени, чтоб проверить, можно ли прокопать ход прямо под стеной). Низенькое, оно позволяло во всех подробностях рассмотреть дворцовые пристройки, высившиеся за ним: цвета индиго, бирюзовые и охряные здания с башенками и висячими садками, море лепки и статуй, бьющие по ветру стяги и мелодично звенящие флюгеры. Все это великолепие плавно перетекало в бесконечно огромную Башню Грез, место обитания самого пышного двора на свете из тех, о которых мне приходилось слышать.
Здесь же, в углу крепости, кроме тюрьмы были разве что упомянутые казармы да склады. Ну и достаточно внушительная Площадь Средней Плахи. В городе, мне рассказывали, есть ее старший собрат — Площадь Большой Плахи, где свершается воля императора по отношению к видным персонам.
Меня подвели к покрашенному красной краской пню и поставили перед ним на колени. Я заозирался. По одну руку разместился священник. Придерживая сдуваемый стылым ветром капюшон, он умудрялся перебирать какие-то листки и что-то шептал про себя. По другую прохаживался красный палач, между делом занимавшийся зарядкой: то с хрустом торсом изогнется, то расставленными руками покрутит, то к носкам потянется. Подле него стол, покрытый не менее красной тряпицей — на ней штук пять топоров различной формы, масленка и обух без лезвия.
— Люнус, может, начнем, чего тянуть-то? — буркнул один из стражников и обозначил мысль, ткнув меня в спину.
Священник заторопился, сунул все, кроме одного листка, в карман, нашедшийся среди складок его сутаны, встал во весь рост (но тут же снова скорчился, когда очередной порыв обжег его холодом) и возвестил:
— Правом, данным мне Небом и повелителем нашим…
С другой стороны палач достал замусоленную тряпицу и стал бережно отирать топоры, один за другим.
Здесь все ясно. Я отвернулся от них и начал любоваться гордой в своей наготе площадью. То и дело появлявшаяся прислуга, завидев нас, зачарованно застывала, позабыв о поручениях, упоительно глазела, потом неожиданно понимала, что что-то не так, выискивала вокруг других зевак, не находила и, сплюнув в сердцах, убегала дальше.
Площадь Средней Плахи… Что-то поэтичное чудится. Жалко, я не поэт. Жалко, у меня не будет времени, чтобы изложить чувства в стихах. Да и кому оно надо. Поэтому и не жалко.
— …Тернании, Люфтарна, Глизоллы и прочих земель, — продолжал перечисление титулов императора священник по имени Люнус. Я перевел взгляд на небо.
Бездонно-синее, казалось, кинь в него камнем, да посильнее, и по небесной глади разойдутся круги. Цвета стали и спокойствия, смешанные воедино. Не так давно я повелевал небом над моей головой — по крайней мере, всем тем, что под ней бегало. И так дней на десять пути во все стороны. Теперь же местное, столичное небо сомкнулось надо мной и раздавило. Не иди вопреки мне, только и шепнуло оно, прежде чем повергнуть меня в прах. Здесь золото и синева императорской крови, здесь сталь спрятанных ножей и холодного коварства в глазах.
Я резко повернулся к палачу: маленькие, злые глазки. Нет, мой друг, ты не отсюда. Здесь, в самом сердце империи не может родиться человек с такими глазами. Слишком мало в тебе холода и расчета, слишком много природного неистовства и непонимания, да, непонимания того, что же вокруг происходит. Не все местные понимают, но они никогда не позволят, чтобы истинные чувства можно было увидеть у них в глазах. О чем говорит этот старикашка?
— …получив справедливую оценку своих деяний: ересь и измена. Но высланный для конвоирования на высший суд виконт Дастия был коварно заманен в ловушку и умерщвлен. Более того, совершив новое злодеяние, обвиняемый пытался выдать себя за виконта. Конечно же, ему это не удалось. Он был схвачен и отправлен на суд императора. Однако, не смерившись со своей участью, он бежал, скрывшись в Охотничьих лесах. После чего — и это куда ужаснее прошлых, и без того отвратительных поступков — преступил все рамки дозволенного: он посмел поднять руку на само воплощение Небес, отца империи, великого императора. В то время, когда божественный венценосец, да продлятся вечно его лета, совершал объезд прирыночных кварталов, обвиняемый…
— Покороче бы, папаша, — перебил его охранник, — холодно же, да и жрать хочется.
Священник, должно быть, смерил его не самым благосклонным взглядом, но ничего не ответил:
— Обвиняемый, покуда великий император совершал объезд прирыночных кварталов, подстерег его и, счастливо миновав лейбгвардию, занес кинжал над головой сына Неба. На наше великое благо, несчастью не суждено было сбыться и изменник был схвачен. Теперь он пред нами. Теперь ему уготовано прощение. После свершения правосудия.
Договорив, священник стер испарину со лба — и это при таком-то холоде, — повернулся ко мне:
— Не будет ли тебе угодно смиренно принять раскаянье перед неизбежным?
— Да пошел ты нахрен, — устало откликнулся я и сплюнул.
Люнус впервые взглянул мне прямо в лицо, и его передернуло. Да, дорогуша, ваши бравые солдаты и не так могут разукрасить человека. Он недовольно что-то пробурчал и кивнул палачу: «Прошу!»
Два раза просить было без надобности: кивок солдатам, те заломили мне руки таким образом, что я дернулся вперед и оказался прижат к благоухающей чьими-то останками плахе. Затем он провел подушечками пальцев по своим игрушкам, как будто примеривался, какую бы выбрать, наконец схватил обух без лезвия и сильно ударил меня по макушке.
Дугой прошла по телу боль, но я даже улыбнулся. Репетиция — какое странное слово — закончилась.
— Завтра на Большой повторим, — буркнул палач и спихнул меня с плахи.
Полог опущен, графиня оставлена своим снам. Вдруг передо мной возникает – как молния сквозь вечерний сумрак — вопрос, ответ на который я дать не готов: что мне здесь надо? Зачем?
Бреду в противоположную сторону, хотя во тьме нет направлений, есть ощущения. Сбоку должна оказаться стена — путеводная стена, — но и ее нет, что неудивительно. Только я и мои чувства. Предметов вокруг тоже нет, ведь они — плод моего воображения. Захочет — нарисует стену, захочет — бездонный провал, куда я буду падать всю жизнь.
Дверь… дверь… где же она? Надо нарисовать ее в голове, представить себе прекрасную, покрытую золотом и барельефом дверь. Что могли изобразить в этой части замка — наверняка, какую-нибудь битву древности. Кровавую. Либо война, либо распутные девы. Если правитель хочет, чтобы чертог украсили цветочки и мотыльки, то он слаб. Он должен быть готов к ножу в спину, яду в бокал. Хе, я бы мог рассказать про яды и родственников.
Ну сколько можно идти?! Эта бесконечная спальня начинает раздражать. Надо же было забраться сюда. О, стена! Вот ты и нашлась, беглянка! А вот и косяк двери, холодящий руку металл. Экий я счастливый, нашел все и сразу.
И только я сделал последний шаг, уже мысленно ища ведущую на волю ручку, как под ногу попалось что-то мягкое и живое. Оно дернулось и раздался дикий крик.
Дикий крик. Душераздирающий вопль. Эхо металось по закоулкам, создавая ощущение какофонии. Кого это пытают? За что? Хотя — одернул я себя — обязательно ли нужно «за что»? Меня не пытали — и то слава Небесам. Благо про меня и так все понятно. А что непонятно — вторично. Более того, задай мне вопрос — я непременно отвечу. Что тут скрывать. С другой стороны, ответ никогда не был индульгенцией от пыток. Выходит, везунчик. Везунчик, которому завтра отчекрыжат башку на потеху толпе.
Небольшая камера располагалась под уровнем земли. Но два (чем не роскошь) узеньких окошка-туннельчика вели под острым углом вверх и делали царивший здесь полумрак вполне сносным.
Убогая обстановка смотрелась незыблемо и монолитно, испещренные мелкими, узловатыми надписями стены казались частью старинного храма. Витавшие в воздухе облака сырого тумана — колдовскими чарами. Прекрасное место, жалко, немного мне в нем осталось.
Я скосил взгляд в сторону моего секрета (конечно же, деталей не разглядеть, но я-то знал, что там должно находиться) и снова задумался о бренности бытия — читай, о самоубийстве.
Какое высшее удовольствие в казни перед тысячей алчущих глаз? Чем эти простолюдины (да и дворяне) заслужили право видеть мою смерть? Одно дело в бою, да хоть удар в спину — здесь один оказывается сильнее, хитрее другого. А на потеху толпе? Нет уж, покорно благодарю. Если ты, император, оказался сильнее раба своего, то и убей его тихо и точно — не пытайся выказать свое величие через публичные смерти. Грех это.
Смерть по заказу черни — я еще раз попробовал мысль на вкус — сомнительное удовольствие.
Лучше уж тут, тихо-мирно. Да хоть бы и в агонии и истекая кровью. Вот только уж сам, по своей воле.
Я с сомнением воззрился на стены: камень, скрепляющий раствор (вероятно, цемент — никогда не был силен в строительстве). Если как следует разбежаться, то, может, и выйдет прок. Да только крепкий я, разве что шишек набью. С лежанки еще головой вниз прыгнуть можно — опять специфический фокус. Еще, я слышал, в дальних странах, честолюбивые мужи язык прикусывают и кровью истекают. Я поежился — нет, оставим на крайний случай. Оставался секрет. Я снова ненарочно уставился в темноту.
Еще, конечно, можно на стражу броситься (я воззрился на тяжелую, обитую железом дверь), а там будь что будет. А вдруг повезет нарваться на меч. Или вдруг спасусь. Правда, приходилось признать, здесь уже не все зависело от меня — такой выбор мог оказаться прямой дорогой на эшафот в полусознательном состоянии.
Все еще терзаемый сомненьем (а может, все-таки дождаться Большой Плахи да глянуть в бездонные своим ничтожеством глаза толпы, как-никак еще один денечек), я вдруг уловил разговор за дверью — через зарешеченное окошко, — напрягся, прислушиваясь:
— … к пленнику… да, вы очень меня обяжете…
Я подобрался — гости? С чего бы это? Может, сам император? Тогда б я его этими руками!.. Хотя нет, он бы не стал вести беседу с охранниками, кивнул бы в сторону двери — ему б и открыли без лишних слов.
Спустя какое-то время дверь с лязгом отворилась, и в комнатушку вошел закованный в броню солдат, встал подле по стойке смирно. Затем, быстро перебирая ногами, появился священник, все тот же Люнус. Он с самого порога начал вглядываться в темное очертание моей фигуры и так и буравил глазищами, пока семенил в моем направлении. Чуть было не упал по дороге. Чем обязан?
— Барон… барон… — дрожь в голосе выдала волнение, — прежде, чем свершится правосудие, я хотел… мне надо задать вам один вопрос.
Я часто замигал, все еще не находя ответ на свой вопрос. Оставалось слушать его заикание.
— Барон, ваше лицо… это так удивительно… вы… ваше лицо…
Черт возьми, что с ним не так-то?!
Священник еще потоптался, озираясь на стоявшего у захлопнутой двери (чтоб я не сбежал) солдата, как вдруг собрался с духом и пустил с места в карьер:
— Милорд, ваше лицо — оно так сильно напоминает лик одной высокопоставленной особы.
Должно быть, я побледнел. Да, я видел недавно одну «высокопоставленную особу», когда уже был готов вонзить в нее меч. Изумление от такой схожести стоило мне нескольких мгновений, достаточных для того, чтобы телохранители подбежали и скрутили меня, а эта тварь осталась жить.
— Ты… вы… — опять заблеял святой брат, — не приходитесь ему родственником?
Я не сдержался и расхохотался:
— Уважаемый Люнус, вот вы пришли ко мне выспрашивать, не прихожусь ли я родственником его величеству. Ведь так. Что же будет, коли это правда? Что будет, если я отвечу положительно? Вы сможете спасти меня от казни, вернуть попранное имя? Я барон, я приговорен к смерти за измену, убийство, побег и покушение на жизнь императора — что же здесь можете вы, простой тюремный священник?
— Я… буду молиться.
— Ха, молиться. Смотрите, святой брат, я покажу вам, чему надо молиться. — Я поднял в руке увесистый кусок камня, с величайшим трудом отбитый ночью от стены.
Стражник заволновался, но священник поднял руку, успокаивая:
— Брат мой, ты ведь прекрасно знаешь, что не сможешь убить меня камнем (ого, уже на «ты»). Даже если б разум оставил тебя, и ты поднял бы руку на святого человека — все одно. Каждый знает, сколь велика кара постигнет мерзавца. Ты ударишь меня, охранник позовет подмогу, и тебя будут ломать на дыбе до дня Мокрого Снега, — свои рассуждения старец сопровождал жестикуляцией, показывая то на солдата, то на себя, то на камень.
Однако я не прислушался к его увещеваниям. Если тебе представился шанс, то не священнику его у тебя забирать. Камень полетел, но не в жреца, а в стражника. Все же во мне много силы, и метаю я далеко и точно. Превратившаяся в фарш голова гулко стукнулась о стену, и несчастный сполз на пол, позвякивая доспехами. К счастью, недостаточно громко, чтоб привлечь внимание охраны в коридоре.
А священник сделал единственно неправильное действие, какое только мог. Ему бы сказать «А-а-а!!!» да погромче, а он изобразил на лице гримасу, похожую на «О-о-о!» Больше его богатой мимикой наслаждаться я не стал.
В коридоре, под чадящими факелами было сыро и неуютно. Поэтому солдаты жевали синий лист для успокоения души. Открыв на стук дверь моей темницы (я успел заметить, что никаких видов зашифрованных перестукиваний здесь не водилось), они оказались поражены, повержены и уничтожены.
Но нет, крик еще только рождался у меня под ногами: рвался из легких на волю, но я успел пнуть наудачу, и удача в очередной раз не оставила меня: подавившись воплем, служанка обмякла. Я перепрыгнул через нее и выскочил в коридор.
Длинный, освещенный факелами пролет расходился в противоположные стороны. Тут и там темнели ниши дверей, но ломиться в них не хотелось.
Прислушался. Вдали раздались голоса. Уж не меня ли кличут?
Свидетельство о публикации №209061400161