Чужая жизнь

Посвящается Поскребышеву Максиму Петровичу

Дождь собирался весь день и, наконец, хлынул как из ведра. Хорошо, что у меня с собой оказался зонт. С утра я очень спешила в редакцию - сам главный позвонил, вызвал для разговора, не иначе, устроит разнос! - и уже от порога раздавала последние указания домашним. Вроде « не забудь», « купи, если успеешь», « вернись к пяти». Ну, вы сами знаете, как это бывает. Битком набитый троллейбус обдал железным жаром и духотой, не обрадовало даже случайно оказавшееся свободным место у окна. В общем, день начинался, как обычно, в хлопотах и суете. Потом был долгий и напряженный разговор с редактором, его недовольное ворчание (не нравилась моя статья, которая и действительно была сыровата). Слава Богу, у меня хватило терпения и женского чутья, чтобы молча и согласно кивать. Так что к пяти я была рада выйти из здания редакции в духовитую теплынь аллеи, и дождю теперь я тоже была рада. Шла себе по скверу под зонтиком и не прибавляла шагу. Люди спешили мимо. Торопились укрыться под навесами беседки или просто под деревьями. Я мысленно улыбалась их осторожности и наслаждалась редкими минутами свободы от забот. Впереди меня шел какой - то старый человек. Я это поняла по особенной тяжелой походке и устало опущенным вдоль тела рукам. Он весь промок, но, как и я, не убыстрял шагов. Его пиджак облепил спину и безжалостно, как - то даже бесстыдно, как мне показалось, подчеркивал худые старческие лопатки. Я невольно заторопилась, нагнала старика и подняла над его головой свой зонт. Старик молча благодарно кивнул. И. казалось, сразу забыл обо мне. Мы так и шли, не обмолвившись ни словом. Меня, честно сказать, начинало беспокоить и раздражать равнодушие моего случайного попутчика. Немного даже пугала его безучастность к происходящему. Пришлось проводить старика до его дома. Он, к счастью, оказался на соседней улице. Я поднялась до самой квартиры на третьем этаже: надо было поддерживать под локоть моего молчаливого старца. И замок оказался не под силу его замерзшим пальцам - тоже пришлось помогать. Так я оказалась в доме совершенно не знакомого мне человека. Постороннего. Безымянного. Потому что разговаривать со мной он, видимо, не собирался вовсе. « Дом как дом, - подумала я тогда. - Только пахнет здесь одиночеством и старостью. Но мне - то какое дело? Мало ли стариков на свете!». Помню, старик прошел в комнату, опустился на диван, не сняв пиджака, надолго замер. Кажется, даже закрыл глаза. Все, можно уходить. Но я стояла в коридоре и неотрывно смотрела на его синие от холода губы. - « Хотите, поставлю чайник?». Чай мы пили с булками, купленными мной к семейному завтраку и по - прежнему оба молчали. Я даже перестала замечать это наше молчание, пусть будет. Домой возвращалась уже по темноте, ехала в пустом троллейбусе, и что - то болело и болело в груди, и совсем не помнилось о разговоре с редактором.

Я стала часто бывать у Максима Петровича. Помогала по хозяйству, делала, что могла. Наши безмолвные продолжались. Я привыкла к старому человеку и сама стала разговаривать с ним, не дожидаясь ответных реплик. Говорила о летней городской духоте, о редакционных делах - будь они неладны! - о своих несчастных подругах, замученных бытом и ревнивыми мужьями. А старик молчал. О чем думал, не знаю, но мне казалось: он очень нуждался в моей болтовне. Я так и не решилась расспросить о его судьбе, и без того было ясно, что огромная боль запеклась в сердце чужого мне человека и занозой осталась там. Может, от этого он и дышал с трудом. Однажды Максим Петрович после обычного вечернего чая положил на стол потрепанный альбом. Такие я видела когда - то в архиве краеведческого музея, когда по заданию редакции готовила репортаж. Я осторожно присела к столу. Руки старика дрожали, когда он начал перелистывать страницы. Я вздрогнула, услышав его глухой голос: « Здесь вся моя жизнь».

Признаюсь, таких семейных альбомов я не знала: на плотных картонных страницах, кроме потускневших фотографий с отломленными краями, были и почти истлевшие бланки официальных бумаг с расплывшимися фиолетовыми кляксами печатей, и детские рисунки, и письма на стершихся на сгибах тетрадных листах.

Тихо - тихо он начал свой неспешный, порой несвязный рассказ. Его дыхание было тяжело, слова - едва различимыми. Но я не обращала на это внимания, вслушиваясь в откровения измученной страданиями и утратами одинокой души.

Он родился, когда в России вовсю полыхал яростный огонь революции. Вот фотография большой семьи: отец, Петр Ефимович, мать, Марфа Егоровна, пятеро сыновей, четыре дочери разного возраста. С пожелтевшего картона смотрели на меня из самой дали времени чужие люди. Их простые, открытые лица не были похожи на лица моих современников, рубахи под ремешками и оборки на платьях и кофточках - словно из музейных витрин. Максим Петрович осторожно гладил крючковатым пальцем фотографии и словно говорил сам с собой, так что чудилось, что голос шел из старого картона. Его родной деревеньки, Балдашей, что в Вятской губернии, ужасы революции не коснулись. Это забытая богом и людьми лесная глухомань, почти семьдесят километров от областного центра. Крестьянскую жизнь тогда трудно было назвать сытой и устроенной: в недороды бедовали, перебивались впроголодь. В деревне в двенадцать дворов была одна фамилия – Поскребышевы, а позже появились Лучинины. Максим был третьим по возрасту сыном, помощником отца. Любую крестьянскую работу знал с малолетства, приходилось даже коров доить.

Максим Петрович надолго замолкал, уходя в воспоминаниях в неведомую даль своего счастливого (по его меркам) детства. Да и кому из нас детство не видится сказкой! Сколько помнит теперешний старик, в большой семье жили дружно, очень уважали мать. Отцу не прекословили ни в чем, младших пестовали, жалели.

Старик вздыхал, с неохотой возвращаясь в нынешнюю реальность, глядел в мутное окно квартиры.

С детства Максим тянулся к знаниям. В маленькой деревенской школе, куда ходил пешком аж за восемь километров, учителя говорили о нем, что ум и талант, дарованные ему, как видно, свыше, позволили бы добраться до самых вершин науки. Трудности Максима не пугали, он к ним давно привык. Однажды зимой, выйдя за деревню, приметил за собой собаку. Увязалась следом. Шел парень быстро: мороз подгонял. Только когда рассвело, увидел, что следом за ним бежит волк. Матерый, с паленой мордой. Сердце ушло в пятки, но вспомнил, чему учил отец. Шагу не прибавил, не стал больше оглядываться, чтобы не видеть холодных глаз зверя. Когда и где волк отстал, Максим не знает.

Тянулись долгие дни юности в учебе, бесконечных хозяйственных делах. Серые, однообразные, но все же спокойные, еще не таившие настоящего горя. И все бы было хорошо, но тот памятный 1929 год изменил жизнь всех сельчан. Власти в столице затеяли строить для крестьян новую жизнь – богатую, счастливую. Сейчас в учебниках истории называют это время началом долгого и изнурительного процесса коллективизации, «переводом личного крестьянского хозяйства на путь социалистического развития путем кооперирования и коллективизации». Людей попросту отправляли в колхозы со всем лично нажитым скарбом. В мирное время сельчане переживали страшную разруху и никого не щадящий голод. Стоит только вспомнить, как приходилось выживать, терпеть слезы младших, засыпать голодным, мечтая хотя бы о крошке хлеба, как глаза предательски краснеют.

В это время Максим окончил семилетку и поступил в Халтуринский гидромелиоративный техникум, где изучал трудные, но горячо любимые точные науки: высшую математику, гидравлику, строительную механику, геодезию. Радость от учения омрачали нестерпимо тяжелые бытовые условия. В дождь и слякоть парню приходилось ходить в рваной обуви, а от техникума до общежития было три километра. Праздник наступал, когда раз в месяц на скопленные деньги можно было купить себе стакан молока или киселя. Все остальное время обходился хлебом и морковным чаем. Родители, несмотря на желание, помочь не могли – сами жили в голоде и беспросветной нищете.

Старик переводил дыхание и замолкал, пытаясь совладать с собой: родители ушли из жизни рано, только карточка осталась ему. Он даже на похороны отца не успел, работал в поле.

Максим был простым деревенским парнем и страстно хотел получить специальность мелиоратора. За книгами сидел до потемок. Стараясь не жечь свет, читал при свече, а в поле сопровождал тракторы до глубокой ночи, учился понимать стук мотора, дышал запахами влажной земли. Первые свои деньги, вполне приличную по тем временам сумму, он заработал на производственной практике и купил себе черный костюм и туфли. Теперь можно было бегать в клуб, но времени не выпадало.

С пожелтевших фотокарточек смотрели на меня улыбающиеся глаза молодых парней в гимнастерках. Среди них - узнаваемые черты Максима Петровича, красивого, статного. Многих с фотографий он помнит по именам, иных забыл - шестьдесят лет прошло! Его армейская жизнь продлилась недолго: едва освоились в казарме, как началась война. Отправили на фронт. Максим ничего не боялся, рвался в бой. Ему было за что воевать: в далеком селе остались братья и сестры, родительский дом, палисадник с материнскими яблонями. Помнилось, как шел в первую атаку, как растерялся, увидев рядом настоящего, не с плаката, фашиста. Рыжий немец преклонных лет, в руках автомат, а у Максима - винтовка образца 1914 года.

Бил штыком без ненависти, но точно. А после потерял счет боям и походам, убитым врагам и товарищам, боевым орденам и медалям. До сих пор досадно, что отвоевался Максим Петрович в середине войны: демобилизовали после тяжелой контузии. Но горечь и обида на судьбу прошли, раны постепенно затянулись, и он устроился военным комиссаром в Смелове. Здесь и встретил памятный День Победы, день всенародного ликования, радости и слез. Вместе с мирной жизнью, той о которой так долго мечтал, пришла и любовь, горячая и светлая. Ему исполнилось тогда двадцать семь лет.

Ясноглазая его Прасковья смотрит с черно-белого снимка на стене. Он и не раздумывал, любовь все решила за него. Прогулки по вечерним паркам, холодные дожди, синие небо и любимые ей ромашки - хорошего в жизни тоже хватило. А потом была скромная свадьба. Жалел только Максим, что мать не увидела его жены, не нянчила внучат.

Двадцать лет семейной жизни пронеслись стремительно, кружили в водовороте житейских тревог и забот. И все эти годы он боялся выпустить из своих загрубелых от работы рук теплые ладони Прасковьи. «Так теперь не бывает, - думала я. - Как в сказке: жили они счастливо и умерли в один день». Только сам Максим Петрович знал, какой ценой это счастье давалось, но говорить об этом вслух не принято. Не рассказал, как прощался со своей милой Прасковьей, быстро перевернул страницу альбома с похоронными фотографиями. Рядом в альбоме шершавые от времени дипломы Киевского Краснознаменного пехотного училища и военной Академии тыла и снабжения имени Молотова. На следующей странице - на машинке перепечатанный текст приказа от 30 сентября 1956 года о присвоении Максиму Петровичу звания подполковника. Максим Петрович задумчиво улыбался, показывая карточку, где он - кадровый офицер с новенькими кубарьками на погонах.

Двумя месяцами позже в академии коммунистов ознакомили с закрытым письмом ЦК КПСС «О культе личности И. В. Сталина». Для Максима словно рухнул мир. Все прочитанное понималось с трудом, ведь в атаках он, Максим Поскребышев, вставал из окопа с криком « За Родину! За Сталина!». После мучительных раздумий долгими бессонными ночами он написал письмо в ЦК КПСС самому Н. С. Хрущеву. Излил на простом листе из школьной тетрадки сына свою встревоженную душу, поделился сомнениями и тревогой за судьбу страны. Вот такими они были, люди того довоенного поколения, так жили, болели болями своей земли. О последствиях своего поступка Максим не думал, хотел только быть услышанным. А последствия не замедлили: пришел приказ, обухом обрушившийся на голову Максима Петровича. Лист казенной бумаги старик долгие годы хранил в запечатанном конверте. Чтобы не бередить душу ни себе, ни Прасковье. В приказе было всего несколько строк, изломавших судьбу пострашнее войны: «Уволить из армии по статье 59, пункт «Д» - без права на пенсию и выслугу лет». А выслуга с учетом фронтовых составляла уже двадцать годков. Так участник войны, защитник Родины, офицер – орденоносец был вторично демобилизован из армии без предоставления жилья, без права на трудоустройство и даже без медицинского освидетельствования инвалида, получившего тяжелые ранения в боях. Как жить дальше, в приказе не говорилось, а жить было надо. Подрастали дети, уходили силы. Максим Петрович был унижен и раздавлен. Помощи просить не у кого, защиты тоже. Так мой знакомый теперь незнакомец остался один на один с тяжкой ношей и семьей, которую нужно было как-то кормить. Хорошо, нашелся один фронтовой товарищ, который помог. Поскребышевы переехали в далекий Алтайский край, поселились в маленьком городишке Рубцовске. Со временем скопили на небольшой домик. Максим Петрович устроился рабочим в строительное управление. Жилось трудно, перебивались, как могли и чем могли.

Но обиды Максим ни на кого не держал, понимал: лес рубят - щепки летят. Многим после войны жилось трудно, значит, и он, Максим Петрович, как весь народ. Теперь, с высоты своей старческой мудрости, Поскребышев смотрел на те невзгоды спокойно, с глубоким достоинством, потому за ними последовали еще более страшные события.

13 июня 1954 года. Максим Петрович пил чай с дочерьми, Прасковьи дома не было. В комнату без стука вошли двое. Он взглянул на них и без слов понял все, еще боясь поверить окончательно. Медленно, старательно провели обыск. Девочки, взволнованные, непонимающие, замерли в углу. Следователь записал в протокол: «Поскребышев М. П. в своем письме во враждебной форме изложил клеветнические антисоветские измышления на ЦК КПСС и на советскую действительность». Черная «маруся» увезла его из родного дома. Синее небо, тополя, испуганные лица девочек – вот все, что он запомнил. А затем - пустота и безысходность. Красное кирпичное здание НКВД на улице Толстого, допросы, раздражение следователя. Страха не было, только щемило и щемило сердце от неизвестности и невозможности послать весточку Прасковье. Одиночная тюремная камера, какое - то бесчувствие, оцепенение. Он подписал все протоколы, даже те, где его обвиняли в том, чего не совершал. Военный трибунал вынес приговор: лишение свободы в исправительном трудовом лагере сроком на 3 года без права на обжалование и переписки на 2 года. Не в счет было его военное прошлое, государственные награды. Ни у кого не вызвало вопросов явное процессуальное нарушение: военный суд осудил гражданского человека, рабочего стройбригады. Максим Петрович не знал тогда, что его дело было одним из двадцати миллионов таких же, состряпанных наспех. Срок Поскребышев отбывал в таежном поселке Вихоревка, что в Иркутской области. Строил знаменитую Братскую ГЭС. Условия работы – рабские. Пятидесятиградусный мороз был привычным делом. Нарушая все мыслимые законы, администрация лагеря выгоняла зэков на работу. Они ломами в карьерах камень, выполняли завышенные нормы, а кормили их так, что с трудом держались на ногах. Поскребышев хорошо знает, что такое ударные стройки советских пятилеток: испытал на собственной шкуре.

Через два года его реабилитировали. Вызвали в кабинет начальника лагеря и сообщили: « За отсутствием состава преступления». Ему даже вернули все боевые награды. Но отнятое счастье и два года жизни, здоровье и веру в родную советскую Родину, наверное, уже не вернуть никогда.

Но дух русского человека оказался сильнее. «Жить дальше, идти вперед, несмотря ни на что», - твердо решил Максим Петрович. Возвратился домой, к семье, уже не надевшейся его увидеть. Работал на строительстве дорог на Алтае. Восстановился в партии. Даже участвовал в общественной жизни – неоднократно избирался председателем райкома, был депутатом поссовета. Он заново научился любить жизнь, видеть в радость в обыденном.

Но расшатанное здоровье давало о себе знать. Врачи советовали сменить климат, всерьез заняться лечением. На семейном совете решили единогласно: надо переезжать ближе к кавказским минеральным водам, в Железноводск.

В возрасте 66 лет Максим Петрович ушел на заслуженный отдых, и они с женой вернулись на Алтай. Старый человек, пенсионер, Максим Петрович не мог сидеть сложа руки. Всю энергию направил на общественную работу: хотел быть нужным людям. Его судьба, казалось теперь, сложилась вполне счастливо. Вот только Прасковьи не стало. Дочки разъехались, но не забывают, звонят по праздникам, шлют фотографии внуков, но приезжают к нему редко. «Да и что, - горестно вздыхал Максим Петрович, - я их не осуждаю. Своя жизнь, детки, работа, заботы. Пусть хоть они поживут счастливо».

Он замолкал, горестно обхватив седую голову руками. И я молчала. Да и что тут скажешь? Любые мои слова были бы лишними.

Уже три года Максима Петровича Поскребышева нет на земле. Он тихо ушел, заснул вечером в своей одинокой квартире, и соседка позвонила мне только через сутки. Проводили его дочери и внуки, соседи и знакомые. Хороший человек, он, оказывается, был не один. Мне больше не надо приходить к нему по вечерам, и я скучаю без наших молчаливых встреч. Альбом с фотографиями с разрешения родственников я забрала себе. Храню его в рабочем шкафу и точно знаю, что когда - нибудь напишу книгу об этом человеке, чья жизнь стала мне не чужой. Ведь старики и дети - всем родня.


Рецензии
Молодец, Таня.
Хорошо и интересно пишете.
И тема достойна всяческого уважения.
С лучшими пожеланиями.

Иван Овфинбах   30.06.2009 01:13     Заявить о нарушении