Ч. 5. Гл. 4. Путь к весне

Слишком долго мы были затеряны в безднах.
Волны-звери, подняв свой мерцающий горб,
Нас крутили и били в объятьях железных
И бросали на скалы, где пряталась скорбь.
       Но теперь, словно белые кони от битвы,
       Улетают клочки грозовых облаков.
       Если хочешь, мы выйдем для общей молитвы
       На хрустящий песок золотых островов.
              (Николай Гумилев)



Второе посольство, посланное императором к халифу, хоть и не претерпело от него таких оскорблений, как предыдущее, однако успеха не имело: в ответ на предложение двухсот кентинариев золота в обмен на взятых в Амории пленных, особенно Константина Вавуцика и прочих военачальников, халиф заявил, что потратил на поход в несколько раз больше денег, а ему еще предстоит отстраивать Запетру.

– Ваш посланник Иоанн когда-то сорил в нашей земле деньгами и драгоценностями, как песком, – с усмешкой сказал Мутасим. – Что же теперь вы так скупы ради спасения своих людей? Впрочем, передайте вашему царю, что я, возможно, соглашусь на переговоры с ним об этом, если он удвоит количество золота и выдаст мне Насира с его персами и Мануила. В противном случае пусть даже не мечтает увидеть тех, кого всевышний Аллах – велик он и славен – предал в наши руки! А лучше пусть позаботится о собственном спасении, потому что вскоре он увидит наших людей под стенами своего Города!

Халиф действительно подумывал о походе на Константинополь и советовался с военачальниками о том, как обложить Город с моря и суши. Однако эти планы смешало известие о заговоре, возникшем в пользу его племянника Аббаса, и Мутасиму пришлось спешно вернуться в свои владения.

Император, возвращаясь из Дорилея, почувствовал легкое недомогание, на которое не обратил внимания; однако уже на другой день по приезде в Константинополь он внезапно слег в постель. Вероятно, причиной болезни была сырая вода, которую он постоянно пил в ожидании того, чем закончатся аморийские события: Феофил мучился от сильнейшего кишечного расстройства, от схваток в животе и от жара, в придачу его не оставляли головные боли; он метался в поту по пурпурным простыням, стонал во сне, а когда не спал, терпел, стиснув зубы. Он почти ничего не ел, много пил и очень исхудал; казалось, он таял на глазах. Феодоре пришлось вести вместо мужа приемы чинов и прочие церемонии, вникать в дела управления, и это ей неплохо удавалось, впрочем, не без помощи протоасикрита, обоих своих братьев и логофета дрома – после гибели Арсавира эту должность получил Феоктист, оставаясь и хранителем императорской чернильницы. Всё свободное время августа проводила рядом с мужем, сама кормила его, давала лекарства, меняла грелки, поскольку он постоянно мерз, почти не спала ночами и похудела так же, как Феофил. Кувикуларии почти насильно заставляли ее что-нибудь есть – аппетита у нее не было; она даже перестала пить вино и пила только воду, потому что императору, пока он болел, врачи запретили употреблять вино даже в малом количестве. Однажды августа упала в обморок от усталости, и после этого Елена с Марией стали сменять ее, заставляя отдыхать; впрочем, время, даваемое ей на сон и отдых, Феодора большей частью проводила у себя в молельне... Когда кризис миновал, больной довольно быстро пошел на поправку, и хотя врачи предупреждали, что болезнь может еще вернуться, это уже казалось мелочью: всё-таки император выздоравливал! Когда он, в сопровождении августы, вернулся в свои покои после первой с начала болезни прогулки по парку, они, проходя мимо большого зеркала, невольно взглянули в него и остановились: в полированном серебре отражались одинаково бледные исхудавшие лица, одинаково огромные черные глаза и темные круги под ними, одинаковые чуть растерянные улыбки: «Неужели этот ужас окончился?»

– Мы с тобой – как два призрака с того света, – сказал император.

– Да уж, – проговорила Феодора. – Надо срочно отъедаться!

– Особенно тебе, моя августа, – улыбнулся Феофил. – Конечно, сейчас ты выглядишь весьма аскетично, но я не люблю аскетичных женщин!

Ее сердце птицей затрепетало в груди. Что это – просто шутка, или за ней прячется что-то более серьезное?.. Феодора молча посмотрела в глаза отражению Феофила, и тут он повернул ее к себе и поцеловал. Когда его губы спустились к ее шее, августа слабо запротестовала:

– Послушай, нас могут увидеть кувикуларии!

– Ты права, – сказал он, беря ее под руку. – Нужно более безопасное место!

Войдя в императорскую спальню, Феодора, глядя, как муж запирает дверь, нерешительно проговорила:

– А ты уверен, что ты... уже в силах?

– Ты сама сказала, что нам нужно отъедаться, – ответил Феофил и с улыбкой повернулся к жене. – Я голодный, как зверь!

– Я тоже, – прошептала она, обнимая его.

Пока Феофил болел, в Синопе возмутились персы: до них дошла весть о том, что халиф потребовал их выдачи, и они, опасаясь положительного ответа императора, были близки к тому, чтобы поднять мятеж и провозгласить василевсом своего командира; Феофоб едва сдержал волнения в турмах. Впрочем, возмущение быстро успокоилось, когда из Константинополя прибыло известие о том, что император не собирается идти на уступки Мутасиму. Правда, злые языки поговаривали, что мятеж затеял сам Феофоб; кое-кто даже ожидал, что, когда он вернется в столицу, его постигнет гнев императора, но ничего подобного не случилось: василевс принял военачальника со всей любовью и почетом, и злословившие умолкли. Как только Феофил достаточно окреп, он собрал совет, на котором присутствовали синклитики, патриарх и стратиги, чтобы обсудить положение дел на восточных границах. После долгих разговоров и раздумий было решено обратиться за помощью к западным державам. С этой целью посольство во главе с патрикием Феодосием Вавуциком, отцом плененного Константина, было отправлено в Венецию, к дожу Петру Трандонико. Родом из Истрии, Петр был избран дожем два года тому назад; свергнувшие его предшественника заговорщики, правда, имели своего ставленника, но в результате умелой дипломатической игры и давления со стороны Империи, во главе республики встал Трандонико, не принадлежавший к древним венецианским родам; у ромеев были все основания надеяться на помощь с его стороны. Вавуцик должен был от имени императора пожаловать дожа званием спафария и побудить его немедленно выслать войско против западных арабов, которые к этому времени уже начали делать вылазки в Южной Италии. В случае ослабления агарян на западе можно было бы сосредоточить больше сил на востоке.

Между тем, София почти смирилась с тем, что, скорее всего, в земной жизни ей больше не суждено увидеть мужа; она лишь молилась о том, чтобы он достойно вытерпел всё, что предстоит ему перенести в арабском плену. Каломария после гибели Арсавира резко изменила образ жизни: носила темные скромные одежды, уже не появлялась ни на каких пирах и увеселениях, ежедневно ходила в церковь, а в послеобеденное время посещала столичные тюрьмы, стараясь облегчить судьбу заключенных, приносила им пищу, одежду, молитвенники, давала деньги стражникам, чтобы они убирались в камерах, позволяли узникам омывать тело и стричь волосы. Посещала вдова и городские больницы и странноприимницы, жертвуя на их содержание немалые средства. Вскоре София стала ходить вместе с ней ради утешения страждущих, которых при случае просила молиться о Константине... Чаще всего сестры посещали заточенных в дворцовой тюрьме, где теперь находился и игумен Мефодий – император приказал перевести его сюда после раскрытия заговора, в связи с тем, что заговорщики намекали на поддержку, которую им будто бы оказали иконопочитатели. Однажды игумен, заметив, как София всё посматривает на его лысую голову, улыбнулся и сказал:

– Да, госпожа, сейчас моя голова похожа на яйцо, а ведь когда-то мало кто мог похвалиться такой густой шевелюрой, какая была у меня.

– Как же ты потерял все волосы, отче? – спросила Каломария.

Мефодий рассказал сестрам августы о своем заключении на острове Святого Андрея, а затем, слово за слово, зашла речь и о годах, проведенных в Риме. Слушательницы так заинтересовались его повествованием, что на другой же день пришли вновь и просили рассказать им побольше. Вскоре они узнали и о годах его молодости, и о начале монашеской жизни, и о патриархе Никифоре, с которым игумен до отправки в Рим несколько лет был довольно близок, и об архиепископе Евфимии... Исподволь Мефодий пытался утвердить обеих женщин в иконопочитании; впрочем, София, как и ее царственная сестра, тайно чтила иконы, но Каломария за годы жизни с мужем полностью перешла в стан иконоборцев. Однако после общения с игуменом, особенно выслушав его рассказ о последних днях Евфимия Сардского, она сильно задумалась о том, насколько был прав Арсавир в своей убежденности, которую сумел передать и жене... Мефодий, впрочем, не спешил и напрямую об иконопочитании говорил очень редко, чтобы не отпугнуть тех, чье обращение к православию было бы очень важным: ведь сестры могли бы со временем повлиять на августу, а та, в свою очередь, на мужа...

К концу осени император совершенно оправился, к императрице тоже вернулась прежняя красота. Но вместо одной беды пришла другая: в начале декабря заболела Мария. Пока Алексей был на Сицилии, она, чтобы разогнать скуку и тревогу за мужа, часто ездила на охоту вместе с отцом или с дядями – иногда с Вардой, чаще с Петроной; ее живой характер требовал для отвлечения от грустных мыслей каких-то более подвижных и шумных занятий, чем вышивание или сиденье за ткацким станком, тем более, что она почти с самого детства воспитывалась не совсем «по-девичьи»: после гибели маленького Константина всё внимание Феофила сосредоточилось на старшей дочери, да и после рождения младших Мария всегда оставалась любимицей отца; он много занимался с ней, научил не только ездить верхом, но и стрелять из лука, а теперь разрешил бывать и на охоте, причем в мужском одеянии, хотя больше как зрительнице, чем как участнице. И вот, в октябре они с Петроной, гоняя зайцев в Филопатии, попали под дождь и сильно вымокли; после этого молодая августа стала покашливать, но поначалу не обращала на это внимания, однако как-то вечером в декабре она вдруг зашлась кашлем, а когда отняла от губ платок, все увидели пятна крови на белой ткани... Марию тут же уложили в постель, врачи делали всё возможное, а по всем храмам Города молились о выздоровлении императорской дочери, но больная быстро угасала.

– Прости меня, папа, – еле слышно сказала она, когда Феофил на Рождество Христово пришел ее навестить. – Так ты и не дождался от меня внука... Но я верю, что Господь... дарует вам с мамой сына... Жаль только, что я уже не увижу братика... Хотя, наверное... увижу – оттуда?

– Увидишь, моя девочка, – проговорил император, глотая подступившие к горлу слезы. – Конечно, увидишь.

Вызванный с Сицилии Муселе застал жену при последнем издыхании, и она умерла у него на руках, за четыре дня до Богоявления. Ее похоронили в храме Апостолов, в Юстиниановой усыпальнице, рядом с братом; император приказал возложить на саркофаг серебряный покров и начертать особую надпись: ею даровалось прощение всякому, кто, спасаясь от наказания, припадет ко гробу Марии...

Празднование Крещения Господня прошло без августейшей семьи: первые дни все были в трауре и никуда не выходили; император с женой и дочерьми в день праздника причастились в дворцовом храме святого Стефана и пообедали без всяких церемоний, в присутствии только Феофоба с Еленой, своих препозитов и нескольких кувикуларий; кесаря не было – после похорон жены он затворился дома и никуда не выходил.

– А стё, – вдруг сказала за обедом маленькая Пульхерия, – Малия уехала, да? Она сколо велнеться?

– Нет, не скоро, – ответил император, делая над собой усилие, чтобы немного улыбнуться. – Теперь не она к нам, а мы к ней поедем... когда время придет.

– А когда влемя плидет? Сколо?

– Замолчи! – сердито оборвала сестру Фекла. – Когда придет, тогда и придет! Ешь и не болтай!

После обеда Феофил сразу удалился в свои покои. Феодора провела какое-то время у себя с детьми, а потом пришла Елена и тихо сказала:

– Я побуду с ними, а ты иди.

Императрица молча поцеловала ее в щеку и вышла.

Феофил лежал у себя на кровати, закрыв глаза; он даже не снял сапоги; одна рука была прижата к груди, другая бессильно упала вдоль тела. Феодора подошла очень тихо, почти не дыша, посмотрела мужу в лицо, и сердце ее заныло от боли: на его щеках блестели полоски слез. Он приподнял ресницы, взглянул на жену, и губы его чуть дрогнули. Она ничего не сказала, просто села рядом и погладила его по плечу. Он накрыл ее руку своей, и она сидела возле него молча и неподвижно, пока за окном совсем не стемнело. Когда августа пошевелилась, собираясь подняться, император сказал:

– Останься, – и добавил еле слышно: – Тяжело мне одному.

Он ощущал себя надломленным, он нуждался в опоре, и не просто в опоре, но именно в том, чтобы рядом была жена. Другим нельзя было показывать свою слабость, но перед ней было не стыдно.

– Я не ухожу, – ответила она. – Просто хотела зажечь светильник.

– Не нужно, – он чуть сжал ее руку.

Тогда она наклонилась, поцеловала его в лоб, а потом стала другой рукой тихонько гладить по голове – как утешала детей, когда им среди ночи снилось что-то страшное, и они просыпались и звали ее, – а потом он немного переместился, положил голову ей на колени, вытянувшись поперек ложа, взял руку Феодоры в свою и закрыл глаза.

Проснувшись утром, он увидел, что лежит на постели прямо поверх покрывала, в одежде, укрытый своим плащом, а Феодора спит тут же рядом, тоже одетая, свернувшись калачиком и подложив руку под щеку. Лицо ее во сне было немного нахмуренным. Он долго смотрел на жену, а потом поцеловал ее в висок – легким касанием, так что она не проснулась, но хмурое выражение с ее лица исчезло.

– Прости меня, моя августа, – прошептал Феофил. – Что бы я делал без тебя!..

Через несколько дней он опять слег с приступом прежней болезни – врачи говорили, что обострение случилось из-за большой скорби. Между тем, зима, и без того на удивление холодная, совсем рассвирепела: замерзло даже море от Золотого Рога до Хрисополя и Халкидона, так что люди перебирались с берега на берег пешком, на лошадях или в телегах, – такого не помнили и старожилы. Лед простоял две недели, и над Городом воссиял тихий солнечный день; если бы не мороз и снег, можно было бы подумать, что наступила весна. Народ, одевшись потеплее, прогуливался по берегу и по льду, наслаждаясь безветрием и солнцем, но радость была недолгой: к вечеру подул ветер, за ночь он усилился до штормового, и со стороны Пропонтиды пошли такие волны, что лед стал ломаться на части, льдины понесло в Босфор, они громоздились одна на другую и налетали на городские стены с такой силой, что те во многих местах дали трещины и даже частично обвалились. Константинопольцы пришли в ужас, некоторые начали в страхе покидать Город, другие допытывались, где император и не сбежал ли он; иные не верили, что Феофил болен... Патриарх, между тем, ежедневно совершал молебные пения в Великой церкви и литийные шествия по Городу, и с ним молилось множество народа, прося отвратить Божий гнев. Иконопочитатели осмелели и стали открыто говорить, что Бог карает Город и всю Империю за нечестие василевса; кое-кто уже предсказывал ему скорую смерть... Однако, спустя несколько дней море успокоилось, лед постепенно ушел в Босфор, снег растаял, а император выздоровел – на этот раз приступ был острым, но недолгим. Феофил повелел немедленно восстановить поврежденные стены и разбитые пристани, а когда работы подходили к концу, эпарх, «назло иконопоклонникам», приказал на Господских воротах, находившихся на крайней оконечности городского мыса, откуда можно было созерцать равно Золотой Рог и Пропонтиду, сделать большую надпись: «Феофил, во Христе верный император и самодержец ромеев, обновитель Города». Восстановление стен отвлекло императора от печальных мыслей, и в тот день, когда он рассматривал сделанную по распоряжению эпарха надпись, он вдруг ощутил уже забытую внутреннюю легкость и улыбнулся: «Да, вот и весна, и Город обновлен, и жизнь тоже после каждого периода скорбей обновляется и расцветает, как деревья весной, а потом приносит свои плоды... Надо жить дальше!»

Императорские дочери с конца января в сопровождении кувикуларий часто ходили в Гастрийский монастырь, в гости к бабке: Феоктиста – такое имя приняла Флорина в постриге – приглашала их почти каждую неделю. Наконец, Феофилу это стало казаться несколько подозрительным, ведь раньше его теща виделась с внучками не чаще раза в месяц, а то и реже. Как-то вечером, играя с дочерьми в покоях жены, он спросил у девочек:

– Скажите-ка мне, что вы делаете у бабушки в гостях? О чем она говорит с вами?

Шестилетняя Фекла переглянулась с Анной и ответила:

– Она нас угощает фруктами, папа, и всё повторяет, чтобы мы любили Бога и молились Ему!

– И еще книжку показывает с картинками и рассказывает про царя Давида, как он победил Голиафа и стал царем вместо Саула, – добавила Анна.

Император понял, что теща, должно быть, показывала внучкам псалтирь с миниатюрами.

– Да! – подхватила Анастасия. – Картинки красивые там такие, папочка!

– Бабушка говорит, чтобы мы любили Бога, как Давид, чтобы Бог на нас не рассердился, как на Саула, – сказала Фекла.

– А исё баушка говолит, – заулыбалась Пульхерия, – кланятися облазам!

– Что?! – Феофил чуть нахмурился. – Ну-ка, расскажи, чего она от вас хочет!

– Она хосет, – ответила с готовностью младшая дочь, – стёбы мы любили эти... икони, вот! Усит селовать и говолит, стё Бог нас бует любить, если мы буем любить икони!

– Так, – император взглянул на Феклу. – Это правда?

– Да, папа, – смущенно ответила девочка. – Только бабушка почему-то не велит, чтобы мы тебе про это рассказывали... Она нам подарки дарит и угощает...

– И всё уговаривает, уговаривает! – закивала Анастасия.

– Бабушка еще сказала, – добавила Анна, – что если мы будем любить иконы, то будем долго жить...

– А не так, как Мария? Превосходная логика! – Феофил взглянул на жену, которая слушала весь этот разговор с внутренней тоской.

– Мама в своем духе! – раздраженно сказала Феодора и встала с кресла. – Сделала «выводы»! Она мне тоже говорила речи в таком роде... Но я всё же не ожидала, что она вздумает забивать этим голову девочкам!

– Вот что, – решительно сказал император. – Чтоб ноги их больше у нее не было! Не хватало еще, чтобы им с малолетства прививали такое «благочестие»! А вы, мои милые, – обратился он к дочерям, – забудьте скорее все эти глупости, которые вам бабушка наговорила! Она просто уже старенькая и не всё понимает так, как нужно...

– Да уж, – пробормотала императрица. – Бедная мама всегда была... однолинейна!

Феофил внимательно взглянул на жену: кажется, на этот раз она полностью встала на его сторону – причем совершенно искренне, – несмотря на иконы, которые по-прежнему хранила у себя в сундучке... Она подняла на него глаза, и вдруг ее губы задрожали, она быстро проговорила:

– Я сейчас, – и скрылась в спальной.

Император проводил ее взглядом и, оглядев дочерей, сказал:

– Погодите-ка! – и, позвав из соседней комнаты кувикуларию проследить за детьми, сам пошел вслед за женой.

Феодора стояла у окна, и плечи ее чуть заметно подрагивали. Феофил закрыл за собой дверь, подошел к жене и обнял ее.

– Не огорчайся.

Она вздрогнула и ответила, не оборачиваясь:

– Да нет, я не из-за мамы... Я просто... вдруг вспомнила... про то пророчество Евфимия Сардского...

«Я так люблю тебя! – хотелось ей закричать. – Я так боюсь, что с тобой что-то случится!»

– Феодора.

Он погладил ее по плечу и повернул к себе, собираясь прижать к груди и сказать что-то успокаивающее. Но вместо этого принялся ее целовать – сначала легко и нежно, потом всё нетерпеливее и требовательнее...

Когда их тела уже сплелись на ложе, он сказал, глядя ей в глаза:

– Ты сводишь меня с ума, моя августа!

– Я рада, – проговорила она.

Его слова могли не значить ничего особенного – и могли значить очень много... Но, что бы они ни значили, Феодора в этот день яснее, чем когда-либо раньше, осознала, что тонкая, неуловимая нить, протянувшаяся когда-то между ними, незаметно превратилась в целые путы или сети, и что Феофил это тоже чувствовал – но, похоже, не собирался освобождаться... Она была ему нужна – не только как «подстилка» или как мать его детей. Пускай по-настоящему он любил другую, пускай между ними не было той дружбы, о которой они говорили когда-то и о которой мечтала Феодора – но всё-таки она была ему нужна.

На последней седмице перед Великим постом кесарь пришел к императору и попросил позволения удалиться в монастырь: придворная служба его больше не радовала, поскольку во дворце всё слишком напоминало ему о Марии, да и вообще мирская жизнь после смерти жены как-то враз опостылела ему и потеряла смысл... К тому же Алексея беспокоили по-прежнему ходившие в Городе слухи о том, будто он мечтает о престоле и потому не уходит со службы. Слухи эти поползли, еще когда он был на Сицилии, а особенно усилились после раскрытия заговора во время дазимонского поражения: говорили, что Муселе замышляет переворот и тайно готовит в Лангобардии восстание, что «альфа не должна взять верх над фитой»... Встревоженный Алексей написал императору, прося отозвать его домой и поручить сицилийские дела кому-нибудь другому, но Феофил ответил зятю, что он не должен беспокоиться из-за всяких глупых сплетен. Тот успокоился и продолжал заниматься порученными ему делами; однако теперь на Сицилии уже был новый стратиг, а при дворе кесарь чувствовал себя лишним.

– Тошно мне всё, глаза б не глядели! – с горечью закончил Муселе.

– Алексей, ведь я уже сказал тебе, что на слухи нечего обращать внимание! – ответил Феофил. – А что до тоски... Это понятно, но, думаю, пройдет со временем. Мне кажется, не стоит торопиться, тем более, что монашество – шаг туда, откуда нет возврата, – он положил зятю руку на плечо. – Готов ли ты к этому? Не пожалеешь ли потом? Подумай хорошенько!

– Я всё обдумал, государь. Я молился, просил у Бога вразумления... Я уверен, что мне нужно идти этим путем. Не удерживай меня, прошу!

Василевс помолчал, вздохнул и ответил:

– Хорошо, Алексей, поступай, как знаешь.

– Я буду молиться за всех вас, государь, – тихо сказал Муселе. – Я верю, что Господь еще дарует тебе наследника.

«Пережить, – повторял император сам себе, стискивая зубы, – надо пережить».

В воскресенье перед постом, причастившись за литургией, он вдруг осознал, что уже давно не думает о Кассии. И теперь, когда он вспомнил о ней, все когда-то мучившие его страдания и недоумения показались ему чем-то далеким и давно прошедшим, словно рассказы из хроник. Он вслушивался в себя и пытался понять, умерла ли его страсть или просто временно заглохла, – и не понимал. Однако сейчас он не испытывал прежних чувств, и даже ощущение «платонической» связи словно бы угасло. «Уж не был ли мой любовный недуг просто следствием того, что у меня было слишком много времени о нем думать? – усмехнулся император. – А как судьба дала по голове, так и мысли все разлетелись... Точнее, отлетели лишние, остались только самые необходимые... И внутренние связи – только самые насущные...»

В среду первой седмицы поста Феофил пришел на исповедь к патриарху.

– Знаешь, владыка, – сказал он под конец, – в последнее время я начал ощущать дыхание смерти... Да, пожалуй, это именно так можно назвать. Казалось бы, странно: сколько смертей я уже пережил, в том числе дорогих людей, но такого чувства не было, что смерть совсем рядом... Понятно, что нужно иметь память смертную, но... она ли это? Скорее, что-то другое... Не то, чтобы страх... а какая-то бесприютность... Болезнь, что ли, так повлияла?..

– Возможно. Но такое ощущение бывает полезно испытывать временами, августейший, чтобы обновить в себе знание того, что мы смертны, и что смерть может придти совершенно в любой момент. Знание, что здешний мир – не наш настоящий дом. Мы ведь склонны забывать об этом, даже видя смерть вокруг себя.

– Да... Как будто нам суждено жить здесь вечно! А ведь, вроде бы, каждый знает, что умрет... Впрочем, я думаю, нам кажется, что наша жизнь здесь может быть вечной, вследствие внутреннего знания души, что она действительно вечна.

– Разумеется. Поэтому и нужны напоминания о настоящей, а не воображаемой вечности, и Господь иногда отбирает у нас что-то очень нам дорогое как раз тогда, когда мы возлагаем на это большие упования... С одной стороны, такие напоминания жестоки, а с другой – утешительны: ведь если помнить, что со смертью ничего не кончается, и что нас ждет встреча там, то нужно не столько скорбеть, сколько готовиться к той встрече.

Император грустно улыбнулся.

– Ты-то готовишься, философ. А вот я... В этом мире я поднялся на вершину славы, а куда попаду в том, не знаю...

– Но и я не знаю этого, государь, – возразил Иоанн, – и никто не знает. Спасение наше, как сказано, совершается между страхом и надеждой – по крайней мере, пока мы не достигли любви, изгоняющей страх. А что до здешних вершин... Как сказал один преподобный, указав ученику на сухую ветку, «идущий вперед и преуспевающий в Боге человек владеет всем миром, как этой веточкой, даже если владеет всем миром, – ибо, скажу вам, вредит не обладание, но обладание с пристрастием». Мера же наших пристрастий бывает видна тогда, когда мы чего-то лишаемся. Не скорби, государь! Часто великие искушения предшествуют великим милостям Божиим. Главное – не погубить терпения. Что бы ни случалось, надо жить дальше и стараться жить так, будто ничего особенного не произошло.

– Что ж, – задумчиво сказал Феофил, – на самом деле так оно и есть... Военные поражения, болезни, смерть – что тут особенного? Всё это случается постоянно, и «нет ничего нового под солнцем», – он вздохнул. – Помолись за меня, владыка! Всё-таки тяжело... Отец когда-то говорил мне, что надо быть сильным, и я сам себе часто говорил это, но... я всё еще не так силен, как хотелось бы. Хотя, конечно, наши силы – от Бога...

– И бессилие попускается Им же. Иногда оно полезно для смирения или для того, чтобы что-то лучше понять. Не падай духом, августейший! У тебя много скорбей, но ведь совсем рядом и утешение, – Иоанн чуть улыбнулся. – Разве этого мало?

– Нет, – тихо ответил император, взглянув на патриарха, – не мало. Хотя я чуть было не лишился этого... по своей слепоте!

– Быть слепым еще не такая большая беда, государь. Страшнее было бы не прозреть.




...В Крестопоклонное воскресенье поста император приказал выбить монограммы на Красивых дверях Святой Софии, недавно заново отделанных бронзой и украшенных крестами в рамах из растительных и геометрических орнаментов. Посеребренные монограммы должны были располагаться попарно, над и под крестами, – всего четыре пары монограмм, Феофил сам придумал их и нарисовал в настоящую величину, чтобы мастера могли перевести контуры прямо на двери:

«Господи, помоги Феофилу владыке.
Богородица, помоги Феодоре августе.
Христе, помоги Иоанну патриарху.
Лета от сотворения мира 6347, индикта 2».

Когда работа была окончена, император с августой и патриархом пришли взглянуть на готовое произведение. Феодора была взволнована. Она догадывалась, что в монограммах был заключен какой-то важный смысл, что неспроста Феофил решил украсить двери именно так. Но что он хотел этим выразить? «Скоро ты всё узнаешь, моя августа, – подумал император, глядя, как она рассматривала монограммы. – Поистине, этот год нужно было запечатлеть здесь... в память о моем прозрении!» А патриарх думал о них обоих, о том, какой долгий и тернистый путь они прошли, прежде чем поняли, что их противоборство было подобно изобретенному Каллиником жидкому огню, который, попадая в воду, лишь больше разгорается... «Прав был Гераклит: “всё совершается по судьбе и слаживается взаимной противоположностью”, – чуть заметная улыбка пробежала по губам Грамматика. – Впрочем, могло ли быть иначе?»

– Чему ты улыбаешься, владыка? – спросил император.

– Я вспомнил, государь, как некий мужчина пытался доказать одной женщине, что если он в детстве убежал из дома и всегда поступал по-своему, ни с кем не считаясь, а она никогда не выходила из повиновения родителям и приличиям, то между ними не может быть ничего общего.

– И он ошибался? – спросила Феодора, повернувшись к Иоанну.

– Еще как, августейшая!



ОГЛАВЛЕНИЕ РОМАНА: http://proza.ru/2009/08/31/725


Рецензии