Печаль о Широкогрудом

               
                ******

- Раз в сто лет, происходит такое чудо – словно бросая слова в пустоту, произнес старый табунщик Манай, неотрывно вглядываясь подслеповатыми глазами в сторону далекого горизонта.
Что он там высматривал, на краю плоской, желтой степи, оставалось загадкой. Возможно, пытался определить по плывущему к закату светилу, погоду назавтра, но может быть что-то иное.
Низкорослый, гривастый иноходец под ним, застоявшись, то и дело переставлял ноги, вызывая недовольство седока.
- Уй-й!
И я тоже, как и старый Манай вцепился взором вдаль, позабыв обо всем: о городе, где меня ждали нескончаемые дела, вечных долгах, о сценарии, которому в последние дни отдал столько сил.
А из-за наших спин, оттуда, где пасся полудикий табун, раздались вырывающиеся из десятков лошадиных легких тревожные всхрапы, и донесся шум разрастающейся битвы.
Я развернулся в скрипучем седле и увидел яростный бой двух могучих жеребцов. Старый, в шрамах гнедой, пытался укусить за шею широкогрудого, с белыми чулками вороного соперника, поднявшегося на задние ноги. Широкогрудый был моложе и злей, каждый удар его острых копыт с высоты обрушивался точно на голову гнедого.
В стороне от дерущихся, металась молодая пенногривая кобылица, нервно кося глазом в сторону старого Маная, точно взывала его рассудить спор разгневанных самцов.
- Они забьют друг-друга насмерть – воскликнул я, обращаясь к старику, но табунщик не шелохнулся, продолжая глядеть вдаль.
Я вновь крутнулся в седле и то, что мне довелось увидеть, навсегда поразило мое сознание.
Еще долгие годы потом, я буду продолжать видеть эту картину: Широкогрудый опустил на землю передние ноги и долгим, укоризненным взглядом пронзил замеревшего гнедого. Его крупные черные глаза глядели на соперника,  не мигая и не отрываясь.
Весь табун, замерев от страха, наблюдал за молчаливым противостоянием двух жеребцов.
Наконец, не выдержав взгляда Широкогрудого, гнедой украдкой покосился на облюбованную им кобылицу, затем в сторону притихшего табуна и стыдливо отступил.
Не желая подставлять бок сопернику, пригибая по- волчьи к земле шею, он отступил несколько шагов назад, затем резко прыгнул вбок и помчался к табуну.
Гнедой с разбега лягнул двух, еще не набравших в полной мере сил жеребцов, куснул парочку зазевавшихся кобылиц и погнал многочисленный гарем к зарослям густого тальника.
      Солнце уже наполовину утонуло за линией горизонта, Манай шевельнул поводьями и гривастый жорга ретиво побежал вслед за убегающим табуном.
Я потрусил вслед, удивляясь тому, что грузная спина старого Маная почти не колышется на ходу низкорослой лошадки, он точно бы сросся с ней. Широкогрудый с подругой остались на поляне и, хотя Пенногривая заметно обеспокоилась, Широкогрудый не повел и ухом.
На следующий день я уехал в Семей, а затем в Алматы и в потоке стремительных дней в памяти все поистерлось.
Но слова старого Маная порой вновь и вновь всплывали в глубинных недрах мозга и становились навязчиво выпуклыми.
- Из тысяч лошадей, рождается одна такая, как Пенногривая, которая подобно женщине влюбляется в единственного избранника и следует только за ним. Ни  одного жеребца она к себе не подпустит, уж лучше умрет.
- А Широкогрудый? Он отвечает ей верностью?
- Хе-хе-хе, в том то и дело! Только вдвоем и дни вместе резвятся и ночи коротают, а как милуются, смотреть страшно, потому что совсем как люди! А видел бы ты, как она подолгу смотрит в небо, так и кажется, что сейчас у нее вырастут крылья и она взлетит!
В ту звездную ночь, в предгорьях Шынгыс-тау, недалеко от колодца, на дне которого тридцать пять лет взывали к людям бренные останки Шакарима-кажи, я услышал полную грустной философии историю Широкогрудого.
Хмурый, неразговорчивый Манай, долго раздумывал, точно взвешивал, стоит ли пришлому незнакомцу поведывать рассказ.
Но когда я поправил огонь костерка и, оказывая ему внимание, налил из торсыка в выщербленную кесе кумыса, старик заговорил.
Он начал так, словно бы услышал мой вопрос, хотя я не произнес ни слова, держа их за зубами, несмотря на то, что мне не терпелось расспросить о красавце Широкогрудом.
«Говорят, что он родился от какой-то чемпионки, а отцом  его был привезенный из государства Агылшын, великолепный производитель. Он рос в неге, в частной конюшне одного бизнесмена в окрестностях Алматы. Широкогрудый вырос и стал побеждать на всех праздничных байгах, принося славу хозяину.
Потом на него положил глаз один важный чиновник, а как раз в то время бизнесмен что-то выпрашивал у вельможи. Тот намекнул, что не прочь заполучить себе чемпиона и последний недолго раздумывая, преподнес Широкогрудого в подарок.
Вот так он стал кочевать из одних рук в другие. У того чиновника его забрал другой, выше рангом, затем, он попал к какому-то министру, и все было бы хорошо, не порви он сухожилие на ноге и не надорвись здоровьем. Кривая его судьбы покатилась вниз, и он стал собственностью нашего Акима. Аким привез его в табун, который я пасу для него, но эти звери не приняли Широкогрудого, он для них был чужаком. Ведь эти кони полудикие и хотя они не были чемпионами, но от волков отбиваются со всей дерзостью.
Несколько молодых жеребцов напали на Широкогрудого и сильно его побили, но чемпион есть чемпион, не уступил и дал сдачи. С тех пор так и сосуществуют: Широкогрудый пасется отдельно. Но вот уже с год, как в него влюбилась Пенногривая, и теперь они не расстаются ни на минуту. Дважды забирал ее хозяин и увозил в аул, но она рвала недоуздок и наутро вновь объявлялась рядом, с Широкогрудым.
Уже вся округа судачит, об этом, да и я, наблюдая за ними, поражаюсь, ну все прямо как у нас! Порой так милуются, что грех признаться, я сам так в молодости приударивал за своей старухой. Никогда Широкогрудый не ступит в воду первым, до тех пор, пока не утолит жажду Пенногривая, а уж как он выщипывает ей гриву от чертополоха, так этому вообще только можно дивиться.
Но с некоторых пор гнедой обратил внимание на Пенногривую, точно ему в табуне кобылиц мало, он хищный, даже если всех перепробует, все равно норовит свое сделать, лишь бы растоптать честь Широкогрудого».
Старый Манай продолжал говорить о конях так, словно бы они были люди и мне оставалось только изумляться.
- Ты не увидел начало сегодняшней драки. Обычно гнедой начинает приставать к Пенногривой ближе  к закату, когда наестся досыта и наберет избыток сил. И чем же закончился бой?
- Я впервые такое увидел аксакал – начал я – Широкогрудый так посмотрел на гнедого, что тот попятился от него!
- А-а-а – значит, до самой печенки пронял он чемпиона – улыбнулся Манай – ну чтож, будет знать, как отнимать последнее.
- Да, все живые существа в природе живут по инстинкту хищников – обронил я на свою голову.
- Настоящие хищники – люди! Знаешь ли ты, как убили Шакарима - кажи? Его выследили вот в этих горах и застрелили в спину, а потом бросили тело  в засохший колодец. Сгубили всех его детей, а тело старца запретили хоронить, вот где хищники!
И разве теперь не то же самое происходит? Ради власти и денег поедают друг-друга а, добравшись до жирного куска так разъедаются, что скоро полопаются от чревоугодия.
-А как же произошло, что никто из людей не отважился, похоронить кажи?
- Страх сынок, страх. Два чекиста-казаха разыскали его и повезли в город. По пути они выстрелом в спину, убили девяностолетнего Шакарима, и это случайно увидел мальчик, сын чабана. Он привел своего отца к этому колодцу и показал, куда бросили тело кажи. Но отец запретил сыну, кому бы-то не было, рассказывать об этом.
Но со всякой тайны с годами спадает завеса. Ставший взрослым тот мальчик все же рассказал о колодце, но еще многие годы, суждено было, лежать останкам кажи, на дне…
- Одного я не могу понять, просто никак не укладывается в голове, как казахи могли поднять руку на такого великого человека, своего соплеменника. Неужели же они не предполагали, что их род будет проклят, и на потомках будет лежать печать проклятия?
Табунщик лежал на войлочной конской попоне и также как перед закатом, неотрывно глядел в продырявленное крупными звездами небо. Блики огня плясали на его выдубленном лице, изламываясь в глубоких морщинах, и он казался мне частью ночной степи.
- В христианской Библии проклятье лежит на предателе Иуде и все там написано для предостережения людей, так ведь? Но все равно продают люди друг-друга – вымолвил Манай задумчиво – Вот ты писатель, почему же ты не пишешь об этом?
- Я пишу, пишу, только не всегда удачно, возможно не нахожу нужных слов –  было стыдно слышать этот укор, из уст простого табунщика.
- А что теперь будет с Широкогрудым? – спросил я.
- Аким держит его как производителя.
- Но разве он не знает, что табун его не принимает?
- Нет, он об этом не знает, я ему не говорю об этом - ответил Манай.
- Почему же?
-Я не хочу. Мало ли что взбредет ему в голову. Я столько коней перевидал за свою жизнь, но вот как-то незаметно привязался к Широкогрудому, сумел он мне внушить уважение к себе – табунщик помолчал, затем как-то грустно выдохнул, и столько было отчаяния, в этом выдохе!
- Вы чему-то вздыхаете, что вас мучает?
Старик не ответил, налетающие порывы ветерка взвихрили снопы искр и подняли пламя кверху, делая его, синим и тогда темнота на мгновение отбросилась назад, выхватив из ночи, прислонившиеся друг к другу головы Широкогрудого и Пенногривой. Голова Пенногривой была картинно задрана кверху, а взгляд устремлен на мерцающие светила, и что она могла там видеть, осталось для меня вечной загадкой.
Старик молчал, а я продолжал глядеть в темноту, в сторону влюбленных, в ожидании нового порыва. Сквозь треск пожираемого огнем валежника, слышно было, как влюбленные обмахивают друг-друга хвостами, трутся шеями и переступают с ноги на ногу.
Где-то вдалеке ухнула сова и тут-же притихшая степь наполнилась стрекотаньем и обеспокоенным щелканьем невидимых птах. Высокие травы покорно стелились под дуновением ветра, издавая причудливый шелест, и казалось, что это шуршит нежный пух перины, под тяжестью навалившихся на нее тел.
Эта ночь мне казалась магической, и отчего-то чудилось, что она уже была в моей жизни, что уже такая же тонкая, тихая грусть переполняла когда-то грудь целиком без остатка, но мысли мои прервал клекочущий, словно рокот орла голос Маная.
- Меня печалит Пенногривая – вымолвил Манай – вот уже больше года она с ним, но не может понести от Широкогрудого – видно подпортили в скачках молодца, что стал он не способным быть отцом. Аким уже несколько раз спрашивал, не жеребая ли Пенногривая?
- А вы? Что вы ему говорите?
- Я? Я вру! Несу всякую чушь. Одного ему не говорю, что у нее любовь с Широкогрудым, да все же слухи об этом просачиваются.
- Вы чего-то опасаетесь?
- Какой-же ты глупый писатель, ты ничего не понял из всего, что я тебе рассказал о его судьбе.
- Манай-ага, не сердитесь на меня, я ведь человек городской, откройтесь до конца – призвал, почти взмолился я.
- Э-э-э – опять было, завелся старик, но передумал и стал говорить тихо, чуть не шепотом. И только тут, до меня дошло, что он всерьез опасается, чтобы его не услышали влюбленные кони.
- Я думаю, это жук-министр его надорвал. А когда ему об этом доложили, он его и подарил кому-то ниже себя рангом за какую-то услугу. А тот, кому он его подарил, разнюхав суть дела, сделал тоже самое и так Широкогрудый подарком скатился к нашему акиму.
- А что-же ваш Аким?
- Ты видел его? Нет. Никогда не встречался? У нашего Акима от бешбармака глаза в щели превратились. Он даже на деньгах цифр не различает.
- А как же он их считает?
- По запаху – Манай раздражительно сплюнул в темень, и я побоялся более пытать его.
Но старик уже не мог остановить поток гнева и продолжил сам:
– Как только до него дойдет, что Широкогрудый не способен быть производителем, он его пустит на мясо. Вот какая беда!
Не могу же я  рассказывать этому обжоре, что он любит Пенногривую и никого к ней подпускает. А так бы вон гнедой ее обрюхатил бы, да и молодые жеребцы не упустили бы шанс.
        Я сидел точно пораженный током, меня трясло, несмотря на близость огня. Я подумал об этой ситуации, о жестокости мира, о безвыходности Маная и обреченности Широкогрудого и Пенногривой.
Сидя под огромным, окутавшим степь, точно бескрайнее одеяло небом, я почувствовал, как от обиды за свои ошибки, вдруг защипало в носу.
Я вспомнил свою Пенногривую, далекую, исчезнувшую в закромах памяти невыразимо красивую девушку из Баку.
Вся моя жизнь, заставившая нахлебаться горького, могла бы сложиться иначе, если-бы я подобно Широкогрудому не оказался выхолощенным. Выхолощенным отсутствием советских дензнаков называемых рублями.
Я тогда в третий раз полюбил. Первые две любви заставили меня страдать, потому что оказались безответными. Но третья, третья моя звездочка по имени Светлана, была словно создана для любви, для меня, для нашего счастья!
У нее были длинные белые пальцы и огромные черные глаза, в которых я тонул. Она была чудным неземным созданием и оттого не задумываясь над своими желаниями, увлекала меня-солдата за собой в дорогие рестораны.
Она водила пальчиком по страницам меню, а я незаметно для нее совал руку в карман и на ощупь перебирал немногочисленные купюры. Я знал достоинство каждой из них и мгновенно, со скоростью отличника по математике складывал цены вслед за ее заказами. Я любил ее, а себя презирал за бедность, но стоило ей произнести слово ВСЕ, а мне сложить ИТОГО, и убедиться, что денег хватает, как я тут-же становился счастливейшим из всех живущих.
А потом, напившись ее сладких поцелуев, я бежал, пустынными, темными улочками старого города, прячась в тени пирамидальных тополей, и молил Всевышнего, чтобы он уберег меня от встречи с военным патрулем. И когда одна часть мозга думала о патруле, то другая, усиленно работала над тем, что бы умыкнуть назавтра в каптерке, чтобы продать и выручить деньги.
Я боялся, что она в какой-то миг прозреет и поймет что я безденежный простяга, будущее которого окутано туманом безнадежности, в то время как она была перспективной дочерью ректора института. Я боялся этого, липкий пот струился по моей спине, по желобку между лопаток, но я всегда помнил великую заповедь Чингисхана: никогда не показывать, что у тебя нет денег.
Многое, многое забылось из того прошлого, помнятся только отдельные слова, вылетавшие из прекрасных уст, до сих пор жжет кожу, словно только что ее коснулись пальцы любимой, и рассыпавшиеся на белоснежной подушке густые, иссиня-черные волосы, до сих пор воспроизводятся памятью.
А в эту ночь я вспомнил, как ее огромные глаза доверчиво взирали на меня снизу, и острая боль, точно ножом рассекла мое давно обесчувственное сердце.
Как же я, ее потерял?
Потерял, потерял! - ухнула ночная сова.
Да! Потерял, как и многое другое, невосполнимое. Но я помнил, как готов был отдать ей свое дыхание, нести на руках, плыть за ней по морю до самого края, туда, где оно касается солнца, наполнить собой каждую ее клеточку, но, я уехал, получив штемпель дембеля в военном билете, а ее предал, оставив.
Разве теперь имело смысл, будоражить память, вспоминая как она трогала руками ночные, дремотные кусты, как шуршала под босыми ногами округлая галька, как теплая пена волн омывала наши ступни, как в свете лунной дорожки на темной воде словно маленькие лодочки покачивались две белые чайки.
Но никогда мне не забыть кишащий точно муравейник Бакинский вокзал, запах жарящихся шашлыков, огромные фуражки-аэродромы на головах усатых азербайджанцев, скрип тачек носильщиков и ее причудливо выкрашенный ноготь мизинца, которым она нервно корябала мою татуированную кисть.
Она тогда спросила меня, когда я вернусь, хотя точно знала количество дней, которые мне оставалось дослужить, но так созданы женщины, им необходимо услышать.
Я ответил ей что никогда и никому ее не отдам, и что в целом мире не будет счастливее нас, что брошу к ее ногам все богатства и красоты земли, что мы объедем ее по всем меридианам и на каждой долготе и широте будем вместе, держась накрепко за руки.
Когда зеленый состав тронулся, я с качнувшейся подножки увидел, как из уголка ее губ потекла тонкая красная струйка, и отчего-то подумал, что это от жары потекла помада. Я тогда не знал, что помада не тает, а это она прокусила губу, от сжавшего ее сердце недоброго предчувствия. Я тогда не догадывался о том, что женщины тоже умеют любить, потому что слушал только собственное чувство.
А главное, из-за чего и по прошествии времени мне хочется выть, словно одинокому волку в темном лесу, это то, что еще пять лет после моего отьезда, она ждала меня, надеясь на чудо! И это с ее неземной красотой!
Приедь я к ней даже через пять лет, она бы меня приняла и простила!
Я и теперь, прожив полвека на земле, не могу уразуметь чего-то очень главного!
       Под стук сотен алюминиевых чашек, по традиции я отнес бачок с грязной посудой в окно посудомойки, обнялся с сослуживцами, поднял чемодан и прошел через КПП части. Денег в кармане было только долететь до дома, и когда я в иллюминатор смотрел на щедрую азербайджанскую землю, нисколько не сомневался, что скоро вернусь за ней. Но!
Вот она штука жизнь!!!
       Ночь окутала степь беспроглядной чернотой и если бы не крупные звезды в небе, да фигура старого Маная, покачивающаяся из стороны в сторону, да похрапывание коней, можно было подумать, что наступила вечная темень, а свет и жизнь исчезли навсегда.
Мы расстелили одеяла и улеглись спать. Манай скоро захрапел, а я еще долго лежал с открытыми глазами, всматриваясь в мигающие звезды, и на мгновение мне показалось, что я чувствую дыхание земли. Грудь сжало так, будто кто-то невидимый накинул на нее стальной обруч и постепенно, безжалостно стягивал.
Все неисполненное, не свершившееся, рухнувшее под непреложностями жестокой жизни, общим комом обиды поднялось к самому горлу и выкатило из глаз две горячие, жгучие дорожки.
Наутро, я уехал, напоследок обняв старого табунщика, вынуждая тем самым и его вымолвить несколько добрых слов. Новые дела ждали меня, и казалось новые свершения!
Что можно поделать, если так нелепо устроен человек, что кажется, будто за следующим поворотом откроются ему новые Истины!
Будто все неизведанные человечеством тайны отворятся именно ему и что он, и только он, избран Самим в качестве помеченного, его Божьим Перстом.
             Алматинская осень еще только вступала в свои права, и только первые паутинки парили в воздухе, а огромные вековые карагачи все еще крепились, не желая сбрасывать зеленый наряд, продолжая бороться за веселый праздник лета.
Еще некоторое время я пребывал в той самой неторопливости дней и ночей, в какой пребывал в степи рядом с Манаем, как незаметно погрузился в водоворот суетности большого города.
Я закрутился так, что из памяти безжалостно выкорчевались и старик-табунщик и Широкогрудый и Пенногривая, да что там, даже святые воспоминания о далекой Светлане из еще более далекого Баку.
На передний план вновь выплыли деньги, проклятые деньги, которых всегда не хватает, как патронов в пылу жаркого боя. И опять ты весь в ожидании: новых идей, чьих-то ответов, приездов, звонков, назначений, обещаний и денег, денег!
Так пролетела осень, потянулась выматывающая душу зима, и снова я замер в ожидании весны, а вместе с ней наступления чуда!
И тут мне позвонили и сказали, что старый табунщик тяжело заболел и уже не встает. Наскоро собравшись, я выехал в аул Маная. Дорога была неблизкой, еще только начавшие таять снега обнажили черные проплешины земли, а низкое небо словно предвещало дурные известия.
Скрипучий, разваливающийся на ходу автобус, все- таки довез  меня до аула табунщика.

В доме Маная было бедно и тихо. Осторожное мяуканье худого котенка, да позвякивание цепи волочившейся за дряхлым псом, порой перебивали хриплые стоны, вырывающиеся из груди табунщика.
После того как я поздоровался с домочадцами и рассказал им о себе, меня провели на тор и усадили на кошму, около лежащего на полу под ватным одеялом Маная.
На низеньком столе вперемежку  с белыми квадратиками сахара и дешевыми карамелями зажелтели свежеиспеченные баурсаки. По просторной комнате разлетелся запах надоенного молока и душистого индийского чая. Худенький котенок устроился у меня на коленке и принялся отслеживать путь баурсаков от стола ко рту.
Лишь дважды я выходил на воздух из низенького дома, все остальное время, проводя рядом со старым табунщиком, как вдруг, ближе к вечеру он поднял набрякшие веки и оглядел сидящих людей.
Некоторое время он молчал, словно оценивая силы и время, отпущенное ему Всевышним, затем отчетливо произнес:
- Выйдите все, пусть останется писатель.
Никто не возразил ему, старуха-жена табунщика, да несколько аульчан тут-же поднялись с места и цепочкой потянулись в другую комнату, словно радуясь появившейся возможности размять затекшие ноги.
- Сядь ближе – приказал Манай, я мгновенно передвинулся.
- Спасибо тебе, что нашел время приехать.
Я хотел, было сказать, что счел это своим долгом, однако старик остановил меня жестом руки.
- Выслушай меня и не перебивай, у нас мало времени…  Всю жизнь я пасу лошадей – произнес Манай безо всякого вступления – В жаркие дни и холодные ночи, под палящим солнцем и леденящими ливнями, в сумасшедших буранах спасал табун от волков. Денег не нажил, а не то, выкупил бы у нашего Акима Широкогрудого и Пенногривую. Пусть бы они коротали свой век в любви.. - старик замолчал так же неожиданно, как и начал.
- Аксакал, вам сейчас нужно думать о своем здоровье, зачем вам печалиться о Широкогрудом и Пенногривой – ляпнул я и тут-же устыдился произнесенному.
- Я думал, ты умный, а еще писатель! – с таким сожалением выдохнул Манай, что впору было провалиться сквозь землю.
- Ты видимо ничего не понял в тот день, когда Широкогрудый дрался с гнедым. Он ведь отстаивал право на любовь, на жизнь! – старик помолчал, набираясь сил для продолжения монолога – Гнедой своими повадками похож на нашего Акима, все ему мало. А Широкогрудый одного только хотел, любить, заботиться о Пенногривой, наслаждаться жизнью, а они, что сделали они!
Я пребывал в недоумении, смутно догадываясь, что произошла чудовищная несправедливость, которая и выбила старика из седла, но продолжал молчать, опасаясь вновь вызвать его гнев.
- Эти изверги зарезали Пенногривую на согым – заплакал старый Манай и так сильно раскашлялся, что на звуки его кашля вбежала старуха.
- А Широкогрудый пропал. Скорее всего, его сьели волки. В тех краях…, куда он ушел.., охотилась одна стая…, во главе с хитрым вожаком. Я называл его.., Толстым загривком. Он видимо и загнал Широкогрудого – из глаз старика  лились слезы, он договаривал слова, отворачивая лицо от ладони старухи, которой она  пыталась накрыть ему рот.
Старуха окинула меня таким злобным взглядом, что я невольно попятился к двери. Сухими тонкими руками, поражая неведомой силой, она приподняла тело непослушного мужа и взбила под ним подушки.
- Писатель, обещай мне, что ты напишешь о них –разрываясь от кашля, прохрипел старик.
- Я напишу, обязательно напишу аксакал – выкрикнул я уже в дверях и смущенный вышел прочь из дома.
На дворе смеркалось, у большого казана толпились незнакомые женщины, снимая с поверхности булькающего варева пену. Пахло горящим кизяком, от группки мужчин доносились невнятные обрывки фраз.
Звонкий, идущий из груди плач вылетел из полуоткрытой ведущей в дом двери и тут-же в унисон ему завыла старая дворняга.
- У-а-а! Неге кеттин, айтар созинде айталмай, каншама калыкка кутип турган – ау, кетип калдырдын мены жалгыз сорлатып – ау!
(зачем ушел, не высказав последних слов, застывшему в ожидании их, народу, ушел, оставив меня одну горевать!) – слова старухи волнами скорби неслись и неслись из дома.
Женщины мгновенно, точно давно ожидали момента, выпустить наружу зажатую внутри боль, заголосили и, отбросив домашнюю утварь, со всех ног помчались к старухе, мужчины тоже заторопились к ней.
- О, жалган дуние! Мине, Манай да кетты. Енды бизге канша уакыт калды дейсын? – произнес один из стариков вопрошающим тоном.
- Ким биледы? Бир Алла гана биледы! – ответил ему другой смиренно.
              Потрясенный случившимся я растерялся настолько, что прошел в дом вслед за стариками. Через плечо стоявшего впереди джигита, я увидел желтое, словно пергамент лицо Маная с уже наложившейся печатью смерти, развернулся и быстрым шагом пошел прочь из комнаты.
Куда я шел тогда, спотыкаясь о неровности, спроси меня теперь, я не отвечу, помню лишь то, что хотелось бежать подальше от аула, в темноту ночи и там дать волю нахлынувшим чувствам.
Долго я бродил по степи, уйдя от крайних домов так далеко, что редкие огни их скрылись за холмами.
У скалистого подножья одного из них, глаза мои различили глубокую расщелину, куда я и втиснул уставшее обессиленное тело и незаметно для себя уснул. А когда первые лучи солнца, обдали меня, продрогшего от холода камней утренним теплом, и я открыл глаза, то увидел пасущийся совсем близко табун Маная.  Он не подозревал о моем присутствии, и лишь старый гнедой косил в сторону диким взглядом и тянул ноздрями густой утренний воздух. Я узнал его по исполосованной длинными белыми рубцами спине.
«Это он не давал покоя, погибшему Широкогрудому» - вспомнил я и от переполнившей меня злости, швырнул в гнедого камень.
Надо было возвращаться в дом Маная, где могли меня хватиться. С трудом я вытянул тело из тесной расщелины и побрел в направлении аула.
Многое из тех дней проведенных в ауле Маная выпало из памяти, раздробилось, но навсегда в ней запечатлелся рассказ аксакала, сверстника усопшего.
- Который год Пенногривая не могла понести от Широкогрудого, а гнедого она к себе не подпускала, и  как раз в прошлом декабре приехали люди от Акима и увезли Пенногривую в аул.
Когда ее грузили в кузов машины, она упиралась и не хотела идти, но людям Акима удалось затянуть ее. Широкогрудый несколько раз бросался на них, пытаясь освободить Пенногривую, но его самого избили и отогнали в сторону.
Он скакал за грузовиком километров двадцать, а когда он переезжал вброд реку, прыгнул вслед за ним с обрыва, но не смог подняться, сильное течение понесло его вниз. Он появился в ауле, когда Пенногривой уже спутали ноги и повалили на землю.
Как она ржала! Как ржала! Она звала его на помощь, а может, прощалась с ним, кто знает? За семьдесят лет я никогда не видел подобного.
Широкогрудый попытался, было кинуться ей на помощь, но его опять побили и накрепко привязали к столбу. Аким стал кричать на помощника, чтобы быстрей резал и помощник со злости, рванул длинным ножом ее горло.
- А что же Широкогрудый? – спросил я одеревеневшим языком.
- А что  Широкогрудый? Тебе доводилось видеть, как плачут кони? Так вот, Широкогрудый плакал. Он стоял и плакал. Такие дела джигит. И Манай сразу после этого слег. Хорошо, что он так и не узнал, что произошло с Широкогрудым – произнес аксакал.
- А что с ним случилось? – спросил я, не в силах умолчать, чтобы не раскрывать перед ним тайну Маная.
- Он пропал. Несколько дней его искали, а потом нашли обглоданные волками кости. В эти дни другие лошади не пропадали, значит, это был он. Он ведь после того, как Пенногривую зарезали, весь опаршивел от тоски. Его отвезли в табун, там его ослабевшего сильно покусал гнедой, побили кони. Он вернулся в аул и несколько дней ходил от дома к дому в поисках пищи. А кому нужно кормить акимовскую лошадь, итак, в тот год была нехватка кормов. Так, кто лепешку подаст, кто, сжалившись, бросит навильник сена. А ведь коня надо еще и поить. Тогда он снова ушел в степь, да так и сгинул – закончил печальное повествование аксакал и вновь произнес – хорошо, что Манай об этом не узнал, он уже не вставал к тому времени.
Речь аксакала доносилась до моего слуха, точно через ватный тампон и становилась все глуше и глуше.
Воображению предстала жестокая и страшная картина: в огромной, без конца и без края разверзнутой ночной степи, подвергнутой сумасшедшему круговертному бурану, шатаясь из стороны в сторону брел Широкогрудый.
Прежде любимая, напоминавшая разноцветный ковер степь, теперь казалась гигантской заледеневшей плоскостью, раскачивающейся над бездной, на громадных, уходящих в стылое небо, столбах.
Былая лоснящаяся шерсть его была забита снегом и свисала клочьями, застывшая колом грива, напоминала иглы дикобраза, сквозь обледеневшие губы валил пар, а в подернутых пеленой глазах льдинками плавала невообразимая печаль.
Острые ребра выпирали сквозь кожу, а несущаяся белая масса забивалась во впадины между ними, оттого он был похож на гигантского полосатого зверя, невиданного доселе в этой округе.
Сквозь бесчисленные, мелькающие, бьющие в морду снежинки, прямо по курсу Широкогрудого, зажглись две пары желтых огоньков.
Широкогрудый остановился. Он давно уже сбился с дороги, ведущей в табун, и потерял ориентиры оставшегося где-то далеко аула, и теперь он и сам не знал, куда направлять ему свой путь.
Да и нужно ли ему возвращаться к людям, убившим его единственную любовь?! И тем более в табун, где царили первобытные законы диктата и где его и Пенногривую ненавидели и завидовали им, и где их считали разрушителями Векового лошадиного табу на  изъявление чистых чувств.
И пока эти сгустившиеся от мороза мысли тащились в его стылой голове, у самого горла сухо щелкнули изогнутые клыки, и отвратительный волчий запах осквернил утонченное обоняние Широкогрудого. Широкогрудый поднялся на дыбы, скалывая с хребта и боков пластины тонкого льда и увидел как тощая, плюгавая волчица скользнула ему под брюхо. Со всей силы нанес он удар изломанным с острыми краями копытом по ее омерзительной башке и раскроил ее напополам. Он не стал провожать взглядом ее полет, но злорадная мысль все же успела промелькнуть в мозгу: не рвать тебе сегодня моего мяса и не глотать его кусками, проталкивая в утробу и никогда уже больше не рожать тебе хищных волчат.
Вдруг заднюю ногу пронзила боль, словно в нее одновременно вонзились несколько острых стрел, и тут же полоснуло чем-то по брюху, а желтые огоньки спереди надвинулись так близко, что он различил серые шкуры врагов.
От осознания того, что пришла его погибель, тоскливо засосало под ложечкой, и была нестерпимая боль в животе, но в пылу боя, он даже не почувствовал, что один из врагов тянет на себя, его внутренности.
Крупный зверь с толстым загривком упруго оттолкнулся от сугроба и прыгнул, и в этот раз не промахнулся, точно бритвой рассекая горло Широкогрудого.
Из раскроенного разреза рванулась алая кровь и полетела вдаль под порывом налетевшего ветра, мешаясь с хлопьями снега.
В голове Широкогрудого затуманилось, он еще стоял, качаясь, ловя ногами промерзшую степь, словно моряк во время девятибалльного шторма палубу и вдруг рухнул, но не на бок, а на спину.
В последние секунды своей жизни Широкогрудый увидел торжествующую морду Толстого загривка, подошедшего к нему вплотную и заглянувшему в его уже стекленеющие зрачки. Душа Широкогрудого рвалась из его измученного тела, чтобы взлететь вверх, в нависшее небо и оставить внизу взбесившуюся равнину, с ее злыми табунами, хищными людьми и ненасытными зловонными волками.
Последняя его мысль была о красавице Пенногривой, доведется ли им встретиться там, куда она подолгу всегда любила глядеть, задрав свою точеную головку?
Широкогрудого не стало!

               
                ******
    
- А где же теперь ваш Аким? – спросил я, едва выговаривая из-за высохшего от волнения горла.
- Эх, сынок! Где же ему быть? Жив, здоров как бык, сидит у себя в райцентре, в акимате, в кожаном кресле. Разжирел еще больше, от глаз одни щели остались – в сердцах ответил мне старик.


Рецензии
ЗдОрово написано! Казахстан,степь, кони... Все это мне близко и дорого. Очень правдиво и... печально написано. Мне очень понравилось.
Успехов в творчестве.

Владимир Сытник   06.07.2009 23:12     Заявить о нарушении