Очень Сибирская история, первые III главы

Предисловие, хотя знающим людям можно и без него.

   Сибирь… Эх… Как много непонятного в этом волшебном слове иностранцу, как много пугающего в этом слове для жителя Петербурга и как много родного и… до святости прекрасного в этом слове для Тобольского мужика.
   Сибирь… Честное слово. Никто не удивиться если там, за нескончаемыми болотами, дремучими таёжниками, аршиновыми сугробами, тучами комаров и миллионом речек и озёр, где то там, за Томском, или, ещё лучше, Якутским острогом, там, в самом сердце неизвестности стоит та самая Атлантида, про которую наши мужики то и дело слышали от заезжих купцов и послов в кабаке. А уж тем более никто не удивится, если кто ни будь увидит на её проспектах тех самых, с десяток сажень ростом, с тьму пудов весом, живых атлантов… Или ещё доживших до нас лимурийцев, тех самых, шестируких, двуликих, двуполых, с двадцать сажень ростом… В общим никто не удивится, если там хоть ворота небесные, а возле них Святой Пётр отгоняет мошкару своим ключом… Или уже в этот момент там разворачивается великая битва между архангелами света и тьмы и решается судьба самой неразвитой цивилизации. Ведь мы, арийцы, ничего толком то не добились… Хотя мужики бы, тобольские, со мной поспорили…
 - А как же Кремль наш белокаменный,- скажут в голос они,- а София, а Захария, а Завальная?... А деревянная мостовая на Большой Архангельской? А архиерейский дом? А кабак «Не рыдай» в конце концов? Ты посмотри на улочку то нашу, белокаменную – чем мы хуже столицы? Мы, ясен свет, там не хаживали, но представление имеем. А пиво? А водка царская? Мы живём трудом, в конце концов…
   И не умолкли бы тобольские мужики ровно до тех пор, пока не добили бы пузырь и не уснули бы в подворотне за тем самым «Не рыдай».
   И я бы не посмел их оспорить. Да – не живём мы в пыльном Петербурге. Да и не жить нам там никогда – перегаром уж больно сильно смутим светских дам с веерами и зонтиками от солнца. Да и почтут нас чумными – иш ты, из-за Камня припёрся - поди-ка ссыльный какой, обратно порядок нарушать в столицу пожаловал… И из пушки хрязь!!! И полетишь ты к себе, на Ильинскую обратно, но только не весь. Ах, о чём я. В общим нет у нас Царского Села, нету злачных мест направо и налево, но есть у нас то, что и не видывали ни те барышни приторные, ни штабс-капитаны у шлагбаумов, ни высокомерная публика Петродворца. А есть у нас уют. Уют тесно придвинутых друг ко другу изб, уют полуиздыхающих речек с кисельными берегами, уют ярмарок, нескончаемо проводимых возле Захария да возле Гостиного Двора. Уют… Уютно даже в землянке, где ни будь в Завальной деревушке, когда сидишь у печи, а за окном тайга и злая вьюга. Уютно в вечно холодных ходах Абалакского монастыря, или пропиленных сквозняками коридорах Духовного училища. Но больше всего уютно, когда с самого Банного лога идёшь до Петра и Павла, и дойдя, сквозь злые метели и сугробы, стоишь под низкими сводами церкви и вдыхаешь все те удивительные запахи, что идут от алтаря...
   Но единственное место во всём Тобольске, где не найти уюта, своего собственного тихого и никому не принадлежащего уюта, дак это в Рождество, или на раннюю, мартовскую Пасху, под потолком всей Вселенной – в Софии. Когда с Завальной, или Преображенки, или даже с Абалака и Успенской попутными повозками добираешься до Кремля и, уткнув нос в воротник, наслаждаешься своим уютом, пусть даже и едешь вместе со свиноматками. И когда ты, ведомый нескончаемой толпой, оказываешься под куполом собора, то тебе уже не нужен уют – ты впитываешь в себя эту частичку Вселенной и погружаешься в мысли о том, что там… На следующий день ты сидишь в каком ни будь кабаке на Петропавловской и делишься своими впечатлениями с мохнатой, как снежный человек, кошкой, ибо остальные собеседники кроме как пытаться петь, да и просто мычать, больше ничего не могут. А после домой. Из границы нашего мира и Вселенной в уют на печи в избе у себя в Завальной, Защитиной, Абалаке или даже в Успенской…
   Тобольск… Маленький Петербург, окружённый величественной рекой, болотами и морем. Морем лесов. Окружённый горой, на склонах которой растёт хвоя. Окружённый снегом, который порой не тает даже летом. Это ли Россия?... Это Сибирь. Это сибирский Петербург. Это Русь. Уголок, нетронутый Европой, чтоб её трижды! Это то место, на которое не действует время, и хочется что бы не действовало никогда. Что бы остались эти тесные друг к другу избы, над которыми белокаменными лестницами Иаковами в небо устремились соборы и церкви. Что бы осталось это чудо, благодаря которому усталый тюменский путник, за вёрст пять поймёт, что ещё вот-вот и его мучения окончатся в кабаке на Большой Архангельской, где он будит рассказывать разинувшим пасти мужикам приукрашенные истории о том, как ему ногу отдавил снежный человек, и как его преследовала стая волков, но отступила, как из-за можжевельника показался белокаменный Кремль… Небесный маяк, творенье Семёна Ульяновича, за который ему ноги готовы целовать все, кто на подходах к Тобольску уже и веру потерял в то, что на его пути появиться хоть что-то. А тут… Дворец Божий на зелёной туче летом, или на белом облаке зимой, благодаря которому путники знают – они не сгинут под кустом в пасти медведя или волка, а вот-вот дойдут до Большой Архангельской и…
   Истинная Сибирь. Дворцовые перевороты местных не волнуют. Тут перевороты свои. И заботы свои. Как только Тобольск перестал быть пограничным городом и Империя пошла дальше на восток, город был предан самому себе и своим заботам. И своим переворотам, о которых потом слагали байки и рассказы. О которых трещали бессмертные бабки на Банном логу, или полупьяные мужики в «Не рыдай», или малые детки друг дружке нашёптывали на ушко…
   Но были такие легенды и байки, которые люд тобольский вспоминал или с неохотой, или не вспоминал вообще. Но чаще просто не знал сути, и вообще история доходила отрывками или опутывалась туманом тайн и левых присказок, а после и попросту уходила в небытие…
   Так и в этом рассказе будит байка, а может и легенда, а может и чистая правда (ведь не даром я затянул о том, что в Сибири не надо ни чему удивляться), о которой тобольские мужики давным-давно забыли, заливши её литрами бабушкиной вишнёвки. И не помнит ни кто и ничего про…


Часть первая.
Глава первая.
Познакомьтесь - Тобольск.
   Зима. Давно уж во льдах стоит Иртыш, а аршинные сугробы покрыли всю тайгу своим блестящим одеялом. Небо чисто и воздух свеж как никогда. И только на Княжьем лугу можно вдохнуть запах горящей берёзы и только над ним можно увидеть мелкие дымные облачка, вздымающиеся ввысь и растворяющиеся чуть только поднявшись над горой… Узкие Тобольские мостовые  пока ещё пусты. Крестовоздвиженская церковь проткнула своим шпилем небо и кажется, что из этой дыры и идёт свежий воздух, благодаря которому только шпиль с крестом и видно, а так… Курятся печные трубы и незнающий может подумать, что на этом лугу вновь, как и несколько веков назад, развернулась и уже закончилась битва между казаками и монголотатарами. Но только вступив на очищенную за ночь деревянную мостовую Воздвиженской улицы сразу понимаешь – это проснувшиеся тобольчане во всю уже кидают дрова в свои печи, что бы остывшая за ночь хибара вновь наполнилась живительным теплом. А вот и первые мужики показались на улицах – перебежками добираются до поленниц, а кое-кто посмотреть: не издохла или не украдена ли за ночь лошадка мужика? Вот уже встал на углу постовой – закутался в две шубы и зло озирается, хлопая огромными рукавицами себе по бокам. Тут слышен мат мужика – конокрады поработали. Постовой срывается с места и, порхая в валенках, перебегает через мостовую в направлении пожарной конюшни.
   Опять скандал. Опять новая история, которую будут смаковать вечером мужики, осьмушками и чарками упитывая водку и вишнёвку в питейных заведениях. Более богатые или просто обеспеченные пойдут на Большую Пятницкую в неплохие кабаки в каменных домах и будут баловаться креплённым винишком, чаем с конфетами и пирожками с мясом. Чуть менее обеспеченные по Никольскому взвозу поднимутся на Ильинскую или на Собачий переулок и будут глушить самогон с вишнёвой наливочкой. А уж совсем бедные синяки отправятся искать счастья на Почтовую, или на Андреевскую, или ещё южнее – на самый отшиб. Но на Малую Мокрую придут и те, и другие. Кабачок «Не рыдай» оброс дурноватой славой, как прибежище конокрадов, развратников и вообще всего Тобольского сброда. Сюда отправлялись за блудными девицами богатые господа, сюда шли воры, что бы поделить награбленное. Сюда приходили «гастролеры» - жители окружных Тобольску деревень, приходившие сюда наворовать, или, под покровом ночи, стащившие из своего села лошадку и продали в тот же день на Базарной площади, что бы выпить здесь, раскидать серебряные и вернутся с невинной рожей обратно, мол, кто – я?, да я вообще в Тобольске ошивался! Сюда и приходили обычные мужики, дабы почерпнуть несколько баек, а на завтра рассказывать их соседу, или в забегаловке ближе к дому.
   Но иногда сюда захаживали и отшельники – странные люди, живущие в своих избах, где-то в непонятных чащах за Валом. Чаще всего они, правда, хаживали в Защитину, в мелкую забегаловку «У деда Ждана», и там эти нелюдимые бугаи, под сажень ростом, делились только им понятными тайнами и мыслями, а после расходились обратно по своим волчьим тропам в свои глухие избы. Но, бывало, и приходили они в город. В основном зимой. Как заедут по спуску на Тырковке на своих санях с полуиздохшими лошадьми, как вывалят на ближайшей площади ещё не освежёванные медвежьи туши, как сядут у одного из животных на голове и начнут курить свои самокрутки. А вокруг народ собирается и смотрит на это действо, как на заезжих балагуров. Несколько мальчишек убегают в сторону улиц, а через несколько минут вернуться с толстыми запыхавшимися баринами и купцами. Купец и барин посмотрят на туши издали, помявшись всё таки дойдут до отшельника и, даже не сказав бугаю ни слова, начинают спорить между собой – кто сколько предложит. А мужик сидит на голове медведя, тянет самокрутку и каменным лицом смотрит в даль. Всё – торг окончен и самый красный и толстый купец подходит к мужику и начинает называть цифры. А мужик смотрит себе в даль, крутит в зубах уже самокрутку пятую и молчит. А купец уже выходит из себя, но цену поднимает и поднимает, пока не поднимает руку мужик и не кричит «Извольте следующий!». Купец в шоке, понимает, что уплывает дорогая туша из-под ног, но тут он кричит громче отшельника «Две цены!». Мужик встаёт, выплёвывает самокрутку и говорит: «Ещё одна цена и освежую». А купец то брезгливый, но жадный, по этому помнётся малость, но согласиться. Три цены и вот уже через десять минут мужик трудиться во всю по пояс раздетый во дворе у купца, размахивая ножом и небрежно отделяя шкуру от тела. Потом рубит на части мясо и обязательно с собой забирает задние лапы – самая сочная часть. Потом соберёт жир в вёдра, сходит в боярскую баньку и предстанет перед купцом огромной сосной, мол, плати. Купец снова помнётся, но отдаст всё честь по чести, а то мало ли, что у этого великана на уме... Мужик садится к себе в сани и уезжает восвояси, но обязательно мимо «Не рыдай», где выпьет водочки и немного заберёт с собой. А за полночь обязательно будет травмировать нервы солдатикам у шлагбаума на Никольском взвозе, и они его обязательно не пропустят, а мужик не сдастся и, чёрт с ним, поедет как приехал. Через Тырковку. А когда вернётся в Тобольск в следующий раз, обычно через неделю, на его лице будит рубец, и придёт он на своих двоих за новой лошадью, ведь в ту ночь он столкнулся с волками и старую лошадь пожрали, а сам он отбился и только ему известными тропами добрался до дома…
   Но не буду уж больно заострять внимание на отшельниках – всё ещё впереди.
   А вот Тобольск живёт… Оружейные склады гремят – испытывают новые ружья. Порой даже отводят новые пушки на берег реки и палят в другой берег – зевак немерено. А вот казачья слобода – южный отшиб Тобольска – гремит всегда, особенно по ночам. Напьются казаки, и от нечего делать палят куда попало, а потом на гору их везут, в военный госпиталь, – то из-за того, что один другому ногу прострелил, то из-за отравления плохой самогонкой… Точнее от отравления огромным количеством самогонки, ведь ясно каждому – в Тобольске бабки плохого не гонят… Из-за казаков-пьяниц постовым хоть в петлю лезь… Приходится с Казарменной пару взводов подтягивать, чтоб усмирить буйных, которым грезиться, что власть хотят захватить жиды, и что государь в опасности, и что надобно собирать войско и штурмовать Петродворец и вешать жидов на фонарях… А в итоге пойдут на Абрамовский мост и устроят дебош, а первого попавшегося еврейчика, что шёл с кабака, где играл на скрипке, сбросят с моста на лёд Абрамки, а скрипкой кинут в спину, а потом начнут охоту, ведь «угроза самодержавия» ещё бегает и уносит ноги, согнувшись в три погибели, к себе, на Набережную… А вот с соседних улочек появились полусонные солдатики, и казаки, завидевши превосходящие силы хранителей порядка решили отступить к себе, за Андреевскую церковь, в казачью слободу. До следующего раза…
   А так… А так полна днём Базарная площадь и Александровский сад, влюблённые пары ходят по Соборной площади Кремля, а по деревянной мостовой Большой Архангельской туда-сюда ездят повозки с товарами и без оных, и людно-людно… Но это летом. А вот зимой, как сейчас, только ярмарка, да значимый церковный праздник могут собрать много народу. Но Сочельник – это нечто. До первой звезды есть нельзя, вот и вымирают улицы – все глушат голод сном, а вот под вечер как навалит люда на улицы, звезду ждать, так каждая мелкая улочка наполняется народом. А ближе к полуночи огромная толпа поднимается по всем взвозам (даже третий – очень крутой Казачий – и тот забит!) – паломничество к Софийскому собору каждый почитает за святую обязанность, но и в храмах, что поодаль от Кремля есть приход. Это всё те же самые отшельники, или те, кому до этой то церквушки дойти – честь и хвала: бабки, которые ещё видно Семёна Ульяновича живым видели… И вот стоят в Крестовоздвиженской церкви эти человек двадцать, ставят свечи и молятся… Одни, чтоб Бог от зверя и голода уберёг, а вторые просят у Бога дожить до следующего Рождества, ведь с каждым годом жить всё лучше и лучше… И у каждого своя, особенная, молитва, понятная только им, ибо сочинили они её сами, в своих кельях и обителях долгими зимними вечерами сидя на печи… И не кончается служба, и бабки уж все на лавочках сидят, а сгорбленные фигуры, с сажень ростом, всё стоят неподвижно и шевелят губами, а как упомянет священник во время чтения псалма имя Господа – перекрестятся. Уж бабки разошлись по домам, а фигуры стоят, шевелят губами и крестятся. Уж священник не может – голос сел, а они стоят и стоят… Уж служба кончилась, а они только пошевелились. И уходят к своим спящим лошадям, которых они укутали в медвежьи шкуры, будят, и стройной колонной уходят по Тырковке в леса, к себе домой…
   Утром улицы пусты и даже дворнихи спят, вовсе и не думая чистить мостовую от навалившего снега… И лишь в доме Наместника ещё горят окна – там весь Тобольский свет потчует дарами Сибири. Ах да… «Не рыдай» ещё выплёвывает в предрассветные лучи полуспящих посетителей. А стены Кремля как всегда первыми принимают на себя лучи восходящего солнца, которое говорит: «Вот и наступил новый – тысяча восемьсот двадцатый - год  от Рождества Христова…»


Глава вторая.
Отшельник.
 - Отче наш, иже еси на небесе,
   да святиться имя Твое,
   да приидет царствие Твое,
   да будет воля Твоя,
   яко на небесе и на земле.
   Хлеб наш насущный – дашть нам днесь
   и остави нам долги наша,
   яко же и мы оставляем должником нашим,
   и не веди нас во искушение,
   но избави нас от лукавого. Аминь.
   Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй. Благослови.
   Трижды перекрестился и поклонился очень старой небольшой иконе.
 - Боже милостивый, коль слышишь Ты меня, благослови раба божьего Владимира на приём в пищу скромных даров леса. И благослови меня, раба Твоего Владимира, на дорогу в город. Аминь.
   Снова трижды перекрестился и поклонился, встал с колен и подошёл к грубо сбитому столу.
   Огромный по местным меркам мужик (ростом чуть меньше сажня), тридцати одного года от роду, светловолосый с короткой чёрной бородой, одетый в огромный грубый кафтан, в коричневые ватные штаны и валенки, подошёл к столу, оторвал от жареного глухаря крылышко и сел за стол.
   Вокруг была тишина, разве что неимоверно толстый рыжий кот кряхтел во сне и ворочался на лисьей шкуре у печки. Вдруг приглушённо заржала лошадь.
  - Погоди, звезда моя, сейчас я тебе пить принесу…
   Бросив недоеденное крылышко на стол, мужик встал, вытянулся в полный рост и макушкой шаркнул по потолку.
  - Ух… Прости Господи. Скоро и в избу то не зайду…
   Голос у великана был приглушенный, мягкий, не чета другим отшельникам, которые при таких же габаритах обладали гортанным голосом и не говорили, а громыхали.
   Он взял ведро с водой, стоящее у печи, открыл толстенную дверь и вышел в маленькие сенки, сразу же связанные слева с баней, прямо – с амбаром, справа же была дверь на улицу. Мужик поёжился на свежем воздухе, но возвращаться в избу за тулупом не стал. Пригибаясь, чтобы лбом не посшибать слеги, на которых держалась низкая крыша, он пошёл к выходу. Снова пригнуться, что бы не проломить дверной косяк, открыл дверь и… В лицо бьёт порыв студёного ветра, а маленький дворик с поленицей, окружённый высоченным, с три аршина высотой, крепким забором не пропускает лучи солнца, которое уже высоко (для Студня – января– «высоко» - это чуть над горизонтом) – так что не надо щуриться, чтобы спасти глаза от яркой игры солнечного света со снегом. Сразу же у выхода из сеней, по левую руку, были ворота в маленькую конюшню, а по правую поленица с козырьком, прикрепленным к забору, прямо же были высокие и узкие ворота – как раз, что бы вывезти лошадь. Саней у мужика не было – давно уж обменял на новую лошадь, взамен издохшей от ран старой, а когда и были то сани, он держал их за забором – не украдут, ибо красть то некому. Площадка в четыре квадратных сажня была выложена толстыми сосновыми распилами, которые в свою очередь начисто вычищались от снега и наледи. Перед закрытыми на засов воротами стояла перевёрнутая верх дном бочка, которая разве что весной переворачивалась – умыться с утречка, да и воды в баньку взять… Великан пошёл налево, открыл ворота и тут же из-за косяка высунулась лошадиная морда и заржала.
   - Но-но, моя милая, потерпи чуть-чуть,- мужик погладил лошадь по морде между глаз,- вот я тебе уж и водички принёс тёплой,- он зашёл в тесную для двоих великанов конюшню, где стояла лошадь с накинутой на неё попоной, которой служили две медвежьи шкуры. В дальнем углу лежала кучка с овсом, а за ней маленькая дверь – в туалет,- Вот погоди,- он поставил ведро с водой перед лошадью, она наклонилась и начала жадно пить,- Иш как уморило… Ну ладно, Звёздочка, я пошёл…
   Мужик вышел из конюшни, дверь закрывать не стал, постоял немного посреди дворика и подошёл к главным воротам. Постоял у них с полминуты, прислушался, поднял засов и открыл дверь. В глаза ударил солнечный свет, пробивающийся через частокол сосен и елей. Лучи играли на свежевыпавшем снегу так, что привыкшему к полумраку мужику пришлось сощуриться. В нос ударил самый свежий, который только можно вообразить себе, воздух. И если во дворике из конюшни доносился соответствующий запах, то здесь северный ветер без каких либо посторонних примесей бил в лицо, мягко обволакивая каждый волосок на короткой бороде и вызывая приятный, освежающий холод, будь то утром, с тяжёлого похмелья, уморившись в жару на печи, выходишь на утренний летний воздух, и поливаешь себя из ковша успевшей уже нагреться на солнце водой из бочки. Волшебно… Но долго так не простоять - великан начал уже ёжиться на холоде и, привыкнув к яркому свету, он огляделся.
   Близко подступавшие к частоколу забора сосны создавали ощущение, что и сам дом построен среди деревьев в буквальном смысле слова – каждая доска, даже каждый кирпичик массивной печи огибает могучие стволы деревьев и ничто не мешает им расти… Этот пятачок, недалече от некрутого спуска к речке Курдюмке, был освобождён от пяти старых сосен, из которых и была построена часть избы. Остальные деревья пришлось тащить со склона, тем самым ещё и расчищая спуск к Анисимовской тропинке.
   Он оглядел частокол из неочищенных от коры молодых сосен, вкопанных в землю на пол-аршина. Окна-бойницы и без того были очень малы, даже для того, что бы туда зверь какой ни будь пролез, так их ещё и спрятали за кованной решёткой, да такой, что и воробей не прошмыгнёт. Изба была невысокая, но с крутой скатной крышей, просмоленные доски которой держались на массивных слегах. Рубка клети была «в обло», по надёжней, крыша конюшни была плоской, но так было лучше – за лето конюшню обмывало начисто, так что осенью, по возвращении из города, можно было спокойно привести лошадь в чистые пенаты. Из маленькой бани, являющейся самостоятельной постройкой, только вплотную построенной к избе, торчала кованная труба печки-буржуйки, а рядом была пристройка к бане – маленький холодный амбар, в котором хозяин избы хранил шкуры, тушки зайцев и перепелов, которых в округе водилось немерено. Там же хранились и самые вкусные части медведей и лис – в конце концов, не всю же жизнь перепелов есть! В общих чертах - незнающий человек мог бы предположить, что это не жилой дом, а какая то пограничная застава или таможенная база.
   Но то, что это дом отшельника – человека, который не пожелал жить в городе, которому милей уединение в сосновиках под Тобольском – это можно было узнать только тогда, когда поговоришь с хозяином. Если только для начала распознаешь маленькую и незаметную тропинку, после не заблудишься в её изгибах, если только различишь средь деревьев неприметный бастион, и если только хозяин пустит к себе внутрь. Таких шпионов не было и дорогу к Владимиру (ну вот наконец то и добрались до имени мужика) знали только избранные – пара друзей в Тобольске, ответственный за улочкой Вершина постовой, держатель забегаловки в Защитинской «У деда Ждана» - сам дед Ждан, ну и пара мужиков, что вечно околачиваются в кабаках на Собачьем переулке – они, бывало, заходили купить несколько шкур, но вспоминали о нём редко – как купцы иногородние нахлынут под Рожество. Сам же Владимир зимой в городе появлялся всего пару раз – к большим ярмаркам, за которые успевал продать шкуры, сходить на службы за вечер сразу в несколько церквей, посидеть в каком ни будь кабаке либо на Большой Пятницкой, либо на Собачьем переулке, да и проверить своё «летнее» жильё – маленькую избу на Вершиной.
   Как бы не была неприступна его лесная усадьба, а летом то надо и овощ растить, и на улицу выходить почаще, а места под грядки здесь нет, да и за лето зверь должен привыкнуть к отсутствию человека, и освоится недалече от избы, чтоб зимой, даже не выходя из дому, из окошка, палить в лис и зайцев, а тетерев и глухарей можно будет вообще с крыши снимать, как яблоки. Но не только из-за этого стоит покидать лесное царство: за лето издохнет кобыла – если не от клеща, то от лени – весной Курдюмка разольётся так, что не пройти и не проехать, а за это время берега превратятся в болото – не утонешь, но увязнешь по пояс, да так и останешься. А если кто и вытащит, то не скоро – Анисимовская дорожка, которая идёт по дну оврага от Вершиной улочки до самой Анисимовской деревни, не пользуется особой популярностью среди честных людей. По ней ходят только те, у кого с законом не всё в порядке и по забитому постовыми и дозорными Верхнему городу пройти не представляется возможным. Так что спасти то спасут, но только обберут до нитки и убегут. Вот и приходилось Владимиру ранней весной брать шкуры, нужные вещи, кота жирдяя, взвалить на кобылу, запереть всё надёжно, расставить капканы в уязвимых местах (ну или в почти уязвимых) и уходить вниз по тропе, пока ещё можно было пройти. Там пройдёт версты две и осядет в «летнем» доме, в городе.
   Сейчас же, в самой середине зимы, приходилось только охотиться, да как – просто обходить капканы, где за дня три спокойного сидения дома мяса и шкуры всегда находилось в достатке. Но была в этой охоте и своя особенность – все капканы, а их около десятка, были мелкими, на зайца или лисицу, и механизм был специально ослаблен, что бы если вдруг попадётся сильный зверь – волк или шатун (что не редкость) – то он сможет легко освободиться. Не хотел Владимир ловить их: медведя – потому, что раненный шатун всё равно разорвёт капкан, а медвежий ставить глупо – от косого даже ушей не останется. А вот волки…
   Вообще волки стараются держаться от людей подальше и живут они своими стаями в таких чащобах, куда человек ещё не хаживал. И обладают они каким то своим, коллективным разумом… Пусть отшельникам от них проблем ещё не обиралось, но связываться с ними никто не хотел. Некоторые мужики даже поговаривали, что они чуть ли не умнее людей, и если одного ранит капкан, то на его стоны сбежится вся стая и начнёт по запаху искать обидчика. Один охотник, живущий за рекой, за деревней Успенской, говорил, что однажды сразу несколько капканов поймали волков, дак стая дня два крутилась возле его избы и выжидала – чтоб убрались, пришлось выгнать кобылу. С дуру забыл даже седло снять с уздцами. Жалко было, а что поделаешь? Ушли, вместе с ней… И что поразило – кобыла сама с ними ушла, на своих копытах, а уж в чаще в сажнях двухстах от дома, он случайно наткнулся на аккуратно (!!!) разделанные волками останки лошади. Получается мало того, что они как то замудрили лошадь, чтоб не ржала и не брыкалась, мало того, что они её под уздцы по далече от дома увели, дак они её освежевали (по другому не скажешь) так, как будто это не жертва какая ни будь, а самый настоящий дар от богов, дань за невинно убиенных братьев стаи… Правда после этого у того охотника с месяца три в капканы лезло всё что можно. Подозревает, что это волки к капканам дичь гоняли… Непонятной жутью веяло от подобных баек – всегда жутко, когда подозреваешь, что кроме тебя и Господа с небесными ангелами рядом есть ещё что то разумное, то что не глупее тебя, если не гораздо умнее… Ведь если волки вот так вот могут по своему «кодексу чести» относиться к человеку, то уж про «кодекс войны» и думать не хочется…
   Но пока это не более чем байки изречённые полупьяными устами бородатых и потных сидельцев в Защитинской забегаловке. Там и не такого наслушаться можно, если посидеть по дольше… Кстати, ещё одно зимние развлечение: в город пойдёшь, дак там в забегаловках сам рассказываешь или всякий бред внутригородской слушаешь, а вот в Защитину на выходных сходишь – там лесная жизнь, человек-природа и наоборот. И в основном слушаешь бывалых, кто чуть ли не родился в тайге и чувствуешь себя, как дома…
   Стоял так Владимир среди мороза ещё несколько минут, пока пальцы не начали неметь, и с мыслью о том, что надобно завтра же, в субботу, на денька два осесть у Ждана. Тем более что после Рождества все отшельники и охотники возвращаются к себе в берлоги и то, что они останутся в Защитинской гостинице на сутки-двое – это сомнений не вызывает. Не прозябать же дома всю жизнь, да и в Рождество в город не ездил…

   Вернувшись домой Владимир поставил на конфорку старый чайник, открыл печную дверцу и бросил туда парочку дровишек из заготовленного у печи «колодца». Дровишки сразу объяло жаром и пламенем, исходящим от красных углей и просушенное дерево быстро занялось огнём. Уже проснулся кот и, подражая человеку, расселся на обитом тканью с ватой стуле с подлокотниками, облизывая свои толстые лапы.
   Надо признаться, что без кота интерьер комнаты стал бы вообще скучным – печь в треть комнаты, кровать у печи и стол были грубо сбиты без единого гвоздя, но рубанком и пемзой древесине хотя бы придали форму и гладкость. Пол застелён парой ковров по 3 копейки каждый. В одном из углов, естественно восточном, на прибитым к стене уголке стояла очень старая икона Богоматери с младенцем «Умиление» - её Владимиру подарил благодарный за спасение монах, шедший один аж но с самой Казани…
   Два года назад, зимой, отшельник шёл по замёршему Иртышу в деревню Бизину – там вроде бы осел какой то южный купец, который предлагал бешеные деньги (рубль-два-пять за штуку) за шкурки серых лис и песцов. Ну переходил через Иртыш по протоптанной дорожке, видит – впереди идёт человек. Вдруг, где то слева по снегу пробежал косой, Владимир обернулся, а когда снова пошёл вперёд, то не уже не увидел идущего на встречу. Он встал как вкопанный. Он до этого слыхал про мёртвых путников на льду – души утопленников маются и показывают, где их тела принял ил. Он перекрестился и уж было начал читать молитву от нечистой силы, как впереди, в сажнях двадцати показалась поднятая изо льда рука. Владимир, не помня себя, кинулся вперёд и увидел, как в чуть примёрзшей и припорошенной снегом большой проруби барахтается человек. Тут снова вспомнились байки о покойниках и водяных, но когда человек начал орать на всю округу сомнения и суеверия отпали. Он легко вытащил его и отвёл к ближайшему строению – ибо недалеко ещё отошёл от Тобольска, то ближайшим стала рыбацкая забегаловка прямо у берега недалече от Крестовоздвиженской церкви. Там путника отогрели. Он сказал, что испугался бугая, что шёл навстречу – мало ли что, тем более в Бизиной осели какие то жулики с южных деревень, шкурки у охотников забирают… В благодарность он отдал эту икону, завёрнутую в ткань. Удивительно, но она даже не намокла… Путник пошёл дальше. Сказал,  что его цель добраться до Сургута – ему было видение… Какое он не рассказал, осёкся на полуслове, после поблагодарил ещё раз и ушёл. Владимир даже не заметил этого – икона заворожила его: в трещинках краски и дерева будь то были не забившаяся туда пыль и засохшая мира (икона явно некогда мироточившая), а золотые прожилки за которыми был другой мир. Когда через пару дней он показал её Ждану, тот нахмурился, покачал головой, порылся в каких то своих записях за стойкой и утвердил: «Тверская школа. Век так XVI. Богородица «Умиление»… Целое состояние, сынок…». Продать он её не посмел. Теперь он постоянно носит её из дома в дом, когда приходит сезон переезда. Она - его единственная икона в доме. И каждый день, в независимости от времени года он просит только об одном. Что бы вернулась она…
   А так интерьер больше ничем не примечателен. Разве что несколько резных из поленьев фигурок, но это своеобразная декоративная роскошь для этого дома.
   Чайник закипел. Владимир встал, высыпал из маленького мешочка в жестяную кружку немного сушёной травы, залил в неё воды из чайника и, согнав кота на пол (кот, на своём языке, пообещал отомстить) сел в кресло и начал пить чай, смотря на огонь в печи. Единственное интересное занятие…
   Ещё и полкружки недопил, как Владимира начало клонить в сон. И тут к нему начали приходить уже до боли надоевшие грёзы из прошлой жизни. Где была она…


Глава третья.
Прошлое, без которого бы не было всего этого…

1789 год. Губернский город Тобольск. Летняя ночь. Весь город спит, но на одном из дворов на улице Малой Острожной неспокойно – всё время скрипят ворота, изредка мелькают тени. Вдруг застоявшийся летний воздух взрывает крик женщины. Громкий, протяжный, от которого мурашки по коже…. Мария Алексеевна Золотова-Купцова умерла ровно через час после трудных родов. Истекая кровью, она только и успела посмотреть на своего крупного первенца, из-за которого женщине пришлось делать кесарево сечение…
   Дьякону Михаилу, которого пришлось звать из соседней Петропавловской церкви, было не впервой делать подобные операции, но ребёнок оказался слишком большим и стоял выбор – оставить как есть и вскоре ребёнок захлебнётся, вскоре убив и мать, или же попытаться резать чуть ли не через половину живота, спасая ребёнка, но практически убивая мать – остановить кровь и зашить такую рану нельзя. Мать сама дала согласие на порез. Её напоили водкой, дали выпить отвар из целебных трав и начали молиться. Через полчаса начались схватки – пора. Дьякон как ни старался резать аккуратней, но ничего не получалось – ребёнок рвался наружу и из-за его тычков и пинков изнутри дьякону приходилось останавливаться, а в это время Марии Алексеевне не могли бы помочь даже литры царской водки… Наконец ребёнка вытащили. Он не кричал, а жадно вбирал раскрытым ртом прелый воздух. Возле матери уже суетились бабки-знахарки, а Мария шептала: «Володька, Володенька, миленький, иди ко мне…». Она представляла, что рядом стоит её покойный муж и гладит её по роскошным тёмным волосам. «Всё хорошо Машенька… Скоро мы будим вместе… Ведь я вернулся малышом…».
   - Дайте мне сына,- сказала Мария Алексеевна. Бабки в недоумении застыли – никто не говорил да даже и не обращал внимания на пол младенца. Даже дьякон Михаил, умывающий в купели ребёнка, только сейчас заметил, что это действительно мальчик.
   - Где мой сын?- голосом, отдававшим сталью вопросила женщина.
   Михаил поднёс к ней ребёнка, уже обёрнутого полотенцем.
   - С фунтов восемь мальчик – крепким мужиком будет!- попытался улыбнуться сквозь густую бороду дьякон и приободрить умирающую женщину. И действительно – всё медленнее закрывались и открывались глаза, и всё глубже становились вдохи.
   - Отец Михаил. Я доверяю вам Володьку. Заботитесь о нём, как о своём сыне. Усадьбу оставляю епархии до того момента, как он не станет отроком,- тут голос стал вообще тихим и слова начали сильно растягиваться,- Я… всё золото… вашему храму…. Воспитайте сына…
   Она заснула. Через полчаса она перестала дышать.
   Дьякон Михаил (Тырковский) сделал всё, как и было завещано. Золото и фонды Золотовой-Купцовой были пущены на нужды епархии, а на часть денег в Петропавловской церкви красочно оформили все три престола и потолки храма, а так же был отлит колокол. Усадьбу, правда, он не стал передавать епархии, а сам со своей семьёй переехал в неё из разваливающейся от оползней избушки на Банном логу. А Володя вскоре был крещён и отчим Михаил решил воспитывать, как и было завещано – как своего. И рос Владимир, теперь уже Михайлович, в строгости и с Богом в сердце с самого детства. Но было в мальчике то, что остальные не могли не приметить – был он не по годам сообразителен и крепок – ходить он начал в полгода, говорить в год, а в шесть лет был настолько силён, что за спокойно колол дрова во дворе. Ну что сказать – прям весь в отца…
   Отец, Владимир Александрович, был крепким, с сажень ростом, мужиком и происходил от древнего казачьего рода, который начинался ещё в Тобольском остроге на заре существования города. Каждый из Золотовых завещал впредь и навсегда сохранять фамилию и продолжать род коренных тоболяков. Отец же Володин был очень, если не чрезмерно крут по отношению с другими – он не считал себя обязанным идти кому то на уступки, да и вообще склонять перед кем то голову. Только перед Богом во храме… Но нашёлся всё таки простой человек, перед которым родовитый и гордый тоболяк однажды прямо посреди мостовой упал на колени. Монахиня Мария Купцова очень часто появлялась в Тобольске – ей, как и ещё нескольким молоденьким монахиням, нужно было выбираться в город по монастырским делам. Впервые он увидел её на Ильинской, когда та шла в женское епархиальное училище рассказывать девочкам о жизни в Иоано-Введенском монастыре. И по мере того, как монахиня постепенно превращалась в преподавателя и стала появляться на Ильинской всё чаще и чаще, то казак Владимир Золотов, патрулирующий улицу, стал замечать её чуть ли не каждый день. Однажды поздним вечером на монахиню напал заабрамоский воришка и грозя ножом потребовал отдать монастырские деньги, данные на покупку ткани. Заметив это, казак в два счёта подлетел к ним и так стеганул плетью оборванца, что тот не то что про деньги, про всё на свете забыл. Так и познакомились атаман Владимир и монахиня Мария. Через год она попросила благословления у настоятельницы монастыря и стала жить у Золотовых, после того как атаман во время прогулки по Большой Архангельской вдруг упал на колени и попросил её руки и сердца. Потом свадьба, на которой гуляло пол города, а Казачья слобода ещё неделю взрывалась выстрелами и песнями. Вскоре родители Владимира, поднакопив денег, переехали в маленькую избу на Вершиной – подальше от суеты, поближе к покою... Молодожёны были предоставлены самим себе. Через год Марья забеременела.
   Но ещё через месяц пришла беда – Володю и ещё троих казаков убили разбойники в Анисимовой. За три дня до этого дошёл до казачества слух, что в Анисимовой жиды осели и грабят честной народ, идущий через деревушку. Пошли самые обученные пять человек – атаман Владимир Золотов, тройка отпетых головорезов и азартный казачёк Ждан. Прискакали они туда зимним вечерком, а деревня будь то вымерла. Но несмотря на внешнее спокойствие вокруг, казакам стало не по себе – слишком тревожный был воздух, а казачье чутьё не может обмануть... Тут из-за подворотни выбежали сразу несколько человек и черенками стали бить лошадям по ногам, а некоторые кортиками попытались заколоть седоков. Бой продолжался недолго – хоть и казаки были лучше вооружены, но разбойников было в разы больше. Вскоре они повалили лошадей и закололи всадников. Но атамана просто так было не взять – с топором в лодыжке, с кортиком под рёбрами, саженный великан всё ещё неистово размахивал двумя саблями, рассекая противников надвое. Недалече молодой Ждан ещё держался на лошади, но его окружали со всех сторон. «Беги в слободу! Сообщи нашим!». И Ждан побежал, прорывая кольцо и давя под копытами нелюдь. От его вида тобольский люд приходил в ужас – лошадь в мыле и с озверевшими глазами, казак в крови, а на сабле, которую он всё ещё крепко сжимал, была нанизана голова… Первые же казаки, встретившиеся на пути, всё поняли и тут же вскакивали на лошадей и мчали в слободу за подкреплением. Вскоре уже двести всадников с шашками на голо ворвались в Анисимовскую и налетели на кучку нерусских оборванцев, которые нанизывали голову атамана на шест. Их изрубили в морковь. Дальше озверевшие казаки кровавым маршем прошлись по дорожке к Защитинской, куда с вилами и топорами отправились разбойники. Беспощадно и без потерь казаки насквозь прошли через толпу, никому не оставив шансов. Тех, кто пытался укрыться в лесу ловили и если не изрубали в куски на месте, то привязывали ногами к лошадям, тащили в Анисимовскую и вешали на столбах. Быстрый и беспощадный суд. Обезглавленного Владимира Александровича привели в более надлежащий вид и внесли в город на санях, обвешанных хвоёй. Траурная процессия прошла на Соборную площадь, где вскоре было не протолкнуться….
   Через месяц от горя умерли оба родителя, и Мария осталась одна. Правда новый атаман пообещал, что каждый казак посчитает за честь воспитывать ребёнка славного Владимира Золотова, но она хотела другого. Она хотела спокойствия и приближенности к Богу своему ребёнку и не хотела потерять и его…

   В общим мальчик рос, и в двенадцать лет он был отдан в церковно-приходскую школу для мальчиков. Когда ему было шестнадцать, отец Михаил сдержал обещание и рассказал в подробностях мальчику о том кто он и кто были его настоящие родители. Юноша расстроился. Он решил оставить усадьбу в благодарность отцу Михаилу, а сам ушёл в уже полуразвалившуюся избушку на Вершиной. Там он привёл всё в порядок, и пожил с полгода, подрабатывая дворником при Доме наместника. К казакам он решил пока не идти – что то говорило внутри, мол, рано, всему своё время… После с помощью своего отчима он поступил в Семинарию, где и впервые начал задавать себе вопросы – зачем оно всё нужно, зачем необходимо искать что то и пытаться реализоваться в непонятном обществе… Уже тогда ему нравилось одиночество. У него пропал вкус жизни, но и был ли он?... Он решил писать вечерами, закрываясь от внешнего мира одеялом. Поначалу писал стихи, но вскоре они начали переходить в поэмы. Писал он о красоте природы, об одиночестве, но всё чаще начали появляться на свет стихи о смерти, о грусти и жалости к людям. От куда такое всплывало в голове – он не знал, но верил в то, что ему это нашёптывает его ангел-хранитель. И он писал. Однажды его стихи нашли настоятели под подушкой и при нём же сожгли в печи, снисходительно покачав головой, мол, такой мальчик, с таким отчимом, а пишет всякий безбожный бред. Володя был так потрясён такой жестокостью настоятелей, что решил отчислиться. Но красиво… На следующую же ночь он пробрался в трапезную и намалевал углём на стене:
   «Ещё бы час прожить,
     И чрез кусты и бурелом
     Искать судьбу свою,
     Забыв обо всём другом…»
   Естественно его отчислили, ведь он оставил под этими стихами подпись «Вечно Ваш – барiнъ Золотов-Тырковскiй».
   После он решил вернуть себе фамилию отца и, ибо выбора больше не было, пойти к казакам. Услышав его фамилию, казаки уж было хотели избить самозванца, ведь слух был, что Мария Золотова вместе с ребёнком померла, но выслушав, вникнув, приняли его, как будто к ним царь-батюшка приехал… На попечение себе его взял тот самый казак Ждан, на ту пору бывший правой рукой атамана. Он его научил владению шашкой, стрельбе из ружья, боевым наукам и истории казачества. Много рассказывал про отца и мать. По достижении совершеннолетия Володю посвятили в казаки и теперь он был  обычным толповым при Тобольском казачестве.
   И вот здесь происходит то, что раз и навсегда изменит жизнь теперь уже молодого мужчины…

   Её звали Ольгой Гавриловой. Она принадлежала к старому дворянскому роду, была, так сказать, «голубой» крови. Её отец – богатый дворянин, державший в Омске винодельню, мать – актриса уездного театра драмы. Происходил их род от первых жителей Омска и проживали они  в роскошной усадьбе в омском предместье. Когда появился первенец – рыженькая дочь Ольга – родители сразу же решили и расписали всю её дальнейшую судьбу на десятилетия вперёд. И всё шло по плану. Её учили грамоте и наукам лучшие преподаватели уезда, её содержали  в роскоши, но не забывая о строгости. Сама же Ольга уже лет в десять поняла, что весь этот шик ей порядком надоел и что она хочет чего то своего, идти своим путём… Вообще девочка стала не по годам умна и образована, и наслушавшись от друзей родителей, тобольских купцов, о красоте города и о его свободе от Петербуржских правителей, в одиннадцать лет от роду Оля заявила родителям, что хочет обучаться в столице губернии. Ну что могут сделать родители против маленькой свободолюбивой дочери?... Ещё через полгода корабль причалил с матерью и девочкой к пристани Тобольска у Чувашского мыса. У Оленьки были круглые глаза от увиденного – если в Омске были однообразные по рельефу и архитектуре пейзажи, то Тобольск, хоть и был, по сравнению с её родным городом, очень мал, но был до боли уютен и красив. Мать отдала девочку в женское епархиальное училище и оставила её на попечение старенькой бабушки, Марфы Андреевны, которая приходилась Ольге дальней роднёй. Так Оленька начала изучать Бога и вскоре задаваться более глубокими вопросами и мыслями. В пятнадцать девочка ушла из училища в Иоанно-Введенский женский монастырь. Уже немного зная историю города и решив как можно лучше обосноваться в монастыре, она в достоверяющей бумаге подправила свой год рождения с 1791 на 1788 и место рождения на Тобольск - тем самым предприимчивая омичка обеспечила себе некоторые почести при монастыре’ (‘ зимой 1788 года в Тобольске во время «большого пожара» выгорела вся подгорная часть, «рублёный» Кремль, находящийся на западной стороне Троицкого мыса, и часть Нагорных улиц. После этого в Тобольске была введена сетевая система застройки улиц, вместо старой «как попало»). Ещё и приврав настоятельнице, что она родилась в пещере (некоторые погорельцы были вынуждены копать пещеры в обрывах, что бы пережить зиму) Оленька, как страдалица с рожденья, получила послабления при службах, койку у окна, питание по лучше. Вскоре её, ещё пока отрока при монастыре, и ещё несколько монахинь стали отправлять в город за продуктами – своё в монастыре, конечно, растили, но порой этого не хватало, ибо все кельи и общие спальни были просто забиты женщинами со всего Урала и Западной Сибири, которых воротило от городской жизни и медленно, но верно прогнивающего общества. В этом свете под конец зимы монахиня Ольга Васильевна Гаврилова, которой до пострижения было ещё рановато, так что мирское имя пока оставалось за ней, стала всё чаще посещать Тобольск, до которого вёрст десять от силы. Чем чаще в город, тем сильнее становилась любовь к этим деревянным мостовым, к этому вечному запаху хвои, к курящимся печным трубам домов, да даже к незабываемому по вкусу тобольскому хлебу – всё здесь было мило и родно. Про Омск она даже и не вспоминала.
   Ах да – да к зачем же всё таки её нужно было идти в монастырь, меняя эти уже любимые улочки на тесные кельи и кровати? Независимость. В гимназии была постоянная зависимость от преподавателей; дома от бабушки, которой мать частенько отправляла письма с указаниями, как и чему воспитывать барышню. А если бросить гимназию, то сразу же приедет мать и заберёт её обратно в Омск и станет учить её уму разуму, вбивая просто ненужные вещи глубоко в сознание девочки. В монастыре же ей никто не управлял, разве что настоятельница не то что требовала, а советовала ей сделать то или другое. Ради этой внутренней свободы она была готова и обманывать остальных, и выключать совесть, и сигануть с обрыва. Матери же дочка отослала письмо в котором честно призналась, что давно уже не кукла, которую можно тискать и загонять в разноцветные платьишки, и что она ушла в монастырь, и что приезжать к ней не надо – она сама приедет, но не скоро. Марфа Андреевна, которая замечала девочку не чаще, чем раз в неделю, вскоре умерла от старости, и таким образом все концы были обрублены, и шестнадцатилетняя девушка была предоставлена сама себе, как и мечтала с десяти лет.
   Она погрузилась в себя, начала сама тонко изучать свою натуру, которая требовала непонятно чего. Было ощущение того, что ей нужно что то более значимое, что заполнит собой душевную пустоту и то, ради чего можно будит спокойно жить до конца своих дней не зная горя и забот. Однажды она поделилась своими мыслями с настоятельницей. Та нахмурила брови, посмотрела на девушку взглядом, будь то перед ней приведенье сидит, но слова против не сказала. Посоветовала только одно – попробуй слушать не разум и логику, а душу, и не обязательно ждать милости божьей – в этом плане мы предоставлены самим себе. И она попробовала… С месяц  мало ела и исхудала настолько, что однажды пришлось везти её в военный госпиталь в Тобольске. Снова монастырь и снова то же самое – еда не лезет, а только посвящённые раздумью дни и ночи. Так бы и привели неизвестно к чему всё более и более нерадостные мысли о том, что она неприспособленна к такой жизни, и что нынешняя эпоха не для неё, ели бы не одно но.
   Однажды, дождливым осенним утром на пороге монастыря появился сам обер-полицмейстер в сопровождении десятка казаков. И естественно их появление не случайно – накануне обоз с тканями и шерстью, шедший из монастыря в Тобольск был ограблен недалече от Анисимовской. Сопровождавших семинаристов убили и раздели догола. Так же убили и там же освежевали лошадей – но это скорее уже работа лесных животных. Пока идёт расследование, а казаки с егерями и отшельниками бегают по округе и ищут убийц, к обозам будет приставлена охрана. Так надёжней. Казаков же надлежит разместить возле монастыря и кормить. Ну тут ничего не попишешь… Казаков было ровно десять: все больно уж молодые и только один – сразу видно за главного – лет сорок от роду, с сединой. На завтра же казачки вырыли возле монастыря яму, переночевали на проходной, а на второй день нарубили молодых деревьев, обстругали и наспех сложили землянку, примерно три на три сажня. Невысокая крыша держалась на столбцах, на которые накидали сено. Где то с неделю всё было тихо-смирно: казаки дымили самостружками, попивали самогон и ели варёную картошку, что каждое утро и вечер приносила настоятельница. Правда иногда не отказывали себе в удовольствии поохотиться на тетерев, что изобиловали в округе. Охота обычно сопровождалась громкой руганью, выстрелами и беготнёй, что неизменно собирало девичью публику у ворот и на стенах монастыря. Но как бы вальяжно не вели себя молодые казаки с вечно мёртво спящим командиром, но по первому же позыву настоятельницы они приводили себя в порядок, вскакивали на лошадей и были в полной готовности сопровождать обоз. Раза три за неделю они успели сходить в город. Но через недели полторы с начала караула, ночью, они проснулись от запаха гари. Не успев сообразить что к чему, они выбежали на улицу и увидели, что крыша их только зашлась огнём, трёх лошадей убили, а на самом краю сосновика мелькают неясные тени и слышно ржание. Не долго думая казаки стали оправдывать пословицу, давно превратившеюся в правило – с шашкою казак бросится на дуб. Размахивая шашками и крича они бросились в погоню на своих двоих – быстро преодолев и перепрыгнув через все овражки и кустарники, что находились на пологом склоне в сторону Тобольска, отряд вскоре настиг разбойников. Лошади, верные спутницы казака, поняли, что их ведут явно не водопой и у самой кромки леса забрыкались и встали на дыбы. Видно те, кто забрыкался раньше остались лежать у уже во всю полыхающей землянки. Здесь же казаки по приближении увидели, как одна за другой их верные подруги падают. Подбежавши вплотную они, даже не обращая внимания на количество врагов, сразу же начали резню. И, будь то, сразу же воскресали враги – не становилось их меньше. Паре казаков повезло и они вскочили на лошадей и уже во всю размахивали шашками, рассекая на двое неизвестно кого. С минут десять продолжалась борьба и тут начало светать и в предрассветных лучах казаки застыли… Против них бились люди (люди ли?) с одинаковыми грязными лицами, в одинаковых рясах, с одинаковыми дубинами. Сразу же, срываясь на визг, командир начал петь «Отче наш». Эти люди, казалось, вконец озверели и в два счёта свалили всех лошадей с наездниками. Но казаки тоже потеряли всё человеческое и, подобно забитому в угол зверю, начали неистово кружиться на месте, рубя и разрубая всё вокруг. Чем становилось светлее, тем более было очевидно, что врагов около трёх десятков, и все они похожи, как братья. Уже заканчивая молитву командира повалили на землю и начали забивать палками. Последнюю строчку молитвы подхватил самый молодой из всех казачонок, который неумело только в основном бил, а не резал врагов. После слова «Аминь», противники как один все съёжились, их лица перекоробило и двигаться они стали гораздо медленнее. В три минуты с ними расправились потерявшие рассудок казаки, а потом ещё и для верности каждому отрубили головы. Уж и солнце встало, уж и первые путники начали появляться на дороге, но они сразу как то пропадали – завидев как здоровые молодчики, все в крови, нарочито небрежно скидывают в одну кучу трупы в рясах, каждый считал своим долгом гнать или вороных, или свои ноги во всю в город. Вскоре весь Тобольск уже стоял на ушах – изрезали монахинь и семинаристов под Иоано-Введенским… По началу оборванцам никто не верил, но после того, как на взмыленных лошадях прибегали купцы, которые бросили свои обозы там же – не поверить было бы глупо. За минут десять по тревоге подняли весь Тобольский гарнизон. И вот не прошло и часа как около сотни солдат и ещё сотни казаков появились на спуске к монастырю. Завидев ещё на спуске чёрную горку, каждому в голову влетели мрачные мысли. По команде гетмана часть пехоты отправилась в леса по обе стороны, а они с казаками стали медленно спускаться к странной горке, ещё надеясь на чудо… Но как только впереди идущие заметили уже тлеющий пост-землянку – никто из казаков не в силах был удержаться, что бы не погнать во всю лошадей. В секунды добравшись до избы в головах воинов вообще всё перемешалось – в воротах стоят монахини и с огромными глазами смотрят на кучу, а возле уже развалившейся и только дымящей землянки кто где сидят казаки и смотрят вперёд себя… Картина жуткая. Будь то эти десять, нет, уже семеро, молоденьких ещё ребят, остановили вторжение сатаны в монастырь…
   Ещё долго не могли привести в чувство углубившихся в себе, окровавленных с головы до ног, казачков. После пары обухов холодной воды, правда, несколько пришли в себя и начали ведать полумистическую кровавую историю, о том, что они бились не с людьми, а с какой то чертовщиной… Побродив в округе, попинав головы поверженных врагов, передёргивая отвращение подошедши и покопавшись в уже во всю смердящей куче, атаман вынес другой приговор – помесь южных кочевников с татарами, а у них не то что в предрассветных сумерках, а белым днём рожи на чертей похожи. Рясы с семинаристов и обоза, разграбленного недавно. В это не то что стали, а охотно захотели верить все без исключения. Правда сам атаман кое что прикрыл от остальных, что бы не вызвать тревогу среди казаков, да и в самом себе… Дело в том, что у каждого на руках было по три пальца, ноги вообще без пальцев и они были… бесполы. Что бы отогнать и забыть навеки эту чертовщину, он приказал обкидать гору дровами и сеном, насыпать ладана, да побольше, чтоб не смердело, и сжечь. Убитых казаков – командира и двух ещё совсем молокососов – привезли в город, где и схоронили в тот же день на Завальном кладбище. В городе поведали, что всё брехня, что разбойники это были в рясах, и что перебили всех, но по этой дороге посоветовали впредь если и идти, то с оглядкой…
   Какое сие событие имеет к нашей истории отношение – самое прямое в будущем. А какое же к Ольге Гавриловой? Не только к ней, но и к Володе Золотову, ведь тем самым казачком, что дочитал молитву за командира и был наш герой. А пока возы да обозы, уже начавшая забывать о существовании мужчин Ольга в каждой поездке в город и обратно приглядывалась к крепким казакам на огромных лошадях. Но был один, самый молодой лицом, который правда мог потягаться со своей лошадью в росте и комплекции. Был он всё время молчалив, и улыбался порой своим мыслям, да так, что Ольге начало казаться, что она не одна на этом свете сидит сама в себе и живёт своим миром. Из переговоров казаков она узнала, что его зовут Володя, и что он «барский сын», на что Владимир всё время отвечал одно и тоже «Идите к чертям!», да с таким тоном, что набожные монахини начинали креститься, обеспокоено глядя на Володю. Кстати, ему это нравилось, и именно поэтому иных фраз он не употреблял. А Ольга всё время заливалась смехом, на что монахини укоризненно, после усиленных перекрещений естественно, сверлили её недовольными взглядами. А она… Ей начал импонировать молодой немногословный казачёк, слова которого хватало, что бы заткнуть старших товарищей. Сила физическая, сила словесная – что ещё нужно видеть в идеале сибирского мужика?...
   После этого караваны не ходили в Тобольск целых пять дней. И Оленька, за эти пять дней увидела монастырь, да что там монастырь – свою жизнь в несколько другом цвете. Она начала видеть себя со стороны – чахнущее в бесконечных думах и полуголодном существовании прекрасное рыжее дитя, которое теперь неумолимо тянет к практически незнакомому человеку, возможно уже женатому, возможно не такому, что она себе представляет, но была внутри уверенность – иди, всё так. И не успела она закончить свои долгие думы, как наутро она проснулась от запаха дыма и не выбежала на улицу. Горела землянка казаков. Ей хотелось посмотреть, может быть помочь, но у ворот уже стояла настоятельница и сказала, что за стеной бой, выходить нельзя пока всё не успокоиться. Вскоре рассвело, и шум за воротами затих, так же как и догорела изба. Тут послышался топот множества копыт и гулким эхом отдались от сосновиков пара боевых кличей – свои. Ворота отворились и затворницам открылась ужасающая картина – тлеющая изба, рядом пара мёртвых лошадей и казаки, с ног до головы в крови, нелюдимо рассевшиеся на пригорке. Вдали гора… трупов. Половина монахинь разбежалось, половина отвернулась, а Ольге было не до горок – она искала взглядом Володю. И вот он – живой! Стоит далее всех возле погасшего пожарища. Некогда белая рубаха пропиталась чужой кровью, босые ноги в грязи, на лице маска безразличия, а в правой руке шашка, которой он ковыряется в углях. Тут, казак резко развернулся и пошёл к воротам, и первая на кого он наткнулся была естественно Ольга.
 - Родимая, набери водички умыться и испить – невмоготу чего то,- произнёс одной, моленной интонацией Владимир.
   Ольга не шелохнулась. Она продолжала смотреть на лицо война.
 - А вы не женатый?- выдавила она.
   Теперь уж казак начал смотреть не сквозь неё, а прямо в нутро карих глаз.
 - Принесёшь водички – стану твоим навеки,- уголком рта улыбнулся Володя.
   Реакция не заставила себя ждать – уже через минут пять голова Владимира на минуту оказалась в ведре с ледяной водой, после он умылся, вытерся рубахой. Делал он всё это так грациозно, что за ним не только Ольга, а уж пол монастыря заворожено смотрело…
   Через минут десять из города прискакало целое войско и настоятельница начала загонять всех обратно. Но только под вечер обнаружилось, что одной девушки в стенах монастыря не хватает…

 - Дурёха! Ну какого ж хрена ты за мной попёрлась? Тебя ж убили бы, да в лесу волкам оставили,- негодовал казак, головой задевавший потолок,- Ну что ты смотришь, как на вражину,- он перехватил недовольный взгляд девушки,- Сейчас тебя вон, поди, уж весь монастырь ищет, а завтра обер-полицмейстер будет на моём пороге стоять и грамотой об аресте перед лицом трясти…
 - За что?- выдавила Ольга.
 - За похищение! Благословения ты не просила, настоятельница в поручение тебя мне не давала, из монастыря ты ушла не предупредив… ЧТО?- громыхнул он так, что чашки на столе затряслись,- А лес валить и каналы строить нынче некому… Так что остаётся? Арестовать и в тюрьму! А там на каторгу!
   Договоривши, он глубоко вздохнул, размял шею и медленно присел на табурет. Ольга сиротливо сидела на ошкуренном пне возле двери в сени, держа руки на коленях, и исподлобья испепеляла взглядом Владимира. Молодой казак смотрел вперёд себя и раскачивался на табурете. Так бы сидел он ещё долго, пока подавленным голосом не заговорила Оля:
 - Дак что – мне уходить?
   Володя опустил руки-плети и обречённым взглядом посмотрел на бывшую затворницу:
 - Ну что мне тебя – на улицу выгонять?...
   Повисло неловкое молчание и двое смотрели друг на друга, будь то общаясь мысленно между собой: Ольга говорила «Не кари ты меня – тебя бы в мою шкуру!», а Володя бессильно отвечал: «Надо было батьку Ждана слушать: есть два зверя, которых нужно остерегаться – волки и бабы… Хотя после такого - я с волками в обнимку пить готов…». В общим каждый себе на уме. С минут десять они так сидели и пытались друг другу прокрасться в мысли.
 - Оставайся… Только где стелить не знаю… Переночуй, а завтра я тебя как пищаль старую, первому же городовому сдам.
   Ольга молчала. Даже мускул не дёрнулся, даже глаз не дрогнул. Только дышать она стала как то сбивчивее, неровно. И молчала. Сейчас она вспомнила детство и стала заниматься своей любимой игрой – игрой на нервах. А нервы казака, словно гусли: на руках лежат, и потяни за струнку – будет звук. Сейчас она тянулась к самой тонкой струнке на гуслях Владимира. Но не жалости или состраданию. А к закрытой под всеми замками у кого самой толстой струне, у кого то средней, или как у Володи: самой уязвимой и легко звенящей – душе. Душевное равновесие и впрямь было его самой больной чертой и стоит на эту струнку дунуть, как звон будет стоять по всей округе. В общем она ждала, пока не зазвенит душа и только одному человеку в данный момент можно будет унять струну – ей.
   Она даже не задавалась вопросом «Что она здесь делает?». Она просто знала – в глубине души у этого человека есть что то неуловимо родное, что то, что притягивало к нему. И это практически не зная человека? А если узнать лучше, дак вообще можно будет найти даже частичку себя… И тем более, кроме обеда и ужина в монастыре, она сейчас ничего не теряла. Будь что будет… Но отдаваться в руки полиции очень не хотелось – единственный её документ, достоверяющая бумага, в монастыре, да и то там если приглядеться, то нечистоту документа раскроют сразу. В общим это пока единственное, что их объединяло - перед законом оба не без греха: Владимир сразу после того, как открыл дверь на стук в сенки, Ольга с того момента, как пришла в монастырь.
 - Я не пойду обратно в монастырь,- прошептала Ольга.
 - Я не умею по губам читать,- еле заметно улыбнулся Володя.
 - Я не пойду обратно,- в голосе столь юной девушки отдавало железом,- Мне не куда идти. И если ты тот, за кого я тебя приняла, то послушай малость, а потом делай что хочешь.
   Голос барышни заинтересовал казака. Так не каждый приближённый к атаману отдать приказ может, а тут девица молодая говорит так, словно сейчас её казнить собираются. Тем более такого от молоденькой девушки ожидать он был не готов – расплачется, будет умолять, повеситься прямо здесь – в общим всё, но только не такое. Он пригляделся к ней: молодая, несмотря на рост в два аршина обладавшая статью и осанкой, непослушные рыжие волосы до плеч, большие карие глаза… Прям хоть сиди и картину пиши!
   Он встал, подошёл к окошку, отодвинул шторку – хоть и полдень, но на Вершиной не души. Впрочем, как и всегда на любой крайней улочке.
 - Послушайте, барышня. Я… Привык жить один, иногда показываясь роду людскому, но особо с ним не беседуя,- он задвинул шторку и посмотрел на Ольгу,- Ну с мужиками-казаками поговорить задушевно… Но всё таки я один – и это состояние души мне нравиться. За сим мне не привычно видеть кого либо в этих хоромах,- он картинно окинул рукой, мол, посмотри на этот бардак,- Особенно барскую особу женского рода.
   Он снова подошёл к табурету и буквально бухнулся на него. Помолчав с минуту и, не сводя взгляда с потолка, продолжил:
 - И потом – чем я вам таким обязан?
   Что оставалось бедной Оле? Сказать, мол, я нашла в вас, милый человек, отдушину, что монастырь стал для неё слишком мал, да и что, чёрт подери, сама жизнь стала невмоготу? Что она не этого всего хочет, а блага и спокойствия? Уверенности в локте рядом? Жить, вбирая воздух полной грудью?
   Что ж… Так она и сделала…
   Золотов обалдел. Других слов и объяснений его состоянию на тот момент найти невозможно. Пусть и челюсть не отпала, да и прищур остался на глазах, но хотя бы то, что перестала дрожать вечно подрагивающая правая нога и глубокий вдох выдали полную обескураженность от происходящего. Онемение продолжалось пару минут, после Владимир позволил себе привстать, проморгаться и протянуть «Мдя…». Он уставился на кота и смотрел будь то с ним сейчас он разговаривал, а не Ольга.
 - Я в растерянности… Один отшельник в душе – терпимо, двое, да ещё и под одно крышей – сумасбродство… Хотя…- он окинул Ольгу сначала оценивающим, а после более смягчённым взглядом, снова вздохнул и изрёк,- Нет. Я не могу на это пойти. Но весь день ещё впереди…- он снова вздохнул всей грудью,- Спи пока на печи, на столе пряники, чай на полке подле печи, пирожки в жерле…
   Он начал собираться, но Оля с места не сдвинулась. Краем глаза заметив, что та даже не дрогнула, казак в два шага подошёл к ней, присел, взял её правую руку и спросил:
 - Звать то тебя как?
 - Ольга Васильевна. Можно просто Оля.
 - Дак вот Оля Васильевна. Чувствуй себя, как дома. Для таких людей как ты мне ничего не жалко… Из дома не выходи – мало ли что. Я на похороны. Вечером вернусь – поговорим. А пока давай,- он окинул взглядом однокомнатную избу,- Можешь прибрать, коль не лень…
   Улыбнувшись, он поцеловал руку, встал и вышел в сенки.
   Так близко познакомились два в душе одинаковых человека.
   В то время – время, когда выживать надо было, а не на вольные темы рассуждать – подобное восприятие мира считалось… А считалось ли оно вообще? Тобольский мужик заслышав подобные рассуждения покрутил бы у виска и налил бы ещё, мол, ты пей-пей, мож и поумнеешь… Люди с подобными мыслями там, в Москве и Петербурге, становились поэтами, лириками, писателями, а здесь в Сибири… Такими как Ольга, или Владимир – людьми с широким кругом желаний, но не совпадающего с узким кругом возможностей…
   То время и было тем прекрасно, что каждый человек жил собой. Он только начинал, а точнее продолжал, создавать системы, кооперироваться в немыслимые сообщества. Человек ещё не жил экономикой, баррелями нефти и кубометрами газа, не… Ещё много «не». Особенно в этом уголке, уже становившегося более хрупким, мира, в котором жили просто мужики, с умом, знающие от приезжих и ссыльных – как там, на Западе, как там, в столице. Они жили собой. Трудом для себя, а не для системы. Жизнью для себя и близких, а не для карьерного роста. Будущим, за которое они могли не беспокоится… Тогда это было. И был Тобольск. С тихими улочками, с тесно стоящими друг к другу домами, с добродушным народом и с хорошим, надо сказать, пивом… С маленьким домиком на Вершиной – «улице в овраге» - который стоял прямо у подъёма в гору, осел углом, что ближе к речке Курдюмке и просмоленные доски крыши прогнулись во время прошедшей снежной зимы. И единственным окном на узкую улочку, в котором впервые за последние несколько лет появилось молодое женское лицо.
   Ольга посидела на пне ещё несколько минут, пока не заурчал животик – ещё шёл Петров пост, так что в монастыре в это время еда было скромна, да и не ела бедняжка уже давно… Комната действительно была не особо то похожа на обжитое помещение – в углах пауки смастерили огромные сети, за печью был слой пыли, некогда роскошный ковёр весь прожжён и нестиран много лет; единственное окно из-за грязи кое-как пропускает свет, наспех сбитый стол покрыт слоем жира. В общих чертах – времянка, которой не хватает даже мало-мальски ответственной хозяйки.
   Оля встала и подошла к печи. И действительно в жерле печи был чугунный горшок с десятком пирожков. Уже через минут десять доедая последний и запивая его холодным травяным чаем, девушка глядела через окно на нелюдимую улицу и чувствовала себя как никогда свободно… Она впитывала всеми клеточками тела это незабываемое чувство не обременённости ничем. Просто ешь пирожки, просто пьёшь чай, просто стоишь у окна в доме, пускай и похожим на медвежью берлогу, но зато в этой берлоге невидимыми нитями ощущалась свобода, коей не хватало никогда. Ещё и Владимир действительно оказался не тем мужланом и грубым эгоистом, какими являлось большинство казаков – он был, скорее не рассержен или огорчён, а растерян таким явлением на пороге. Он просто не знал что делать и, выросший среди мужчин, не знал как вести себя с женщиной… Он был молод и задорен, но девушек почитал как за существ с другой планеты. Хорошая и мудрая женщина – вот кто сможет сохранить в нём человека и помочь жить дальше... Долго думала Ольга, и уж чай допит, уж вечереет, а она стоит у окна и, глубоко вбирая молодой грудью воздух, размышляет… Она готова остаться здесь ради этой свободы надолго, если не навсегда. Тем более в голове звенели слова: «Для таких людей как ты мне ничего не жалко…». Как я? Как он? Как… Он очень умён – это видно по глазам, по речи. А может он хочет того же, что и я? Свободы, красивого одиночества, жизни ради себя…
   На улице уже было темно – вечер и ночь наступают на этой, окружённой тридцати саженными холмами, улочке раньше, чем в остальном городе. Ножки затекли, голова потяжелела, веки начали слипаться – захотелось отдыха, да такого, что даже не взбитая соломенная подстилка на холодной печи показалась роднее всего на свете. Она сняла только верхнее чёрное монастырское платье, лапти на деревянной подошве, и оставшись в грубой ночной рубахе и широких ночных штанах, она залезла на печь, растянулась струной и вскоре уснула. И не заметила как на печь с третьей попытки заскочил жирный кот и легши к ней на грудь грузно замурчал…
   Спала она долго. Утром она проснулась под огромным тулупом и вылезши из под него увидела, что Володя сидит на табурете и оперевшись на стол спит. В избе было холодно, так что совсем вылезать из под тёплого одеяла не хотелось, а наоборот – свернувшись в калачик она накрылась тулупом с головой.
 - Проснулась бестия?- чуткий сон казачка был нарушен шорохами соломы и он поднял голову.
 - Эээ… Ну да, барин.
 - Какой я тебе барин?- усмехнулся Володя,- Для вас, барышня, просто Володя. А ну спускайся сюда,- мягкий тон сменился на настойчивый,- разговаривать будем на свежую голову.
   Ольга нехотя стянула тулуп и, ёжась от утренней прохлады в нетоплёной избе, она спустилась на холодный пол и на цыпочках на босу ногу подбежала к лаптям. Владимир заворожено наблюдал за ней – в ней всё было прекрасно: всколоченные рыжие волосы до плеч, прямые ножки, не очень большая грудь… Много было чего. Но больше всего ему понравились глаза – большие, цветом между карим и зелёным – при желании она могла ничего не говорить, так как все мысли отражались в них. В этих глазах…
   Он не заметил, как та уже надела лапти и чёрное платье, подошла к столу и села. Тот бы так и сидел, уставившись в одну точку и улыбаясь своим мыслям, если б Ольга не помахала рукой ему перед глазами.
 - А… Ах да. Дак вот сударыня – у меня была ночь, что бы всё обдумать и взвесить. Конечно не каждый день ко мне вбегает прелестная девушка, что сбежала из монастыря, и просит приюта из-за того, что жизнь её не устраивает. Начнём с первого – почему я?
 - Больно ты уж умён – это видно. Да…,- Ольга боялась показаться распутной девкой, тем более вся ситуация в глазах обывателя являлась полнейшим абсурдом,- Просто… Не могу подобрать слов…
   Она так и не подобрала слов. Володя потрепал её густые волосы и прошептал:
 - Не говори. Глаза всё говорят – я, уж поверь, знаю как это… Тоже в своё время убежал… Живи сколько угодно, но при одном условии,- девушка вопросительно глянула на него, на что Владимир рассмеялся,- Да нет… Я не из таких. Просто не корми кота – а то он лопнет, скотина жадная…
   Она долго смеялись, после чего Володя сколотил в маленьком дворике подобие кровати, на которой спал сам, а на печи расстелил матрас и тулуп как одеяло. Себе же накидал соломы. Бдительные соседские бабки уже давай шептаться, что у молодого казачка невеста завелась, но только Владимир быстро их урезонил, мол, сестра из Тюмени приехала – жить да по хозяйству помогать… Ах да – хозяйство. Дом был вылизан и превратился в более пригодное для жилья место. Читателю, естественно будет интересно как же они уживались, может быть что по интересней делали, нежели просто Ольга прибиралась, да чаи распивала, а Владимир весь день улочки патрулировал… Нет – такого вы не дождётесь. А так они много беседовали вечерами, а уморившись от разговоров ложились за полночь и спали до утра…

   Владимир влюблялся. С каждым днём всё больше и больше. Он прекрасно понимал, что лучше этой барышни в городе нет. Она прилежна, по хозяйству много помогает, но было в ней то, что кардинально отличало её от тобольских девиц – склад ума и стать, подвластная только высшему свету, от которого саму Олю воротило… Так что ж… Самой же Ольге нравился казак, но она не хотела навязывать себя и если уж он относился к ней на равных, то так тому и быть – так даже лучше. Да и в действительности Володя относился к ней, как к сестре, а не потенциальной жене. Ему нравилось беседовать с ней, жить в одном пространстве – она нарушала скудное одиночество, и уже через месяц такой жизни он убедился, что с ней Бог подарил ему локоть, на который можно опереться, человека, который ласково поддержит и не станет корить за ошибки.
   И они жили так полтора месяца. За это время между Владимиром и Ольгой возникла просто невероятное чувство: за столь короткий срок они прониклись друг к другу сильным доверием, уважением, начали объясняться между собой практически без слов, они… были очень похожи, со своими, свойственными своему полу, заскоками, но это нисколько не мешало им дополнять друг друга. И соседи, видя это, быстро поверили в рассказ Володи об их родстве, да мало того – додумали, что они двойняшки. Это было не два человека – это стал один организм. Не физически – духовно.
   Ольга всё это время если и выходила далече от дома, то только не в город, а в лес. Она не хотела встречаться с монахинями, хотя только из-за одежды её сразу было и не узнать – Володя иногда приносил какие то детали гардероба, причём не самые дешёвые: хотя только одно летнее платьице с коротким рукавом, или плотный яркий сарафан стоили немало. Но Владимир не считал на неё денег, выигранных в кость, или пару рублей долгожданного расчёта – она стала единственным светлым пятном в его жизни, и ему было просто приятно дарить ей хоть что ни будь: от ромашек, до сарафанов. Тем более вопрос о еде строго не стоял – её всегда хватало благодаря батьке Ждану, не жалевшему мясца коровьего, да и отчим занял под огород огромный участок земли.
   Так что они жили просто в идиллии. Если раньше Володя не хотел уходить из казачьих компаний, хоть те просто в кость играли на что угодно, хоть те напивались в усмерть и шли с пьяными песнями по городу, то сейчас молодого казачка тянуло домой, к Оленьке, которая уже, наверное, прилегла и на столе оставила горшок с немного не пропечённой, но не менее вкусной картошкой… Каждый раз сдавая казённое ружьё в оружейку и вместе с ним патруль, Золотов чуть ли не во всю гнал своего коня домой, туда где… Где была сестра, мать, друг и самое прекрасное существо на свете…

   И всё шло прекрасно. Пока…
   Просто одним солнечным предосенним утром Ольга не встала. У неё был жар, но она была бледна, как смерть. Пока Золотов весь госпиталь на уши не поднял – он не успокоился. Пришедший врач ничем не мог объяснить такое состояние. Но единственное, что он смог отметить точно - жизнь прямо на глазах покидала её. Что делать он так и не сказал. Не сказал он это и вечером, глянув на Ольгу и совсем расстроившись.
   Владимир не отходил от неё. Он чувствовал, где то внутри его резало, что здесь не чисто. Он молился. Много, не переставая. Ольга не могла говорить – не было сил даже открыть рот.
   Поздним вечером пришёл священник с Пятницкой церкви.
 - Меня доктор Конев попросил исповедовать рабу Божью Ольгу.
 - Зачем?
 - Доктор сказал, чтоб перед смертью отпустила грехи…
 - ВОН!!!- осатанел Владимир и выхватил шашку, но поп не шёлохнулся, а только пожал плечами.
 - Как знаешь, сын мой…
   Он не смыкал глаз и смотрел, на измождённое жаром и болью лицо Оли. Его коробило только от одной мысли о… Нет. Он не мог потерять её. Потеряв её он потерял бы надежду вообще жить. Зачем? Ради чего? Он выкидывал подобные мысли из головы и продолжал молится, раз в пару минут обмокая тряпку в холодной воде и проводя ей по лицу Оленьки.
   По среди ночи казак, от усталости находящийся в состоянии между сном и реальностью, почувствовал, что что-то в избе резко изменилось. Чего то перестало хватать…
   Он напряг глаза и обвёл комнату взглядом – что здесь может измениться? Он посмотрел на Олю и… остолбенел. Не хватало её дыхания. Он резко приложил ухо к её груди и не почувствовал мерных толчков сердца. Он просидел так ещё пару минут, поднял голову и невидящими глазами взглянул на лицо Ольги. На нём, в свете свечи, застыла еле заметная улыбка, а глаза, налитые слезами глаза, её большие глаза, мечтательно смотрели вверх…
   Владимир Владимирович Золотов, девятнадцати лет отроду, понял одно – ему больше незачем жить. Он потерял конечно не последнее, что у него было в жизни, но он резко разочаровался во всём и всех. Он резко потерял её… Сейчас умерла частица его самого… Он…
   Он взял в руки шашку, крепко, до боли, сжал её и начал дубасить ей печь, разметая вокруг кирпичные крошки. Потом, просто крича, он разломал стол, сколоченную кровать, начал бить о стены. Он бил и кричал. Не помня себя от ярости, он с одного удара вышиб дверь, бил кулаками печь, сорвал занавески, разбил ногой окно. Он бесновался долго, минут десять. Пока от очередного удара ногой по кирпичной кладке печи, нога не хрустнула, и он повалился на пол. Володя подполз к стене и с невероятной ямой внутри, с невероятной пустотой, без сил опёрся на стену и зарыдал… После каждого всхлипа он пытался кричать. Просто кричать…
   Через полчаса этих стенаний в избу ворвались три казака и постовой. Увидев разгром внутри и рыдающего великана в углу, они уж думали напился, но тут постовой, заметил висящую с кровати ручку и недвижимое тело. Тут казак прокричал первое членораздельное «Оля!!!», да таким загробным тоном, что казаки попятились назад и перекрестились…

   Он начал много пить. Его вообще не было больше видно на Вершиной, только на Собачьем переулке. Он не вылезал из кабаков. Он ни с кем не разговаривал, а кто пытался залезть к нему в душу, сразу получал табуретом по голове. Впервые за полторы недели протрезвев, он заявился в атаманскую хату и заявил, что уходит из казачества. Батька Ждан знал, что у него за горе и в тёмные уголки разума не лез, но посоветовал ему прекращать пить, а из казачества он не уйдёт, мол, совсем ты сгинешь Володя…
   Кого-кого, а батьку Ждана Володя слушал всегда и никогда не жалел об этом. И сейчас, хоть и было трудно, но он решил послушаться, и, придя домой, окунулся в бочку с водой. С этого дня он старался не пить. Он начал думать. Просто думать. Что делать дальше, после того, как жизнь так резко унизила его. Он никогда больше не расставался с мыслью, что в её смерти повинен он и только он. Но почему?... Почему надо было забирать её? Что не так? Он представлял – что было бы дальше: он в конце концов женился бы на ней – он уже подумывал, что хочет, что бы она стала матерью его детей, и осталась жить с ним навсегда… Он потерял ту, которая стала частью его, дополнила его. Всё это время живя с ней рядом, он чувствовал себя полноценным человеком. Выше всех. Она за столь короткий срок стала частью его. Его половиной. Его всем. И тут какой то необъяснимый припадок всего лишь за день отнимает жизнь у той, ради которой он бы и жил всю свою жизнь. Он больше не хотел ничего. Расставаться с жизнью он не хотел – это не то. Это… Это только лишний раз привлекло бы внимание к нему, а внимание людей его уже начинало бесить – как пойдёшь по улице, так все соседские бабки начинают цокать да приговаривать, сочувственно шепча друг другу сплетни. Да ладно бабки – чуть ли не весь город уже знал, что у молодого казачка сестра-близняшка… Каждому нужно было подойти, посочувствовать, сказать что то ненужное, НАПОМНИТЬ и давить, наступать на душу. Он впервые хотел убивать. В конце концов он от греха подальше засел дома и не вылизал. Ни ел. Ни прибирался. Ни кормил лошадь. Ни спал. Думал…
   Батька Ждан прекрасно понимал, что оставлять Владимира наедине со своими мыслями опасно и каждый день, вечерком, заходил его проведать. Из всех людей Володя был рад только этому сорокалетнему мужику, с молодой щетиной, с упитанным лицом и пивным животом, который всегда поддержит словом, да таким, что и раскисать больше не захочется.
   На третий день таких сидений у Володи родилась идея, которая казалась ему единственным выходом, что бы ни загнуться здесь. Батька Ждан, послушал его, посмотрел в глаза и сказал просто «Любо!».
   Где-то через пол месяца Володя нашёл место, со старыми друзьями со слободы они нарубили деревьев и заготовили досок. Затем с первыми похолоданиями, как клещ из глубины леса пропал, они вырубили площадочку в лесу и в две недели поставили избу, одновременно мастер сооружал печь, ещё неделю понадобилось на баньку, сени и стойло. Дальше Владимир сам уже поставил сначала забор, потом подумал и соорудил высокий частокол. Ещё до первых снегов закончив работу, казак перетащил в новое обиталище все вещи, еду. Батька Ждан подарил ему ружьё и патроны к нему, отчим отдал старые несмазанные капканы, штук двадцать. И он ушёл. Ушёл за две версты от города. Ушёл к молчаливым соснам и берёзам. Ушёл к самому себе…

   Вот так вот двенадцать лет тому назад, после крушения всех надежд на светлое будущее, после потери желания существовать с людьми да и вообще, под первый октябрьский снежок, он вёл под уздцы лошадь по Анисимовской дорожке к новому обиталищу по среди леса. Жить ради себя. Жить подальше от людей. Просто жить…


Рецензии
Владимир! Здравствуйте!
Не представляете, какое счастье для меня было увидеть упоминание деревни Бизиной в Вашем произведении. Ведь именно оттуда переселились мои предки в 18 веке!!! Хоть и прошло уже больше трехсот лет с того момента, мне было приятно увидеть строки про первую Родину. И предки мои носили фамилию Бизины. Видимо, деревня называлась по жителям-первопоселенцам.
Если у Вас есть еще какая-то информация о деревне, напишите мне, пожалуйста!
Я собираюсь издать книгу о своих предках и Ваша проза мне очень помогла:)

Юлиска   18.03.2011 19:02     Заявить о нарушении