Убей Гулько!
Это был неулыбчивый, ростом под два метра верзила с общевойсковой подготовкой, каким-то образом попавший в воспитатели курсантов авиаучилища, у которых за относительно короткий срок успел заслужить дурную славу изверга и самодура.
Наш выпуск Тбилисской спецшколы ВВС (были в военные годы для подростков такие прототипы современных Кадетских корпусов) он увидел в 1947 году впервые. Мы же, в отличие от него, были к этому времени уже осведомлены о предназначенном нам новом воспитателе через фольклорное творчество старших товарищей, отражённое в многочисленных байках, рассказанных о нём в общих курилках, а также множестве свирепых призывов в его адрес, вырезанных на деревянных лежанках воинских вагонов и начертанных на стенах курсантских туалетов.
Если дурная слава о нём и была отчасти преувеличена, то всего лишь по той простой причине, что возникла она в среде первых его воспитанников, попавших в армию сразу после общеобразовательной школы и не вкусивших до этого тягот и лишений воинской службы.
В дальнейшем, порождённые с их лёгкой руки слухи о зверствующем воспитателе с каждым новым набором курсантов приумножались, поскольку старший лейтенант Гулько не предпринимал никаких усилий, чтобы их развеять или воспрепятствовать появлению новых мифов о своей склонности к живодёрской муштре, на которой и была замешана его воспитательная работа.
Надо признаться, что его суровость к курсантам на самом деле не была сродни садизму, как это иногда преподносилось молвой.
Просто он по-своему понимал свою задачу как необходимость ещё до того, как его подопечные будут допущены к полётам, привить им чувство непримиримой самоответственности и самодисциплины. По его убеждению это было совершенно необходимо в столь строгой профессии военных лётчиков, к которой они себя готовили.
Дело было, скорее всего, в том, что на свою беду он пытался покончить со штатской расхлябанностью новобранцев разом, что с их точки зрения было чересчур уж категоричным и бескомпромиссным, чем-то вроде, как сказали бы сегодня, «шоковой терапии».
Всё это не могло не порождать новые полуправдивые байки о насаждаемых им драконовских порядках равно, как и множить настенные туалетные вопли с кровожадными призывами лишить его жизни.
Конечно, чего греха таить, подходам нашего пехотинца было далеко до изысканных манер воспитания молодёжи, которое и без того давалось ему не просто, особенно когда в последние годы приходилось иметь дело с выпускниками подготовительных спецшкол ВВС, более чем он сам образованных и с уже привитыми первичными навыками воинской службы.
Управляться с ними устаревшими приёмами пехотной муштры у ортодоксального пехотинца не всегда получалось, а желания реформировать привычные для себя традиционные методы воспитания в иные, чем строевая шагистика у него не возникало, поскольку ничего другого и по-другому делать он не умел.
Запомнился первый день нашего знакомства.
Офицеры принявшей нас первой роты находились в летних отпусках, и представлять новичков своему командиру выпало ротному каптенармусу сверхсрочному сержанту Казаряну.
Построенные на плацу, мы увидели, наконец, в живую доставшегося нам легендарного Гулько и вняли первым его откровениям.
- Так, значит, вы проучились вместе четыре года, - заметил он, прохаживаясь перед нашими шеренгами, то и дело подправляя оттягивающую ремень кобуру с пистолетом и привычным движением рук отгоняя за спину складки командирской гимнастёрки.
Устоявшееся землячество нового набора ничего хорошего авторитарному воспитателю не предвещало.
- Играли, значит, в авиацию, - продолжал он, - витали, так сказать, в облаках. Можете считать, что игры ваши закончились. У нас вам предстоит в облаках не витать, а летать. В буквальном смысле этого слова. Однако для того, чтобы летать там – в небе, нужно твёрдо стоять на ногах здесь – на земле. Поэтому, как вы, вероятно, догадываетесь, мы не случайно находимся с вами именно на плацу, которому, надеюсь, за время наших занятий не дадим зарасти травой.
Мы не удивились тому, что трава на плацу в глазах Гулько была криминальным признаком недостаточно интенсивной строевой подготовки, поскольку уже знали, что каждый новый набор в лётном училище на первый год обучения отдаётся на откуп пехотным офицерам, и сочли вполне естественным тот факт, что Гулько предрекает нам на этот период изрядный объём любезной ему, но осточертевшей нам в школе, армейской шагистики. Попав к нему в руки, оставалось только, набравшись терпения, примириться с неизбежностью и проглотить этот первый год службы как пилюлю.
- Обучаясь в школе, - продолжал тем временем Гулько, - вы жили в семьях на попечении родителей. Здесь вам придётся жить в казарме и заботиться о себе самим. Уже сегодня предстоит начать с обустройства своего жилья. Помещение отремонтировано, и двухъярусные койки на сто человек там уже стоят. Ваша задача - изготовить и разложить на них камышовые маты, а также занести и расставить между ними прикроватные тумбочки. Художники среди вас есть?
Этот неожиданный вопрос был задан тоном похожим на тот, каким оккупанты в недавней войне допытывались у пленных, есть ли среди них евреи и коммунисты.
Опасаясь общих репрессий в том случае, если художник не объявится добровольно, мои верные товарищи, переглянувшись, вытолкнули меня из своих рядов на заклание. После чего Гулько отправил их под руководством каптенармуса Казаряна плести и таскать камышовые маты, а мне приказал следовать за собой.
Невдалеке от входа в казарму на зелёном газоне были расставлены 25 отремонтированных прикроватных тумбочек, которые следовало перед тем, как поднять в казарму, заново покрасить. Гулько счёл, что для этого необходим человек именно с художественными (?) навыками.
Он указал на ведёрко с эмалевой самолётной краской и небольшую малярную кисть, которой мне следовало орудовать.
- Всё ясно? - скорее утвердил, чем спросил мой новый командир и, предупредив, чтобы я не вздумал курить возле пожароопасной краски, удалился.
Поставленная задача поначалу показалась мне действительно ясной и понятной. Я пощупал оставленную мне мягкую кисточку и, обмакнув её в ведёрко, смело приступил к работе.
Наслаждение художественным творчеством длилось недолго. Оказалось, что нанесённая на поверхность самолётная эмаль одинаково быстро сохнет не только на окрашенной тумбочке, но и на самой кисти, которой я её красил.
Очень скоро она превратила её в безнадёжно затвердевший предмет, макая который в ведёрко и пользуясь им уже скорее как лопаткой, я пытался с её помощью перенести краску на очередную тумбочку, обильно проливая эмаль на газон, где она стояла.
Чрез некоторое время краска в ведёрке была уже на исходе, а добрая половина тумбочек оставалась всё ещё не окрашенной.
Пожелавший через пару часов взглянуть на результаты моей работы Гулько пришёл в ярость. Перемежая свои слова обильным матом, он обозвал меня разгильдяем и вредителем, который извёл без нужды целое ведро казённой краски, обезобразив при этом отремонтированные тумбочки и изгадив занятый ими газон.
В последовавший за этим целый год обучения в теоретическом батальоне я был обречён на ежедневное созерцание застывших подтёков на «окрашенной» мною казарменной мебели, безжалостно напоминавших о горьком опыте личного знакомства с командиром роты и полученном от него первым внеочередным нарядом, отрабатывая который, пришлось выщипать по травинке пол газона, перепачканного пролитой на него эмалью.
Вскоре после этого, дождавшись возвращения из отпуска командиров взводов, собрался в отпуск и сам Гулько.
Последний день перед своим отбытием он потратил на подробный инструктаж своих отдохнувших помощников, наставляя их на предстоящие усилия по дальнейшему укреплению нашей дисциплины и воинской выучки.
Вместе с тем, известный перепадами настроения, он, благодушествуя перед отпуском, неожиданно разрешил воздержаться от предусмотренной распорядком вечерней прогулки на плацу в пользу дополнительного личного времени перед отбоем.
- Надеюсь, плац у вас в результате этого не зарастёт травой, - заключил он прощальную нотацию своим любимым постулатом, еще раз напоминая, что несмотря ни на какие послабления, траве на плацу во всех случаях не место.
Надо сказать, что поведение этой самой травы, которую намеревался извести на плацу Гулько, на территории Кировабадского училища было крайне загадочным.
На газонах, где её старались всячески культивировать и беречь, она то и дело местами почему-то непроизвольно исчезала, и образовавшиеся плеши, закрепленные за курсантами нашей роты, приходилось без конца подсеивать и поливать.
В то же время на учебном плацу, где от травы наоборот всеми силами старались избавиться, она упрямо лезла из земли наружу.
Сколько бы наши старательные взводные ни напрягались, угождая Гулько и требуя от нас на занятиях парадного прусско-Павловского шага, силой которого казалось можно было забивать в землю строительные сваи, затоптанная нашими сапогами трава на плацу чудесным образом сохраняла в земле свои жизненные силы и уже на следующий день появлялась на свет в качестве молодой поросли.
Особенно неистребима она была по углам, куда при разворотах не вписывались марширующие шеренги, оставляя там невытоптанными, так называемые, «мёртвые зоны».
Взводные отцы-командиры, озадаченные Гулько на то, чтобы подавить рост травы на плацу исключительно в результате нашей маршировки, в его отсутствие ломали головы так и этак, придумывая самые замысловатые упражнения строевого кордебалета в тщетной надежде этого добиться.
Когда до возвращения из отпуска Гулько оставалось всего три дня, а травка кое-где в неположенных местах продолжала упрямо расти, нервы взводных не выдержали, и они вывели нас на плац с заданием выщипать оставшуюся там поросль вручную.
Этот номер у молодых командиров мог пройти с кем угодно, только не с Гулько, который, предвидя их нерадивость, вернулся из отпуска и появился в роте раньше как раз на те самые три дня, которых им не хватило.
Увидев, чем занимаются на плацу его курсанты, взбешенный Гулько уединился с застуканными помощниками у себя в кабинете, где битый час, не позволяя им присесть, подробно и популярно разъяснял им их сущность, делая это в таких доходчивых народных выражениях, что оставалось только удивляться, как после этого курсантский призыв «Убей, Гулько!» не перекочевал на стены офицерского туалета.
Либеральные поблажки относительно вечерней прогулки, неосмотрительно пожалованные им перед отпуском, были немедленно отменены. В компании взводных мы вновь перед отбоем стали маршировать предусмотренные уставом полчаса, отгоняя желанный сон топотом сапог и распеванием строевых песен, в тщетной надежде Гулько на то, что трава на плацу когда-нибудь в результате наших усилий, в конце концов, угомонится, и перестанет расти.
Это, в конце концов, произошло, но отнюдь не в результате тех примитивных усилий, которые насаждал Гулько.
Просто, когда сверхурочная шагистика стала невмоготу, курсанты нашей роты, которых время от времени наряжали в караул, чтобы дать передохнуть роте охраны, стащили из доверенного им ангара легкомоторных самолётов две канистры авиабензина Б-70 и в тайне от Гулько обильно пролили им все проблемные участки учебного плаца.
Признаки какой-либо растительности там после этого вскоре исчезли и никогда больше не появлялись.
Лишившись, к своему огорчению, столь образного критерия нерадивости своих подчинённых, как наличие на плацу травы, неукротимый Гулько переключился на другое проклятие для курсантов теоретического батальона – заботу о молодых зелёных насаждениях.
Тенистой зелени на территории училища было не мало, но некоторые её участки, в том числе и близ нашей обители, на нашу беду оставались пустынными, пока кто-то и где-то не распорядился их озеленить.
Выполняя высокую волю, хозяйственники завезли и рассадили вокруг нашей казармы молодые саженцы, естественно возложив дальнейшую заботу о них на курсантов обеих рот теоретического батальона.
Саженцы почему-то не привились, и торчащие из земли их безлистные прутики, несмотря на старательный с нашей стороны полив, упрямо отказывались подавать какие-либо признаки жизни.
Другая рота, убедившись в бесполезности попыток их реанимации, давно уже напрасные усилия по уходу за дохлыми деревцами на своём участке прекратила.
В то время, как одиозный командир нашей роты Гулько, ссылаясь на то, что приказа ухаживать за саженцами никто не отменял, требовал от нас, чтобы под каждым закреплённым за нами деревцем были всякий раз наглядно заметны следы его недавнего полива.
Ближайший выход напорного водопровода был у нас в туалете, расположенном от места новых насаждений метрах в пятидесяти. Шланга такой длины, конечно, не было, и воду для полива надо было таскать вёдрами.
Это было вменено в обязанность так называемого бодрствующего дневального.
Известно, что дневальный по роте, отдежуривший два часа, следующие два часа числится по праву отдыхающим, а затем ещё два часа обязан бодрствовать, то есть не спать и не дежурить, а находиться в резерве. Вот на этого резервного дневального Гулько и возложил обязанность поливать саженцы, да так, чтобы в любое время, глянув из окна своего кабинета, он наглядно мог видеть влажные следы свежего полива под каждым деревцем.
Добиться этого в летнюю азербайджанскую жару, когда следы, только что пролитого под дерево ведра воды мгновенно и бесследно просыхали, было невозможно, и, чтобы избежать обвинения в бездействии, бодрствующему дневальному приходилось день-деньской демонстрировать наблюдающему из кабинета Гулько свой непрерывный и безрезультатный сизифов труд.
Надо ли удивляться тому, что назначение в наряд на дежурство по роте стало равноценно приговору к каторжным работам.
Избавлением от этого очередного самодурства нашего командира мы были обязаны опять-таки, превосходству над ним могучего курсантского интеллекта.
В том самом ангаре лёгкомоторных самолётов, откуда мы перед этим уже заимствовали бензин, стояла объёмистая ёмкость, куда самолётные механики сливали отработанное моторное масло.
В результате несложных экспериментов в очередном карауле было замечено, что это почерневшее от эксплуатации моторное масло, пролитое на землю, оставляет на ней устойчивое пятно тёмного цвета, которое с успехом может сойти за «непросыхающий» при любой жаре след свежего полива.
Для этого при поливе достаточно было употребить всего лишь один раз вместо воды это самое отработанное масло.
Вымершим саженцам это уже не вредило, зато избавляло при любом солнцепеке бодрствующего дневального от надуманных Гулько каторжных работ.
Удовольствовавшись наличием наглядных следов ухода за саженцами, деятельный Гулько обратил своё внимание на очередную, не дающую ему покоя, куда более важную проблему.
Была она связана с сюжетом «Чёрного обелиска» и имела место в быту нашей первой роты без малого лет за десять до выхода в свет одноимённого романа Эриха М. Ремарка.
Дело было в том, что наш наружный курсантский туалет, как мы уже говорили, был размещён в конце ведущей к нему пятидесятиметровой земляной тропинки.
Поэтому всякий раз при ночной надобности его посещения, возникающей, как назло, в самое драгоценное предутреннее время, это означало необходимость покидать с трудом согретую собственным дыханием постель и в сапогах на босу ногу, в слегка накинутой на плечи шинели преодолевать трехэтажный лестничный пролёт, а затем, обогнув здание, и эту длинную тропинку.
И всё это всего лишь для минутной надобности, после которой, окончательно отогнав от себя драгоценный сон, весь этот путь следовало повторить в обратном направлении.
С таким порядком, с нашей точки зрения, могли согласиться разве что полуидиоты, и уже на совершенно полных идиотов видимо рассчитывал Гулько, предлагая в слякотную погоду плюс ко всему при возвращении из туалета ещё до того, как переступить порог казарменного корпуса, дополнительно отклоняться на двадцать метров в сторону пожарного бассейна, чтобы омыть в нём вымаранные в глине сапоги, а потом, едва удерживая спросонья равновесие, добираться оттуда до казармы по редко разбросанным в грязи кирпичным обломкам.
Для соблюдения установленного порядка на входе в здание всю ночь торчал всё тот же бодрствующий дневальный.
Понятно, что курсанты, вопреки мнению о них собственного командира, идиотами себя не считали, и поэтому, выскочив среди ночи по известной надобности, едва обогнув здание, и не сходя при этом с цементной отбивки, и не испачкав сапог, они с облегчением орошали ближайший угол родной казармы.
А казарма эта, надо сказать, была сложена из армянского туфа, который легко аккумулировал в своих порах курсантскую влагу для того, чтобы потом весь день распространять окрест её неистребимый аромат, доводивший несчастного Гулько до исступления.
В интеллектуальном состязании с курсантами легендарный командир разработал неуязвимую систему изобличения прямых виновников антисанитарной практики.
Суть её состояла в следующем:
Бодрствующий дневальный располагался на штрафном участке в засаде со списком, начинающимся с его фамилии.
Подкараулив за непотребным делом первого нарушителя, он вписывал его в список и в награду покидал пост, оставив в засаде застуканного курсанта.
Тот, застигнув следующего, дополнял список его фамилией, дающей право ему самому отправиться спать. И так далее.
Утром скорбный реестр докладывался командиру роты.
Фишка заключалась в том, что подлежал в порядке наказания отмывать помеченный ночью угол только последний из списка, а всякий, кто вздумал бы его покрыть, автоматически делал последним себя самого.
Таким образом, избежав массовых репрессий и в то же время, сломив неодолимую до этого круговую поруку, пытливый командир сумел внедрить в решение актуальной проблемы наиболее действенную систему контроля, а именно – самоконтроль.
Он очень гордился своей разработкой и всячески рекомендовал её вышестоящему командованию для повсеместного внедрения, но добился от начальства всего лишь распоряжения заасфальтировать тропинку между казармой и туалетом.
Тогда непонятый в лучших своих намерениях Гулько, чтобы не дать пропасть втуне добытому статистическому материалу, увязал зависимость между сезонным понижением температуры в казарме и увеличением числа курсантов, прерывающих свой сон для ночного визита в туалет.
Для доказательства причинно-следственной связи между этими двумя факторами он вычертил наглядный график такой зависимости, которым сопроводил специальный рапорт на имя начальника политотдела. В рапорте неугомонный командир роты предлагал вменить хозслужбам училища обязанность отслеживать по осени эту зависимость, чтобы всякий раз научно обосновывать своевременное начало отопительного сезона.
Это был тот редкий случай, когда инициатива, проявленная Гулько, заслужила одобрения не только начальства, но и зябнущих в нетопленных казармах курсантов, принимавших большей частью его благие намерения в штыки.
Что стоили, например, введённые им по своей инициативе строгости к курсантам, уличённым в выброшенном в неположенном месте окурке.
Поначалу он стал подвергать их за этот пустяковый проступок аресту на одни сутки, затем смилостивился и заменил арест трудовой повинностью, штрафуя виновного сбором на территории училища не менее пятидесяти брошенных окурков.
Курение в училище было разрешено в специально отведённых местах.
Оборудованные там так называемые «курилки» представляли собой круговые лавочки, сооружённые из подобранных на самолётной свалке дюралевых элеронов вокруг врытой в землю металлической бочки, служившей этакой общей пепельницей и, как правило, постоянно заваленной накопившимися там окурками.
Курилки эти зачастую были местом сборищ случайных компаний, и табакокурение там сопровождалось травлей разного рода авиационных баек.
В наивном представлении Гулько провинившийся курсант, получив в комендатуре взамен изъятого у него поясного ремня объёмистый газетный куль, должен был отправляться с ним на территорию и покорно в одиночку собирать разбросанные в неположенных местах окурки, пока их количество в кульке не достигнет предписанной полусотни.
На самом деле штрафник, обойдя несколько курилок и выбрав ту, где народ был повеселее, подсаживался к курильщикам и, наслушавшись вволю весёлых историй, выгребал из переполненной железной бочки без счёта полный куль окурков, с которым и отправлялся в комендатуру.
Там ему возвращали изъятый ремень и, не собираясь коллекционировать собранное им в кулёк неопрятное содержимое, предлагали, не мусоря, аккуратно свалить всё это в железную бочку ближащей курилки, зачастую той самой, откуда оно незадолго перед этим было извлечено.
Эта очередная бессмыслица деятельного Гулько вскоре превратилась в откровенное посмешище, после чего она была упразднена как ещё одна, исходящая от него несуразность.
Вообще-то Гулько был во власти желания постоянно испытывать подопечных ему людей на стойкость к лишениям воинской жизни, не отличая неизбежных тягот от надуманных.
Одной из них был принятый ещё в Первую мировую войну (1915) на вооружение Российской армии угольный противогаз, предложенный будущим академиком Н.Д. Зелинским.
Николай Дмитриевич Зелинский, как и другой великий его коллега Дмитрий Иванович Менделеев прославились изобретениями «не в своей» области
Менделеев, отвлекаясь от великого, куда как важного, открытия таблицы элементов, обессмертил на Руси своё имя рецептом очищенной от сивушных масел водки, а Зелинский, заведуя лабораторией именно по очистке водки, стал известен как изобретатель противогаза.
К началу Второй мировой войны оборонный «Баковский завод резинотехнических изделий» в подмосковном Одинцове, курируемый шефом НКВД Л.П. Берия, под условным названием «изделия № 1» (под № 2 там изготавливались отечественные презервативы) произвёл противогазов Зелинского в количестве достаточном не только для численности отмобилизованной армии, но и всего гражданского населения страны.
Считалось, что враги наши могут выпустить за раз столько газов, что мгновенно передушат всех поголовно, поэтому инструкторы оборонного общества «ОСОВИАХИМ» требовали от каждого гражданина СССР умения напяливать на себя противогазную маску за считанные секунды.
Весь противогазовый агрегат весом в несколько килограммов, кроме резиновой маски, включал в себя соединённый с ней гофрированной трубкой запаянный баллон с активированным углем.
Всё вместе уложенное в холщовую сумку следовало носить на лямке через плечо. В военном варианте комплект снабжался ещё и небольшой бухточкой шпагата, которым эту сумку надлежало закреплять у пояса с тем, чтобы она не болталась, и её не надо было придерживать во время перебежек.
В минувшей войне применить индивидуальные средства химзащиты, слава Богу, так и не пришлось, однако некоторое их забвение в послевоенные годы могло показаться вполне естественным кому угодно, только не Гулько.
Поэтому в первой роте теоретического батальона раритетные противогазы, наряду с личным оружием, были закреплены за каждым курсантом и в случае учебных тревог, вместе с карабином, подсумком и шинельной скаткой входили в обязательный комплект походной экипировки.
Но это было ещё не всё. Для поддержания курсантов в полной противохимической готовности в роте по указанию Гулько была оборудована землянка, в которой с учебной целью разбрызгивались натуральные отравляющие вещества (ОВ). Туда время от времени загонялись в противогазах на несколько минут курсанты, чтобы убедить их в надёжности изобретения великого химика. Не очень надеясь на морально устаревшие и завалявшиеся на военных складах средства химзащиты, мы, как могли сдерживали дыхание, чтобы часом не задохнуться в этой импровизированной Гулько газовой камере.
Всякий раз после подобных бесчеловечных испытаний (то ли противогазов, то ли нас) долго ещё першило в горле, и слезились глаза, а в курсантском туалете к старым призывам «Убей Гулько!» прибавлялось немало новых.
Вы спросите: «А были ли у Гулько слабости?» По крайней мере, в двух случаях это можно было утверждать.
В первом, имея в виду его неравнодушие к алкоголю, и во втором – его паническую боязнь гнева собственной жены. Ясно, что второе было следствием первого.
Пьянствовал Гулько, как правило, запершись после отбоя у себя в кабинете в обществе каптенармуса Казаряна. Водку первое время покупали на свои кровные, всякий раз сочиняя для жён всё менее и менее убедительные легенды о непонятных причинах утечки части жалованья.
Это не могло продолжаться долго, особенно в части реакции жены Гулько, и тогда подхалимствующий перед командиром каптенармус Казарян повадился добывать спиртное задарма в результате досмотра курсантских чемоданов, тех, что хранились в его каптёрке, и что по тогдашним уставам было в порядке вещей.
Нашарив у кого-либо припрятанную бутылочку, Казарян в обмен на обещанное молчание о грубом нарушении дисциплины находку эту реквизировал, систематически пополняя общие с Гулько запасы для регулярных попоек.
Со временем это дело вполне наладилось, но однажды всё же осеклось. В чемодане Гарика Меликсетова (по прозвищу ТТ) вскоре после посещения родственников была обнаружена литровая бутыль первоклассной хлебной водки с двумя скрещенными позолоченными колосьями на этикетке.
Это был на редкость удачный «улов», но Гарик заартачился и заявил, что водку он взял на хранение по просьбе проезжего родственника, которому на обратном пути обещал её вернуть.
Казаряну очень не хотелось терять редкостный трофей, и он заверил, что водку в присутствии Гарика вернёт его родственнику сам Гулько, а пока она будет храниться в шкафу его кабинета.
Дневальные, прибирающие кабинет, неизменно подтверждали, что заветная бутылка действительно видна стоящей за прозрачной дверцей командирского шкафа.
Была у Гулько ещё одна, но пламенная страсть – в состоянии «подшофе» часами читать нравоучения вытянувшемуся перед ним «по стойке смирно» курсанту.
Это могло происходить в результате какой-либо незначительной провинности или просто в отношении случайно попавшего ему на глаза бедолаги.
По тогдашним уставам военнослужащий, докладывая старшему начальнику о том, что «прибыл де по его распоряжению», должен был, взяв «под козырёк», продолжать держать руку в этом положении, пока начальник не удосужиться подать команду «вольно!».
У нормальных офицеров считалось хорошим тоном подавать эту команду, едва выслушав рапорт. Гулько, который, видимо, к таковым себя не причислял, читая нравоучения, как правило, о команде «вольно!» почему-то забывал.
Тому, кто плохо себе представляет, как быстро затекает согнутая на уровне плеч приложенная к виску рука, и какая при этом мучительная гримаса искажает лицо, я предлагаю принять перед зеркалом эту позу и засечь по часам время, которое вы сумеете её сохранить.
Самый невозмутимый из нас, некто Ильченко, изобрёл для себя на такой случай радикальный способ самозащиты. Всякий раз, когда он попадал в подобное положение, как только расхаживающий по кабинету Гулько поворачивался к нему спиной, Ильченко менял руку у виска – с правой на левую и наоборот, сохраняя при этом самое невинное выражение лица.
Гулько любил дни дежурства, позволявшие ему целые сутки отдыхать от ворчливой жены, оставаясь по долгу службы в казарме в компании с Казаряном и припасённой им водочкой, вкусив которую, он зазывал к себе кого-нибудь из курсантов и выдерживая его по стойке «смирно», часами читал ему свои бесконечные нравоучения.
Однажды кто-то из поднявшихся ночью спросонок, проходя мимо приоткрытой двери, за которой шло очередное промывание мозгов нашему курсанту со смешной фамилией Муха, спросил у дневального: «Что там собственно происходит?».
- Да ничего особенного, - простодушно ответил тот, - Гулько по пьянке в кабинете Муху употребляет.
Эту фразу услышал возникший незадолго перед этим в дверях сам Гулько, который потребовал немедленно поднять спящую роту по тревоге.
Когда мы, оторванные от сна, наскоро одевшись, вместе с амнистированным Мухой выстроились среди ночи в центральном проходе, хмельной Гулько вызвал из строя Муху и задал ему публично вопрос: «Употреблял ли он его у себя в кабинете?» Получив во всеуслышание отрицательный ответ, командир роты дал отбой тревоге и заодно влепил три наряда вне очереди дневальному за распространение недостоверных слухов.
В 1947 году с шестилетним опозданием (из-за войны) в Кировабаде (по старому - Гяндже) по рекомендации ЮНЕСКО было решено широко отметить 800-летие великого персидского поэта Низами Гянджеви, который по преданию родился и прожил всю жизнь в этом городе.
К юбилейной дате решено было на старом кладбище в 6-ти километрах от города воздвигнуть над его прахом новый (взамен утраченного временем) 15-ти метровый, величественный Мавзолей с размещёнными в нём музейными экспозициями исторического и литературного толка.
Местные власти, весьма недовольные победой на закрытом конкурсе неазербайджанских авторов проекта (И. Бахутина и А. Саркисова), не особенно торопили строителей, и к началу торжеств, кроме заасфальтированной подъездной дороги, была едва готова только наружная часть сооружения.
Реакция властей на национальную чуждость авторов проекта была несколько странной, если вспомнить, что сам древний город Гянджа, давший имя великому национальному поэту, благополучно носил в то время имя Сергея Мироновича Кирова, а городской русский драматический театр - имя не кого-нибудь, а Лаврентия Павловича Берии, причём без всякой претензии властей к этносу одного и другого.
Гулько, узнав из газет про то, что Мавзолей сооружён в 6-ти километрах от города (кстати, и от училища) с проложенной к нему новой дорогой, не вдаваясь в тонкости персидской поэзии, тут же обронил:
- 6 километров туда и обратно - итого 12. Как раз норматив для марш-броска с полной боевой выкладкой.
Откладывать эту идею он не стал, и в первый же день литературных торжеств первая рота теоретического батальона была в честь юбилея великого поэта Низами Гянджеви поднята во время послеобеденного отдыха по учебной тревоге и с полной выкладкой брошена на ликвидацию «условного противника» в районе нового мавзолея.
Бросок начался с марша, который через каждые 100 шагов перемежался ста шагами бега.
Каждый из нас был экипирован карабином, подсумком с боеприпасом, шинельной скаткой, шанцевой сапёрной лопаткой и противогазом. Обуты мы были в тяжёлые, подбитые стальными шипами яловые сапоги из армейских запасов побеждённой Германии, которые натянули по тревоге на ноги, не очень умело обёрнутые в байковые портянки.
Это последнее обстоятельство было отнюдь немаловажным, поскольку самая безобидная портяночная морщинка во время 12-ти километрового марш-броска могла обернуться болезненной потёртостью и вывести бойца из строя.
Гулько прекрасно понимал, что у себя в спецшколе мы никогда портянок не носили и поэтому не умели толком с ними обращаться. Считая это весьма существенным недостатком нашего образования, он, дабы его восполнить, заставлял нас, обуваясь по «тревоге», укладываться в нормативные секунды, запрещая повторное переобувание и, тем самым, преднамеренно обрекая неумех на неизбежные травмы при ходьбе.
Но вернёмся к марш-броску. Первую его половину от училища до Мавзолея мы со свежими силами одолели сравнительно легко, и всё, в чём нуждались, достигнув цели, кроме передышки, это в освобождении наших молодых организмов от излишней влаги.
Однако, поскольку в недостроенном мавзолее такая малость, как туалет, предусмотрена не была, а осквернять кладбищенское окружение мемориала было не с руки, мы, пренебрегая отдыхом, запросились в обратный путь в нетерпении удовлетворить свою естественную потребность где-нибудь по дороге.
К этому времени к Мавзолею подкатили два «интуристовских» автобуса с делегацией Союза Писателей СССР, среди которых мы узнали некоторых известных в стране литераторов, в том числе и очень популярного тогда Константина Симонова.
Почётных гостей обвели вокруг недостроенного мемориала, извиняясь за то, что попасть внутрь, к сожалению, невозможно по случаю якобы реставрации выставочной экспозиции.
Тогда писатели, указывая на нас, поинтересовались, что это за военные.
Им объяснили, что это курсанты лётного училища, которые разделяют всеобщий интерес к литературному наследию великого персидского поэта.
Я был польщён тем, что Константин Симонов подошёл лично ко мне, явно желая о чём-то спросить.
Намереваясь оправдать такое внимание и не ударить лицом в грязь в общении со заменитостью, я напряг все свои литературные познания. Однако, Константин Михайлович поинтересовался всего лишь тем, где здесь можно воспользоваться туалетом, и, узнав, что негде, заторопил свою делегацию с отъездом.
Зато наш командир, видимо в целях воспитания в нас способностей стойко переносить лишения воинской жизни, не торопился отдавать нужную команду на продолжение марш-броска и не тронул нас с места до тех пор, пока писатели окончательно не уехали.
Только после этого, заставив отбежать не менее, чем на два километра от Мавзолея, как великое одолжение со своей стороны, он наконец позволил нам пристроиться к придорожным кустикам.
Убить его за это было мало. Кстати, это полностью соответствовало бы давно вынашиваемым курсантским чаяниям, выраженным на стенах казарменного туалета.
Не в силах терпеть, наши повеселевшие после дорожного облегчения рожи, Гулько на бегу выдал одну из самых ненавидимых нами команд: «Газы!».
Мы поспешно выдернули из сумок и натянули на себя резиновые маски. Однако, активированный уголь, слежавшийся от долгого складского хранения, позволял вдыхать через него воздух только при значительном усилии, и немудрено, что уже через какой-то десяток шагов нам стало не хватать дыхания.
А Гулько, похоже, не собирался хотя бы перевести нас с бега на шаг.
Тогда мы свинтили гофрированные трубки с коробок и стали вдыхать свежий воздух, минуя угольный фильтр.
Знакомый с курсантскими повадками опытный Гулько принялся тут же обегать строй и дёргать за трубки, выявляя, у кого они не были присоединены к угольным баллонам, и брать симулянтов «на карандаш».
Это было чревато, и мы вынуждены были трубки вновь подсоединить к фильтрам, но взамен этого стали вырывать и выбрасывать на дорогу выдыхательные клапаны, открывая доступ воздуха непосредственно в маску.
Гулько сделал вид, что не заметил множество появившихся у нас под ногами резиновых прокладок от выдыхательных клапанов. Он сменил наш бег на шаг и, как ни в чём не бывало, привёл роту в училище, но подвёл её, минуя казарму, к пресловутой химземлянке.
Здесь он разрешил наше недоумение, ошарашив объявлением о том, что марш-бросок будет завершён сорокаминутным испытанием противогазов на их стойкость к реальным ОВ.
В тот год наш жизненный опыт не превышал ещё полных восемнадцати лет, но мы уже достаточно хорошо знали своего командира, чтобы ни минуты не сомневаться в том, что ему ничего не стоит передушить нас всех до одного отравляющими газами за умышленную порчу казённого имущества.
С удовольствием созерцая наши оцепеневшие от страха физиономии и вдоволь насладившись выражением в них неподдельного ужаса мальчишек, простившихся с жизнью, непреклонный Гулько, сжалившись, всё-таки отправил нас в казарму, не преминув сопроводить свою команду об этом длинным и смачным ругательством.
Нет, что ни говори, его всё-таки следовало убить, и просто удивительно, что, несмотря на многочисленные призывы, никто так и не удосужился этого сделать.
Между тем, истекал срок нашего обучения в теоретическом батальоне, после чего нам предстоял перевод в учебный авиаполк с образом жизни уже авиационного подразделения.
На радостях все мы готовы были забыть былые обиды и покинуть осточертевший теоретический батальон, как говорится, с Богом.
Все, кроме Гарика Меликсетова, который предупредил Казаряна, что его родственник приезжает на днях и собирается получить у командира роты свою водку.
Каптенармус в свою очередь прекрасно понимал, что верни он заветную бутыль владельцу или затей против Меликсетова дисциплинарное дело, водка ему, Казаряну, так и так не достанется. Не говоря уже о крайней нежелательности второго варианта, который может привести к общим разборкам его водочных махинаций.
Не зная, как это дело окончательно завершить, каптенармус зазвал Меликсетова к командиру роты для промывания мозгов. В разгар этой процедуры, видя, что нравоучения Гулько цели не достигают, он достал злополучную бутыль из шкафа, и со словами: «Чтобы не спорить, её проще уничтожить», уловив одобрение в глазах командира, выбросил её с третьего этажа в открытое окно.
Гарик Меликсетов, не услышав за окном звук разбившегося стекла, как только освободился от нотаций, прихватил для компании ещё двух приятелей и скатился с ними с третьего этажа на территорию, где и обнаружил запечатанную бутыль, угодившую на взрыхлённую землю вокруг недавно высаженного саженца и по этой причине оставшуюся невредимой.
Приятели уволокли заветную ёмкость в укромное местечко и, не желая больше искушать судьбу, решили её тут же распить, не откладывая больше на потом это богоугодное дело.
Каково же было им обнаружить в распечатанной ёмкости вместо ожидаемой водки чистую воду.
Поняв, что его элитную водку Гулько с Казаряном давно уже вылакали, Гарик против всех наших правил (никогда ни на кого не жаловаться) написал на имя начальника политотдела рапорт, в котором покаялся в собственном нарушении дисциплины, но, вместе с тем, выразил глубокое комсомольское разочарование поведением своего командира.
Дело закончилось для Гулько публичными, перед строем роты, извинениями, принесёнными Меликсетову, и возмещением стоимости присвоенной и распитой им водки, не считая трёх суток домашнего ареста с содержанием в специальной комнате караульного помещения.
На один из этих трёх дней выпадала наша очередь заступать в караул. Была перспектива посторожить там в своё удовольствие нашего неукротимого командира. Однако начальство, щадя его самолюбие, сочло это для укрепления дисциплины неполезным, и нас переставили в графике на другой день.
Описанные нами события относились к концу сороковых годов.
А к началу шестидесятых, когда лётчики нашего выпуска уже достигли классной квалификации и могли бы ещё много лет приносить пользу в избранной ими с юных лет непростой и нужной профессии, волею малосведущего в ней очередного генсека Н.С. Хрущёва,не желающего содержать и развивать военную авиацию, они в одночасье без полной выслуги и пенсии были бездумно уволены в запас и практически выброшены на улицу.
Гулько так никто и не убил. В отличие от своих грамотных воспитанников, не усвоивший за свою жизнь никакой иной науки, кроме любезной ему муштры, он, как ни странно, продолжал оставаться в армии востребованным и, благополучно дослужившись до полной пенсии и «папахи», ушёл в отставку в соответствующем ей звании полковника.
Москва, июль 2009 г.
Свидетельство о публикации №209072600067