7. персики

Пришёл Гридинген с утра в магазин. Там девушка в халатике, продавец. В овощном отделе. Волосы собраны и заколоты под колпак. Отдельные вьющиеся прядки спадают на шею. На умытую, нежную кожу. Хочется пощупать. Потрогать пальцем. Утопить подушечку пальца на два-три миллиметра. Не глубже. А то ей больно будет, не дай Бог, синяки останутся.
Нет, не пальцем, а губами. Мягко-мягко притронуться к её чудной шейке. Погладить. И она так трепетно отзовётся, придвинется. Осторожно захватить губами тонкие прядки, потянуть чуть-чуть. Она засмеётся - щекотно. Зубки такие у неё, беленькие. Десны светло-розовые, и на внутренней стороне губ маленькая слюнная пенка образовалась. От улыбки. Два-три пузырька, как блестящие бисеринки.
Наступит время, она подумает - он мой. А он подумает - она моя. А потом это время отступит. И она подумает - раз он мой, почему же так неправильно делает? Не по-моему! Он подумает тоже - что за чёрт, отчего такая дурная, куда я глядел?

- Что вы будете брать? - Персики. - Персики? - Персики. - А то, может, в подсобку пойдём? - Они свежие? - Свежие. Сколько вам? - Чего? - Ну, персиков. - Нет, лучше в подсобку. - В подсобку? - Да, с вами в подсобку, - Гнидинген сказал и зажмурился. Приготовился услышать звонкий возмущённый голосок, ну ты, дескать, размечтался, какое хамство! Щас, размечтался, вместо этого - тихий смех, как под одеялом.
Сашка открыл глаза, она шепчет - пойдём в подсобку, конечно, в подсобку! - А зачем? - Пойдём-пойдём! - А персики? Сейчас похлопает себя по маленькой грудке, персики, дескать, вот! Свежие-свежие! Сколько, мол, вам? Не похлопала. Она не такая. Она хорошая! Ну пойдём, говорит, глупенький - и делается такая красивая-красивая. И родная. Не верится, что она может быть такой родной.
Некоторые её спьяну добиваются, она всем отказывает. Всем отказывает. Только одного его позвала. Гридингена. И ещё одного. Поэта.
Но поэт перед художником всё равно, что червь перед Аполлоном. Хотя стихи всё-таки пишет, поэтому и позвала. А он облажался. Обездвижился. Ему сказали - идём, а он - тык, и обездвижился. Вот же бывает так бывает! Написано также - Не искушай Господа Бога твоего.
И фамилия вроде приличная - Столба. Не сравнить, конечно, с Гридингеном, но всё равно солидно звучит. Влидимир Столба. Пятьдесят четыре года. За персиками с похмелья полез и - трахнуло. А нынешняя жена, Наталья Николаевна, радуется, зараза, этому. Меньше, мол, на баб смотреть будет! И дружки, гады, всегда Столбняком обзывали. Смех смехом, а подтвердилось.

Сашка сочувствовал Володе. Сколько знакомы были, столько и сочувствовал. Не раз они спасали друг друга, не раз - не спасали. И Вова всегда под Богом ходил, обиженный. Не везло ему. - У нас с тобой по разному вагоны сталкиваются, - в шутку говорил он. И не дурак, вроде. Правда, росточком не вышел, и что-то там с родителями, рано без них остался. Неведомо, сколько таланта ему дадено, но что напор и сметка природная - этого будь здоров! А вот не везло. С тётками какими-то постоянно шарахался. И всё на людях. Или что-то кому-то доказать хотел? Как напьётся, так - новая тётка. Или её дочь. Главное, одна страшнее другой. Только в пьяном состоянии и можно с такими ходить. Может, потому и вечно пьяный он. А ведь его - естественная вещь - на красоту тянет.
Вот бывало, близко-близко подберётся к ней, к этой красоте, а она - шмыг, и в сторону. В кусты. К злому киноактёру идёт. Тот её избивает, но она, дура, всё равно к нему. А Вова её жалел бы, пылинки бы сдувал. И что такая несправедливость творится? Как с едой. Никогда ему хорошая еда не доставалась. Сначала детдом, потом общежитские столовки да пережаренная яичница от постылой жены. Конечно, она и борщи варила, и пельмени стряпала. Не чувствовал вкуса. Пьяный был.
Что жена? Их много было, жён-то. Они не красивые, не некрасивые, одно слово, жёны. Ряды однообразных фигур, будто со стен древней усыпальницы. А как смазливая попадётся, так друзья уводят. И ведь не к алтарю, засранцы, уводят, вот что обидно! И пищу хорошую вечно жрут. И плюются ещё, сволочи! Он, может, и стихи оттого писать стал, чтобы понравиться ей. Чтобы влюбилась в него принцесса. И принесла ему перво-наперво не ребёнка, а поросёнка! Аппетитно зажаренного поросёночка на серебряном блюде. Вот ведь грех. Бывает, в компании за столом он уткнётся лицом в ладошки и плачет. - Чего? - говорят ему. А он - никто из вас не знает, что такое любовь, только я знаю! - Собутыльники смеются, ты про жену, дескать, что ли? А он, нет, говорит, не про жену. И плачет. Но уже через минуту весело глядит на тётку, что выглядывает из-за салатной тарелки напротив, покрытая волосом в мелкую завитушку. - Давайте напьёмся как свиньи! - говорит, а сам глазком так поглядывает, примеривается к тётке. Та - ха-ха-ха! А он - зырк-зырк по сторонам, не нагревается ли кто ещё на неё? Нет, слава Богу. Уж больно стара. А мне, мол, подойдёт, только крупновата чуть, но не беда. А жена - на тридцать лет моложе этой кудрявой тётки. Конечно, не принцесса, и не с поросёнком здесь, а с ребёнком где-то. Ладно, мол, протрезвеем - найдём. Ему к ней не хочется. Хочется потрогать красивую. Или просто чужую. По-э-зи-я! Кто же спорит?
И вот он идёт в пятом часу утра по проспекту Фридриха Августа фон Эсмарха. Будто с этим фон Эсмархом под руку. И сетует на судьбу. Мол, сбежала сейчас от меня очередная дурочка. Смазливенькая, тоже стихи пишет. А не сбежала бы, то, мол, вот ты у меня её и увёл бы, фон Эсмыр-марх, хер бородатый! Вишь какой осанистый да породистый, почему же я не такой? Почему я не такой?! - кричит Вовка. И низкие небеса над ним становятся ещё ниже. Не дойти до общежития. Он свернул на автостоянку, где Гридинген тогда дежурил, и захрапел на полу его будочки.
Сашка жалел его и думал - что за жизнь, что за судьба? А у меня лучше что ли? Иное и вспоминать не хочется. И вот же у каждого свой личный - ну почему ад? Почему, непременно, всегда - ад?!
По полу Вовкины ножки протянуты в коротеньких брючках из дешевой материи в полоску. Серенькие нейлоновые носочки, убогонькие ботиночки. И то, слава Богу, руки-ноги на месте. Лежит пьяный, бедняга, под старость лет на грязном, холодном полу чужой будки. Ни кола ни двора, постоянного заработка нет, жена в общаге с грудным младенцем вздыхает, поди, не радуется, тётки опять же разные кругом, тягостное похмелье всякий Божий день. Редко-редко что-то выползет из-под пера, так и то каждый норовит клюнуть, мол, не то пишешь. А что это не то кровушкой на вес Вовке даётся, никому дела нет. Блеска нет - и дела нет. А был бы, может, и что похуже бы приключилось. Кто знает? Ну, вот знал он, что так вот здесь будет лежать, когда пацаном смотрел вверх и думал о высоком? Когда грезил музами и рвался к звёздам, думал ли он, куда эта поэзия заведёт? Лежит на заплёванном полу, под вечер своего века, не раб Божий и не господин своей жизни, седой и морщинистый нелепый поэт, мыкалка, о котором, ещё живом, уже забывают, не зовут. А уж потом каково? В вопросах нет сожаления. Но и Столба не сгибается. Вскакивает петушком на весы, бодрится и клонит чашу напускным оптимизмом в нужную сторону. - Я хорошо, - говорит, - живу, а прожитое ни на что не променяю. И часто, почти всегда показывают весы, что не врёт он. Только вот последнее время колеблются чаши в неустойчивом равновесии. Может, старость пришла? На одной половине весов - жизнь поэта, а она другой что?

- Персики, - говорит Гридинген.
- Персики? - переспрашивает подавец и так соблазнительно посматривает.
- Да, персики. Они у вас свежие? - бормочет Сашка.
Он, вместе со Столбой, зашёл после ночного дежурства в магазин.
- Какие персики? Какие персики, глупенький, пошли в подсобку! И дружка своего прихвати, - смеётся продавец.
- За персиками, что ли? - удивляется бледный, измождённый поэт Владимир Столба.
- Да нет, получше кое-что покажу! А персики, персики они - вот!
Продавец подняла руку и примерилась уже к своей груди, видно, хотела хлопнуть, но вовремя опомнилась и указала на дальнюю стену, где висела репродукция. Девочка с персиками. Интересно, что девочка и продавец были похожи как две капли воды.
- Вот, с меня рисовал, - похвасталась продавец.
- Кто, Серов, что ли? - удивился Гридинген.
- Не Серов, а Серый, темнота! Белый преподаёт, а Серый рисует, художники, - продавец помолчала, затем продолжила, - нашего микрорайона. Один Белый, другой Серый, не слыхал, что ли?
- Серова знаю, а Серого не знаю, - покачал головой Сашка. - А как зовут этого Серого?
- Так и зовут - Сергей, а фамилия его Жмурин.
- Может быть, Хмурин? - Спрашивает Сашка, перебирая в уме имена знакомых художников.
- Нет, не Жмурин, а Хмурин. Хмурин - это Юрий Хмурин, а Жмурин - это Сергей Жмурин, кстати, Жмурин - юрин шурин.
- Как это? - растерялся Сашка.

- На самом деле всё очень просто, - назидательно диктует девочка с персиками, - шурин, по определению, это родной брат жены.
Речь идёт о виртуальной жене Юры Хурина. Поскольку её девичья фамилия - Жмурина, то, очевидно, что и фамилия её брата - Жмурин. Поэтому Жмурин - юрин шурин. Даже в том случае, если Юра и не помышляет о женитьбе на гражданке Жмуриной, шестьдесят втогого года рождения без вести пропавшей, по сведениям Капитолины Васильевны, в то страшное яицкое половодье весной семьдесят восьмого и как ни в чем не бывало выпорхнувшей из белорецкой электрички с группой негроидных башкир летом восемьдесят шестого под оригинальной фамилией - Сыктывкар.
Вероника Константиновна Сыктывкар. Она наделает ещё делов, не одного Вовку там или Серёгу отдубасит. Воздаст ещё всем братьям по заслугам, а сёстрам, как говорится, по серьгам.
С малых лет у неё наблюдался большой дар к живописи, неуёмная тяга к рисованию. Она изводила родителей, те несли ей бумагу, краски, бидоны с краской, камазы, груженные папирусом и рисовой бумагой. И постоянно жевала рис-рис-рис. Одним лишь рисом питалась, как китайцы. Но не маленькими, как они, а большими, крупными палками. Бывало, обедает, и такой стук по дому идёт, что аж все соседи на улицу выбегают. И отходят на сто метров. Потом приседают, толчковую ногу на место - внимание, старт! - старший брат поднимает пистолет - ба-бах! И - бегут стометровку. А он снова - ба-бах! Прямо в неё метил, не хотел быть юриным шурином. Он - ба-бах! А она всё выше и выше, здесь-то её второй волной и накрыло. Веришь-нет, опять наводнение. Всё течёт и, как бы меняется. И волосы её так шаловливо в воде колышутся. Однако, кому суждено сгореть, тот не утонет. И вот она, вторично утопленница, дважды восстала.
На горизонтальных поверхностях многолетние отложения ила, осадочная порода, зубы, точно у мумии, сверкают кристаллами антрацита при свете луны. Как раз самая мода! И стоит она с подружками в парке. В нелепо разбитом парке, под мастерской Юры Хмурина. А тот вышел на балкон покурить, видит женские силуэты и орёт - эй, девчонки, вам муж пьяница не нужен?! И запали эти простые слова в её гигантскую голову. Застряли меж титанических мыслей, пустили корни, дали побеги. И решила она выйти замуж за живого художника при живой жене. Ох, не к добру это.
Вот так что-нибудь брякнешь спьяну в ночь и забудешь, а оно пойдёт за тобой по жизни неотвратимой, чавкающей поступью дважды утопленницы, пока не настигнет.

- Пошли отсюда скорей, пока не поздно, она сумасшедшая! - шепчет Володя и тихонько пихает Сашку в бок.
- Ну что, в подсобку? - не унимается продавец.
- Ой, у меня ноги отключились, - запричитал Володя, - не могу ходить! - он просто хитрил, решил обождать немного, а при случае - дать дёру. - Саша, ты иди, иди, не волнуйся за меня, а я здесь побуду.
- А как же ноги? - спрашивает Гридинген.
- Да иди, я тебе говорю, - шепчет Володя и подмигивает Сашке.
Гридинген посмотрел на девочку - она уж у двери подсобки. Жонглирует маленькими жёлтыми шариками, сама на большом шаре стоит, ножками быстро-быстро переступает. Шар поблёскивает и ходит под ней круглым кавалером так, что Сашка прямо задышал от ревности и заспешил к своему счастью.
Заходит в подсобку - она стоит там, его ждёт. Облокотилась на ящики с печеньем. Тут своя жизнь - тётки в халатиках ходят, а кто-то и в нижнем белье проскакивает, как за кулисами. Женщины, мужчины разных возрастов. Кто молчит, кто шутит, иной ругается. Много народа. А она, одна среди всех, стоит и смотрит на Гридингена. Он идёт к ней.

Этот путь начался не сегодня. Продолжался всегда урывками, по воле мимолётного чувства, а когда, от чего-то другого, с большими паузами. И, как-то, если захватывало, он шёл, а если нет, то не шёл. Блуждал другими дорогами. Потому что, считал он, это не главное. А не главное случилось постоянной, неубывающей частью его жизни. Где бы он ни был, оно всегда там. Неизменная величина. Не ведал, что оно намного древнее его памяти. И всякий раз по-новому сладкое, холодящее твою ладонь, как горстка тёмных перезревших вишен из хрестоматийного сада поутру.

- Са-ша, Са-ша!
- Меня, что ли? - думает Гридинген.
Смотрит - в проходе женщина, нет, девушка стоит. Откуда-то не отсюда. Глубокие глаза - знатоки бы сказали, подведены болгарской тушью, - необыкновенные красные губы. Конечно, самые обычные женские губы в красной помаде.
- Саша, это я, Маша!
- Маша?
- Ну да, Маша, не помнишь что ли, мы же учились вместе.
- Учились где?
- В Караганде, идиот! Проехали!
Последняя реплика, конечно же, не могла принадлежать тому неземному существу, что стояло перед Гридингеном. Скорее всего это ляпнул какой-нибудь остряк со стороны.

Ну вот, она стоит так, опершись на ящики с печеньем. Ждёт его. Он идёт к ней. И в этих нескольких шагах умещается в общем-то вся дорога, все женщины, к которым он как-то, на свой манер, когда-либо стремился. На самом деле, это всё одна и та же первозданная женщина, та, какую всегда алчут обделённые потомки Адама.
Да, учились вместе. Сидели однажды в библиотеке. Два стула рядом. И коснулись друг друга. Под столом. Коленями. Она - правой, он - левой. Посмотрел на её лицо. Оно всё в красных пятнах. И оттого безобразное. И дышит так громко-громко, на весь зал. Проводил по весенним лужам до дому и как-то забыл, не забыл, нет, а убрал далеко, засунул куда-то в глубины невспоминания. А она приехала к нему в армию и говорит, - Са-ша, Са-ша! - Приехала. Потрясла своим появлением и тут же уехала. Случай такой. Случайно. А он, в своей грязной зелёной одежде и тяжёлых сапогах, не знал ничего. Не хотел знать. Не верил дневному свету. Но как-то после этого изнутри затомился. Томление его шарило по пыльным солдатским одеялам, по слежавшейся вате подушек, ползло слепым щупальцем по мастике казарменного пола мимо дневального, по ступеням, на улицу, через ненавистный плац, в отсыревший клуб, где студентки из инстинута культуры представление дают. Одна танцует маленького лебедя. Умирающего. Не от фокусов, а от позора. Потому что четыре груди случилось у маленького лебедя.
Простая сельская девчонка. Света? Тоненькая. На втором курсе, грудка маленькая. Решила перед выступлением подложить спереди вату, чтобы пахнущие кожей и солью пацаны пялились. Вата во время движения сбилась и образовала третью и четвёртую грудь. Когда заметила, было поздно. Так что лебедь умирал по-настоящему, в атмосфере всеобщего ликования. После, на вечере, никто к ней не подходил. Она сама подошла к Гридингену - Потанцуем? - Давай. - Света. - Саша.
Ночью в подъезде она просунула между его зубами свой язык. И Сашка от неожиданности прикусил его. - Чо, совсем что ли?! - Извини, Света, я просто не знал, не понял, не понял.
И пошли бесчисленные холодные подъезды в самовольных отлучках, с противно скрипучей дверью, стукающей по нервам каждые пять минут. Кажется, это выходки самодеятельной разведчицы Капитолины Васильевны, переодевающейся с завидной фантазией в мужчин и женщин всех возрастов и национальностей. И никогда дальше поцелуев дело не шло, потому что - моего парня убили. Ножом. В деревенском клубе, на танцах. Я его до сих пор люблю. Вот крестик, а обручальное кольцо с ним в могилу закопала.

Гридинген демобилизовался, приехал домой, смотрит - там она стоит, пару лет походил с ней и убёг к другой. Но вскоре и от той ушёл, глядь, она опять рядом. Так что, где бы ни был Сашка, всегда находится Машка. Конечно, такое однообразие надоедает.

Искусство выше жизни, считал Гридинген и бросался в погоню за знаменитыми именами. А знаменитости, оказывается, ходят по такому серому полю и ищут себе простаков-носителей. Сотворить кумира - это и значит подставить свои плечи. И как только подставишь, так уж кто-нибудь обязательно взгромоздится, это будь здоров! Вот.
А поле это небольшое, примерно с теннисный корт будет. И оно имеет стены, невидимые для человека, влекущегося за чужим именем. И время от времени на нём появляются и исчезают тени известных людей. А уж как человек чужое имя себе найдёт, то всё, надолго за стенами остаётся, в плену холодного сияния своей знаменитости.

Сашка тоже туда попал. Ведь он взаправду думал, что самое главное - это стать известным. Ну, и простёрся перед ним серый ковёр. Идёт Гридинген - мягко, ноги по щиколотку проваливаются. Похоже на шерсть грубой выделки. На самом деле - не шерсть, а человечий волос. И люди Сашке встречаются, полупрозрачные, как во сне. Среди них знакомые лица попадаются, видел он раньше их портреты в различных книгах. Это знаменитости, вернее, их тени. И так проходят сквозь Гридингена, и он сквозь них проходит. Ничего, всё нормально. И кто-то говорит Сашке, не надо, мол, уходи отсюда. А он, да я справлюсь, дескать, и не такое бывало. Интересно же немного побыть тем или иным выдающимся человеком. А те, как назло, всё сквозь него да сквозь него. Не задерживаются на Сашке, такая уловка у них. Гридинген думает, да я сам, мол, сейчас на себя подходящий образ напялю. Хватает одного, в длинной одежде. Лицо такое благородное, острый нос, тонкие губы. Слыл неутомимым подвижником. Берёт его Сашка и надевает на себя. А тот податливый, точно новогодний костюм, видно, ему только того и надо. Натягивает на себя Гридинген, почти влез уже. А в костюме ещё что-то болтается наподобие слежавшейся бумаги. Натолкали, похоже, старых газет, чтобы не мялся. И вдруг дошло до Гридингена - не бумага это!
В саркофагах что у нас лежит? А имена, живущие на устах толпы, и есть непокойные саркофаги. Вот они каковы! Разверстые гробы, мятущиеся пожиратели плоти. Дошло до Сашки - куда ж я в домовину лезу, живой ещё! А уже не может выпростаться из призрачных пелён. Бьётся пойманным окуньком в садке.
Так бы и остался там, на серой поляне, если бы не обычная девушка Маша. Она звёзд с неба не хватала, за именами не носилась и прочей подобной дурью не занималась, а просто взяла и хлопнула Гридингена по спине. Он очнулся и увязался за ней, потащился, заухаживал. И как бы не понял, что это было. Значит, пока тьфу-тьфу, Бог бережёт, подружек ему подсылает. Вон одна стоит, опёрлась на ящики с печеньем, ждёт.


Рецензии