Папа

Человек живет и всю жизнь наблюдает,
как не сбываются его мечты.
Наталья Медведева

Наверное, собственная жизнь тоже должна быть интересной, как и интересная чужая жизнь. Иначе становится невыносимым наблюдать за собой и себя терпеть, свое стремительно неузнаваемое тело, всю эту горечь назойливого разочарования, свой пол, когда начинает казаться, что, родись ты девочкой, как твоя жена, смог бы большего достичь, свою родину, свое трогательное и горькое удивление успехам собственных детей.

Папа своей жизнью больше не интересовался и не испытывал, как вышедший в отставку начальник милиции, у которого в неизбывном и потрепанном хронотопе остались только кресло перед старым «Горизонтом», бутылка украинского пива, полугодовая подписка на министерскую газету и вечерние игры в дурака с предательски растолстевшей и климактериально раздражительной женой на то, кто будет после ужина мыть посуду.

Утро папы – а это всегда происходит только когда откроешь глаза – начиналось с повисшего в центре комнаты зауженного куба солнечного света с точками пыли, как снег телевизора, как черточки на пленке кинохроники и еще как планктон, наверное, в фильмах Жака Кусто – и свет тогда становится желтым и прозрачным, а не красным, как это бывает под веками, когда утро еще не наступило. Дверь балкона открыта, но занавеска не шелохнется от ветра, потому что никакого ветра нет, замершая, как театральный занавес в своей стационарной премьерной вкопанности, как железный занавес, как усы Максима Горького, как глухота. Папа отворачивает одеяло от своих ног и опускает ступни в разношенные тапочки, идет на балкон, прикуривает.

На лавочке никого нет, с ее дерева слазит краска и почему-то ощущается даже на взгляд, как нагрелась ее поверхность. Как нагрелась переполненная урна, накренившаяся и не вмещающая в себя уже больше ничего, как бутылка шампанского, как Везувий, как член, блестящей лавой растеливший фольгированные обертки от семечек и леденцов по земле, недвижно, как во сне, как в фильмах Луиса Бунюэля, в снах которых никогда не дует ветер. Он там, ветер этот, наверное, тоже стоит, как выдыхаемый папой дым, как выцветшие панельные дома, из подвалов которых к папе бегут разноцветные кошки, с которыми он общается, со всех сторон к нему под балкон, единственные задавая динамику этого провинциального пейзажа.

Как это часто бывает после первой с самого утра выкуренной сигареты, всегда ощущается истомное послабление в кишечнике, какая-то услада, чем-то напоминающая в детстве непонятную тогда собственную сексуальность, когда лезешь ногами и руками вверх по гимнастической трубе. В туалете папа обнаружил на краю унитаза каплю крови своего воспалившегося геморроя и, по своей профессиональной философской привычке к обобщениям, подумал, что жена его с возрастом перестала кровоточить и стала больше мужчиной, а он с возрастом все больше начал становиться женщиной. Так что в старости, подумал он, мы не становимся снова бесполыми детьми, а, скорее, просто меняем пол, окончательно приближаясь в своих метаморфозах к тому, чтобы наконец-то познать этот мир в своей полноте, во всех его версиях, в версиях женской и в версии мужской его познать. И когда папа нажал на педаль сливного бачка и внизу все закрутилось, как в работающей стиральной машине, он еще только начал думать, что должен жене оставить, как она раньше оставляла, знак на краю белого кафеля, как зазвонил телефон.
– Да, слушаю вас, – сказал папа.
– Привет, пап!
– Привет, Вернер! Почему не звонишь? Ты победил?..
– Я не надолго, смотри сегодня телевизор, я выиграл, у меня будет интервью по случаю присуждения премии, моя книга – лучшая!.. – заинтересованно и увлеченно говорил сын, чья жизнь обернулась удачей, о которой было интересно говорить всем, обернулась премией и славой.
– Я обязательно посмотрю, сынок. И еще, Вернер…
– Что? Я тебя плохо слышу… – голос Вернера был возбужден, как это бывает, когда ты так счастлив, что тебе никто больше не нужен, пока это счастье не пройдет. Но после счастья, даже если ты почувствуешь себя одиноко, любое присутствие уже никогда после счастья не сделает тебя с кем-то или вместе.
– Я хочу, чтобы ты знал, что я горжусь тобой, ты сделал то, что у меня не получилось, мы с мамой гордимся тобой…
– Она на работе сегодня? Я тебя не слышу… – еще сказал сын Вернер и потом у них у каждого в трубке дальше звучал разделительный звук прервавшейся связи и голоса.

Папа подержал еще возле уха трубку, а потом положил ее на рога телефона до его молчания, и сказал: «Так, надо что-то сделать», – и пошел в магазин.

На углу дома пытался с земли и было видно, что долго не мог, подняться вчерашний алкоголик, как волосы пытаются расти из своих корней. Он поднимал руки к фонарному столбу, но едва дотягивался до его туловища, как его ноги конкурентно поднимались также в воздух, и алкоголик замирал всем своим туловищем, как кувшинка замирает на водной глади эвтрофического водоема, как порванный боксером резиновый мяч.

На горячей лавочке сидела усатая дворничиха в перекособоченном оранжевом жилете, в прорехи которого торчали тонкие, как у наркомана, руки, как спицы зонта. Она сидела с метелкой под подбородком и наблюдала за вороной в огромном мусорном баке, которая деловито выбрасывала за пределы мусорного бака все лишнее для нее на выщербленный, как сорокалетние зубы, тротуар. Когда ворона выбросила пустой пакет из-под молока, дворничиха сказала «вот сука!» и треморно затянулась; потом ворона еще что-то выбросила, и дворничиха опять сказала «вот ****ина какая, кышь!»

Так и шел папа в магазин среди кувшинок и ворон, среди трудно переносимого солнца, с тяжелым дыханием, с успехом сына, жизнь которого становилась интереснее, и если бы была возможность, папа начал бы свою, не с самого начала, разумеется, а с лет семнадцати, заново, вновь, как заново всегда обновляются фасады магазинов и за их прилавками продавцы, так что совершенно непонятно, куда исчезают старые из этого консъюмеристского рая.

«Но фатальная беспримерность нашей жизни обусловлена именно нашей необратимостью, которую даже не с чем сравнить», – опять размышлял отец на обратном пути, купив прокладки и горький шоколад. – «Потому что если нашу жизнь возможно было бы с чем-нибудь сравнивать, тогда это значит, что в ней можно найти какие-то закономерности, а следовательно, и правило найти и ошибку. Но я не меньше не понимаю сейчас, где я ошибся двадцать лет назад, чем не понимал этого, когда принимал решения, не зная, что будет… Ладно, хватит этого достоевского, лучше я включу телевизор».

Папа сходил в душ и переоделся, заварил кофе, включил бра за спиной и сел в кресло. Началось интервью с его сыном, который стал выглядеть очень респектабельно, как Ронни МакДональд, как Евгений Гришковец, и теперь всегда, думал папа, будет соответствовать своему телевизионному амплуа, потому что сперва ты резонансно появляешься на ти-ви, а потом становишься похожим на себя на экране.
– Добрый вечер, Вернер, – сказал Дмитрий Дибров.
– Добрый вечер, Дмитрий, – ответил Вернер.
– Расскажите, вот вы пишите, не могли бы вы пояснить, что имеете в виду, когда пишите, что человеческий голос – это его судьба, что сам голос задает архитектонику жизни, а не его волевые усилия или
– Дело в том, что на самом деле я верю в то, что существует некоторая изначальная предопределенность, некоторая фундирующая инстанция, которая определяет все дальнейшие события…
– Так вы фаталист, я правильно вас понимаю, в античном смысле этого слова, как Печорин?
– Нет-нет, – отвечал Вернер, – ни в коем разе. Я, скорее, думаю, что есть, скорее, демон в нас, чем мойра извне, если так можно выразиться. Поэтому кидаться в духе Печорина под пули, на мой взгляд, глупо. И вот этот текст, который я сейчас пишу, ни в коей мере не появился сразу как есть, а возник, скорее из пустоты, из ничто. Просто из пустой и белой страницы сперва появляется небольшой текст, вернее, одно предложение хотя бы. Помните что Хэмингуэй говорил? Ему было достаточно одной удачной фразы, чтобы начать писать дальше. И он был совершенно прав, потому что одна фраза начинает роиться над страницей, а потом мой голос и мои связки отсеивают все произвольное, выстраивая ткань текста, как ткань моего тела выстраивается из того, что есть в почве и крови, но особенным образом. Я понятно говорю?..
– Да-да, я понимаю.
– Так что и наша судьба и ее солнечное и лунное сплетения определяются тем, что у нас сразу есть. Таким образом, я полагаю, что мы становимся в самом прямом смысле продолжением этого мира в его смыслополагании в гегелевском смысле этого слова. И когда-нибудь, в идеальном, мы обязательно выстроим точный язык для этого мира, и в этом языке мы будем существовать после. Этот точный язык будет своего рода нам последним пристаницем, и в этом смысле каждый автор обустраивает попросту собственную могилу, это фараон, который сам себе возводит пирамиду и бальзамирует не только себя, но и весь мир. В таком свете каждый читатель является всего-лишь некоторым недо-писателем, обреченным на бесконечную череду лингвистических перерождений, пока он не выработает свой точный язык для этого мира. Иначе он будет в нем еще нуждаться и вынужден к нему обращаться, чтобы воссоздавать свою могилу…
– Очень интересная мысль, Вернер, очень…
На этом месте мама пришла с работы и вставила ключ в замочную скважину и провернула его там. Она вошла:
– Райнер, я пришла, – сказала мама и щелкнула выключатель света в прихожей, по очереди сняла с пяток обувь и поставила на стиральную машину, вздохнула.
– Да, дорогая…
– А почему у нас дома нет света?


Рецензии
Я три раза прочитал вашего папу и меня поразила внём обыденная обречённость, вашего героя, полная потеренность в жизни, как бут то всё, жизнь прошла и он собрался умирать. Странная усталлость , очень странная!!!!

Владимир Чирков   08.08.2009 15:08     Заявить о нарушении
Ну, не всем же быть пассивонариями. Спасибо, что прочитали три раза.

Григорий Паламарь   10.08.2009 11:06   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.